Дом Латышева. — Эпоха отечественной войны. — Патриотические пьесы. — Погребение кн. Кутузова-Смоленского. — Тяжкая болезнь матушки. — Переезд на дачу. — Черная речка. — Характеристика отца. — Возвращение в город. — Гимназия. — Поступление в театральное училище.
В доме Латышева, как я уже сказал, помещался почти весь театральный персонал: актеры, актрисы, фигуранты и даже портные; стало быть, детей тут был полон двор. Бывало, мы, в летнюю нору, собирались на этом большом дворе, после обеда, и играли в солдаты. Кто нибудь постарше возьмет на себя команду, сделает из синей сахарной бумаги треугольную шляпу, а из белой вырежет султан; детский барабан и какая нибудь свистулька составляли нашу военную музыку; палки от половых щеток заменяли нам ружья; длинный шест, с повязанным на него полотенцем, служил нам знаменем. — и пойдет, бывало, возня и маршировка вдоль всего двора. Помню я, как, в 1812 году, началась отечественная война; наши нянюшки, собравшись в кружок, журили нас за эти воинственные игры, что это мы, якобы, накликали войну! «Все в солдаты, да в солдаты играете! Разве нет другой игры!» — говорили они, и мы, повесив голову, расходились по углам, и, в детской простоте, вполне были уверены, что Наполеон пошел войною на Россию именно по нашей милости… Двенадцатый год свежо сохранился в моей памяти. Помню, как я однажды с моей няней пошел смотреть на ополченцев, которые были собраны перед домом Варенцова, у Поцелуева моста, против Новой Голландии, где теперь угол городской тюрьмы; как объезжал ряды какой-то старый, толстый генерал, в белой фуражке; няня говорила мне, что это был Кутузов. Помню еще конное ополчение, которое называлось: «бессмертные гусары». На них были казакины и широкие шаровары из черного сукна; черпая же высокая меховая шапка, в таком же роде, какие в то время были у французских гренадеров; посреди шапки помещалась мертвая голова, а под нею крестообразно сложенные две кости. Говорят, что большую часть этих несчастных бессмертных гусаров в каком-то сражении свои же перебили, приняв их за неприятеля. Не по шерсти им было дано имя; вероятию, меховые-то шапки и послужили причиной этой пагубной ошибки… Сын нашей кухарки пошел охотником в этот роковой полк. Я помню, как он приходил прощаться со своею матерью и как мы тогда любовались его воинственным нарядом. Бедняк не воротился домой и пропал без вести.
Братья мои, воспитывавшиеся в Горном корпусе, говорили, что у них сделано было уже тогда приготовление вывозить из Петербурга весь минералогический кабинет и другие драгоценности. Все классы общества, люди всех возрастов были страшно парализованы в эту тяжкую годину! Реляции о взятии Смоленска, потом о Бородинской битве и, наконец, о пожаре Москвы окончательно навели на всех ужас и панику. В это время труппа московских артистов бежала из Москвы в Петербург и многие приютились у своих товарищей; у нас долгое время жила тогда московская актриса Борисова и рассказывала нам все подробности о своем побеге. Разумеется, мы, как дети, не могли вполне понимать тогда всей опасности, которая угрожала Петербургу, но, видя озабоченность и уныние наших родителей, мы тоже повесили головы и перестали играть в солдатики. Народ ежедневно собирался тогда кучками на улицах и рассказчикам нечего было преувеличивать ужасные новости: беда и без того была слишком велика. Помню я тогдашние карикатуры на Наполеона, художника Теребенева, которые в то время продавались нарасхват во всех магазинах и даже в табачных лавках. Народная ненависть к виновнику нашего бедствия от отцов переходила к детям… Наши нянюшки называли его антихристом, а мы все душевно его ненавидели и проклинали. Но, странное дело, в то тяжелое, безотрадное время, театральные представления не прерывались ни на один день (разумеется, тогдашний репертуар состоял большею частью из пьес патриотических). Французская труппа также продолжала свои спектакли. Справляясь с журналом моего покойного отца, я отыскал там, между прочим, одно курьезное представление: кто-то перевел на французский язык известную трагедию Озерова «Димитрий Донской» и тогдашняя французская трудна разыгрывала ее на Малом театре, 6-го июня 1812 года, в бенефис актера Дальмаса. Знаменитая трагическая актриса m-lle Жорж занимала роль Ксении… Надо полагать, что подобный спектакль был очень любопытен и по времени, и по исполнению. «Дмитрий Донской» была самая любимая из всех трагедий Озерова, написанная им еще в 1807 году, во первых — по своему историческому интересу, а во вторых — по тем трескучим монологам и эффектным стихам, которые электризовали народный патриотизм. Понятно, что, в тяжкую эпоху нашей народной войны, она производила громадный эффект на русской сцене. Нашествие Мамая на Русь имело тогда аппликацию к настоящему времени и Мамаем XIX-го века подразумевали, конечно, Наполеона, а вместо диких татар — просвещенных французов. Когда, в исходе 1812 года, началось бегство великой армии из пределов России, легко вообразить себе, например, рассказ боярина о Куликовской битве, где каждый стих можно было применить к событиям настоящего времени. Я помню одно из этих представлений упомянутой трагедии: когда актер Бобров, игравший боярина, сказал первые два стиха своего монолога:
Спокойся, о княжна, победа совершенна!
Разбитый хан бежит, Россия свобожденна!
театр задрожал от рукоплесканий, все зрители вскочили со своих мест, закричали ура! махали шляпами, платками и в продолжение нескольких минут актер не мог продолжать своего монолога. Каждому русскому человеку, конечно, понятен этот энтузиазм, восторг и увлечение, но как могли решиться французские артисты разыгрывать эту трагедию в то же время — дело выходит очень курьезное!.. По всем вероятиям, актер Дальмас, взявший в свой бенефис «Димитрия Донского», рассчитывал на заманчивую афишу и, ради денежного интереса, пожертвовал своим пресловутым патриотизмом; а может быть он сделал это и «страха ради иудейска».
В нашем доме жил в то время актер Жебелев (игравший постоянно роли холодных злодеев и хитрых интриганов, но в сущности человек теплый и доброй души). У него был родственник, служивший приказчиком в книжной лавке Плавильщикова; через его посредство он получал все свежие новости и немедленно передавал их своим жильцам-товарищам. Помню я, как однажды этот Жебелев прибежал с реляцией о какой-то важной победе над французами. Печатный лист был у него в руках; он остановился посреди двора, махал им во все стороны и кричал во всю мочь «ура!!!» Все народонаселение дома Латышева высыпало на середину двора и составило около него кружок; иные, не успев сбежать вниз, повысунулись из растворенных окошек, а восторженный вестник победы громогласно и отчетливо читал эту реляцию. Восторг был всеобщий. Все поздравляли друг друга. Мы, ребятишки, хотя ничего не поняли из его чтения, но, видя радость старших и наших родителей, которые сами были рады как дети, начали кричать вместе с ними «ура!» прыгать, барабанить и снова развернули свои знамена из полотенец и носовых платков.
С этого времени, сколько я помню, утешительные новости делались чаще и чаще; успех оружия повернулся в нашу сторону и, когда французы очистили Москву и началось отступление двунадесяти язык, Русь вздохнула свободнее, а мы, дети, принялись за прежние игры и возились, кто во что горазд. На радостях нам прощали всякие шалости и проказы. Впоследствии часто мне случалось видеть, как проводили по нашей улице пленных неприятелей; больных везли на телегах и толпа любопытных провожала их.
На театре в это время играли постоянно пьесы или из старого репертуара, имевшие аналогию к тогдашним событиям (как-то: «Пожарский», «Димитрий Донской», «Освобожденная Москва» (Хераскова), «Казак Стихотворец»), или вновь сочиненные на этот случай. Между этими последними, я помню пьесу Висковатова под названием: «Всеобщее Ополчение», в которой участвовал маститый артист-пенсионер Ив. Аф. Дмитревский, сошедший со сцены уже лет 15 назад; он занимал роль управителя, отставного унтер-офицера Усерда. Заслуженный ветеран времен Екатерины был встречен публикой с шумным восторгом и растроганный старик, от волнения, едва мог докончить свою роль. Куплеты в честь Кутузова, Витгенштейна и Платова были петы тогда на сцене почти ежедневно. Из всех героев 12-го года эти три имени были самые популярные; но благодарность и признательность петербуржцев к графу Витгенштейну, после сражения при Чашниках, 19-го октября 1812 года, где он отрезал дорогу к Петербургу маршалу Удино и разбил его наголову, дошли до обожания. Стихи в честь Витгенштейна «Защитнику Петрова града» и проч. распевались в то время не только на театре, но и чуть-ли не на каждой улице.
Помню я также, когда, в 1813 году, ввозили тело покойного фельдмаршала Кутузова. Вся наша семья смотрела эту торжественную церемонию из дома Ефремовой (племянницы нашего отца), у Кашина моста, против Никольского собора. Народ еще у Нарвской заставы выпряг лошадей и вез траурную колесницу вплоть до Казанского собора. Все невольно утирали слезы и я расплакался навзрыд, глядя на других; меня насилу могли утешить.
В том же году, в декабре месяце, опасно захворала наша матушка воспалением легких. Я помню, что это было самое грустное время в моем детстве. Спальня матушки помещалась рядом с нашей детской и нам строго запрещались шумные игры. Хотя мы и не понимали всей опасности, в которой находилась тогда наша мать, но, слыша беспрестанно оханья наших нянек и видя грусть отца, нам веселье и на ум не шло. Старший брат наш, Александр, приезжая из корпуса по праздникам, рисовал нам солдатиков и мы, с шепотом, расставляли их на окнах и играли втихомолку. Так прошло недель шесть, если не более. Говорят, будто специальные наклонности обнаруживаются у нас в детстве, с первых годов, и что по этим наклонностям можно определить направление или способности будущего человека, т. е. к чему больше у ребенка охоты, на то и следует обратить внимание воспитателю. Если бы судить по первым наклонностям о нашей будущей карьере, то можно было подумать, что все мои братья непременно пойдут в военную службу, до такой степени мы в детстве любили военщину; между тем, мне и брату Василию пришлось нюхать порох только на театре, а два другие брата сделались скромными чиновниками, самыми тихими тружениками, которые, кроме перочинных ножей, не имели при себе никакого другого оружия. Сколько мне теперь припоминается, брат мои Василий в детстве не имел ни малейшей склонности к театру. Брат Владимир был самый резвый мальчик, сорви-голова, как говорится, но, с возрастом, эта энергичность стала простывать и нрав его принял флегматическое направление, но сердце его осталось детски теплое и доброе до самой смерти. Брат мой Александр был, напротив, характера несколько серьезного, сосредоточенного и таким остался во всю свою жизнь. При необыкновенной честности, он, кажется, не имел доверия к людям и его трудно было вызвать на откровенность. Этим свойством он больше всех нас походил на нашего отца.
Болезнь нашей матушки все еще была опасна; ее лечили три доктора: Кауберт, Сутгоф и Газинг, и теряли всякую надежду… Но судьба послала ей врача-спасителя… Это был молодой доктор Гаевский (Семен Федорович), который тогда только еще начинал свою (в последствии блистательную) карьеру. Известно, что для тяжко больных, при чахоточных началах, у нас, в Петербурге, вскрытие Невы бывает самое критическое время, и Гаевский говорил тогда, что если Бог поможет нашей матушке пережить этот опасный период, то он ручается за ее жизнь… Понятно, с каким мучительным нетерпением вся наша семья ждала этого рокового времени… Наконец, Нева вскрылась… прошло несколько дней благополучно… и все, окружающие больную, вздохнули свободнее…
Здесь я опять не могу не помянуть добрым словом князя Сумбатова, который, в продолжение болезни нашей матушки, бывал у нас почти безвыходно, ездил за докторами, бегал сам в аптеку за лекарствами и вообще помогал всем, чем только был в состоянии. Продолжительная болезнь нашей матушки истощила все денежные средства бедного нашего отца; все царские подарки, жезл, поднесенной сулиотами, и все сколько нибудь ценное было или заложено в ломбарде, или продано за бесценок. В это-то тяжелое время для нашего семейства кн. Сумбатов, чтоб помочь отцу, заложил свои золотые часы и шубу и ходил зимой в холодной шинели… Таких людей не много найдется в наше время, а князей — вероятию — еще менее…
Матушка, в апреле, видимо начала поправляться… С наступлением весны, Гаевский советовал отцу перевезти матушку куда нибудь на дачу. Отец нанял маленький крестьянский домик на Черной речке. Эта знаменитая в последствии речка тогда называлась просто Головинской деревней и не имела еще тех красивых дачных домиков, которые после там настроили. Там были тогда просто одноэтажные избы, оклеенные внутри цветной бумажкой, которые крестьяне отдавали в наем.
Десятка полтора таких домишков было по берегу Черной речки; позади их были огороды, огромная роща и сосновый бор, которые тянулся вплоть до нынешнего Лесного Корпуса. Помню я, что где-то тут протекал ручеек чистой воды, в котором мы иногда купались. Теперь, разумеется, не осталось и следов всего этого. Наступил май и мы стали собираться к переезду на дачу… Не могу понять, как отец наш был в состоянии изворачиваться, получая, вместе с матушкой, самое незначительное жалованье… Болезнь матушки продолжалась девять месяцев, лечили ее четыре доктора, стало быть, каких значительных издержек все это требовало… Я помню как в наших комнатах склянками и банками от лекарств были заставлены все подоконники. Мать и отец в то время были первыми артистами и вдвоем получали около 3500 р. ассигнациями в год. В настоящее время первый актер у нас получит, в два или три месяца, гораздо более этого оклада. Говорят, что тогда жить было дешевле, но оно не совсем справедливо. Многое, напротив, было тогда дороже. Мы в то время почти не имели ни суконных, ни ситцевых, ни бумажных фабрик и все эти необходимые вещи были заграничные, стало быть, недешево стоили; тяжкая и изнурительная компания 1812 и 1813 годов не могла, конечно, не возвысить стоимости многих предметов, необходимых в общественном быту; не думаю также, чтоб и аптекарские счеты были тогда снисходительнее нынешних. Семья наша была довольно многочисленна: нас, детей, было пятеро, бабушка (со стороны матери), племянница, две няньки, горничная, кухарка, всего 18 человек; всех надо было одеть и накормить. И из этого ограниченного жалованья, о котором я упомянул выше, надобно было нашему отцу нанять дачу и в продолжении трех летних месяцев жить на два долга: по службе своей он должен был оставаться в городе, потому что спектакли летом не прекращались; к тому же в городе еще оставались с ним наша бабушка и старшие мои братья: двое поступили уже на службу а третий ходил в гимназию.
Помню я неизъяснимую нашу радость, когда наемная карета остановилась у нашего крыльца и нам с сестрой велели собираться на дачу. Матушка в то время могла уже сидеть в креслах. Все домашние наши засуетились: перину и подушки разложили вдоль кареты; мы с сестрой носили узлы и всякую мелочь; наконец матушку на руках снесли с лестницы и уложили на перине; мы с сестрой сели вместе с нею в карету и шагом поехали на дачу. Кн. Сумбатов с отцом сопровождали нас на дрожках. Тогда еще в Петербурге не имели понятия о шоссе: так легко себе вообразить, каково было ввести слабую, полуживую женщину по варварской мостовой!.. Кое-как дотянулись мы до Черной речки. Матушку вынесли из кареты и уложили отдохнуть от утомительного пути; меня с сестрой отец повел показать деревню. Я в первый еще раз был за городом об деревне я имел понятие только из детских книжек. Я был в восторге, все обращало на себя мое детское любопытство; я упивался сельским воздухом; любовался Невой, рощей, Строгановым садом, беспрестанно целовал руку отца и не чувствовал ног под собою от радости!..
Часов в 8 погнали стадо с поля; на шее у каждой коровы был тогда колокольчик; они подняли страшную пыль, проходя мимо нашего дома. Пастух заиграл в свой берестовый рожок; мычанье коров, разнотонный звон и звяканье их колокольчиков — вся эта сельская идиллия очаровала меня!
На другой день я проснулся прежде всех и побежал в рощу. Утро было дивно хорошо! Я упивался благоуханием свежей листвы и плавал в восторге! Нет, эти невинные, чистые наслаждения не повторяются уже в нашей грязной жизни! да и самого воздуха, которым я тогда дышал, не может быть теперь на Черной речке, потому что из соснового лесу понаделали дач, а березу срубили на дрова… не осталось и следов тогдашней простоты и сельского раздолья. Теперь там гнездятся чиновничий и купеческий люд; трактиры и питейные дома — чуть не на каждом шагу. В настоящее время Черная речка уже отжила свою счастливую пору. Частые пожары уничтожили большую часть красивых дач. В начале же 30-х годов она щеголяла своими обитателями: гвардейская молодежь, светские львицы тогда взметали пыль своими кавалькадами; Строгановский сад был сборищем петербургской аристократии; император Николай Павлович живал тогда на Елагином острове, стало быть, весь beau monde тянулся в ту же окрестность. На Каменном острове постоянно жил великий князь Михаил Павлович и все почти дачи этого острова принадлежали тогда нашим магнатам. На Черной речке тоже поселялись в ту пору люди, занимающие значительное положение в обществе. На Каменноостровском театре два или три раза в неделю бывали французские спектакли.
Матушке моей, благодаря майскому воздуху, становилось день ото дня лучше: она могла уже, хотя с трудом, выходить в небольшой палисадник, который был перед нашим незатейливым домом. Но предписанию Гаевского, она по утрам, пила шоколад Имзена и парное козье молоко и почти целый день проводила на воздухе.
В тот год лето было необыкновенно теплое. Недели через две, матушка могла уже выходить в рощу; мы с сестрой играли около нее и я воображаю, какие сладкие чувства наполняли ее душу в эти отрадные часы. Как она благодарила Бога, который не допустил ее детей осиротеть в таком нежном возрасте. Она любила нас более своей жизни! Она была всегда образцом нежной и чадолюбивой матери! Отец наш свободное от службы время проводил у нас на даче; но из города и обратно всегда ходил пешком; тогда, разумеется, не было ни пароходов, ни дилижансов, даже извозчиков едва ли была десятая доля сравнительно с нынешним временем. Из Коломны, где была наша квартира, до Черной речки составляло верст около 10-ти, по крайней мере, и отцу такая экскурсия была нипочем; он был удивительно неутомим и легок на ногу; даже под старость, иногда, возвращаясь с прогулки, он изумлял нас рассказом о своем маршруте; он был необыкновенный ходок, — только по службе не мог уйти далеко. Чуждый низкопоклонства и искательства, он был строгой, безукоризненной нравственности; честная гордость его души всегда возмущалась, видя или несправедливость начальства или двуличность его закулисных товарищей. Малейшее опущение по службе ему всегда казалось преступлением, он был чистый пуританин; понятно, что подобные люди никогда не проложат себе выгодной дорожки.
В домашнем быту он был строг и точен во всех своих делах и поступках. Честность, справедливость и глубокая религиозность (без ханжества) были лучшие его достоинства. У него постоянно была расходная книга, куда записывалась каждая истраченная трудовая копейка. Приведу здесь, для примера, один случай: однажды умер портной (Разумов), который постоянно шил нам платье. Вдова его пришла после похорон мужа к нашему отцу и горевала, что покойник, по своей беспечности, в последнее время не записывал в книгу своих должников и оставил ее в совершенной бедности. Отец тотчас-же справился со своей расходной книгой, где оказалось, что и он еще не заплатил ему довольно значительную сумму, и тут же отдал ее вдове, которая бросилась целовать его руку.
Житье наше на даче было для нас наслаждением. В половине лета, матушка почти совершенно поправилась. К нам на дачу часто приезжали товарищи отца и матери по службе; чаще других бывала Евгения Ивановна Колосова, с дочерью Александрой Михайловной (которая впоследствии вышла замуж за моего брата Василия), Самойлов, Василий Михайлович, с женою, Величкин, Рамазанов, Боченков и другие. Однажды, последние трое остались у нас ночевать; им отвели ночлег на сеновале; и помню я, как, в тот вечер, они у нас на дворе разыгрывали сцену из водевиля «Казак Стихотворец», пели народные песни, романсы и куплеты; все они были тогда люди молодые, шутливые, веселые и забавные.
Наступили каникулы; братья мои приехали из города к нам погостить на дачу; тут мне вздумалось показать им свое удальство и похвастать, как я ловко умею грести: я пригласил их кататься на нашей лодке. Помню, что день был праздничный; отец и мать были заняты гостями, а мы, тотчас после обеда, взяли весла и побежали на берега Черной речки; тут у плота была привязана наша лодка; братья сели в нее, а я хотел отпихнуть лодку от плота, но руки у меня сорвались, я бултыхнулся в реку и пошел, как ключ, ко дну. Я чувствовал, как стал уже захлебываться… но, вероятно, на крик моих братьев прибежал крестьянин Егор, хозяин нашей дачи, схватил меня за волосы и вытащил на плот. Меня потихоньку, чтоб не пугать домашних, принесли в нашу комнату и переодели. Мать и отец узнали об этом происшествии уже полчаса спустя. Добрый Егор, разумеется, был награжден, меня пожурили и уложили в постель, напоив бузиной с ромом, из опасения, чтоб я не простудился; но, слава Богу, никаких дурных последствий со мной не было. После этой катастрофы, Егор сделался моим приятелем, а противная Черная речка непримиримым врагом. К тому же мне строго было наказано не распоряжаться вперед нашей флотилией.
Благодаря превосходному лету, матушка совершенно выздоровела и в половине августа мы начали собираться в город, что, конечно, нам с сестрой было очень неприятно. Мы переехали с дачи на новую квартиру: в Офицерскую улицу, в дом купца Голлидея; этот дом тогда дирекция наняла для помещения артистов русской труппы, конторы театральной и нотной конторы; тут же жили некоторые чиновники театрального ведомства, а внизу помещалась типография Похорского, который печатал афиши и был издателем многих театральных пьес. Во флигеле, который выходил на Екатерининский канал, была репетиционная зала. В верхнем этаже, выходившем во двор, были помещены хористы, или, как их тогда называли Нарышкинские певчие, которые были приобретены театральной дирекцией от обер-егермейстера Дмитрия Львовича Нарышкина; их было человек тридцать: из этого хора иные в последствии поступили в труппу императорских артистов; так, например, тенор Шувалов, с прекрасным голосом, некоторое время певал первые партии в операх, но постоянно смешил публику своею неловкостью и неуклюжей фигурой; потом Байков, порядочный бас, но плохой актер; Семихатов и Петренко; первый играл маленькие роли, а второй занимал должность суфлера в операх и водевилях. Нижний этаж этого дома с давних пор занят был трактиром, известным под названием Hotel du Nord, который и доднесь существует там, под тем же названием; этот трактир в ту пору был любимым сходбищем комиссариатских чиновников и некоторых тогдашних актеров. Для холостых актеров, не державших своей кухни, подобное заведение было очень сподручно и удобно: но для женатых, любивших иногда кутнуть или пощелкать на биллиарде, этот Отель-дю-Норд был яблоком раздора с их дражайшими половинами, которые сильно роптали на это неприятное соседство, отвлекавшее мужей их от домашнего очага.
Наша квартира приходилась на Офицерскую улицу, против тогдашнего Мариинского института, куда, бывало, каждую неделю езжала вдовствующая императрица Мария Феодоровна, в шестерке цугом, с двумя гусарами на запятках.
Наша квартира была довольно тесновата, по многочисленности семейства; однакож мы в ней кое-как разместились. Брат мой Владимир продолжал учиться во второй гимназии, куда и меня начали приготовлять, и месяца через два я поступил в гимназию вольноприходящим, т. е. ходил туда ежедневно в 7 часов утра и в 6 часов возвращался, вместе с братом, домой; нам обыкновенно давали несколько денег на завтрак, который состоял из ситного хлеба с маслом или с колбасой; по возвращении домой мы уже обедали… Я был в гимназии года полтора; ничего особенного не могу я припомнить о тогдашней моей жизни. Один только раз я был оставлен там ночевать, но не за леность, а за то, что громко разговаривал в классе. У подвергавшихся аресту обыкновенно отбирали тогда фуражки и шинели, а у иных, которые пользовались репутацией удалых, снимали сапоги. Тут, как бы иной шалун ни был легок на ногу, мудрено было дать тягу. Министром просвещения тогда был гр. Разумовский, попечителем округа Сергей Семенович Уваров, а инспектором Миттендорф. В 1816 году отец и мать мои заблагорассудили отдать меня в Театральное училище. Итак, судьба спасла меня от горемычной труженической жизни чиновника и сделала впоследствии актером. Если бы можно было начать снова мою юношескую жизнь, я бы не задумался выбрать то же поприще, по которому прохожу более 50 лет.
В то время, в начале 1816 года, был директором театров Александр Львович Нарышкин, вице-директором кн. Тюфякин, который вскоре и заступил его место. Отец мой подал просьбу Нарышкину и меня вскоре приняли в Театральное училище на казенное содержание. Театральное училище помещалось тогда в казенном доме на Екатерининском канале и выходило другой стороной на Офицерскую улицу, почти рядом с домом Голлидея.