Граф В. В. Мусин-Пушкин. — Нимфодора Семеновна Семенова. — Девица София Биркина, ее крестница. — Жизнь в доме благодетельницы. — Мысли мои о втором браке.

Теперь я должен сделать небольшое отступление.

Мудрено мне было, в 25 лет, в лучшую пору жизни, проводить ее в безотрадном вдовстве и одиночестве. Кратковременное счастие первой любви промелькнуло, как мимолетный сон; но отболевшее сердце молодого человека жаждало любви, искало сочувствия… Нравственные мои убеждения не допускали во мне и мысли завести какую-нибудь интрижку, или искать продажных наслаждений, что так обыкновенно не только в молодости, но и в зрелых летах. Всякая порочная связь казалась мне тогда святотатственным осквернением памяти моей жены. Не легко мне было холодным рассудком тушить пыл страстей; но, положа руку на сердце, могу сказать, что, посреди ежедневного соблазна, я устоял в моих честных, нравственных правилах.

Однажды (в начале 1830 года) жена актера Хотяинцева просила меня срисовать с нее акварелью портрет. Хотя рисовал я и плоховато, однако же уловил сходство и портрет вышел довольно удачен. Оперная наша знаменитость, Нимфодора Семеновна Семенова (родная сестра трагической актрисы), увидя портрет Хотяинцевой, попросила меня срисовать такой-же и с нее. Я исполнил его в два сеанса и Семенова осталась очень довольна моей работой. По ее приглашению, я стал посещать ее дом. Граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин, с которым она сожительствовала, жил открыто и роскошно; он был известный гастроном; круг его знакомых состоял из наших знатнейших вельмож, знаменитых артистов, художников и литераторов. В числе последних я встречал у него И. А. Крылова, Н. И. Гнедича, В. А. Жуковского, А. С. Пушкина; из художников: Варпека, Венецианова и др. Граф, человек светлого ума, добрейшей души и высокого образования, имел полное право на прозвище мецената. Его взгляд на литературу, художества и сценическое искусство отличался правдивостью и беспристрастием. Всегда радушно принимая своих гостей, граф был одинаково ласков со всеми. При первом-же моем посещении, он очень любезно обошелся со мною, очень лестно отзываясь о моих водевилях.

В доме графа жила тогда девица София Васильевна Биркина[40], крестница Нимфодоры Семеновны. Она была дочь актера Василия Степановича Биркина и жены его Александры Карловны (урожденной Виала), из Петербурга переселившихся в Москву, потом в Ярославль, откуда десятилетняя Сонюшка была взята Семеновой, для воспитания вместе с ее дочерьми. Потом Семенова отдала ее в театральное училище. Когда я стал посещать дом графа Пушкина, Биркина была уже выпущена из училища, с успехом дебютировала (партиею «Памиры» в опере: «Осада Коринфа») и была примадонною русской оперы. Она считалась лучшею ученицею капельмейстера Кавоса и занимала первые роли в операх: «Волшебный Стрелок», «Фра-Диаволо», «Сорока-воровка», «Элиза и Клаудио» и др. У нее был прекрасный сопрано, безукоризненный слух и в пении было много чувства, грации и вкуса.

Ее наружность отличалась симпатичностью; чистое сердце и добродушие отражались на ее милом лице, как в светлом зеркале. В разговорах с подругами, которые иногда любили позлословить кого-нибудь, Сонюшка не только не принимала участия, но, напротив, старалась всегда принимать сторону подвергавшихся заочным насмешкам. Она была всеми любима и в закулисном мире, и в доме графа. Склонность к ней, неприметно для меня самого, закрадывалась в мое сердце. Я любил слушать ее пение, сидя по вечерам в гостиной графа; не пропускал ни одной оперы, в которой она участвовала… Вскоре я заметил, что и она ко мне неравнодушна; к концу года мы полюбили друг друга.

Здесь следует мне сказать несколько слов о крестной матери и благодетельнице жены моей, Н. С. Семеновой. В доброе старое время она было примадонной русской оперы, не имея никакого понятия о музыке, не зная буквально ни одной ноты. Капельмейстер Кавос, которому, разумеется, граф Пушкин платил за уроки, проходил с Семеновой все партии и учил ее по слуху, как канарейку. Но слух у Семеновой был туг и она зачастую, очень мило фальшивила. Надобно было удивляться необыкновенному терпению Кавоса, который, при каждой ее новой партии, бился с примадонною с утра до вечера; еще того удивительнее, что она могла петь в операх Моцарта, Чимарозы, Россини, Спонтини и других, знаменитых композиторов! Семенова была, в свое время, совершенная красавица и довольно хорошая актриса, и, хотя очень плохо пела, но, при огромном круге знакомства, легко могла блистать на сцене и задавать тон за кулисами. Тонировать и разыгрывать из себя grande dame она была вообще великая охотница. Начальство, по протекции графа Пушкина, всегда ее баловало и льстило ее самолюбию. В то время, когда я познакомился с ее семейством, Семенова уже сошла со сцены, прослужив на ней 20 лет. Она слыла за добрую женщину: весь театральный люд — от первых сюжетов до последних хористов — имел обыкновение приглашать ее быт восприемницею их новорожденных, и она никому не отказывала; так что за все время ее службы при театре, у Семеновой набралось свыше двух сотен крестников и крестниц. Воспитанная в театральном училище, она не имела решительно никакого образования: с трудом умела читать; написать-же самую маленькую записку сколько нибудь грамотно, стоило ей больших усилий. Хотя она не могла похвалиться и природным умом, но, живя более двадцати лет с умным и просвещенным человеком, она приобрела некоторую светскость, изящные, милые манеры и уменье скрывать недостатки воспитания. В театре она вела себя скромно, была общительна с товарищами по службе; за то, в домашнем своем быту распоряжалась довольно деспотично и не отличалась ни кротостью, ни снисходительностью к окружающим. Избалованная счастьем, графом и всеми ее знавшими, привыкшая к лести и раболепству, она бывала иногда нестерпимо капризна и своенравна. Щегольство Семеновой в закулисном мире вошло в пословицу; оно не знало границ и все модные, дорогие, заграничные наряды она получала всегда из первых. Знатные модницы смотрели на нее с завистью. Помню я, как в 1830 году, на петергофский праздник 1-го июля, она взяла с собою четыре новые, великолепные платья, одно другого наряднее: все они были попорчены дождем, во время гулянья, и на другой-же день подарены кому-то, за негодностью. Для этого праздника, известная в то время модная мастерица, Сихлер, выписала из Парижа две какие-то необыкновенные шляпки из итальянской соломы, разумеется, баснословной цены: одна из них была на императрице Александре Феодоровне, другая — на Нимфодоре Семеновне. Это было многими замечено и эффект, произведенный таким важным событием, польстил тщеславию нашей щеголихи… Однако же эта бестактность не дешево обошлась и ей, и ее покровителю. Император Николай Павлович, чрез графа Бенкендорфа предложил графу Пушкину впредь быть несколько осмотрительнее при выборе мод для его Семеновой… Quod licet Jovi…

Семенова, почти всегда, была окружена подхалимками и прихлебательницами, из театральной челяди, которые ей постоянно льстили в чаянии выманить подачки из ее обносков. Крестница этой барыни, Сонюшка Биркина, была слишком умна и благородна, чтобы, подобно другим, пошлою лестью выканючивать себе подарки и благостыни… За это, крестная маменька называла Сонюшку холодной и бесчувственной и не оказывала ей особенной щедрости. Хотя крестница и жила у нее в доме на всем готовом, но скромное свое жалованье была обязана употреблять на свой гардероб. Дом графа, как я уже сказал, бывал зачастую посещаем избранным обществом и потому Семенова требовала, чтобы ее воспитанница была всегда — не только прилично, но нарядно одета. Случалось, что ее иногда заставляли петь при гостях, и сохрани Бог, если бы она явилась в залу одетая не так, как было угодно благодетельнице-щеголихе! Тянуться-же за нею, или за ее дочерьми, Сонюшке было вовсе не по силам. Мало того: Нимфодора Семеновна требовала, чтобы крестница все свои наряды покупала именно в тех-же самых дорогих магазинах, в которых сама Семенова была постоянною покупательницею — и, бедняжка была принуждена платить за них втридорога. Благодетельница и знать не хотела, по средствам-ли это было крестнице! Много слез пролила горемыка втихомолку, из-за этих дрянных тряпок, потому что угодить на крестную маменьку, отчаянную модницу, было почти невозможно, а Сонюшке еще необходимо было соблюдать экономию: в это время ее мать жила в Москве в крайней бедности: она давно уже овдовела и вторично вышла замуж за мещанина, Ножевщикова, от которого уже имела тогда двух дочерей. Сонюшка половину своего жалованья тихонько посылала к ней. Скромность не допускала ее сознаться в этом крестной маменьке, которая хотя и знала о нищете родной матери своей крестницы, но не считала нужным помогать ей.

Часто заставал я эту милую девушку в горьких слезах; спрашивал о причине, но она ни за что не хотела мне признаться. Впоследствии, уже от других, я узнал, что тогда мать Сонюшки писала ей о своей тяжкой болезни и просила денег, а у ней у самой не было ни гроша! И в эти тяжкие для нее минуты Сонюшку звали в залу забавлять гостей — и она, глотая свои слезы, распевала итальянские арии! Вообще жизнь ее в доме, так называемой, благодетельницы была далеко незавидна, хотя ее окружали и роскошь, и блеск!.. Случалось, Нимфодора Семеновна вздумает (и вздумает довольно поздно!) сделать, кому нибудь из знакомых, ко дню именин или рожденья, подарок своей работы: вышить подушку, сонетку, книжник и т. п. Тогда в ее гостиной являлись великолепные пяльцы, шерсть, шелк, стеклярус, бисер и проч. и та-же Сонюшка, искусница по этой части, обязана была рассчитать узор, подобрать тени и начать работу. Нимфодора Семеновна садилась за пяльцы; но так как у нее не хватало ни уменья, ни терпенья, то пяльцы к вечеру же уносились в комнату Сонюшки и крестница, проводившая день за изучением ролей, а вечер занятая в театре, бывала принуждена целые ночи проводить за пяльцами, чтобы подарок поспел вовремя… На утро пяльцы опять переносились в гостиную и крестная маменька дошивала фон, исполнение которого не требовало особенного искусства. Работа оканчивалась, подарок вручали по назначению и счастливый именинник, в восторге от изящной вышивки, спешил отдарить Семенову десятирицею. Таким манером все оставалось «шито и крыто».

Любовь моя к Сонюшке возрастала с каждым днем и, вместе с нею, во мне развивалось сознание, что я не могу жить без той, кого снова избрало мое сердце. Я чувствовал, что она вполне достойна моей любви. Взаимность наша не могла укрыться от окружающих; но я долго не решался сделать формальное предложение. Меня удерживала, во-первых, недостаточность моего и ее жалованья; во-вторых, какой-то ложный стыд укорял меня за слишком скорое забвение первой моей жены… Главная же, хотя и невинная причина моей нерешительности, заключалась в моем сыне, которому тогда шел третий год. Жил я с ним у моих родителей и добрая моя матушка любила внука до обожания, до слабости! Иногда, лаская его при мне, она говорила: «что ждет тебя, мой Коля? Отец твой может быть женится; будет у тебя мачеха… будет-ли она любить тебя так, как мы любим!» Это противное слово — «мачеха» всегда раскаленной иглой кололо меня в сердце. Я всегда отвечал на этот намек, что если женюсь, то постараюсь найти сыну мачеху добрую, которая будет любить его, как родное детище. На это матушка, со слезами, возражала мне:

— Нет, друг мой, это невозможно. Когда у твоей второй жены пойдут свои дети, пасынок не будет ей мил так, как они…

С точки зрения материнских чувств, добрая старушка была права. Чем нежнее вторая жена любит своего мужа, тем более, и почти невольно, чувствует она антипатию к детям от первого брака, как к живым напоминаниям любви к другой женщине… Исключения (к числу которых принадлежала и вторая моя жена) очень редки! Добрая моя матушка еще могла-бы примириться с мыслью о мачехе ее любимого внука, если бы в этот семейный вопрос не вмешивалось третье лицо — тип бездушной наемницы, злой, глупой бабы; одного из тех гнусных существ, которые находят наслаждение вселять раздор в самые согласные семьи.

Кормилица моего сына, оставленная при нем в няньках, подлаживаясь к нему и к моей доброй, доверчивой матушке, всегда враждебно отзывалась о будущей мачехе и преждевременно голосила и причитывала над своим питомцем. Эта нянька, из породы дворовых сплетниц, готовых льстить и подличать тем, от кого они ждут благостыни, пользовалась особенным расположением матушки: жила в полном довольстве, получая частые подарки и до отвалу упиваясь кофеем. Дело понятное, что и этой няньке не хотелось, чтобы я вторично женился: это могло повредить ее привольному житью-бытью. Матушка, конечно, не подозревая этой задней мысли, верила чистосердечной привязанности няньки к ее вскормленнику. Проведав, что я слишком часто посещаю дом графа Пушкина; выведав кой-что от прислуги, всегда умеющей подглядеть и подслушать, эта мегера шепнула матушке, что я — жених Сонюшки Биркиной. Эта весть встревожила мою старушку. Видимо охладев ко мне, она усилила свои ласки ко внуку… К ним примешались слезы; нянька вторила. Прекрасная актриса на сцене, матушка, в частной и семейной своей жизни, была чужда притворства: малейшее неудовольствие ясно выражалось на ее честном лице… Мы очень хорошо понимали друг друга, но у обоих нас не хватало духу для объяснения.

Бывали минуты, когда я, глядя на ее тоску, готов был пожертвовать ей своею любовью… Но в 26 лет возможна-ли была подобная жертва? Благоразумный отец мой, когда речь касалась возможности моего второго брака, всегда брал мою сторону, доказывая матушке, что в мои годы неестественно обрекаться на безбрачие; что мне следует жениться, лишь бы я нашел себе добрую невесту: по душе и по сердцу.

Борьба моя с самим собою длилась еще несколько времени; наконец я решился открыть родителям свое намерение. Отец мой, бывший товарищем по службе отца Сонюшки, порадовался моему выбору.

— Я слышал, сказал он, что она девушка честная, добрая, умная и с талантом. Оба вы молоды, трудолюбивы и Бог благословит вас.

Матушка, убежденная отцом, тоже дала согласие, хотя внутренне не слишком-то была рада: ей все мерещилась злая мачеха и она не без ужаса смотрела на будущность любимого своего внука. В тот же день я поспешил сообщить эту радостную весть Сонюшке и просил ее написать о ней своей матери, испрашивая на брак наш ее согласия и благословения. Невеста моя заплакала от радости и это были, конечно, ее первые радостные слезы! При уходе моем в тот вечер, я улучил минуту, чтобы, без свидетелей, запечатлеть уговор наш на будущее счастие чистым поцелуем жениха и невесты…

О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной!