Новые роли и перемена амплуа. — Должность режиссера. — Спектакли в Морском корпусе. — Семейное горе.

Занятия мои в Театральном училище шли обычным своим чередом; я продолжал там заниматься раза три или четыре в неделю. В Великий и Успенский посты, как я уже говорил, были там постоянные спектакли. Максимов начал уже играть на публичном театре и года через два вышел из училища; Мартынов продолжал прилежно со мною заниматься и, наконец, также дебютировал на большой сцене. Он в первый раз играл, под моим руководством, в комедии «Глухой, или полный трактир» роль «Глупдубридова»; хотя этот дебют нельзя было назвать вполне удовлетворительным, но и тогда можно было видеть в Мартынове хорошие задатки в будущем. Выйдя из училища, он продолжал играть неважные роли. В ту пору Дюр был в полном развитии своего разнообразного таланта, и, по заслугам, мог считаться любимцем публики; стало быть, при таком счастливом сопернике, Мартынову мудрено было выдвинуться вперед; только по смерти Дюра, и то еще не вскоре, он начал обращать на себя внимание начальства и публики и, наконец, занял первые комические роли.

Театральное начальство было довольно успехами моих учеников и учениц, и после Великого поста я неоднократно получал письменную благодарность директора; потом, года через три, по представлению кн. Гагарина, — я получил от Государя золотую табакерку. Но оклад жалованья мне, однако же, не увеличили, несмотря на то, что жалованье Брянского и Валберховой, должность которых я занял, оставалось в экономии.

В начале 1830-х годов бывший режиссер Боченков вышел на пенсию; на место его надобно было выбрать другого режиссера; тогдашний член репертуарной части Рафаил Михайлович Зотов, с согласия директора, кн. Гагарина, предложил мне это почетное место; но я уклонился от этой чести, не смотря на то, что, вместе с этой должностью, увеличился бы оклад моего жалованья более нежели вдвое. Режиссер тогда получал 4000 руб. асс. и полный бенефис.

Несколько причин побуждали меня отказаться от должности режиссера: 1) Должность эта была несходна с моим уступчивым и открытым характером. Режиссер — посредник между начальством и своими товарищами; ему следует угождать и той, и другой стороне, а возможно-ли это? Если он, положим даже по своему убеждению, иногда склонится на одну сторону, непременно возбудит неудовольствие в другой. Самолюбие артиста — самое раздражительное чувство; а тут самолюбие двух полов! Кто не знает, каково женское самолюбие. Попробуй, например, режиссер оказать предпочтение талантливой актрисе, — какой крик поднимут ее бездарные соперницы. Осмелься сказать устарелой «агнессе», что ей пора перейти на амплуа пожилых дев, или благородных матерей, — она, в своем ослеплении, готова тебе глаза выцарапать. Заметь какому-нибудь не больно грамотному, хотя и талантливому актеру, что он говорит бессмыслицу, что другой не понимает характера своей роли, или одет не так, как следует, или… но всех примеров не перечтешь. Не говоря уже о женских костюмах, которые, ради кокетства, так часто искажаются на сцене; о закулисных дрязгах и мелочах, которых нет возможности перечесть. Отец мой, как я уже выше говорил в своих «Записках» был тоже режиссером; но занимал эту должность не более двух лет, вероятно, по той же самой причине, по которой и я отказался. 2) Эта хлопотливая должность отторгла бы меня от моей семьи, в которой было все мое счастие; я бы должен был ежедневно оставлять свою молодую жену, детей — утром и вечером; режиссер даже ночью, как брандмейстер, не может поручиться, чтоб его не потревожили по случаю внезапной болезни кого-нибудь из артистов, — и он, зачастую, в полночь должен отправляться в типографию, чтобы при перемене спектакля изменить напечатанную уже афишу. 3) Сделавшись таким неусыпным тружеником, я бы не мог успевать, как актер: я бы должен был отказываться от многих ролей, потому что у меня физически не доставало бы времени их приготовлять, а я душой любил свое искусство. 4) В то время брат мой и его жена занимали первое амплуа; я легко мог быть пристрастен относительно их обоих, по родственному чувству, — мог подчиниться их влиянию и, вследствие того, быть не справедливым к моим товарищам. Если б я даже действовал по своему убеждению, то и тут бы я, конечно, не избег нареканий[43]. Наконец, 5) мне бы тогда надобно было заниматься только сочинением рапортов, рапортичек, требований и прочих пустяков, и бросить перо водевилиста, а писать для сцены была у меня страстишка с малолетства. Может быть, мои критики-антагонисты скажут по этому случаю:

— Ну, тут еще не велика потеря.

Может быть, они будут и правы; да мне-то самому это занятие доставляло удовольствие. Итак, в виду вышеизложенных причин, я не задумался отказаться и от почетной должности, и от материальных выгод. Впоследствии, при другом директоре, мне два раза вновь предлагали эту должность, но я не изменил моим убеждениям.

В этот же промежуток времени я был приглашен занять должность учителя драматического искусства в Морском корпусе. Такого класса до тех пор никогда не бывало ни в одном из военно-учебных заведений; и вот по какому случаю устроился там этот класс. Однажды покойный государь Николай Павлович заехал в Морской корпус; расспрашивая некоторых старших гардемаринов, готовившихся к выпуску из корпуса, он обратил внимание на дурной выговор и вообще на неясное произношение у некоторых из них, и тут же сказал адмиралу Крузенштерну, бывшему тогда директором корпуса:

— Иван Федорович, они у тебя дурно говорят, бормочут, съедают слова, — нельзя-ли этому пособить? Пригласи кого-нибудь из актеров с ними заниматься; пусть он заставляет их читать вслух стихи, или хоть театральные пьесы, чтобы обработать их выговор[44].

Воля государя, разумеется, не могла остаться без исполнения, и адмирал Крузенштерн предложил мне взят на себя эту обязанность; я согласился, и таким образом устроился в корпусе постоянный класс декламации, один раз в неделю. Я занимался с гардемаринами по два и по три часа в неделю; заставлял их читать Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Кукольника, Полевого и других; — давал им выучивать целые сцены; а на Рождестве или на масленице устраивал домашние спектакли, — у меня до сих пор еще сберегаются печатные афиши этих спектаклей. Многие из тогдашних юных моряков теперь — давно уже контр и вице-адмиралы и их доблестные имена теперь красуются на страницах истории русского флота. Занятия мои в Морском корпусе продолжались года полтора; по смерти Крузенштерна, хотя этот класс и был отменен, но меня ежегодно приглашали устраивать домашние спектакли как в Морском корпусе, так равно и в Пажеском и других кадетских корпусах.

В продолжение моей долговременной службы никто из моих товарищей более меня не был приглашаем для постановки домашних спектаклей, начиная с высочайшего Двора и аристократических домов, до солдатских спектаклей в казармах включительно. Вообще об этих домашних спектаклях я поговорю поподробнее впоследствии; теперь снова обращусь к моей сценической деятельности.

В первой половине тридцати годов, занятия мои шли очень холодно и однообразно — я почти каждый день играл; но роли мои были самые неблагодарные: кроме приторных любовников, изображал я холодных резонеров, придворных и тому подобные личности — без лиц. А между тем, представляя светских молодых людей, я обязан был ежедневно заботиться об изяществе своего костюма, быть в чистом белье, в чистых перчатках, лаковых сапогах, и вообще должен был быть приличен, чтоб не возбудить смеха своим неряшливым туалетом, или какой-нибудь неловкостью; но при том скудном жалованье, которое я тогда получал, мудрено мне было франтить на сцене; дирекция же особенных денег на городские костюмы мне не назначала.

Семейство мое в это время умножилось: у мои и было тогда уже четверо детей: сын от первого брака; две дочери и сын от второго. Здесь мне пришел на память грустный эпизод из моей домашней жизни.

В 1838 году, в мае месяце, захворали наши дети корью; два сына и меньшая дочь (Вера) лежали уже в постели несколько дней, а старшая дочь (Надя), 3-х лет, была еще на ногах. Доктор не советовал нам отделять ее от других больных детей, так как эта болезнь — дело обычное в детском возрасте. Накануне еще эта малютка играла беспечно со своими игрушками, бегала, резвилась; но на другой день и она слегла. Бедная моя жена сбилась с ног, не отходила от детей, не раздевалась по целым неделям. Между тем, болезнь старшего сына моего от первого брака была опасна в высшей степени. Этот первенец мой был самый любимый внук моей матери, которая, разумеется, навещала его в это время ежедневно. Жена моя, видя ее отчаяние и мою грусть, сказала мне однажды в слезах:

— Друг мой, я вижу, что наши дети все одинаково опасны; но если нам суждено лишиться которого-нибудь из них, пусть падет этот жестокий жребий на одного из моих детей, лишь бы твой Николай остался жив.

И что же? Точно ангел смерти подслушал ее благородный вызов. Через несколько дней бедняжка Надя умерла, а все прочие дети начали выздоравливать. В тот грустный вечер я должен был играть в новой пьесе доброго моего товарища-однокашника (актера Шемаева); роль моя была довольно значительная; отказ мой поставил бы его в большое затруднение — надо бы было переменить спектакль, — и потому отказаться мне было невозможно.

Уезжая в театр, я поцеловал, перекрестил мою бедную дочку, у которой началась уже предсмертная агония, и поехал «комедь ломать». Почтеннейшая публика! Не судите иногда слишком строго нашего брата-актера, если он, подчас, не так удачно вас потешает: ведь он тоже муж, отец, семьянин; уделите же частичку вашего снисхождения на долю и человека.

Как я играл в тот вечер — не помню; удивляюсь теперь только, как я мог помнить тогда свою роль. Возвратясь из театра, я нашел умирающее дитя мое еще дышащим; но через час мы с женою приняли ее последний вздох. На утро, когда ребенка обмыли и положили на стол, бедная жена моя, с рыданием, обливала слезами холодный труп милой дочери. Я плакал вместе с нею, но чтоб несколько успокоить, сказал ей:

— Друг мой, не ропщи на Провидение и покорись воле божией. Может быть, это, точно, жертва искупления. Ты помнишь свои благородные и страшные слова; ты сама вызвалась принести эту жертву для моего первенца. Может быть, судьба подслушала тебя и послала тебе испытание.

Она пожала мою руку и сказала мне:

— Да, да, я их помню; я не ропщу, я постараюсь быть тверже, постараюсь удержать свои слезы, — но ведь это первая моя потеря! — и рыдания заглушили ее слова.