Николай Осипович Дюр.

Долгом себе поставляю добрым словом помянуть двух моих товарищей, которым обязан успехом почти всех моих пьес, написанных с 1830 по 1841 год…

Говорю о Дюре и Асенковой.

Николай Осипович Дюр, современник и постоянный сотрудник Асенковой, был человек вспыльчивого и раздражительного характера. Талантливый актер на сцене, он не мог терпеть закулисного актерства и лицемерия. Это была одна из тех честных и правдивых натур, для которой приторная лесть была хуже полыни; он не допускал ее не только в самом себе, но сердился, когда и ему отпускали комплименты, особенно кто-нибудь из его собратьев.

— Полноте, пожалуйста, — говорил он тут, — бросьте эту пошлую привычку — хвалить товарища в глаза; кто же поверит нашей искренности, когда все наше искусство заключается в притворстве!

Малейшее унижение, недобросовестность кого-нибудь из его товарищей, особенно заискивание, низкопоклонничество перед начальством, постоянно возмущали его и он никогда не пропускал случая громко, при всех, высказать о нем свое мнение. Понятно, что с таким характером ему мудрено было ужиться в закулисном мире. Сколько раз мне приходилось удерживать его от этих выходок, чрез которые он наживал себе беспрестанно врагов.

— Уймись, — говорил я ему; — из-за чего ты бьешься, ведь нам с гобою людей не переделать.

— Знаю, Петенька (так привык называть меня мои родственник и однокашник), знаю, да что же делать, если я сам себя переделать не могу!

Первые годы своей молодости, по выпуске из училища, провел он не совсем умеренно, — особенно женский пол имел впоследствии вредное влияние на его слабое здоровье.

Музыка была его страсть и он прилежно ею занимался; ничем его, бывало, так не потешишь, как попросив его написать музыку для куплета, или романса; и многое у него выходило довольно удачно. Во всех моих первых водевилях музыка была всегда им составлена. Репертуар его ролей был необыкновенно разнообразен: он играл в операх[51], комедиях, трагедиях и водевилях; танцевал мастерски, как любимый ученик Дидло. Одним словом, мог назваться артистом в полном смысле. В 1836 году он женился на танцовщице Марье Дмитриевне Новицкой, производившей в то время фурор ролью Фенелли в известной опере: «Немая в Портачи»[52]; но супружеское его счастие было непродолжительно; года через три после его женитьбы развилась у него скоротечная чахотка.

В первый год брака он ездил в Москву, откуда мне и жене моей не замедлил прислать весточку:

Москва. 14-го июля. Вторник. 1836. Здравствуй, кум ты мой любезный, Здравствуй, кумушка моя! Поздравляю вас, любезные Петр Андреевич и Софья Васильевна, с новорожденной. Дай Бог вам ее вырастить, выкормить, выучить и замуж выдать. Не знаю обстоятельно, когда Бог дал вам дочь Надежду: из Петербурга мне еще не писали об этом; но мне вчера в театре донес об этом Бажанов. Не обвиняю нас, любезный кум и брат, что вы мне еще не писали ни крошки, или ни строчки; я сам знаю, что в этих случаях не до писем. Я посылал вам поклон каждый раз, как только писал к моей Маше. Скучно в Москве: жены нет, малютки моей тоже, друзей вовсе, а охотников в друзья попасть — пропасть. Здесь большая часть актеров похожа очень на В. М. С–ва: целуют, обнимают, уверяют в дружбе… А отойдут на шаг, так ругают и смеются; а особливо Ленский. Он чуть не задушил меня в объятьях после «Ревизора» и плакал даже после каждой его пьесы от восторга и благодарности; само собою разумеется, что Щепкин, Репина и другие тоже одной масти и общество актеров здесь так грязно, что, ей-ей, воняет кабаком, табаком, плутовством и глупостью. Я очень благодарен Ф. А. Кони, — он дал мне добрый совет, как вести себя с актерами: я уж имел двадцать приглашений в трактир и девять в погребок от гг. артистов; но я нигде не бывал, как только дома и в театре. Я играю почти каждый день, даже и не имею времени порядочно заняться ролями; меня заставляют играть по две пьесы. Надо вам сказать, что я вышел в первый раз на московскую сцену в «Ревизоре»: встретили прекрасно; я принужден был откланиваться… Но в продолжении комедии кое-где проявлялись шикания и я сей (час) увидел квасной патриотизм москвичей; несмотря на это, наше взяло и рыло в крови! Меня вызвали после четвертого акта и подлецы хвалили вслух, во все горло, а люди честные сказали мне на ушко, что ладно… Ну, и ладно! Второй спектакль был «Хороша и дурна» и «Заемные жены»: это было мое торжество; потому что они вовсе не так играли «Заемные жены», как надо. Я все это устроил, сам играл и показал, что и у нас есть хорошие переводчики. В «Хороша и дурна» Ленского принимают здесь отлично, как переводчика; но смей-ка сказать здесь, что он играет как сапожник, или как Экунин — избави Боже! Камнями закидают! Прочие мои спектакли идут все тоже очень хорошо; всякий раз вызывают и принимают без остервенения и исступления, а легко, умно и приятно. Сборы весьма порядочные, заняты бывают бельэтаж, 1 ярус и кресла, а верхи пусты… Увы! я верху здесь не нравлюсь. 17-го числа назначен мой бенефис и уже поступил в продажу и дело идет порядочно. Я беру вот что: «Жена и зонтик», «Две женщины» и «Ночной колокольчик» и дивертисмент; спектакль небольшой, но хорош; 19-го повторяю мой бенефис, а 21-го, благословясь, в путь в град славный, чистый и веселый Петербург. Прощайте, любезный кум и брат; кланяйтесь тетушке, Александре Михайловне, Василию Андреевичу и всем нашим родным. Целую ручку Софьи Васильевны и душевно желаю благополучного выздоровления. Николай Дюр. «Нет, недоволен я Москвой».

Простуда, полученная Дюром в августе 1838 года, поспособствовала скорейшему развитию гнездившейся в нем чахотки и к началу весны он слег в постель. Во время болезни своей, он вполне сознавал свое безнадежное положение и переносил страдания с христианскою твердостью. Слух о его тяжкой болезни скоро распространился по Петербургу и многие, вовсе незнакомые ему, люди часто присылали к нему на квартиру узнавать о его здоровье, что всегда раздражительно действовало на его нервы. Однажды, месяца за два до его кончины, когда он еще не слег в постель, жена его куда-то ушла со двора, прислуги тоже в это время тут не случилось, — громко позвонили у его входных дверей: он сам отворил их и тут вошел какой-то купчик в сибирке.

— Что вам нужно? — спросил его Дюр.

Купчик перекрестился.

— Что вам нужно, — повторил больной.

— Извините-с, — отвечал купчик, заглядывая в зало: — ведь здесь квартира ахтера, г. Дюра?

— Ну, да, здесь. Да что вам надобно? Я вас спрашиваю.

— Мы слышали, что они изволили скончаться, так я, т. е. гробовой мастер… я все предоставлю в наилучшем виде.

Взбешенный от такой преждевременной услуги, он, разумеется, живой рукой выгнал в шею незваного гостя. В то утро я, по обыкновению, пришел его навестить и он, смеясь, рассказал мне об этом приятном визите и тут же прибавил:

— Видите, Петенька, какая выгода быть известным артистом, — его прежде времени в гроб укладывают.

В начале мая он слег в постель и не вставал уже более. В одно из посещений моих, воспользовавшись отсутствием своей жены, он подозвал меня к себе; и просил написать письмо на имя директора (А. М. Гедеонова) в таком смысле, что, не дослужив нескольких, месяцев до десятилетнего срока своей обязательной службы по выходе из училища, он не смеет надеяться на какой-нибудь пенсион его малютке-дочери, но просит директора походатайствовать у министра хоть бенефис осиротелому его семейству. Тут же с его слов написал это письмо, которое он подписал довольно твердою рукою потом он вынул из-под подушки лист бумаги, исписал карандашом и отдал его мне.

«Брат и друг мой Петр Андреевич! — Когда волею Всемогущего Творца нашего я оставлю этот мир, тогда прошу тебя, именем Бога не оставить жену мою своими советами и утешением. Любезный брат, прими на себя труд похоронить тело мое на Смол. кладбище близ моей матери и детей моих; если же это будет невозможно, то постарайся, поближе к ним. Домашнее хозяйство наше также прошу приберечь. Енотовую шубу мою и золотые часы прошу отдать моему отцу; несколько моего белья, годное для него, мое платье также ему; но ни мебели, ни посуды, (ни) серебра я не имею право отдать кому либо, ибо эти вещи как мои, так и жены моей и потому претензии на них отец мой иметь не может. Я пишу это именно для того, чтоб избежать неудовольствий и беспокойства со стороны отца моего: пусть он увидит последнюю мою волю».

На другой день я доставил письмо к директору, который обещал похлопотать у министра Двора. Дюр, дня за два до кончины своей, пожелал исполнить последний христианский долг; и хотя прежде он не был особенно богомолен, но тут с полным умилением, с теплою верою и с христианскою твердостью исповедался и приобщился Св. Тайн. Это было, как теперь помню, в самый Духов день. Накануне еще была поставлена молодая березка в ногах у его кровати; в руках тогда он держал ветку свежей сирени, принесенной ему накануне из церкви. По уходе священника, когда мы окружили его смертный одр, он взглянул на березку, поднес цветок к горячим губам своим и, грустно покачав головою, сказал мне:

— Как нынче рано распустились цветы и как рано отцвела моя жизнь!

Он тихо скончался 16-го мая 1839 года. Похороны его также совершились тихо: не было ни оваций, ни лавровых венков, ни шумной многолюдной толпы. Он погребен на Смоленском кладбище. На скромном, далеко не изящном его памятнике вырезана надпись; «От почитателей его таланта».