(Посвящается болгарским скитальцам)
Велик, огромен Диар-Бекир[50]; прочны и высоки крепостные его стены; тяжки — турецкие оковы. Проклят богом этот турецкий город; прокляты и его обитатели: не видят они ни дождя, ни росы, не дышат прохладным горным ветром — нет здесь ни одной из тех радостей, какими так богата наша страна, благословенная. Болгария. Горит на небе анатолийское[51] солнце, горит над головой, словно адское пламя; и мозг в голове у человека начинает кипеть, как в котле. От этого злого солнца трескаются черепицы и плавятся свинцовые полумесяцы мечетей. У нас солнце сияет на радость людям и веселит скотину, а в этом ненавистном Диар-Бекире оно сияет только для того, чтобы жечь людей, животных, траву да сушить посевы. Здесь ничто не веселит, не радует глаз; все — пустыня и ад! Здесь не услышишь запаха весенних побегов, не увидишь чемерицы и шафрана, не сорвешь и не понюхаешь ни букового листочка, ни цветка мелиссы или журавлинника. Все пусто, печально, мертво. Только вспорхнувшая горлинка заворкует невзначай или аист затрещит клювом на крыше мечети. Случается, и ласточка прощебечет, но тотчас опять все пусто и тихо, как в могиле.
Жалкий вид имеет природа в этом далеком краю! Солнце выжигает все, что живет, все, что хочет жить. Облака бегут прочь от этого места, и земля трескается от жажды. Вырастет цветок или зеленая травинка, а солнце тотчас обожжет их и превратит в соломинку. Птицы пробуют вытерпеть эту жару, но очень скоро слабеют в непосильной борьбе и летят в другое место. Ягнята и козлята теряют свой веселый нрав и не резвятся, не скачут, как у нас. Наш соотечественник не может долго жить в этой стране и бороться с ее страшной природой. Он вянет, бледнеет, начинает хворать, и в конце концов сильная душа его покидает слабое тело.
Для одних только турок, верблюдов да ослов создан этот край, — только они могут жить в нем. Турок лежит целый день под маслиной или тутовым деревом, ест свой плов и пьет шербет либо пойдет в кофейню, растянется там на цыновке возле фонтана и дремлет, дремлет…
— Велик Аллах! Бог даст, проживем еще день! Бог даст счастья!
У верблюда такой же характер, как у турка. А осел — это вылитый турок, словно их обоих одна мать родила. Дремлет верблюд, дремлет турок, дремлет осел. Голодает верблюд, голодает турок, голодает осел. Мучается верблюд, мучается турок, мучается осел! А турецкое правительство посылает в этот проклятый город полных жизни болгар и босняков да самых честных и трудолюбивых своих граждан. Все пространство между Юскюдаром[52] и Диар-Бекиром усеяно костями этих мучеников. Вдоль всего длинного пути тянутся ряды могил, где лежат праведники, желавшие счастья и добра своей родине, жаждавшие ее освобождения.
Тяжкие страданья терпели болгарские святые мученики в Диарбекирской крепости. Они работали там с утра до ночи; израненные руки и потрескавшиеся от неустанной ходьбы по диарбекирским мостовым ноги их струили святую кровь. А варвары-азиаты радовались, что вот удается как следует помучить гяуров[53].
Как-то раз между этими гяурами, запертыми в мрачной темнице, шла такая беседа:
— Нет правды на свете, нет житья честному человеку, — сказал один из них.
— За что нас преследуют? За что посадили в тюрьму? — спросил другой.
— Нас посадили в тюрьму за то, что мы не турки, а христиане, — промолвил старый седой болгарин. — Но мне горько не то, что нас преследуют и мучают турки, а то, что наши отцы и матери, наши братья и сестры, наши кровные и близкие отворачиваются от нас, считают нас преступниками и гнушаются нашего имени. Вот о чем у меня болит сердце.
— Нет, теперь не то, что прежде, — возразил молодой. — Ты, дед Коста, думаешь, что Болгария и болгары попрежнему такие, какими были, когда вы дрались в Белоградчике[54]? Нет, теперь каждый болгарин, каждая болгарская душа, каждое болгарское сердце страдает за нас, молится о нашем счастье и свободе. Теперь одни только чорбаджии называют нас негодяями и разбойниками. Но ты знаешь, что честные болгары ненавидят и проклинают все чорбаджийское сословие и скоро все чорбаджии будут повешены заодно с турками?
В Диарбекирской крепости томилось двести узников; большинство составляли болгары, босняки и герцеговинцы. Несчастные терпели страшные муки и уже не надеялись когда-нибудь увидеть свою родину, своих братьев и сестер. Только жаждущему известно, что такое жажда; только голодный знает, что такое голод. И только узник может по-настоящему понять, что такое свобода.
Дед Коста сидел в темнице с 1849 года, когда бунтовали болгары в Белоградчике. Так и увял в тюрьме этот юнак; голова его уже совсем побелела, а он все сидел и сидел, дожидаясь свободы, божьей милости, жизни или смерти.
— Терпите, милые, — говорил он своим товарищам по заключению. — Наступит день, когда мы увидим свет божий и нашу прекрасную родину.
И болгарские мученики терпели, волоча на ногах тяжелые турецкие оковы, ожидая страшного суда либо спасения: той минуты, когда с ног их спадут кандалы и они заживут, вольные и свободные, либо когда их опустят в могилу.
Дед Коста отличался сильным и твердым характером. Это был гордый и смелый человек. Он все переносил молча, ни на что не жалуясь. Его огорчало только то, что рядом нет близкого друга, такого, которому можно было бы раскрыть свою душу, чтобы стало легче на сердце.
Однажды утром в тюрьму был доставлен молодой паренек из Болгарии — миловидный, как девушка, и отважный, как Марко Кралевич, но больной и такой бледный, что, казалось, краше в гроб кладут.
— Ты откуда? — спросил дед Коста нового заключенного.
— Из Белоградчика, — ответил юноша и закашлялся.
— А-а-а, ты из моего вилайета[55] и моего городка! — воскликнул дед Коста.
— Ты разве из Белоградчика? — спросил юноша.
— Моего отца зовут Кунчо Кобилаш, а мать моя из Кара-Славчовых.
— Таких не знаю, — ответил юноша.
— Как не знаешь? Наш дом возле моста… с галереей… крыт черепицей. Мой отец — кожевник.
— Не знаю… В Белоградчике только один кожевник — Никола. Так Николой-кожевником его и зовут. А ты давно здесь?
— С самого белоградчицкого бунта.
— Эх, дед! Да ты знаешь, что с тех пор прошло уже двадцать лет?..
— Ну да, — промолвил дед Коста и заплакал. — Видно, померли с горя по сыну… А тебя как зовут? — спросил он паренька, смахнув рукавом юнацкие слезы.
— Цено, — ответил юноша.
— Ну, брат Цено, приляг, отдохни маленько, а потом я расспрошу тебя о нашей родине и о городке. Ты устал с дороги, тебе надо отдохнуть.
— Какой теперь для меня отдых? Не видать мне больше света божьего, не жилец я на белом свете.
Цено был юноша лет двадцати, высокий, тонкий, белый и румяный, стройный и миловидный; но красивое лицо его было отмечено печатью смерти, признаками чахотки. Глаза его горели, как угли.
— За что ты осужден, милый сынок? За что тебя прислали сюда, к нам в товарищи? Или ты убил кого? Погубил чью-нибудь душу?.. — спросил дед Коста.
Цено закашлялся; на бледных щеках его появился румянец, в глазах вспыхнул огонь; весь задрожав, он ответил:
— Я погубил не одну душу, а двадцать душ, только не христианских, а собачьих.
— Дай тебе боже счастья! — промолвил дед Коста и перекрестился.
Скоро стало темнеть, и узников заперли в отвратительные темные подвалы, где стены были покрыты копотью и плесенью, а на полу кишели насекомые и всякие гады. Дед Коста и Цено оказались в одном подвале. Цено, как вошел, тотчас упал на разостланную солому и закрыл руками глаза. А дед Коста встал над ним и, по своему обычаю, перекрестившись, прочел молитву на сон грядущий.
В подвалах воцарилась тишина. После целого дня тяжелой работы все заснули как убитые. Одни только стражники на стенах крепости расхаживали взад и вперед, покрикивая: «Эй!», да летучие мыши сновали туда и сюда: то в подвал, то опять на волю. Только дед Коста и Цено не могли заснуть; они лежали молча, как немые, и тихо стонали. Наконец, Цено промолвил:
— А ты за что попал сюда, дед Коста?
— За что, за что! Грешил, ну и попал сюда за грехи.
— Кому же ты какое зло сделал?.. Убил кого, что ли?
— В том-то и дело… Турка я убил.
— Турок — не человек, — возразил Цено. — Кто турка убьет, тому тысяча грехов отпустится… Дед Коста, расскажи, как ты сюда попал и за что?
— В другой раз, сынок. Теперь надо спать. Чуть свет придется идти на работу, на тяжкую работу… Господи, да попадем ли мы когда-нибудь опять домой? Сложу ли я свою седую голову возле моих дедов и родителей? Не дай нам, боже, умереть в неволе, не дай погибнуть здесь, в чужом краю; не попусти, чтобы христианские тела наши были зарыты в этой проклятой земле. Тяжко жить нам здесь! Тяжко носить турецкие оковы! Ах, как тяжко!.. Но теперь спи, сынок. Завтра подольше поговорим, порасспросим друг друга о том о сем…
— Покойной ночи! — сказал Цено.
— Покойной ночи! — ответил дед Коста.