Обитательницы №26 гостиницы под фирмой «Отель Европа»

Большой двухэтажный дом, с надписью под самой крышей «Отель Европа», заметнее всего красовался на городской площади, бросаясь в глаза своей светло-желтой массой. Дом этот смотрел на площадь сорока шестью окнами, и в каждом почти окне поминутно показывались и исчезали столько же, если не больше, самых разнообразных лиц, населявших «номера отеля».

Да, это было хорошее время для мещанина Антошкина, хозяина «Отель Европа»; давно он не помнит такого времени. Прежде, бывало, по целым неделям, даже месяцам, пустуют заново отделанные номера; ключи успеют приржаветь к замкам, пыль накопится вершковая на клеенчатой мебели, пауки заплетут все углы, протянут нити от зеркала к камину, от камина через канделябр на ширмы, с ширм на шляпу алебастрового рыцаря на угольной тумбе, оттуда опять куда-нибудь в темный угол; а теперь...

— Ну, времена... — вздыхает сам хозяин, мещанин Антошкин, сидя у ворот на крашеной лавочке; не грустно вздыхает, а этак полной грудью, с некоторым довольством; так вздыхают после очень сытного обеда, как бы сожалея, что уже больше «некуда». — Да-с, ну, времена, что делать, и рад бы, да все, все, то есть, занято до последней конуры; ну, и не взыщите!..

И, прищурив глаза от ярких лучей весеннего солнышка, смотрит он вслед отъезжающему, тяжелому, как верблюд навьюченному, тарантасу казанской работы, увозящему какого-нибудь самарского землевладельца, приехавшего в город по тяжебному делу.

— Наплыв? — произносит господин в военной шинели, показываясь на крыльце.

— Так точно-с! — приподнимает картузик мещанин Антошкин.

— Да, много наехало, — говорит военная шинель. — Вот я вчера прямо с парохода в «Милан» — занято, в «Москву» — битком набито, в «Арзамас» к Малинину — тоже; фу, ты, думаю, положение; приезжаю сюда — только-только один свободный...

— Минуточку опоздали бы, и того не нашли бы. Генерал спрашивал с парохода «Царевич»...

— Извозчик!

Несколько долгушек и две пролетки подлетают к подъезду.

— Куда бы?! Вези по городу! — произносит военная шинель и садится верхом на ближайшие дрожки.

— Обозревать едете-с? — раскланивается мещанин Антошкин.

— Да, посмотреть поехать: как, что тут у вас!

— Номерок не дороже двух с полтиной, — подходит матрос с парохода. — Барыня просила приказать...

— А этого хочешь?

Мещанин Антошкин придает своему протянутому кулаку несколько оскорбительно-игривую форму.

— Что так? — удивляется матрос.

— Занято! — коротко отвечает хозяин и даже отворачивается.

На лестнице, уставленной чахлыми растениями, по коридорам, устланным полосатыми ковриками, во всех номерах, двери которых большей частью были растворены, то до половины, то совсем уже настеж, царствовали самые разнообразные шум и движение. Только дверь с цифрой «26» была заперта изнутри, и там было так тихо, что можно было подумать, что или спят по целым дням обитатели номера «26», или же там совсем нет никаких обитателей.

Номер этот был занят по письменному уведомлению и долго стоял пустым в ожидании приезда нанявших. Дня четыре тому назад приехали две дамы, показали в конторе какую-то карточку, и их провели в этот номер, который был самый парадный и комфортабельный во всей гостинице. За номер этот было заплачено столько, сколько запросил мещанин Антошкин, а запросил он так, не руководствуясь никакими соображениями, по наитию свыше, должно быть, и потом весьма жалел, что запросил мало.

Несколько раз в день в 26-й номер приносились подносы с чаем, завтраком, обедом, ужином; судя по пустой посуде, выносимой обратно, видно было, что дамы обладали здоровыми желудками и очень хорошим аппетитом. Багаж обеих путешественниц был уважительных размеров, и все, начиная от массивных венских сундуков, оклеенных суровым полотном, до самых миниатюрных несессеров с ногтевым и туалетным приборами, было крайне изящно и ценно.

Дамы эти были очень чистоплотны, потому что умывались по нескольку раз в день, и нарочно приставленная к их номеру горничная то и дело приносила в кувшинах свежую воду и выносила обратно все, что оказывалось лишним.

Дамы эти были крайне нелюбопытны, потому что решительно не хотели высунуть носа из своего номера, не подходили слишком близко к окнам; и когда отворялась дверь, чтобы пропустить человека с подносом или горничную, то случайно мимопроходящие (а их каждый раз было по нескольку человек разом) никак не могли видеть в комнатах ничего, кроме чего-то шелкового, светло-лилового, перекинутого через спинку одного из кресел, да угла плетеных ширм, на котором висела маленькая дорожная сумочка.

А между тем в номере 26-м, в антрактах между завтраками, обедами, ужинами и чаями, велись следующие разговоры:

— Мама, да ведь это, наконец, ужасно скучно... — чуть не плакала хорошенькая Адель, тоскливо бродя из угла в угол и щелкая по паркету каблучками своих изящных шелковых туфель.

— Что же делать? Надо ждать! — спокойно произносила Фридерика Казимировна, сидя с ногами на диване, что было любимой ее позой.

— Эти четыре дня тянулись для меня бесконечно. Мне кажется, что это было так давно, давно, как мы оставили каюту парохода. Шутка ли: четыре дня!..

— Терпение, — это все, что я могу посоветовать!

— Я умру со скуки!

— Не умрешь!

— Ах, Боже мой, Боже мой! Этот проклятый Катушкин не едет... свинья, дурак, рябая рожа!..

— Почему ты думаешь, что у него рябая рожа; ведь ты его никогда не видала?..

— Я сама не знаю; мне так кажется...

Несколько минут молчание. Фридерика Казимировна сидит, не меняя позы; Адель ложится на кровать.

— Мама!

— Что, дитя мое?

— Разве мы не можем сами ехать дальше?..

— Нет!

— Это почему?

— Ты знаешь, что у нас нет почти ни копейки; если заплатить по тому счету, что сегодня прислал наш хозяин, то у нас... впрочем, что же я говорю, даже и половины счета мы заплатить не в состоянии!

— А если Катушкин не приедет?.. — понизив голос, спрашивает Адель и даже на локте приподнимается.

— Тогда... Ах, Ада, какие ты глупости говоришь!

— А если Катушкин не приедет?.. — настойчиво повторяет Адель.

Фридерика Казимировна, в свою очередь, начинает тоскливо пожиматься на диване.

— Не съесть ли нам чего-нибудь? — спрашивает она и протягивает руку к столовой карте.

— Нет, ты мне скажи: что, если Катушкин не приедет?

— Этого быть не может, не может, не может! Ах, да не расстраивай меня, Ада: мне и без того...

— Что?..

— Конечно, сомнения быть не может никакого. Иван Илларионович не такой человек; ну, что-нибудь задержало... вот и все. Надо ждать и ждать...

— Разве котлетку из телячьих мозгов?.. — говорит Адель.

— Позвони! — говорит Фридерика Казимировна.

— И что мы все сидим взаперти, что мы прячемся? — опять начинает волноваться Адель.

— Вероятно, так нужно!

— Странно: мы едем по приглашению Ивана Илларионовича в Ташкент; мне там предлагают место... Разве в этом есть что-нибудь предосудительное?..

— О, помилуй, что за глупости. Но вот видишь; Лопатин писал мне (ведь я показывала тебе это письмо), он писал мне, чтобы мы... как это он выразился так, очень эдак... — Фридерика Казимировна сделала какой-то округленный жест своей пухлой рукой.

— Чтобы мы «дорогой не очень кидались всем в глаза!» — напомнила Адель.

— Да, вот ты сама видишь. Я не знаю, почему это нужно Ивану Илларионовичу, но отчего же в угоду ему не соблюсти этого инкогнито. Это даже довольно интересно; знаешь, в романах это случается довольно часто: какая-нибудь герцогиня или...

— Удивительно интересно: тоска эдакая!

— Ты просто хандришь!

— Да, да, да, да… — расходилась Адель.

— Да тише же!

— Мама, пойдем вниз к общему столу!

— Что ты! Ни за что!..

— Там так весело; шумят так, разговаривают!

— Но ты забыла, что там неудобно быть дамам?

— Неправда: соседки наши обедают там, из номера напротив тоже, из нижнего этажа целое семейство, только мы одни...

— Инкогнито! — протянула Фридерика Казимировна.

— Ну, ты, мама, и сиди со своим «инкогнито», а я пойду одна...

— Адель, ты ужасно можешь напортить!

— Это еще почему?

— Ах, Адель, как я могу объяснить тебе это понятно? Ну, вот видишь ли... Да что же это, в самом деле, Катушкин не едет?

Фридерика Казимировна чуть не заплакала.

— Знаешь, мама, каждый раз, как отворяют нашу дверь, я смотрю в щелку, сквозь ширмы, и вижу всегда одного и того же господина... Он меня начинает немного занимать...

— Удивительно интересно торчать перед дверью: должно быть, делать больше нечего...

— Василий ли входит, Дуняша ли, каждый раз, чуть приотворится дверь, он уже тут!

— Шалопай какой-нибудь. Их много теперь туда едет!

— Он немного похож на Жоржа, только значительно старше!

— Ого, ты успела рассмотреть!

— Тут еще одного я заметила, блондин с длинными усами: у него четыре собаки, и он их все дрессирует в коридоре.

— Ах, этот Катушкин, эта неизвестность!..

— Терпение — это все, что я могу посоветовать! — передразнила свою мать Адель.

Василий, трактирный слуга, внес поднос с порцией мозговых котлет. Адель кинулась к ширмам и приложила глаза к щелке.

— Адель, mais finissеz donс! — крикнула Фридерика Казимировна. — Дверь зачем оставляешь открытой? — обратилась она к Василию.

— Потому с подносом, никак невозможно; я было толкнул ногой...

— Мама, смотри, он опять там стоит!

Ледоколов стоял почти в самых дверях; его отлично видела Адель со своего наблюдательного поста; его успела заметить Фридерика Казимировна, выглянув из-за высокой спинки дивана; только он ничего не мог видеть, кроме угла ширм с висевшим на нем саквояжем и шелкового капота г-жи Брозе, все еще неубранного со спинки кресел.

Положение Фридерики Казимировны с дочерью было действительно несколько затруднительно. До сих пор все шло превосходно. Из Петербурга выехала она, не очень беспокоясь о состоянии своего бумажника, и вынимала оттуда столько, сколько ей нужно было в данную минуту, не справляясь, сколько там оставалось. Семейный, спокойный вагон, отдельная, прекрасная, комфортабельная каюта на пароходе, предупредительность и внимание кондукторов, капитана и пароходной прислуги; это почтительное любопытство, которое видно было в глазах всех спутников, когда ей приходилось выходить из каюты и показываться на палубе парохода, что, впрочем, делалось только в виду крайней необходимости; наконец, то обстоятельство, что едва только пароход пристал к берегу, как явился слуга из гостиницы Антошкина сообщить, что комната для г-жи Брозе с дочерью готова, — все это сильно тешило воображение Фридерики Казимировны, и если дочь ее довольно безучастно относилась к этим явлениям, зато маменька ее строила самые фантастические планы, и в голове ее бродили, беспрерывно сменяясь, все эффектнейшие страницы прочитанных ею романов, в героинях которых она видела то себя, то свою прелестную Аду. Но вдруг как-то пришлось заглянуть в бумажник, и... Фридерика Казимировна даже похолодела вся, и в глазах у нее заплясали фарфоровые божки, спокойно стоявшие на каминной полке.

— Ада, у нас так мало денег! — тихо, с некоторым дрожанием в голосе произнесла Фридерика Казимировна.

— Ну, так что же?

— У нас почти нет вовсе денег!

Адель слегка вздохнула и ничего не отвечала, а Фридерика Казимировна поплакала немного, позвонила, спросила чего-то поесть и успокоилась.

Теперь вся надежда ее была на Катушкина, который, по последнему письму Лопатина, должен был встретить их в Самаре; а между тем вот уже четыре дня прошло, а его нет, как нет. Вчера хозяин счет прислал, — вот он лежит на столике; счет этот весьма солидный; послезавтра надо ждать еще такого же. А если Катушкин еще несколько дней не приедет, — если он совсем не приедет? Разве она знает, что его задерживает? Да и существует ли еще этот Катушкин, о котором она и знала только из писем Ивана Илларионовича? Может быть, это просто миф? А если хозяин потребует денег и скажет, что он ждать не хочет и что он знать не знает никакого Катушкина... Фу!.. Опять холодный пот обдал ожиревшие формы Фридерики Казимировны; она даже есть перестала и отодвинула от себя тарелку со стерлядкой, залитой каким-то лимонным соусом с грибками, каперсами и всякой всячиной.

Когда Фридерика Казимировна показывала своей дочери письма Лопатина, она многое успела скрыть от нее, что, по ее мнению, касалось только ее одной; она, например, скрыла следующее место письма: «Зная впечатлительность Адели, мне весьма приятно было бы, если бы дорогой случаи к развлечению представлялись как можно реже („случаи к развлечению“ было подчеркнуто). Говорю с вами откровенно, уважаемая Фридерика Казимировна, ибо вы женщина опытная и поймете сами, в чем дело. Много теперь едет к нам всякого народа, и молодого, и старого; найдутся непрошеные провожатые, попутчики; дорогой знакомство сводится быстро: люди в день, много два, становятся на короткую ногу; в дружбу лезут, а там... эх! Да вы, как я уже сказал, сами понимаете... не велика мне радость будет, если Адочка приедет ко мне с запятым сердчишком, а то, пожалуй, и еще того хуже. Вы не можете представить себе, что со мной делается; сплю и во сне вижу ее, наяву в глазах представляется... Эх, кабы я связан не был!.. Катушкину приказано от меня...»

Дальше уже шло все такое, что читала и Адель, а когда Адель занималась перечитыванием дозволенных материнской цензурой мест, то Фридерика Казимировна в это время обыкновенно глубоко вздыхала и произносила с особенным чувством:

— Ах, что это за человек, что это за удивительная душа, и как красив еще, несмотря на свои лета; впрочем, что же это и за лета в самом деле: каких-нибудь... и т. д.

А в бельэтаже за общим столом собралось большое общество; Адель была права, когда говорила; «там так весело; шумят, разговаривают».. Там, действительно, очень много шумели и разговаривали.

— Трезор, иси, подлец! Диана, сюда. О-го-го-го! Э, послушайте; там внизу, турните кто-нибудь Минерву, вон она, шельма, под ларь забилась: ну, иси, ну, иси, на, на!.. — кричал, стоя на площадке лестницы, блондин с длинными усами.

— С целой псарней вояжируете... — обратился к нему весьма пожилой чиновник, только что собственноручно выбравший из садка пару живых и вертлявых стерлядок.

— Со всей семьей!

— Так-с!

— Нельзя же; там, говорят, фазанов и разной дичи столько, сколько у нас в Рязани ворон. А та-та-та! Так ее, так ее! Да берите прямо за ошейник; она не кусается!

— Породистые?

— Настоящие аристократы собачьей породы... Ну, ну, ты что! Теперь лизаться? То-то!

— Господа обижаются, что собак с тарелок кормите, а потом энти самые тарелки... — начал один из прислуживающих за столом лакеев.

— А ну их, твоих господ!..

— Тс!.. Тс!.. — послышалось в разных местах.

— Мне небольшую рюмку простой водки! — подошел к буфету мальчик в кучерской поддевке и в лакированных сапожках. У этого мальчика были необыкновенно развиты бедра, и высокая грудь волновалась и сильно вытягивалась из-под красной кумачной рубашки.

— Манюся, ты это уже третью? — предупреждал кучеренка тощий зеленолицый господин в полувоенном костюме, около которого, рядом с прибором, лежал туго набитый портфель с медными оковами.

— Я маленькую! — пропищал кучеренок.

— Костюм для путешествия, особенно продолжительного, весьма удобный! — заметил сосед зеленоватого господина. — Знаете ли: из экипажа ли вылезть, в экипаж ли вскочить; опять пройти пешком прекрасно... с юбками это все не так способно!

— Если бы она была еще хорошо сложена, ну, это я понимаю, — наклоняется к уху своего супруга худенькая дама, — а то этот противный жир, фи, даже смотреть неприлично!

— Э, гм! — соглашается супруг, откашливая рыбью косточку и впиваясь глазами в этот противный жир.

— Смотри лучше себе в тарелку, тогда не будешь давиться костями! — язвительно замечает ему супруга.

А на другом конце длинного стола самое видное место занимал господин с громадными русыми бакенбардами с проседью. Он громко и энергично рассказывал; соседи внимательно слушали.

— Я туда вот уже третий раз еду, и мне эта дорога вот как известна!

Господин с бакенбардами вытянул кулак и разом распустил все пять пальцев.

— Эх, как бы приятно было иметь вас своим попутчиком! — вздохнул тот самый старичок, что справлялся о породе собак на лестнице.

— И эти все фаланги, тарантулы и скорпионы действительно очень опасны? — спрашивал сосед справа.

— Ну да, смотря, как придется, — многозначительно произнес оратор, — как придется!

— Это неутешительно!

— Надо привыкать: меня вот раз двести кусали; ничего, обтерпелся!

— Самое ужасное, говорят, это когда придется проезжать через Кара-Кумы? — спрашивает сосед слева.

— Да, да, вот я вам расскажу. Приезжаете вы на станцию. Стой — где станция?.. Ни следа; там колеса кусок валяется; тут головешка какая-то чернеет, и лежат только одиноко на раскаленном песке, в рамке с выбитым стеклом, почтовые правила о взимании прогонов и непричинении никаких обид и увечий ямщикам и смотрителю!

— Только-то? — удивляются со всех сторон.

— Только. Ямщик, этот косоглазый дьявол, сейчас лошадей выпрягает и марш-марш в степи, только вы его и видели; и остаетесь вы одни на произвол судьбе, пескам и всем четырем ветрам, и сидите день, сидите ночь, еще день, еще ночь, там неделя за неделей, месяц за месяцем...

— Ну, что вы говорите!.. Это невероятно!

— Отчего невероятно? Понятно, кто-нибудь поопытней подъедет и выручит, а там вы и сами наберетесь ума-разума и других будете выручать в свою очередь!

— Ну, вот видите ли, все-таки есть исход!

— А позвольте полюбопытствовать: в чем собственно состоит эта спасительная опытность?

— В чем?

— Да-с?

— А вот в чем-с!

Господин с бакенбардами встал, подошел к столу, где лежала его фуражка и еще что-то, взял это «что-то» и положил его на стол перед своим прибором.

— Нагайка?

— Она самая. Вот вам альфа и омега путевой премудрости!

Господин с собаками подошел к столу и стал за стулом: его очень заинтересовал рассказ опытного путешественника.

— Я делаю так, — начал рассказчик: — приезжаю на станцию или, правильнее сказать, в место, где предполагается станция, и с ямщика глаз не спускаю, сторожу его, как кот сторожит мышь, что высунула в щель свою голову. Ну-с, тот, конечно, сейчас лошадей выпрягать торопится, бестия, так что сбрую рвет зубами, а я тем временем из тарантаса вон; киргиз на лошадь, а я на него; сгреб за шиворот: стой! «Эй, тюра, кой!» — значит: оставь, пусти! — «Нет, врешь, не уйдешь: лошадей!» «Ат берды», каналья! «Где я лошадей возьму? — плачет мошенник: — Мои совсем пристали, дальше не пойдут, а других нет; где они — я не знаю, я с той станции, не мое дело!» А я сейчас бац! Вот этим самым инструментом! — Оратор приподнял нагайку. — Вой, вой! Я сейчас опять бац! А за воротник крепко держу; не вырвется. Благим матом визжит киргиз, на всю степь заливается, а туте сейчас и благие результаты этого концерта: из-за одного бугра лошадей ведут, из-за другого хомуты несут; колеса у вашего тарантаса снимают, салом мажут, лошадей вам запрягают, прогонов не берут, разве сами что-нибудь дадите, и с поклонами вас провожают. На следующей станции опять та же история...

— Но я не понимаю одного только, позвольте вас перебить, — обращается к рассказчику усатый блондин. — Ведь дело происходит в степи — их много?

— Много; человек десять набежит, а то и больше!

— Вы одни?

— Один!

— Не понимаю, воля ваша, не понимаю!

— А вот поймете, если испытаете. Таких трусов, как эта поганая орда, вы и во сне не видали!

— Да, полно, трусость ли это?

— А то что же?

— За последствия боятся, вот что!

— Гм, за последствия... какие там последствия!.. А вот еще один случай; приезжаю я на станцию «Джалавлы» — тут сейчас перед Кара-Кумами станция такая есть. Ну-с, приезжаю я в Джалавлы…

В зал быстро входят, почти вбегают, два молодых офицера в линейных мундирах; подпоручик Душкин и поручик Милашкин.

— А я увидал! — возглашает поручик Душкин.

— Я тоже видел! — сообщает также во всеуслышание поручик Милашкин.

— Кого, кого? — послышались вопросы.

— Обитательниц двадцать шестого номера! — в один голос произнесли вбежавшие. — Они теперь обе ходят по коридору: одна по своей охоте прогуливается, а другая уговаривает ее опять уйти в комнату, — потеха!

Несколько человек быстро встали из-за стола, задвигав стульями.

— Ты постой, братец, не убирай, — обратился к слуге зеленоватый господин, подхватывая портфель под мышку. — Ты, Манюся, подожди меня здесь!

Но его Манюся уже давно выскочила в коридор, дружески кивнув головой подпоручику Душкину и толкая слегка под локоть поручика Милашкина.

— Так вот приезжаю я в Джалавлы... — говорил господин с бакенбардами. — Э, да что там такое?

Его уже никто не слушал.

— Адель, mais flnissеz... это скандал! Посмотри, сколько их набралось... — уговаривала свою дочь Фридерика Казимировна, стоя в отворенных дверях своего номера.

Действительно, целая толпа, плотно притиснувшись друг к другу, заняла весь выход из коридора. Передние, несколько смущенные, мяли в руках захваченные со стола салфетки, задние напирали на передних. Каждый хотел, будто бы нечаянно, пройти по коридору мимо наших барынь, но маневр этот положительно не удался вследствие многочисленности маневрирующих.

— Ах, мама, да мне-то что за дело! — огрызалась Адель.

— Но это скандал! — шептала Фридерика Казимировна.

— Ай — невольно вскрикнула Адель, обернувшись: она только что сейчас заметила сборище при входе в коридор.

— Ну, что я говорила!.. Ты забываешь, что мы не в Петербурге, где никому нет ни до кого дела! — язвительно упрекнула ее г-жа Брозе, захлопывая дверь,

— Да это звери какие-то: я даже перепугалась, — говорила Адель. — А этот, что похож на Жоржа, он живет как раз напротив, дверь в дверь. Я видела, он сидел за письменным столом и что-то писал, а когда я вышла, он подошел к двери и все время стоял на пороге!

— Какие глупости тебя занимают!

— Он мне даже поклонился слегка!

— Ах, Ада, вот видишь, до чего доводят твои шалости!

— Я ему поклонилась тоже!

— Проклятый Катушкин!

— Господин тут вас один спрашивает! — доложил коридорный Василий, входя в номер и протягивая г-же Брозе маленькую бумажку.

— Кто такой? — спросила Фридерика Казимировна и сердце у ней ёкнуло.

— Господин, приезжий из степи; они там-с, в конторе; приказали записку отдать и ответ чтобы сейчас!

— Мама, это Катушкин! — произнесла Адель, пробежав записку и передавая ее матери.

— Проси! — произнесла Фридерика Казимировна, села на диван и приняла позу.

Коридорный Василий скрылся за дверью, и слышны были его торопливые шаги, когда он пробежал по коридору и начал спускаться по лестнице.

Адель встала спиной к окну и не спускала глаз с двери. И мать, и дочь сосредоточились на ожидании.