Наконец, у нашего паровоза не хватило более сил. Глубоко врезался он своей горячей металлической грудью в скатный занос, зашипел, запыхтел, жалобно свистнул раза два и встал.
Забегали по вагонам озабоченные кондукторы, направляясь к голове поезда, встревожилась и публика... На служителей «тяги» дождем посыпались вопросы: «Это почему? Что случилось?.. Кой там черт-дьявол?» Один заспавшийся пассажир суетился и требовал носильщика, думая, спросонков, что приехали... Большинство же относилось, или, по крайней мере, делало вид, что относится равнодушно к данному событию, ибо предвидеть сие было весьма вероятно.
Лило с утра, лило весь день... На каждую станцию поезд прибывал с получасовым, и даже более, опозданием... Накопилось этого опоздания уже часов восемь, а до города, до конечной цели, куда уже мы давно должны были прибыть, осталось еще верст до сотни...
А поезд был предпраздничный, набит битком пассажирами, и все рассчитывали провести канун, великий сочельник в кругу своих родных и близких у, так сказать, уютного семейного очага... Вот тебе и прибыли!.. Конечно, досадно! И если, в предвидении такой неприятности, лица наших пассажиров уже с утра стали понемногу вытягиваться, то теперь, к ночи... Можете ли вы себе представить, что представляли бы из себя физиономии путешественников, если бы выражение «вытягиваться» понималось бы в буквальном смысле?
Вы, если не все, то, по крайней мере, большинство, по горькому опыту знаете, что такое вагон второго класса, переполненный пассажирами, да еще предпраздничными, да еще зимой... Про третий класс я и не говорю! Если бы железные дороги были изобретены во время великого итальянского поэта Данте, то наверное к его поэме «Ад» прибавилась бы новая глава... Пассажиры воспользовались откидными приспособлениями для спанья, а потому расположились в два слоя. Пассажиры, кроме той одежды, что на них, запаслись еще, на всякий случай, шубами, шинелями, даже дубленками с их острым, всюду проникающим запахом, массой пуховых подушек, стеганных одеял и пледов, у всякого корзины по три, а то и больше с провизией, ведь дело перед праздниками, и вся эта провизия тоже распространяет разнообразные ароматы, и все больше угрюмо постные... А чемоданы, якобы ручной багаж, что двоим из вагона не вытащить, картонки, узлы, домашние собачонки, пронесенные контрабандой в вагон, под полой бурнуса своей владелицы, малолетние дети, которым полагается — de jure только половина места, a de facto полтора... Ну, просто — ни пройти, ни продышать... Никакого порядочного приспособления для очистки воздуха... и на ходу-то скверно, а тут стоп! Ни взад, ни вперед, ни выйти некуда, ни повернуться!..
Паровоз уже давно перестал протестовать своими унылыми свистками, кондуктора попрятались от праздных вопросов, разных претензий, доходящих даже до ругани. Остается сидеть и ждать — а чего ждать?.. Разве что появления какой-нибудь благодетельной феи, которая мановением жезла разнесет в прах эти снежные заносы, освободит железного богатыря, расчистит перед ним путь... облегчит души несчастных, заточенных путников. Но когда это свершится, когда?
А вот когда: поезд застрял, отойдя семнадцать верст от маленькой станции Голодайки, не доходя до следующей, тоже маленькой, безбуфетной станции Холодайки, а за сорок верст ходу — станция Выпивайка, но это хорошая станция, большая, по шерсти и кличка...
Поездной телеграфный аппарат не действует, кондуктор «побег» до сторожевой будки, «чтобы, значит, погнать самих сторожей, от будки до будки, пешком на Холодайку, а уж оттедова — телеграмму дадут на Выпивайку, чтобы, значит, выслали паровоз с рабочими...» Вот и рассчитывайте сами.
Так пояснил и растолковал сущность положения сам «обер» перед тем, как надолго скрыться с глаз претендующей публики.
Когда, под гнетом неизбежности данного тяжелого положения, всеми овладевает чувство уныния и тоски, воцаряется общее молчание, стоит только одному кому-нибудь не только слово промолвить, а просто вздохнуть «от глубины души», то сейчас в ответ послышится сочувственный вздох, а там и пошло, и пошло...
Начнет так:
— Охо-хо!.. Хо!..
А другой в ответ:
— Да-с!.. Это точно, что охо-хо!
А далее:
— Ну-с, доложу вам... Ведь это уже того-с... это что, называется...
А потом:
— Был тоже раз с нами случай...
Вот и пошел разговор... спасительный, потому что объединяющий злополучную компанию, благотворно сокращающей невыносимо тягучее время. Так и теперь... Не успели повздыхать немного, как один, такой сладенький заприлавочный тенорок робко произнес:
— Это еще ничего, мол, в вагоне!.. Тепло, вольготно, да и ненадолго-с, с полсуток потерпим, а там и раскопают...
Был такой полумрак от густоты воздуха, что только туманными пятнами обозначались огни вагонных фонарей, а лиц пассажиров различить не было никакой возможности — голосами только и разнились...
— В вагоне еще можно вытерпеть, — согласился с тенорком хрипловатый бас. — А вот как на большом сибирском тракте замяло нас в санях, так ведь не чаяли и живы быть, молились да к смерти готовились...
— В такие метели, — поддержал другой бас, вроде протодьяконского, — много народу гибнет... В степи ежели...
— И не только простого звания, — отозвался третий тенор с сильным насморком. — Был даже случай с одним вице-губернатором... Ямщик поехал верхом искать дороги, а он остался в возке и, конечно, погиб...
— У нас под Красноярском вице-губернатора — станового раз занесло, так на шестые сутки, без малого неделю спустя, разыскали...
— Отрыли?
— Отрыли. Только не люди, волки отрыли и сожрали. По документам только и узнали, что становой... а то...
— Должно быть, с тракту сбились... Тогда уж беда!.. А нет, лучше не пытайся, не ищи дороги, — отмаливайся на месте... Да уповай на Бога!
— У нас был случай такой, целый поезд сбился с дороги. Машинист ничего не мог видеть, не мог управлять. Локомотив незаметно отклонился левее — и пошло, и пошло.
— Это с рельсов то?..
— Какие там рельсы? Когда все, вы понимаете, все замело!..
— Ну, что вы врете!..
— Позвольте, позвольте. Да это на какой дороге было?
— А на этой, знаете, на Ростово-Владикавказской!
— Ну, там возможно... Там все возможно...
— Там, батюшка мой, был такой случай, в газетах напечатано. Налетает на станцию шайка разбойников... «Что, — спрашивают, — номер тридцатый не проходил еще?» А этот номер, господа мои, был почтовый и большие суммы вез. Начальник станции оробел, понятное дело: люди в папахах, в зубах по кинжалу, в каждой руке по ружью. Вот он и докладывает: «Прошел не более как минут двадцать». «Давай, такой-сякой, сейчас нам экстренный!» Подали... Разбойники-то взяли билеты третьего класса, а засели в первый, дуют в два кнута... понятно, догнали да с размаху так и врезались!
— Эко, парень, врет здорово! — раздалось из дальнего угла, откуда особенно тянуло запахом семги, и слышалось чавканье...
И это замечание, некстати, чуть было не испортило всего дела. Настало неловкое, смущенное молчание... Только рассказчик пробормотал вполголоса:
— Я не знаю... я сам не был... Что люди, то и я... В газетах было пропечатано!
— А тяжелое это состояние, быть занесенным в снегу... — отважился даже чей-то женский голос.
— Быть, так сказать, погребенным заживо... Представить себе только, так уже будто сам испытываешь адские мучения... — продолжал другой, тоже женский голос, погрубее...
— В снегу-то еще ничего, сударыня... А вот как вас на три аршинчика да в землю, да в тесном ящичке...
— Не говорите... это ужасно!
— Я, впрочем, сомневаюсь, чтобы такие случаи действительно были.
— Бывают-с... и бывали неоднократно!
— У нас одного купца-лабазника чуть не зарыли, только тем и спасся, что Бог помиловал, чих послал, как раз, значит, в то время, как крышку заколачивать стали. Развели это олово, запаивать, значит, дух пошел едущий — он и прорвался... Как чихнет — все так со страху повалились...
— Тоже и у нас одного похоронили. Дорогой, когда везли под катафалком, кучер сказывал, будто как в гробе кто-то хрюкает, да ему не поверили, похоронили, а потом сомнение одолело — как бы что не так... Пока бумагу подавали, на разрешение, значит, открытия, пока что... Разрыли — а он кверху спиной, и руки все изгрызены...
— Господа! Нельзя ли прекратить эти разговоры? Я женщина нервная... я не могу...
— А вы не слушайте, если нервная! — запротестовали женские голоса.
— Ах! Как же не слушать когда все это так интересно?
— И хочется, и колется, значит! — захихикали в углу, откуда семгой пахло.
— А ведь это, действительно, ужасное положение быть заживо погребенным. И все слышать, все сознавать, все чувствовать...
— А приходилось ли кому-нибудь слышать лично такого заживо погребенного и спасенного?..
— Нет не приходилось...
— Я видел одного в монастыре. Только тот ничего не рассказывал, принял схиму и дал обет молчания!
— Ах, как бы это было интересно!
— Да коли бы не врали, а правду говорили... оно точно, что тогда бы занятно было и даже, могу сказать, поучительно! — опять донеслось вместе с букетом семги.
— Да вот, к примеру, померла, думали, купчиха Федулова, богатейшая старуха, дочь свою за молодого офицера выдала, с уговором, чтобы при себе жить, вместе значит. Положили старуху в гроб, обрядили, как следует. День прошел, ничего — завтра хоронить. Лежит купчиха да все слушает. Дочь плачет, причитает: «На кого, маменька, вы нас сирот покидаете», а муж ейный утешает, говорит: «Не плачь, мой ангел, не убивайся!.. Поверь, лучше будет. Мало ли нас эта ведьма мучила... Чтобы ей на том свете легче было, чем нам с тобой на этом было...» Тут теща и не выдержала, не стерпела — злоба всю летаргию как рукой сняла. Выскочила из гроба, да и кричит: «Вон, мерзавец, из моего дома!..» То есть, такая, я вам доложу, история вышла...
— Это уже, никак, юмористика пошла! — заметил кто-то.
— Комедь — одно слово...
— Да вот комедия, вы говорите... А вот вы, господин, побывайте в нашей шкуре, когда раз товарищ наш по ленточной части в больнице помер. Дали знать, пошли наши помолиться, сами видели, как голый, под простыней в мертвецкой лежал носом кверху... А в ту же ночь, просыпается один из молодцов и видит: стоит покойник у шкафика, где водка хранилась, да так и хлопает рюмку за рюмкой...
— И семгой, небось, вот как я, закусывает...
— Да что это вы право... Все врут да врут — кушайте себе на здоровье и нас не смущайте!
— Да врите, мне что...
— Ах, господа, — томно проговорила какая-то дама. — Эти рассказы, эти страшные приключения, так приятно, так хорошо слушать... сердце замирает и так бьется при этом — так бьется странно... и так хочется верить...
— Позвольте и мне, господа, простите, что я вмешиваюсь в общий разговор, а потому только и беру на себя эту смелость, что разговор именно общий. Позвольте же и мне в свою очередь... начать с небольшого вступления, а потом и приступить к самому рассказу...
Из мглы вагонной атмосферы выдвинулась довольно стройная фигура господина, лет под сорок, он стоял теперь у самого фонаря, и потому, по крайней мере, ближайшим к нему можно было довольно обстоятельно ознакомиться с чертами лица этого господина.
Это был брюнет, с горбатым носом, и необыкновенно роскошной, черной, как смоль, шевелюрой; такая же курчавая окладистая борода покрывала почти полгруди. Голос у него был обворожительный баритон, такой, как бывает только у пленительных исполнителей партий «Цыганского барона» или «Маркиза де Корневиль», да и манеры у него были округленно изящны и как-то сценически закончены.
— Он очень недурен! — протянула вполголоса одна из дам.
— Ах! Я его где-то видела!.. — скороговоркой проговорила другая...
— Я, господа, несколько разделяю скептицизм нашего товарища по путешествию. Вот того самого, что теперь, в настоящую минуту, кажется, утолил уже свой аппетит и заворачивает соленую рыбу в газетную бумагу!
— Копченую, сударь, копченую...
— Да? Очень приятно... Так вот, господа, я с ним не могу не согласиться, что в фактах, изображенных предыдущими повествователями, чувствуется не то что неправда, а некоторая преувеличенность, граничащая с заметным уклонением от истины!
— Ах, как говорит! — восторгнулся дамский голосок.
— Держу пари, что адвокат! — шепотом заметил один другому.
— А я думаю, что актер... — отвечал тот тоже шепотом.
— Ни тот, ни другой, — улыбнулся брюнет, у которого слух оказался очень тонок. — Я просто человек, которому пришлось испытать на себе лично весь ужас положения, о чем шла сейчас речь. И вот я, сознавая, что только истина, без всяких прикрас и добавлений, одна только истина может составлять настоящий трагизм рассказа...
Все насторожили уши, а дамы так те просто вздрогнули, словно их насквозь пронизала электрическая искра. С поднятых верхних сидений спустилось несколько пар полуразутых ног. Нервная дама энергично протискалась вперед, поближе к оратору, и окаменела, вперив глаза в обладателя этой черной, как воронье крыло, курчавой, великолепной бороды и шевелюры... А тот, польщенный общим вниманием, позировал...
— Да, господа, — говорил он, — прекрасное обыкновение в высшей степени полезное и даже поучительное, как вот они изволили выразиться, рассказывать в таких случаях разные происшествия. Все интересное, что могло случиться в жизни рассказчика, но только под одним условием... Правда, правда и правда; надо избегать всего, что только может набросить тень на правдивость рассказа, всего, что может заронить искру сомнения... Ложь в таких случаях — святотатство. Да и к чему лгать, когда правда сама по себе ужасна, когда она не нуждается в прикрасах... когда... одним словом, когда происходит дело так, как оно произошло, например, со мной самим...
— Ах, как говорит!..
— Душка!..
— Ну, послушаем...
— Извольте... Если, действительно, я могу занять вас хотя сколько-нибудь моим правдивым рассказом, я начинаю...
— По-жа-луй-ста!..
— Во-первых, господа, позвольте мне не представляться и сохранить свое инкогнито. К этому меня обязывает моя прирожденная скромность. Непосильные труды мои на научном поприще, усиленная творческая работа моего мозга, одним словом, разные причины привели меня к роковой болезни. Я слег в постель и даже очень серьезно... В газетах стали печататься бюллетени, все медицинские знаменитости посетили меня, предлагая свои услуги. Все принялись меня лечить, и поодиночке, и оптом, и все от разных болезней...
В ежедневных консилиумах никто ни с кем не соглашался, все упорно отстаивали свои диагнозы. Наконец, я не выдержал и в одно прекрасное утро услышал над своей головой страшное слово: «mortus». Это был голос знаменитого Икс. Тогда ко мне нагнулся другой, Игрек, пощупал лоб, приподнял пальцем веко левого глаза, подержал за пульс и проговорил тоже роковое слово... Подошел третий, Зет, приподнял веко правого глаза, приставил к сердцу инструмент, послушал и подтвердил результаты их наблюдений... И все шестеро, их было шесть, все в один голос, после долгих и тщательных исследований, согласились с первыми тремя... Мне самому оставалось только поверить... я и поверил бы. Не мог же я не верить таким знаменитостям! Меня только удивляло странное состояние, в котором я находился... Я ничего не видел, даже в те мгновения, когда чужой палец насиловал веки моих глаз, я не мог пошевелить ни одним своим членом, а между тем я все сознавал, все слышал, даже тиканье моих часов в кармане одного из эскулапов, недоумевая, как они туда попали... Все это было так ново, так странно! Я колебался и сомневался — сомневался и колебался, и вдруг меня осенила страшная, мучительная, неотвязная мысль: «Летаргия!» От одной этой мысли вся кровь моя оледенела... Еще один прибавился роковой признак, убеждающий докторов в верности их определения. «Светила науки», забрав свои инструменты, тщательно помыв руки и даже попрыскавшись духами с моего туалетного стола, молча и торжественно вышли... Я остался один... Но ненадолго. Весть о моей смерти разнеслась по городу быстрее молнии... Первыми стали врываться дамы, я слышал шелест их платьев, я узнавал их по букету их омоченных слезами платков, они рыдали у меня на груди, язвительно замечая при этом друг другу бестактность такого компрометирующего выражения скорби... Затем стали появляться депутации от разных обществ с траурными венками... Затем меня перенесли в большую залу, я слышал как, шумели широколистные пальмы и другие экзотики, когда их устанавливали вокруг катафалка, как говорили грубые незнакомые голоса... как бесцеремонно хлопали двери по всему дому, как и что говорили обо мне мои бесчисленные друзья и знакомые... О, если бы я мог это записать и поставить на полях свои отметки!.. Сначала меня все это занимало и развлекало, отгоняя страшную мысль о моменте погребения... Ведь должен же наступить этот ужасный момент, когда живого, но сознающего человека уложат в тесный гроб, в этот холодный металлический ящик, как все земные звуки станут затихать под тяжелой гробовой крышкой, как понесут по лестнице, как установят на катафалк, как повезут, и, наконец, как этот проклятый гроб, эта вечная тюрьма, колыхнется на холстах, спускаясь медленно, в зияющую темную могилу... О, боже мой! Когда я говорю, когда я только вспоминаю об этих мгновениях!.. Посмотрите, господа, как холодеют мои руки, посмотрите, как холодный пот покрывает мой лоб, как бьется это сердце!..
Рассказчик, помолчав с минуту, одним энергичным взмахом руки поправил свои волосы, тряхнул головой, словно отгоняя мучившие его страшные призраки, и продолжал:
— Но у меня, все-таки, еле теплилась слабая надежда.
Я знал, что роковая минута наступит еще нескоро, и я могу еще вовремя проснуться. Я верил в возможность своего спасения, я верил в чудо, но, кажется, напрасно... На другой день я узнал, по голосам, всех своих докторов; по их разговорам оказалось, что они еще раз собрали консилиум, на котором, во имя науки, во имя расследования тайны моей необыкновенной болезни, решено было предварительно меня анатомировать.
— Ай... Замолчите, замолчите... — вскрикнула одна из дам.
— Извините, господа, я предупредил вас, что речь будет не о чем-нибудь особенно веселом... я могу и прекратить...
— Ах, рассказывайте, — простонала дама, — это уже прошло!
— Время моего вскрытия назначено было в эту же ночь. Последний луч надежды моей погас... Кровожадные бандиты, вооруженные ножами, придут довершить свою роковую ошибку... О, проклятие!.. И тут же меня осенила мысль: «А, может быть, все это к лучшему?.. Легче принять смерть от удара ножом, во имя хотя бы науки, чем бесплодно проснуться в гробу, под тяжестью трехаршинного слоя песку и мокрой грязи...» Я геройски решил перенести мою печальную участь, я только думал об одном: «Сразу ли они меня прикончат, или будут резать по частям, мало-помалу углубляясь в свое исследование?» Наступила ночь. Я узнал это по тишине, по тому, что даже унылое рокотание дежурного причетника прекратилось. Снова вошли люди, установили какой-то другой стол, вынули меня из гроба, раздели и уложили! Я слышал бряцанье железа и стали, слышал предварительные разговоры и снова споры светил науки и, наконец, ясно услыхал, как один из них предложил своему коллеге приступить, пока, к трепанации черепа... «А я, мол, пока, займусь вскрытием грудной клетки». Сердце мое, почки и печень предполагалось унести с собой, для дальнейших, уже кабинетных исследований. Странное понятие о праве собственности!
Если бы вы, господа, могли бы представить себе хотя бы миллионную часть того, что я пережил, правильнее, перечувствовал, в эти минуты! Но этого нельзя выразить словами — это смесь смертельной тоски, отчаяния, злобы ко всему миру, презрения к своему бессилию, безотчетного, подлого страха, чувств человека, невинно осужденного, которому уже поздно надеяться на восстановление справедливости, которого уже связали, и палачи укладывают его голову под нож гильотины!..
И самое ужасное, что связали, то есть, лишили возможности борьбы, сопротивления...
А между тем время шло, и мои палачи не дремали — я чувствовал, как холодный нож плавно скользнул вокруг моего черепа, как прикоснулась к нему пила, с каким зловещим шорохом проникала она в глубь, как отделилась, словно крышка арбуза, вся срезанная часть, как мой бедный мозг обдала струя холодного воздуха... Я слышал, как под ножом другого хрустели мои ребра, я слышал, как меня обирали, грабили, мало-помалу, отделяя со своих законных мест важнейшие органы моего земного существования... Вдруг я услышал дикий перепуганный крик одного из моих палачей:
— Стойте — стойте! Он жив, смотрите...
Наступило общее молчание... Все как бы оцепенели, но сейчас же начались споры вполголоса, и поднялась суетливая работа.
— Да, конечно жив!.. Посмотрите — он поседел, его волоса, его борода. Скорее назад, все на место! Еще есть надежда на спасение... Хирургия так шагнула вперед!
Но с этой минуты, господа, я перестал уже не только чувствовать, но и слышать, одна только мысль мелькнула: «Убили! Теперь уже смерть настоящая!..»
Мне стало так хорошо, так спокойно — я в одно мгновение примирился с людьми, с жизнью, все и всех простил, и сам, даже сознательно, потянулся, выправив свои, неудобно разложенный на оперативном столе ноги!
Настоящим образом я пришел в себя уже спустя месяца три после всего этого происшествия. Хирургия, господа, в наше время, действительно, делает чудеса... ее представителям ничего не стоит разобрать человека по частям и потом собрать все вместе, словно механизм какой-нибудь.
Я потом много раз виделся со своими палачами-спасителями, и они мне рассказывали очень обстоятельно все подробности такого редкого, исключительного случая. Вы что на меня, господа, так подозрительно смотрите?
— Господин, а господин... Так нельзя!.. Ведь вы сами обещали не врать... Сами хотели только правду, чтобы без прикрас и преувеличений!
— Ах! Понимаю! Это вас смущает чудесный цвет моих волос!.. Ха, ха, ха!.. Вот видите, господа, милостивые государи и государыни. Вот, что значит быть человеком безупречной правды и никогда не дерзать уклоняться, хотя бы на полсантиметра от истины. Я бы мог объяснить вам метаморфозу моих волос вполне научно, я бы мог указать вам на такой вполне логичный факт, что ежели глубокая скорбь, сильное внезапное потрясение оказывают на волосы такое действие, как мгновенное лишение красящего вещества, то есть, быстрое седение, то такая же внезапная радость и наплыв счастья могут, как обратное явление, вызвать и обратные результаты, а согласитесь сами, что мне было чему радоваться, если так удачно я отделался от такого медицинского недоразумения... Но я этим не объясню дела, я вам имею честь представить еще лучшее, превосходное средство для восстановления утраченной красоты ваших причесок... Взгляните и судите! Это дивное, вне конкуренции, изобретение известного профессора химии, почетного советника при всех иностранных дворах и кавалера многих орденов, известного, великого ученого Абрама Зомер-Цвабеля... Взгляните и судите!
Тут рассказчик повторил свой красивый жест рукой, грациозно раскланялся и, поспешно раскрыв свой портфель, очень объемистый, которого мы все как-то не заметили сначала, вынул оттуда пачку визитных карточек, на другой стороне которых было крупно напечатано:
«Ночь Клеопатры» краска для волос Абрама Зомер-Цвабеля. (Прошу остерегаться подделки).