(Истинное происшествие)
Мы собираемся вместе, в определенные дни, правильнее вечера, поговорить по душе, обменяться, так сказать, мыслями и впечатлениями, поужинать весело и удобоваримо и даже выпить бутылку-другую доброго вина или по несколько кружек тоже доброго пива.
Собрания наши бывают всегда приятны, искренно дружественны, а главное полезны для ума и сердца; этими свойствами мы обязаны главное основному правилу, так сказать, обязательному закону наших собраний — говорить всегда только сущую правду, никогда не позволять себе малейших уклонений от истины и, если уж нельзя избежать чего-нибудь не совсем правдоподобного (ведь на свете есть много такого, чего не снилось нашим мудрецам), то, во всяком случае, сопровождать это кажущееся неправдоподобие серьезными, неопровержимыми доказательствами.
Надо добавить, что кружок наш состоит преимущественно из одних только художников — кисти, музыки, слова — это безразлично, но звание признанного артиста необходимо для появления в нашем высокоразвитом и блистательно образованном обществе. Кстати, еще должен добавить, что скромность составляет главнейшее наше нравственное качество; да оно иначе и быть не может: хвастливость и заносчивость — это свойства натур мелких и бессодержательных; а мы... виноват!.. Мы в данную минуту заседаем в одной из самых интересных и роскошных мастерских, именно в мастерской самого повествователя.
Вы, конечно, знаете, господа, что мастерские художников, особенно знаменитых художников, обставляются совсем не так, как комнаты для работ обыкновенных смертных. В таких мастерских надо, чтобы все вокруг служило для поднятия духа художника, для развития его фантазии, для возбуждения творческих сил, для поддержания высокого вдохновения. В этом отношении мастерская, где мы собрались, представляла положительное совершенство. Начиная с потолка; этот потолок был совершенно особенный, какой-то трехъярусный: в первой половине помещения до него можно было достать рукой, далее он поднимался аршина на два и переходил в форму готического свода, далее — он улетал стремительно куда-то в незримые высоты, откуда, из мрака спускалась тяжелая, железная цепь, а на цепи висел старинный железный кованый фонарь с рогатыми бра для толстых восковых свечей; свечи были из красного воска. План комнаты напоминал собой ходы египетских катакомб с самыми непредвиденными поворотами. Пол покрыт коврами и звериными шкурами, все с головами и когтистыми лапами; ходить по таким коврам надо осмотрительно, чтобы не споткнуться на эти туго набитые головы, сверкающие, даже в полумраке, своими страшными, стеклянными глазами и оскаленными, зубастыми челюстями. Мебель... О, мебель была самая удивительная! Иногда неопытный посетитель спокойно садился на круглый табурет, покрытый куском золотой парчи или обрывком узорной кордуанской кожи, и проваливался сразу, потому что это был вовсе не табурет, а бочонок без дна из-под старого рейнвейна, хранящийся здесь как реликвия далекого прошлого. Само собой разумеется, что все предметы, наполняющие этот уголок великого храма искусства, имели свою историю, служили немыми свидетелями самой отдаленной древности. Контрафакция не допускалась сюда ни в каком случае. Если вы видели здесь старый ботфорт со шпорой, прибитый гвоздем, в центре хитро скомбинированной арматуры, и хозяин сообщил вам, что это сапог Густава Адольфа, то, конечно, сомневаться в этом было невозможно, да и неприлично со стороны гостя бездоказательно разрушать иллюзию. Также вот и чучело колоссального орла, парящего на проволоке над жерлом камина, несомненно было сделано из шкуры, если и не того самого орла, что прилетал терзать внутренности Прометея, то, конечно, одного из его потомков — орла, а не Прометея. Над кушеткой в стиле Помпадур (кажется, есть такой стиль?) висела заржавленная, зазубренная, но все еще увесистая секира — это была та самая, что отделила от туловища благородную голову Карла Стюарта — на ней, впрочем, было неопровержимое доказательство: на лезвии, очевидно, после казни, выгравированы были слова: «Мерси! — Кромвель». Над этой секирой висел и стальной нагрудник самого народного вождя, случайно приобретенный хозяином при распродаже гардероба какого-то из обанкротившихся оперных антрепренеров. В японской вазе, стоящей на гипсовом кронштейне, в виде слоновьей головы с клыками и хоботом, помещался раскидистый букет из сухих трав и пальмовых листьев, так называемый макартовский. Букет этот подарен был хозяину лично самим великим маэстро, в Вене, уже покойным, но в самый день его похорон. Из-за камина зияло темное отверстие чугунной мортиры — участница осады Мариенбурга. И как только втащили эту грузную штуку на высоту ста двадцати двух ступеней!? Ведь должно знать, что все мастерские великих мастеров помещаются под самой крышей, даже иногда значительно выше. Чище воздух и больше света, нет неприятных для глаза рефлексов от стен противоположных домов, и развлекающий шум улицы доносится сюда словно едва слышное жужжание пчел, нельзя даже разобрать — серенаду ли поют под окнами невидимой красавицы, или городовой водворяет порядок. Вообще, очень удобно!
Во всех углах студии виднелись, то уходя во мрак неясными силуэтами, то дерзко выдвигаясь на самый свет, замаскированные манекены: один, например, в белой атласной юбке с длинным шлейфом, а сверху генеральский мундир с красной лентой через плечо и со всеми орденами и медалями, на голове испанское сомбреро с надломленным пером; другой манекен совсем голый, окутанный слегка только зеленой кисеей, зато в длинных черных шелковых перчатках на растопыренных руках. Из-за мольберта с чистым холстом выглядывал доминиканский монах, весь в белом, словно привидение, два рыцаря в латах и шлемах, но без ног, а, значит, и без панталон, но именно в виду отсутствия ног недостаток этот необходимой части костюма не представлял собой ничего неприличного даже в присутствии дам. Самое видное место, прямо против входа, занимал превосходно собранный пожелтелый от времени скелет, окутанный черным крепом. На лысой голове этого скелета — все скелеты лысые — красовался новенький, на диво вылощенный цилиндр обладателя мастерской, а в зубах зажата пара светло-сиреневых перчаток.
На столе — замечательный был стол, особенно своими размерами! На нем смело четыре пары могли танцевать кадриль, даже после ужина... Так вот, на этом столе, заваленном грудами этюдов, ломанными кистями, высохшими тубами из под красок, кусками угля и мела, одним словом — всевозможными орудиями творчества, красовался давно потухший самовар и стаканы с остатками остывшего чая, наполненные доверху окурками папирос и бывшими в употреблении спичками.
Хозяин устроил себе спальню где-то наверху, под потолком, на хорах. Он поднимался туда по веревочной лестнице. Там у него было устроено небольшое, хитро скрытое для постороннего глаза окно, которое выходило в коридор, и оттуда он мог видеть всякого дерзкого, неистово дергающего за звонок двери — а, значит, заблаговременно сообразить, можно ли его впустить. Если посетитель был желателен, то шнурок приводил в действие щеколду замка, и дверь гостеприимно отворялась, если же приходил кто-нибудь вроде кредитора или агента благотворительного общества, устраивающего бал-маскарад, блестящий и невиданный, под фирмой «Шахерезада, или чудеса венецианской ночи при Наполеоне Первом» — о! тогда дверь была неумолима и преисполнена величайшей выносливости и долготерпения.
Мастерская эта была очень древнего происхождения: ее строили по плану самого Буанаротти, когда тот собирался, для разнообразия, провести осень в Петербурге. Он тогда писал «Страшный суд», так ему надо было сделать несколько этюдов для ада...
Ведь, вот подумаешь, сейчас найдется какой-нибудь Фома неверующий и заявит, что тогда еще и Петербурга в помине не было — неугодно ли справиться в нашем участке, там в книгах ясно все обозначено, и в книгах безусловно исторических.
Подробным описанием всех чудес этой великолепной мастерской, изложением достоверной истории каждого предмета можно было бы наполнить сотни страниц — что я говорю! — целые тома, но теперь я ограничусь только скромным сообщением, что как ни блистательна была обстановка, все-таки она служила едва сносной рамой для общества, собравшегося здесь скоротать вечерок в дружеской беседе.
Нас уже было ровно двенадцать. Теперь кто бы ни пришел — был бы неизбежно тринадцатым... Тяжелое сопение на лестнице и вслед затем стук в дверь, возвестили о сем несчастном.
Это был наш знаменитый... ну, а если знаменитый, значит, не нуждающийся в том, чтобы его представляли, называя имя и фамилию. Довольно только начать: «Позвольте вам представить нашего знаменитого, многоуважаемого...» как вас сейчас же перебьют:
— Помилуйте... как же-с... знаю... Кто вас не знает... Весь мир, так сказать... Очень-очень польщен и счастлив...
Вот такой именно и пришел, которого весь мир... и прочее. И сейчас же, не успел даже сбросить енотовую шубу, споткнулся о голову белого медведя, до такой степени изъеденную молью, что трудно было с уверенностью определить, какой масти зверь был при жизни.
— Ах, черт тебя побери! — воскликнул тринадцатый, и, чтобы не потерять равновесия, схватился за первое, что попало ему под руку — а под руку-то попала рука, костлявая, холодная, сухая — одним словом, рука скелета в цилиндре.
— Несчастный! — приветствовал его один из присутствующих. — Пришел тринадцатым и первым поздоровался с мертвецом!
В эту минуту, где-то далеко, загудели мерные удары башенных часов.
Пробило ровно полночь...
— Вот вы шутите, — начал прибывший. — А с этими вещами шутить не следует. Вот вы говорите: «Поздоровался с мертвецом...» Что такое этот мертвец?.. Что такое скелет?.. Жалкий остаток когда-то живого организма, проволочный остов разбитого вдребезги гипса... Но бывают случаи, когда в этом остатке, в этом жалком отбросе природы скрыты великие тайны, незримые связи между жизнью и смертью. Да вот, я вам расскажу сейчас, какой со мной был случай!
Он уселся комфортабельно на отоманку из сераля хедива Измаила, вывезенную Лесепсом из Египта. Мы все, в живописных позах, расположились вокруг и приготовились внимательно слушать.
— Теперь я понимаю, почему именно на меня выпал роковой жребий быть тринадцатым! — меланхолически, как бы про себя заметил рассказчик и провел ладонью по волосам, правильнее по тому месту, где им надлежало расти.
— Так вот-с... — продолжал он, повысив голос. — Давно как-то мечтал я приобрести для своего ателье хороший, безусловно правильно сложенный женский скелет. Именно женский и хорошо сложенный, не изуродованный корсетами и всякими глупыми модами... Вы, конечно, знаете, как это трудно, почти невозможно, но раз я говорю «почти» — значит, надежды не терял и, наконец, нашел! Мой большой друг, с которым я с самого детства на «ты», одним словом — наш гениальный Пастер...
— Это который умер недавно? — перебил кто-то.
— Не может быть!.. Когда?..
Рассказчик немного смутился... Но отчего же и не смутиться, когда вы так сразу, без всякой подготовки, вдруг узнаете о смерти своего друга детства?
— Да, да, да! — протянул он. — Конечно, умер!.. Экая у меня память!.. Я даже получил от него телеграмму поздрав... Тьфу! То бишь, предсмертную... Эта телеграмма кажется со мной... Я сейчас поищу!
Он стал искать в карманах, но не нашел, должно быть, желаемого.
— Все равно! — продолжал он. — Я помню наизусть эти немногие, но великие слова: «До свиданья, друг! Я должен оставить этот мир... Час настал... Меня призывают туда, где... Ты понимаешь?.. Прощай! Искренно жму твою честную талантливую руку!» Потом маленькая приписочка: «Обещанной тобой русской зернистой икры не присылай — не надо!» Так вот, господа, этот самый Пастер, еще бывши студентом, пишет мне, что нашел, наконец, женский скелет — один восторг! Ни одно ребро не смято, спинной хребет без болезненного искривления, смерть на романической подкладке. Понимаете — самоубийца вследствие несчастной любви, дочь арабского шейха, приняла христианство, ее обманули, бросилась с Ваграмского моста, вытащили из воды, откачать не могли... опоздали.
Скелет, надо сказать, был сделан превосходно, шарнирован удивительно, выбелен и отполирован на славу... Привезли мне его в роскошном футляре... Массу хлопот и придирок наделали мне в таможне, приравняли, мерзавцы, к японским изделиям из слоновой кости... и содрали золотом чуть не целое состояние. Получил я, наконец, эту прелесть и торжественно водворил в своей мастерской.
Часто, по вечерам, а иногда даже далеко за полночь, я просиживал перед скелетом, пристально вглядываясь в эти ямы — глаза, в эти оскаленные челюсти... я пытался, так сказать, восстановить мысленно его жизненные оболочки...
То она представлялась мне нежной блондинкой, с кроткими задумчивыми голубыми, ясными, как небо, глазами, с волосами, как шелк, золотисто-пепельного цвета, то передо мной, во всей красе, восставала смуглая брюнетка, этак, черт возьми, испано-итальянского образца, то воображение мое рисовало рыжеволосую красавицу Альбиона...
— Позвольте! — перебил кто-то. — Ведь она была арабка!..
— Это почему?..
— Да ведь вы сами говорили: «Дочь арабского шейха…»
— Могла быть и приемной дочерью... эти арабы добывают пленниц с европейских берегов, ну, там и прочее... Пожалуйста, не перебивайте... Так вот, я говорю… Какие только вереницы красавиц, как в калейдоскопе, не проносились перед моими глазами — полных жизни, полных сил и надежд!.. Даже на мои нервы это стало прескверно действовать... И вдруг, верите ли, совершенно неожиданно меня осенила мысль одеть мой скелет, облечь эти чудные кости достойным их одеянием... Раз мысль родилась — немедленно привожу в исполнение!.. У меня был прелестный костюм испанской гитаны: шаль, кружева, юбочка этакая и остальное; тамбурин, кастаньеты... Принялся я за работу — вышло прелестно! Устроил нечто вроде куафюры, задрапировал голову куском испанских кружев... Ну, хорошо, думаю, пускай так стоит. Все-таки моя дура, Авдотья, не так будет пугаться, а то вечно: «Ах, барин! Что это вы погань, мертвечину в дому держите?! Грешно!..»
Уехал я на вечер, винтить к посланнику, вернулся поздно. Вхожу в мастерскую и остолбенел просто... Не от страха, конечно, а от изумления. Скелет стоял по-прежнему, обнаженный, а испанский костюм в беспорядке валялся около, на полу. Спрашиваю Авдотью:
— Входил кто-нибудь, без меня?
— Ни души не было... Дверь, — говорит, — накрепко была заперта...
— Кто же ее раздел?..
Стоит столбом моя Авдотья, шепчет тихонько: «С нами сила крестная». Даже нижняя губа отвисла со страху...
Что за странность!.. Лег спать, но, увы, спать мне не пришлось. Только что я стал забываться — как вдруг, словно электрическая искра пронеслась у меня по всему телу. Я вздрогнул и вскочил на ноги. В мастерской было темно, но скелет утопленницы обрисовывался совершенно ясно, словно кости сами испускали этот нежный, голубоватый, фосфорический свет. Долго я наблюдал необыкновенное явление, вдумываясь, силясь объяснить себе, что такое творится перед моими глазами... Зажег лампу — явление исчезло... Попробую, думаю, заснуть при огне... Удалось. Утром встал... Голова немного болела... но, погодите — это еще не все!
Приезжает ко мне, тоже большой мой приятель, известный спирит-профессор, рассказываю ему, так, между прочим, смеюсь даже, а он прерывает меня серьезно, голос понизил даже:
— Не смейтесь. Вы говорили, что испанский костюм был на полу, а перед тем вы сами одели в этот костюм ее?
Он ткнул пальцем по направлению, где стоял скелет.
— Да, так, сам и одевал!
— И никто в комнату не входил?
— Никто!
— Кто же ее раздел?
— Да я-то почем знаю? Вот в этом-то и загадка!
— Она его сама сняла, потому что костюм ей не соответствовал...
Я хотел было расхохотаться, а профессор еще серьезнее:
— Великая тайна, — говорит. — Надо продолжать опыт!
Он подошел вплотную к скелету, даже пальцами дотронулся, немного выше кисти, к тому месту, где пульс щупают и машинально вынул из кармана часы.
— Надо продолжать опыт! — закончил он свое исследование. — Заклинаю вас, продолжайте!..
И, не прощаясь, не говоря больше ни слова, вышел из комнаты.
Я привык уже к его чудачествам и позволил, чтобы Авдотья подала ему шубу и калоши.
— Вы чего? — появилась в дверях моя дура-баба.
— Гость уходит... Пойди, проводи!
— Какой гость?
— Иван Иванович! Какой! Ведь видела, чай?
— Никого не видела... Никакого гостя не было. Окромя вашей шинели и на вешалке не висит ничего...
Что за чепуха! Да ведь я сам видел, разговаривал... Вот и окурок его сигары дымится в пепельнице... Не две же я сигары курил сразу!..
Спустился нарочно к швейцару.
— Был такой-то?
— Никак нет... Да вот и человек ихний с письмом!
Смотрю — а какой-то верзила в ливрее мне, действительно, подает конверт, да еще в черной, траурной рамке.
— От Ивана Ивановича?
— Никак нет-с. От их супруги. Сами, их превосходительство, Иван Иванович, приказали долго жить!
— Не может быть! Когда?
— Вчера вечером. Привезли их из клуба. Спиклистический удар, сказывают!
Верите ли, господа? У меня даже волосы на голове дыбом стали!
Мы невольно взглянули на голову рассказчика и тут только, и то на одно мгновение, слегка усомнились.
— Так вот и докладываю я вам, господа, — продолжал, не смущаясь, рассказчик. — После этакого-то нервного потрясения, засело у меня в голове завещание Ивана Ивановича, это самое его: «Надо продолжать опыт…» Первые дня три я, положим, занялся хлопотами по погребению праха моего друга... Надо было организовать многочисленные депутации, заказать венки. Ведь двести тысяч венков не шутка, ни в одной оранжерее ни листочка лаврового не осталось... все!.. Дорога сплошь устлана была крепом, на рукавах у всех ельники... Вы помните?.. Необыкновенно торжественно вышло, даже, можно сказать, грандиозно!.. Похоронили. Проходит еще дня три — опять мой скелет засветился... Так вот и горит по ночам, будто кто его фосфором вымазал... Началась пригонка! Уже чего-чего я не надевал на эти проклятые кости!.. Все костюмы, что только были у меня в мастерской, а ведь вы знаете, что у меня в этом отношении целый музей — все перебывали на ее плечах. Изо всех стран мира выписывал — все не подходило... Утром одену, весь день стоит благополучно, ночь пришла — к утру скелет голый, костюм на полу — некоторые, должно быть, особенно не приходились по вкусу, так даже в тряпки изорваны. Наконец, мне все это надоело до смерти; решил бросить и несколько ночей подряд проводить вне дома... Что же бы вы думали?.. Только, с вечера, надену шубу, запру мастерскую, спускаюсь по лестнице — она за мной. Не вижу ничего, а, знаете, этак слышу, как она костяными пятками, шаг за шагом отсчитывает ступени лестницы. Выбегу на улицу, как ошалелый, кричу: «Извозчик!» Все равно! Сяду, полость застегну и чувствую, что она тут же, рядом со мной, сидит и при каждом толчке зубами щелкает... Потерял сон, аппетит, портсигар, спичечницу, ну, да это пустяки!.. Провались ты, сгинь!.. Ну, Пастер, спасибо! Удружил подарком!.. Панихиду служил за упокой арабской души, молебны о здравии и избавлении от скорбей раба Божия Петра... ничего не помогает... И как-то раз пришел я в полное отчаяние, ощутил в себе прилив в высшей степени кощунственной храбрости... Сижу я ночью, глаз на глаз с моим кошмаром, да и говорю:
— Долго ли ты, наконец, меня будешь мучить?.. Отвечай же!
Скелет молчал и стоял неподвижно, уставив на меня свои глазные впадины.
— Я не шучу! — возвысил я голос, чувствуя, что мной овладевает неистовая злоба, даже бешенство.
Молчит скелет... и ни слова.
Вскочил я, да как схвачу его за воротник... Тряхнул раз, тряхнул другой... Опомнился... Самому даже совестно стало... Ну, будь это мужской остов — другое дело, а то ведь дама, может, даже из очень порядочного общества, неловко. Смотрю, а у нее по скулам, точно росинки алмазныя, слезы заискрились...
Жалко мне стало — совестно... Я сейчас к ручке:
— Mille pardon... простите... Нервы... сорок суток подряд не смыкал глаз...
— Спите! — вдруг раздался нежный, но повелительный голос, и холодный палец прикоснулся к моему воспаленному лбу.
Я, как подстреленный, упал навзничь на кушетку и моментально заснул, как убитый.
Долго ли спал, не помню, но когда Авдотья принесла мне чай и попыталась было стащить с меня сапоги для чистки, было уже совершенно светло. Первое, что меня поразило, это то, что на двух стульях, выдвинутых на середину мастерской, стояла какая-то зеленая картонка — громадного размера, знаете так вроде хорошего гроба... Подхожу, приподнимаю крышку и вижу совершенно новенький, прелестный венчальный костюм невесты — роскошное, белое, атласное платье, сильнейшее, умопомрачительное декольте, все отделано флердоранжем, газовая фата, с вышивками, головной убор, тоже из светлого флердоранжа, длинные белые перчатки на сорок восемь пуговиц, крошечные туфельки, и даже, в розовой бумажке, две подвенечные свечи... Сверх всего — незапечатанный конверт... Вынимаю бумагу, читаю: «Счет от мадам Эрнестин...» Пустой счет, очень даже дешевый: за материал 500 руб., работа 1,500, принадлежности — 200, остальные мелочи 1,300, всего... одним словом, пустяки...
Так вот, думаю, в чем дело... Вот тот желанный, любимый ее костюм... Тут уже нет никакого сомнения!..
И я, не откладывая ни на минуту, приступил к делу.
Не так-то легко, господа, справиться со сложным дамским костюмом. Да еще напялить его на скелет... Тут ведь не живое тело, не погнется, не поможет само... Пришлось даже некоторые части просто отвинчивать. Но больше всего возни было с этими перчатками. С терпением и любовью труд этот был доведен до конца блистательно... Я отошел на несколько шагов, чтобы полюбоваться общим эффектом, мне даже показалось, что угловатые контуры костяка стали как-то округляться, сквозь спущенную на лицо вуаль стало просвечивать даже что-то жизненное... Подождем, думаю, до ночи — сбросишь ли ты с себя все это, или на сей раз останешься вполне довольна. Я даже одну свечу вложил ей в пальцы, для дополнения картины, другую же свечу я положил около на полку мольберта... Странно — для чего же другая свеча?.. То есть, правильнее сказать, для кого?..
Опять, что-то пренеприятное пробежало у меня по хребту...
— Глупости! — решил я, и, вспомнив, что именно сегодня я приглашен на парадный обед к японскому посланнику, надел фрачную пару, повязал белый галстук, сделал грациозный поклон невесте и крикнул: — Авдотья! Шубу и калоши!
Обед был блистателен и в настоящем японском вкусе; сто сорок два блюда и все подавались в прелестных, миниатюрных чашечках: ласточкины гнезда, маринованные спруты, золотые рыбки, дождевые черви под лимонным соусом, стерляди-декольте, слоновый хобот, черепаховые веера, бронзовые статуэтки... Одним словом, все, что только можно было выписать из этой страны бумажных фонарей и восходящего солнца... Наелись вот как! При всем этом — хорошо выпили, поиграли в трик-трак... и поздно вечером я вернулся домой.
Чтобы не будить Авдотью, я отпер дверь своим ключом и прямо пробрался в мастерскую. Почему-то мне показалось, что лестница стала значительно круче и площадки — эти массивные, плитные площадки — с тяжелыми железными перилами, слегка покачивались — это немного мешало мне попасть ключом в скважину замка, но я справился скоро... Надо знать сноровку, захватить пальцем левой руки саму скважину — и тогда ключ войдет сам собой... Меня немного рассердила рассеянность Авдотьи: дура оставила огонь в мастерской, долго ли до пожара... А впрочем, оно довольно кстати... Только — где же это огонь?.. Ни свеча не горит, ни лампа, даже в камине все потухло — а светло... Откуда же это?.. Боже мой, что я увидел!.. Моя костлявая невеста, вся сверкающая своим белоснежным нарядом, стояла с зажженной венчальной свечой в руках и освещала всю мастерскую... Теперь это уже не был сухой, безобразный костяк... нет! Это была чудная блондинка, с полной грудью, роскошными плечами и удивительными, изящными руками; она грациозно опустила свою голову, словно вглядываясь из-под густых ресниц на пламя свечи, и яркий румянец живее и живее разгорался на ее щеках... И вдруг она заговорила... О, какой это был чудный, слегка грустный, умеренно торжественный, глубоко проникающий в душу голос!.. Она заговорила:
— Как я давно ждала тебя, друг мой!..
— Небесная, желанная, прелесть... Совершенство! — вырвалось у меня невольно восторженное восклицание. Сами собой подогнулись колена, я бросился к ее ногам и прижал к своим губам ее левую, свободную от свечи ручку.
— Ты пил коньяк?.. Я слышу…
— О, это пустяки... это ничего... это... мы только по рюмочке... но это не мешает мне любить тебя страстно, могуче, порывисто, лихорадочно, безумно, всеми фибрами моего существа, всей силой моего не знающего удержу чувства...
— Давно ли?.. Не с тех ли пор, как ты меня...
— О, не говори, не упрекай... не вспоминай этой дерзкой выходки... Прости и будь моей!..
— Да!..
Она сказала это «да» едва слышно и томно склонила мне на плечо свою головку...
— Нет... не так... не сейчас!.. Я поставила целью жизни — стать с моим возлюбленным перед алтарем, под венцом... Жизнь разбила мои мечты, мои святые надежды! Обманутая, полная отчаяния, я нашла себе покой на дне Сены. Ты знаешь, около Ваграмскаго моста, против второй арки... Теперь моя душа погибла, самоубийцы должны быть наказаны, и я наказана была жестоко... Без погребения, мои кости попали в руки грубых работников, их просверлили проволоками, сквозь весь мой организм пропустили тяжелый железный шпрунт и наглухо прикрепили к неуклюжей, деревянной подставке... Но час искупления настал! Так повелено там!.. Конечно, я не могу все время оставаться в таком виде, как теперь; весь день я должна быть скелетом, стоять неподвижно на своем месте, слушать все глупости, которые вы здесь рассказываете друг другу; все эти несколько пикантные, положим, но зато всегда старые анекдоты, это не совсем приятно, а главное скучно... Зато ночью, когда на башне пробьет полночь, и до рассвета — я буду полна жизни, любви и принадлежать только тебе одному... Я буду самая верная, заботливая жена... Ах, да... Я сейчас просматривала счет от этой мерзкой Эстерки. Это просто грабеж!
— Пустяки! Стоит ли об этом говорить...
— Я, впрочем, не упрекаю... Я так только заметила. Который час?
— Половина первого! — пробормотал я, так больше наугад.
— Уже!.. Ну, хорошо, что ты уже совсем готов, во фраке. Бери же свою свечу и идем!
— Зачем свечу... куда?
— Вот эту бери — и идем... скорее, скорее... я просто горю от нетерпения!
Она протянула мне другую венчальную свечу, парную... Я машинально взял ее, и она, сама собой, загорелась в моих руках.
— Куда же мы идем?..
— Венчаться!..
Я попробовал было представить ей некоторые, весьма, по моему мнению, уважительные резоны: что, например, ночью не удобно венчаться, церкви заперты, духовенство спит, что бумаги надо предварительно представить... Пробовал даже сказать, что я, увы, уже женат, просил подождать, пока я пошлю за каретой... нельзя же пешком, в эту ужасную погоду; но моя невеста ничего не слыхала, должно быть, ничего не понимала. Она все твердила:— скорей и скорей — и стремительно вышла на площадку лестницы... Я чувствовал, что я весь в ее власти, что сопротивление бесполезно. Я шел за ней, как кролик, очарованный удавом, а она быстро спускалась с лестницы... «Что скажет швейцар?» — подумал я невольно и даже порылся в кармане, чтобы приготовить ему двугривенный, но швейцар спал спокойно в своей конуре. Он не слыхал наших шагов, не видел яркого света наших венчальных свечей, даже стук массивной, наружной двери, распахнувшейся сама собою, не потревожил его безмятежного сна.
Мы очутились на улице.
Какая была, поистине, ужасная погода!.. Дождь хлестал пополам со снегом, резкий ветер пронизывал насквозь, мостовая превратилась в сплошные лужи, струи грязной воды лились по тротуару из жерл домовых труб, фонари мерцали тускло, подслеповато... Мы неслись все вперед и вперед... Удивляюсь, право, до сих пор, как это городовые нас не остановили... Но эти городовые, даже не смотрели на нас, когда мы летели под самым их носом.
К ужасу моему я заметил, что мы направлялись к набережной...
Страшное подозрение промелькнуло в моем воспаленном мозгу: «Нева — Сена. Ваграмский мост — Самсоньевский... храм — могила!» Я пробовал перекреститься, пробовал проговорить слова молитвы... Все напрасно! Свободная от свечи рука моей адской невесты крепко держала меня за воротник фрака и влекла меня прямо на мост, на самую его середину.
— Здесь! — сказала она леденящим душу голосом и захохотала. — Здесь! — повторила она. — За мной!
Что-то легкое, белое перенеслось через перила, словно падающая звездочка, мелькнул сверху вниз красный огонек венчальной свечи... Я всеми силами пробовал удержаться за перила, оборвался и полетел в эту черную, холодную бездну...
Все было кончено!
Рассказчик замолчал и схватился обеими руками за голову, словно подавленный гнетом этих ужасных воспоминаний.
— Ну, что же?— спросили мы в один голос, заметив, что пауза стала как будто длинновата.
— Только через три месяца, через три долгих, томительных месяца, мое тело было найдено на отмели, за Гутуевским островом.