В эту весну Дарья вскрылась рано, да как-то совсем неожиданно.

Еще вчера лед был надежен. Большой караван легко переправился на эту сторону, только у самого берега один верблюд чуть было не провалился. Тарантас морозовского приказчика из Петро-Александровска тоже благополучно перебрался; лед был толстый, крепкой спайки, надежный, а к ночи потянуло теплом, пошел ливень, в полночь треснуло и зашипело по реке, а стало светать — уже вся Дарья тронулась, а с левого берега, сажен на десять, полоса чистой воды забурлила, подмывая глинистые скаты.

Бойко тронулся лед, ни прохода, ни проезда. Так и прут льдина на льдину, треск и грохот стоят в воздухе, людские голоса заглушают...

Время настало свободное, праздничное, и много казалинских жителей собралось на реку любоваться грозной картиной ледохода. Отстояли заутреню и обедню, разговелись, перехристосовались, отдохнули малость, ну, и нечего больше делать, как только гулять.

Собрались на берегу и простой казалинский народ, и военные, господа даже — из начальства и зажиточного купечества, со своими семействами, кто пешком, кто в экипажах, кто верхом, по местному обычаю... и все теперь внимательно на ту сторону всматриваются — и простыми глазами, и в бинокли.

Очень занимает всех этот тарантас, что стоит у самой воды, отрезанный бушующей рекой от города и всего жилого, уютного.

Над широкой Дарьей — туман ледяной; неясным пятном виден громоздкий, тяжело нагруженный экипаж, уже распряженный. Верблюды, привезшие его, лежат около, а один забрел в береговые камыши, чуть виднеется. Киргиз-лауча пытается огонь разложить, да дело «плохо клеится» — дымит только промерзлое, сырое топливо. Кто в тарантасе сидит, не видно, а на козлы взобрался высокий человек в военной шинели, шапкой машет и, должно быть, кричит... Помашет, помашет, да и приставит руки ко рту, а ничего не слышно; ширина такая, что и при спокойной воде слов разобрать невозможно, а где же теперь, когда на реке стоит стон стоном, и льдины, как бешеные звери, друг на дружку лезут — сшибаются.

Все, кто на этом — жилом берегу, очень жалеют тех, кто на том — пустынном: этим и тепло, и сыто, и весело по-праздничному, а тем и холодно, и голодно, и притомились, чай, за дальнюю дорогу, а когда Господь приведет перебраться на эту сторону — неизвестно.

Помощь бы тем подать, провизии бы послать — да невозможно, всякая переправа остановилась. На этой стороне казенный, железный паром в неисправности, только сейчас к починке приступили: прозевали пост и страстную неделю, все собирались, а тут вдруг и прорвало неожиданно.

Положение путников на том берегу было, действительно, очень печальное.

Сообщил об их участи морозовский приказчик из Петро-Александровска; он доложил, что обогнал тарантас майора Кусова с семейством, верст за пятьдесят до Дарьи, и что их дела неважные: верблюды, нанятые майором, оказались слабоваты, в степи стояла гололедица, рассчитывали в десять дней всю путину сделать, а только на двадцатый до Дарьи добрались. Провианту, по расчету, и не хватило, с полдороги едут впроголодь, только чая и осталось с избытком, а сухари все давно приели. Оставил им морозовский приказчик полноги бараньей прожаренной, да хлеба фунта два не больше, а водки или чего-нибудь в этом роде у него самого ничего не осталось. Думали путешественники, что как раз через день и дома будут, а тут вдруг беда — реку прорвало — стоп! Хоть с голоду помирай! Близок локоть, да не укусишь! И что всего обидней, всего раздражительней, что несчастные путешественники ясно видят и город весь сытый и празднующий, и люд гуляющий, и дымки в трубах, а ночью (они еще затемно дотащились до берега) светлое зарево над церковью, огоньки по всем улицам, красные змейки ракет; до их слуха доносятся и пушечные выстрелы, и перезвоны церковных колоколов, даже веселые рожки стрелков и рокот барабана, отбивающего утреннюю зорю...

Сиди вот тут впроголодь, зябни на ветру и зубами щелкай!

Не всякий сытый голодного не понимает, а тут все собрались больше понимающие и сердцем сочувствующие, помочь очень желающие, а как и чем помочь не знающие.

Вот об этом-то все и шли разговоры в собравшейся на этом берегу — сочувствующей толпе казалинских обитателей.

Прибыл и сам комендант, чтобы всем распорядиться самолично — и трет себе голову в недоумении, а пока ищет свирепыми глазами, кого распечь, да разнести за несвоевременное вскрытие.

— Пуще всего барыню Марью Ивановну жалко! — вздыхает старушка в ковровом платке... — У ней, ведь, сердечной, грудной младенец на руках!

— Да девочка Настя, да мальчик Коля — да тот ничего: тому шестой годок пошел! — пояснила другая, тоже в ковровом платке...

— И как это, право, Семен Петрович оплошал?! — удивлялось военное пальто с барашком.

— Оплошаешь — когда, слышь ты, гололедица. На десять ден запоздали! — оправдал Семена Петровича чей-то голос в толпе.

А Семен Петрович и был сам майор Кусов, что на том берегу напрасно горло надрывает.

— Ах, черти! Это они до завтра со своими заклепками прокопаются! — ругался комендант, прислушиваясь, как у мастерских, несмотря на праздник, звякают молотки по железу.

— Да и бесполезно сегодня паром отправлять! — заявило другое начальство. — Видите, как лед валит — все равно, не переправиться!

— Да ведь замерзнут, с голоду помрут!

— Выдержат! Чаю осталось, а с чаем все лишние сутки продержаться можно!

— Вон-вон раздули! Эво, как пламя взвилось! Справились с костром... Важно! А, здравствуйте! Христос Воскресе!

Чмок да чмок, слазили в карманы, обменялись яичками, а там еще подошли: чмок, да чмок; опять Христос Воскресе, да Воистину!..

— А если пустить теперича ракету на ту сторону, а к ракете этой самой либо кулич, либо бутылку водки...

Захохотали в толпе, а одна дама с пером на шляпке воскликнула:

— Ах! Это идея!..

— Это ужасно! Ехать так долго, мечтать доехать к празднику домой — и такая неприятность!

— Сам виноват! Старый степняк должен понимать, что едешь на десять ден — бери запасу на двадцать... Вы говорите, совсем нету у них провизии?..

— Так точно, ваше превосходительство! — почтительно докладывал морозовский приказчик. — Я их обогнал у сухого колодца; они все уже давно приели и очень бедствовали. Дети особенно плакали и кушать просили — я им ногу баранью пожертвовал, фунта полтора на ней мяса осталось, да сухарей, все что со мной были, а больше ничего, до завтра еще вытерпят, а ежели что, то может болезнь приключиться...

— Заболеешь!

— Супруга ихняя очень огорчены, сам майор сердиты-с, а мальчик Николаша ревмя ревут... Красное яичко им обещано, а вот оно какое красное яйцо вышло!

— Красное яйцо... гм... Нельзя ли хоть каик надежный спустить, деревянный? Может, как-нибудь доберется?.. Попробовать бы!

— И пробовать нечего! Сейчас его сомнет льдом, да кто идти решится?!

— Послушай! — подошел тут коренастый киргизенок, лет шестнадцати. Он только что подъехал в общей группе, слез со своего косматого моштака и стал дергать за рукав морозовского приказчика.

— Что тебе?

— Ты говоришь, больно плачет Миколка, красного яйца хочет... Ой! Ой!

— Отстань!

— Нет, говоришь ты, Миколка плачет — это он оттого плачет, что знает, какое ему я яйцо сделал — красное, ой, ой, хорошее! Я ему обещал, когда домой приедет, будет ему хорошее яйцо!

Кто слышал — смеяться стали, а киргизу не до смеха, сам чуть не плачет и зорко в ту сторону всматривается. И видит он, как какая-то крохотная фигурка отделилась от тарантаса и подбежала к огню...

— Вон он, вон! Миколка! — заорал во все горло киргизенок и добавил визгливо так: —- Миколка!..

Кто ближе стояли, даже шарахнулись от этого отчаянного крика.

— Это — Малайка, майорский джигит, что оставался дома. Они большие друзья с Колей, самые неразлучные! — пояснил кто-то знающий...

— Чего орешь, дурак? Не услышит!

— Нет, ты посмотри, какое я яйцо приготовил! — засуетился Малайка и вынул из-за пазухи что-то, тщательно завернутое в цветную тряпку.

Он освободил свою драгоценность от оберток и стал показывать всем, кто был поближе.

— Вот какое! Здесь я ножом джигита выскоблил, с ружьем и саблей, здесь вот крест нацарапал, здесь петуха... Джигит — это Миколка!

— А петух это ты?

Опять смеяться стали.

— Ну, побереги яйцо свое, молодец! — похвалил один из офицеров. — Вот, дня через два, когда переправим их, ты и отдашь. Сам со своим другом похристосуешься!

— Эх! Да дорого яичко во Христов день! — заметил кто-то.

— Миколка плачет, яйца ждет от Малайки! — забормотал киргиз и стал пробираться к берегу поближе, таща за повод своего моштака.

— Да что, малый! Ты никак через реку, на ту сторону сбираешься?

Малайка только отмахнулся и стал садиться на своего чубарого.

— Эй, там! Посмотрите за этим дураком!

— Куда лезешь, черт?!

Какой-то казак даже нагайкой замахнулся на киргизенка, а тот только отшатнулся в седле и поехал шажком по самому краю берега, зорко всматриваясь в несущиеся мимо льдины.

Вдруг раздались отчаянные крики. Все замахали руками и бросились к воде...

— Держи его, дурака! Лови, лови! Эй, веревок сюда, багров!

— Тащи буйки к пристани!

Саженях в пяти от берега уже барахтался Малайка — его зажало между двумя льдинами и относило все дальше и дальше. Но чубарый держался стойко. Степной конь фыркал и усиленно работал своими железными ногами. То он выскакивал из воды, словно на дыбы становился, то словно нырял между льдами и все дальше и дальше отплывал от этого берега.

Малайка орал, только, видимо, ободрения коня ради, не со страха, и вдруг оба они, и конь, и всадник, исчезли под водой!

— Сгиб!

— Царство ему небесное!

— Экое дикое животное!..

С одной дамой сделалось даже дурно, и ее повели к дрожкам.

— Вынырнул!.. Опять пошел! Пошел!..

Какая-то черная точка показалась уже почти на самой середине реки, только эта точка раздвоилась.

Старый казак-уралец пояснил это раздвоение:

— Он это правильно, ловко! Это он сполз с лошади — самой ей легче на воде держаться, а сам за ейный хвост уцепился. Правильно!

— Изнемогает! Затрет его льдом опять!

— Окоченеет ежели, тогда судорога и шабаш!

— Ох, ты, Господи! Спаси и помилуй!

— И это, чтобы только яйцо свезти своему Николке. Вот так шалый!

— А ведь доберется! Ей же богу, доберется!

— Опять не видать!..

— Спаси, Боже, и помилуй душу христианскую, то бишь, тьфу! татарскую, а все же спаси, Господи, и помилуй! — бормотала старушка и даже на колени стала, чтобы удобнее молиться было.

— Теперь уже ничего не увидишь! Потому его далеко вниз снесло. Там ведь чего-чего не плывет по реке. Коли сгиб — так сгиб, а коли жив — надо быть, только на том берегу обозначится.

Но долго еще, очень долго не расходилась толпа, а на том берегу ничего не обозначалось.

— Чего уж тут глядеть-то! Пойдем домой!

— А что ж, и то правда; домой — так домой!

— Иван Николаевич, Марфа Семеновна, вы к нам?

— И как это весеннее тепло обманчиво — я совсем окоченел!

— Ну, по домам!

А все-таки никто не уходил, все что-то держало на берегу всех в сборе, и глаза не отрывались от этого ледяного хаоса, шумно несущегося все вперед и вперед...

— Ура... ра... ра!.. — раздалось вдруг с крыши шлюпочного сарая.

— Ура! — подхватила толпа, еще не зная, в чем дело.

Сверху много виднее. Там заметили, далеко ниже по течению, черную точку, появившуюся на том берегу и затем быстро направлявшуюся вверх, по направлению к майорскому тарантасу.

Это был Малайка, чудом выбравшийся из страшной опасности. Он теперь во всю прыть гнал своего моштака, везя своему маленькому другу драгоценную «писанку».