(Письмо на родину)
Блудсфонтен, 33 декабря.
Я думаю, дорогая Клара, что ты получила мое письмо от 20 июля... Конечно, я виноват за такой продолжительный перерыв в нашей беседе, но ты не будешь на меня сердиться и разгладишь свои чудные, сдвинутые бровки, когда узнаешь, как много пришлось пережить мне тяжелого и неприятного за это время.
Ты помнишь хорошо, как мы провели наше детство, какой кроткой любовью и заботливостью обставлены мы были в нашем родительском доме, мы, так сказать, выросли в атмосфере любви и нежности, мы были избалованы и морально, да и материально тоже — нас воспитывали в высоких рыцарских, истинно джентльменских правилах — и мы приобрели ясный и точный взгляд на все, что составляет основы истинного благородства и чести...
Когда я, повинуясь долгу благородного британца, отправлялся на войну, я думал, я имел право думать, что буду иметь дело с врагом храбрым, великодушным, равным с нами по благородству души, по знанию военного искусства — и как горько пришлось нам разочароваться в своих надеждах.
Мы встретились с бурами.
Уже самое слово бур означает — мужик, то есть, нечто грубое, ничего общего не имеющее с джентльменством; это сброд диких и невежественных дикарей, не имеющих понятия, что такое настоящая европейская война, со всеми ее рыцарскими правилами и тонкостями.
Они вообразили, что война — это просто бойня, грубое расстреливание врага из-за закрытия, трусливое бегство, когда мы хотели бы их настичь, полное исчезновение, на более или менее продолжительное время, а потом внезапное появление там, где их никто не ожидал вовсе... Поприбавь ко всему этому, что эти буры просто воры и грабители: они нападают на наши транспорты, портят дороги, угоняют у нас скот и лошадей... Ведь ты понимаешь, как все это нам самим надо, а они забирают без всякой церемонии... Вчера, например, отряд этих жалких воришек отнял у нас фуры с палатками и теплыми пальто — это при непрерывном ливне и довольно холодных ночах... Да вот я тебе все это расскажу по порядку.
Еще десятого августа, наш лихой батальон, с полковником Кольнепером во главе, выступил в поход, с целью исследовать всю местность к северо-востоку от нашего главного лагеря. Первый день похода прошел довольно благополучно, мы, пройдя миль двадцать, не встретили даже признака неприятеля. Мы дорогой, конечно, заглядывали в попутные фермы, где находили только женщин и черную прислугу... Они говорили, что им самим есть нечего, но мы им не верили, конечно, подвергали обыску и кое-что иногда находили съестного. Лейтенант Брэкен нашел даже недурные золотые часы с цепочкой. Тронулись далее. Заметь, что на все наши расспросы нас уверяли, что неприятеля давно уже нет поблизости... Какое вероломство, какое гнусное предательство!
Около половины второго следующего дня мы шли спокойно, ничего не подозревая, как вдруг раздались выстрелы. Прежде чем мы могли опомниться и сообразить, в чем дело, как уже несколько наших упали, и первым упал, не крикнув даже, лейтенант Брэкен... Но что за молодец наш командир! С поразительной находчивостью, моментально сообразив и взвесив наше положение, он выхватил шпагу, повязал на клинок свой белый платок и высоко поднял над головой. Вражеские выстрелы разом стихли, и наш отряд принял совершенно безопасное положение...
Тогда из-за гребня ближайшей лощины появился рыжебородый, нечесаный мужик и хриплым голосом предложил нам немедленно положить на землю наши ружья и снять пояса с патронными сумками, что мы и сделали. Не все положили охотно, но... ведь нельзя не повиноваться, особенно когда предложение рыжебородого было тотчас же строго поддержано приказанием полковника, а ведь наш, ты знаешь, шутить не любит... Когда мы освободились от лишней тяжести, нам предложили немедленно же повернуться налево кругом и отойти шагов на двести подальше. Отчего не отойти — отошли. Маневр этот исполнен был чисто, стройно, как будто наши бравые солдаты чувствовали себя не на войне, не на кровавом поле сражения, а на вульвичском плац-параде.
Сейчас же промежуток между нами и нашим оружием был занят несколькими десятками буров... Я, признаться, в первый раз так близко видел врага и успел рассмотреть эту сволочь довольно обстоятельно; сброд! Тут и старики с сгорбленными спинами, и даже совсем мальчишки, все это грязно, ободрано, представляет смешную толпу нищих или комических бандитов, которых, помнишь, мы видели в Дрюриленском театре... Показались и конные. Один из них с небольшой свитой, тоже штабом обзавелся, подъехал к нам совсем близко и просил господ офицеров позволения представиться... Отчего же нет. Отобрав от нас всех карточки, он сунул их к себе в карман и предложил нам дать ему честное слово, что по возвращении в общий лагерь мы, до окончания войны, не будем сражаться против войск союзных республик… ха-ха... как громко сказано!.. Под этим условием он обещал нам полную свободу... Лицемер! Мы, конечно, дали охотно это слово, только один мальчишка, сержант Дик крикнул: «А я такого слова не дам и снова буду драться, если бы только нами не командовали такие трусы...» Вот дерзкий поросенок! Наш полковник взглянул на него очень строго и сказал, что поговорит с ним после, а бурский начальник улыбнулся, велел возвратить сержанту ружье и патронташ и сказал, что охотно встретится с ним еще раз на боевом поле, потому что его — именно одного его, от всякого слова освобождает.
Наш полковник заметил буру, что его поступок по меньшей мере бестактен, ибо подрывает дисциплину, а тот даже не взглянул на нас, повернул коня и шагом поехал на ближайший бугор. Человек двадцать конных охватили наш батальон, и нам велено было немедленно двигаться обратно, объявив, что за жизнь отсталых они не ручаются... Но представь себе, дорогая Клара, какую низость сделали эти мерзавцы: они не довольствовались только нашим оружием и патронами, они забрали весь обоз и всех лошадей, не разбирая ни частной, ни казенной собственности, и даже верховых лошадей офицеров, так что нам пришлось обратный поход делать по апостольскому способу.
Вот тут и начались наши бедствия. К вечеру стало холодать; с утра мы еще ничего не ели и не пили, а у нас ни шинелей, ни продовольствия — все осталось на повозках, а повозки исчезли вместе с проклятыми бурами. Ночь наступила быстро. Пустыня населена волками, да и всякой другой хищной тварью; кто знает, может быть, и львы бродят поблизости. Мы безоружны, кроме дерзкого сержанта Дика, а тот идет далеко стороной, совсем взбунтовался и не подходит из боязни быть арестованным, а как его арестуешь, когда тот с ружьем и грозится, что откроет по нас огонь. Говорит, что будет жаловаться самому главнокомандующему, а ведь он не прав. Ты, милая Клара, может быть, сама в душе разделяешь его мнение... Это на тебя будет похоже, но я тебе докажу — ведь ты не знаешь, не хочешь понять высших соображений, ты смотришь поверхностно, также как и глупый Дик. Хорошо. Слушай же; мы попали под огонь буров, мы не могли знать, сколько их, ведь это потом оказалось, что их не было и двухсот человек против целого батальона королевской гвардии. Ты знаешь, какие стрелки эти полудикари? Продолжай они свой губительный огонь, наш батальон был бы истреблен, это случалось, и тогда Англия потеряла бы не только несколько сот ружей и боевого снаряжения, но и столько же храбрых своих защитников. Ну, что такое составляет ценность этих ружей? Пустяки! Государство снабдит нас новыми, еще, может быть, лучшими, и мы снова, как ни в чем не бывало, готовы будем стать на стражу всяких британских интересов, на стражу чести государства. А слово... Ну, может ли иметь какое-нибудь значение слово, данное врагу, слово, очевидно, вынужденное? Ведь должен же понимать этот косматый идиот, что англичанин повинуется только своим законам и властям. Вот это все и пришлось объяснять не только тебе письменно, но и наш полковник должен был разъяснить потом на походе солдатам, ибо дурной пример Дика повлиял дурно на людей, нашлись его сторонники, и дело кончилось бы худо для командира и нас, офицеров, если б мы их не убедили, наконец, что выгоднее остаться живыми и продолжать получать усиленное содержание, а под конец в лавровом венке вернуться со славою на родину, чем валяться падалью в пустыне, как те, что были убиты на месте роковой встречи, о которых мы в суетах так и позабыли. Кстати я должен тебе сообщить, что находка покойного Брэкена, тот золотой хронометр, теперь у меня. Ведь лейтенант упал как раз к моим ногам, и я не счел себя вправе оставить такую ценную вещь в руках врага.
Наступила ночь. О, как долго тянулась эта проклятая ночь! Мы сидели кучами и боялись сомкнуть глаза... мы боялись идти, чтобы не наткнуться на какой-нибудь новый отряд буров. Ведь в темноте они не могли бы разглядеть нашего белого флага... да вдруг бы открыли по нас канонаду!..
А тут этот пронизывающий до костей холод и невыносимая резь в пустых желудках... Проклятая война!.. Я, право, нахожу, что правительство еще очень мало оплачивает переживаемые нами риск и лишения...
С рассветом мы тронулись далее... Не успели мы отойти милю от места нашего печального ночлега, как заметили признаки близости врага. В лощине, у самого ручья, пробиравшегося между камнями, сидел бур, в широкой, нахлобученной чуть не по самые плечи войлочной шляпе... А поблизости щипала травку жалкая пегая кляченка... Кажется, он был один, ибо местность была открытая, и мы никого не заметили поблизости... Первая мысль нашего полковника была немедленно атаковать.
Но, ты помнишь, мы ведь были безоружны, а у ног бура лежал карабин... Надо было действовать с осторожностью... Враг словно не замечал нашего приближения, но когда мы, переглянувшись, ринулись на него разом с громким криком «Уррра!», бур попытался было вскочить на коня, но не мог. Он только обернулся к нам лицом, схватил левой рукой ружье, но ничего не мог с ним сделать. Оказалось, что правая его рука была ранена, страшно распухла, кое-как была обернута грязными тряпками и засунута за перевязь патронной сумки. Лихой горнист наш Гровер храбро бросился на бура, отбросил ногой вражеский карабин и схватил мужика за шиворот... Пленник был немедленно подвергнут допросу. Оказалось, что он ранен уже дня три тому назад, пробирался к себе домой... Ага! Значит, у него есть дом, есть ферма где-нибудь в этой стороне. Примем к сведению. Что идти с нами пешком не может, очень, мол, ослабел, но что если ему помогут сесть на свою лошадку, то попытается усидеть в седле и готов повиноваться нашему приказанию... Еще бы! На лошадь его не посадили, этого нельзя было сделать по многим причинам, главное уже потому, что наш полковник, по праву завладев неприятельским конем, уже сидел на нем, что было для него очень кстати. Полковник жаловался на свои мозоли и отек ног от непривычного пешего хождения... Собственно говоря, следовало бы по справедливости пользоваться конем-призом по очереди, но дисциплина велит повиноваться даже несправедливости, если таковая исходит от начальства. Что нам было делать с пленником? Вот вопрос. Попробуй-ка разрешить его своей собственной сантиментальной головкой. Ты, небось, скажешь, что надо его оставить на свободе, бросить, так сказать, где нашли, да и идти своей дорогой... Так ли? Ведь и у нас нашлись такие, что тоже говорили, ссылаясь на то, что бур больной, искалеченный и, все равно, пропадет в пустыне... Но ведь эти буры народ живучий, да, кроме того, его могли бы и отыскать свои и спасти его, мало ли всякого сброда шляется в окрестностях, и тогда... тогда, милая моя, наивная Клара, произошло бы следующее. Скотина бы выздоровела, поправилась и снова появилась бы в рядах нашего заклятого, бесчеловечного врага, новый карабин в его окрепших руках заработал бы снова и... сколько бы честных английских семейств осиротели бы и облеклись в печальный траур... Так вот к каким результатам привела бы твоя неуместная сентиментальность: спасся бы, да и то сомнительно, один полудикий варвар, а погибли бы десятки цивилизованных людей, твоих же соотечественников... Какой молодец этот горнист Гровер! Он одним ударом приклада по голове бура уложил его на месте... Когда мы отошли, я не утерпел и оглянулся; я увидел, как наш сигнальщик обшаривал карманы мертвого... Видя, с каким хладнокровием и спокойствием проделывал он свою операцию, я просто изумился этой силе воли и полному отсутствию нервности у бравого солдата... Но тут случилось странное обстоятельство.
Сержант Дик, все время державшийся в стороне, сложил руки у рта рупором и заорал во все горло: «Подлецы!..» Это относилось, пойми ты, очевидно, также и к нам, офицерам... Такое оскорбление, да еще учиненное в военное время, в виду неприятеля, есть вопиющее нарушение дисциплины и должно быть наказано смертью. Гровер понял это, и так как карабин бура был у него в руках, то он вскинул оружие на прицел и готов был на месте уложить дерзкого преступника, но полковник Компепер остановил его и ласково, но строго сказал, что такой поступок будет уже сочтен не за исполнение долга, а за убийство. Я нарочно подчеркнул тебе, дорогая Клара, эти два слова, чтобы ты могла понять, как трудно на войне разобраться в вопросах законности, долга и человеколюбия... Вот из этой-то трудности и путаницы и вытекают все гнусные нарекания в иностранных газетах, все клеветы на нашу доблестную, самоотверженную, истинно дисциплинированную британскую армию.
Страшно усталые, мы продолжали путь; общее уныние охватило всех... Еще такой день без пищи, и мы погибнем. Какой варварский план у буров — дать нам свободу: конечно, им кормить и заботиться о пленных невыгодно... Кровожадные каннибалы!..
К полудню мы увидели впереди густое облако пыли... Мы страшно были встревожены и поторопились принять меры предосторожности; все, у кого только были носовые платки, принялись усиленно сигнализировать... К счастью, то были не буры, а отряд наших драгун, высланный на всякий случай, нам на поддержку...
Мы были спасены.
До свиданья, дорогая моя Клара, не забывай, пиши и молись обо мне. Твой преданный Вили.
Вильям Порк, лейтенант.
С подлинным верно Н. Каразин