— Дедко, а, дедко? Ты говоришь двадцать монетов дадут за «него»?
— Дадут! Так вот полностью и отсчитают!
— А много это, — двадцать монетов?
— У тебя две руки, на каждой по пяти пальцев, всего, значит, десять; клади на каждый палец по две монеты, как раз и выйдет...
Мальчик высвободил свои озябшие руки из рукавов дохи, растопырил грязные, заскорузлые пальцы, внимательно осмотрел их, пошептал что-то про себя и добавил вслух:
— Много! Здорово — много!..
— Не то что очень, а порядочно! — проговорил дед негромко, тоже словно про себя. — Вот «казенные» отдадим, печь в хате переложим, тебе валенки, матери ситцу красного, чаю кирпичного к празднику, хоть полведра, это беспременно... Так… И еще, пожалуй, про запас останется...
Помолчали.
Тихо в лесу. Там, где-то в верхах, гудит глухо, а тут, в увале, внизу, совсем тихо.. За вывороченной корягой, в заслоне огонь разложен, пламя горит ровно и далеко тепло разносит, и деду с внуком тепло, и мохнатым коням не зябко; стоят, прислонившись друг к дружке, чумбурами волосяными перевязаны и только пофыркивают по временам, когда едкий, смолистый дымок доберется до их заиндевевших ноздрей... И «ему», должно быть, не зябко тоже. Там между костром и лошадьми лежит что-то, несуразным комом, не разберешь, зверь ли, человек ли. Дед с внуком знают, почему не разобрать: руки назад закручены и той же веревкой к щиколоткам ног приторочены; стоять «ему» только на коленках способно, тогда похоже, что человек молится что ли, а завалится на бок, тогда ком несуразный...
— И как ты его пымал ловко!..
— А что за труд! Навалился сразу, и, ну, крутить...
— А завизжал-то «он» как, словно заяц!
— Завизжишь, небось!
Опять помолчали... Мягкие хлопья снегу повалили сверху, на огонь попадают, шипят, даже и пар тогда над костром поднимается. Догорает огонь, темнее стало...
— Подкидывай, небось, Гараська!
— Ладно!.. Дедко, а дедко! Гляди: «он», должно, пить хочет, ишь, как снег губами захватывает... ловко...
— Пущай попьет...
И еще раз помолчали. И старика, и мальчонку дремота сильно одолевает... Не больно холодно; «он» связан крепко, не убежать никак, да и собака Жучок сторожит... Спит будто крепко, свернувшись в клубок, а сама все острым ухом поводит, а то, нет-нет, да и сверкнет в темноте недреманным оком. Как тут убежишь?
— Дедко, а дедко!
— Ну, что тебе еще?
— А что «ему» там будет?
— Несладко!
— Голову отрубят?
— Нет, головы рубить не станут, а хуже...
— Ну!..
— Закуют спервоначала, потом сызнова пересуживать станут, потом бить плетьми... Хлестанут и отсчитают: «раз!» Сколько, значит, суд присудит, потому, не бегай!
— А сколько всего?
— Да столько, что нам с тобой не сосчитать, пальцев не хватит!
— Говорят, до смерти там забивают?
— Не все выдерживают... «Этому» второй сотни, пожалуй, не дождаться!
— Так!
— Потому — заморен, отощал в бегах... Не лето!
— «Ему» считать будут и нам с тобой тоже отсчитают двадцать монетов, значит...
— Не забыл, небось!
— Двадцать монетов... ишь, ты!..
Мальчик помотал головой в громадной бараньей папахе и снова растопырил свои пальцы.
— И ему считать, и нам считать... Это точно!..
А сильно дремлется, так вот и клонит голову к коленям... Дедко даже стал похрапывать; всхрапнет и вздрогнет, глаза широко так откроются, и снова веки, словно свинцовые, сами собой смыкаются... Привалился дедко на бок, бурку потянул на голову... Жучок, главное, лежит спокойно, ухо настороже держит... Тихо по лесу, тихо... А лесу этому и конца-просвету нету... Зимой везде дорога, а летом не пройти, не проехать, топи да болота, трясина непролазная, потому — тайга.
Ярче разгорался костер. Мальчик не поленился, еще охапку подкинул, да попались кедровые ветки, смолистые, одна даже с выпростанными шишками, дюже горят такие.
Кони шумно встряхнулись, песик заворчал слегка и приподнял голову. Теперь уже оба уха насторожил... Дедко храпит вовсю, ничего не слышит, да слышать-то нечего... Эко диво, что «он» застонал, забормотал что-то, не разберешь... Прикрыли его войлоком, чтобы не закоченел очень, ну, и лежи, не замерзнешь до времени.
И опять все стихло.
А мальчику не спится... Все ему представляется, как это поведут «его» и как хлестать будут... Ударят — раз! И отсчитают... А спина вся синяя, вся в рубцах, кровь бежит и порты вымочила...
— «Казенные» заплатят, матери ситцу красного, ему, Гараське, валенки новые... чая кирпичного капшук, вина полведра... Еще что?.. Да, печку переложат, чтобы с трубой изба была, не курная... А там, Бог даст, пошлет счастье, — еще одного «такого» дедко изловчится, сцапает, и опять двадцать монет... А «этот» сотни не дождется, потому, слабый, больной, некормленный, отощал совсем, все равно околевать... Его раз! а он завизжит, словно заяц, вот как тогда, когда дед на него навалился, а потом и визжать перестанет, замрет, закинется, захрипит и вытянется... Готово!.. В яму его зароют... А печь переложить надо беспременно, чтобы чистая была, дым не ходил бы по дому, глаза бы не ел, важно! Матери ситцу красного, ему, Гараське, валенки новые, вина полведра, чаю кирпичного... Раз! — отсчитают; два! — опять отсчитают... Дедко, вот, говорит: головы рубить не станут, а хуже!..
И опять перед полусонными глазами мальчика стоит и колышется синяя, голая спина, худая, лопатки клиньями торчат, ребра глазом пересчитать можно — и вся исполосованная, вся кровавыми рубцами накрест иссечена...
— Ну, тебя! Чтоб тебя язвило! Тьфу!..
Отвернулся мальчонка в сторону, сладко так потянулся, нахлобучил баранью папаху чуть не до самых плеч и зевнул, да так, что даже Жучок откликнулся, вскочил, отбежал немного в сторону, приподнял лапку и снова свернулся комочком на нагретом месте.
Гаснет костер, мало-помалу, темнеет совсем... Рассвет нескоро; долга сибирская зимняя ночь; кажись, конца ей не будет.
***
Вздрогнул старый дед и, словно подстреленный, вскочил на ноги.
— Эко, здорово выспались!.. Эй, Гарасько, буде валяться! Ставь котелок к огню поближе... Живо! Маленько поразогреемся чайком, да и в путь. Ну, что, сердешный, не замерз за ночь, что ли?
Подошел старик к «сердечному», сдернул войлок, что стоял от мороза коробом, а там ничего и нету, словно ничего и не было...
— Убег!
Проснулся и Гараська, стал у огня копошиться, а сам на деда не смотрит, только вздрогнул, как дед чуть не на всю тайгу заорал:
— Проспал, волчонок паршивый, не устерег!
— А ты что сам не стерег? Сам тоже дрыхал!..
— Врет! Далеко не уйдет! Ах, ты, собака каторжная!..
Поднял старик обрывки веревок, что здорово скрутили пленника.
— Ножом перерезаны, вон в скольких местах... Гарасько!..
Подошел дед и внуку, тряхнул его за ворот, повернул к себе лицом, а сам так в него и воззрился...
— Что же мне с тобой теперь делать?
— Ничего я не знаю... спал я... заснул как, не помню... Ничего не знаю!
— Не знаешь?! А ножик твой где?
— «Он» с собой унес, говорит, ему оченно нужно.
Старик огляделся кругом.
— А мешок с хлебом, а чайник запасный? Тоже, сказал, небось, что нужно — не пропадать же в тайге с голоду!
— А-то как же! — прошептал чуть слышно мальчонка.
Махнул дед рукой и пошел к коням снаряжаться в дорогу; стал и Гарасько копошиться по своему делу...
Чудно глядеть: малыш от земли полтора аршина, а шапка большущая, бурка по земле волочится, шашка, как у взрослого, и винтовка в чехле за плечами, потому, все отцовское, все перешло от покойного родителя. Взобрался малыш на чалого маштака и поджидает: скоро ли, мол, старый справится?
А старик копается, ворчит, поглядывает то на внука, то на пустое место, где его двадцать монетов лежали, и такую думу думает:
— Эх! Весь в отца! Вот и покойный говорил мне перед смертью: «Брось ты, батько, твои такие дела, а коли бросить не можешь, не води с собой своего внука, моего Гараську»...
Тронулись в путь. Впереди Жучок с веселым, лихо закрученным хвостиком, за Жучком малыш-богатырь, а, поотстав немного, старый дед со своим раздумьем.
Стало светать...