Когда именно перешел в вечность барон фон Пудельвурст, определить с особенной точностью было невозможно. Камердинер покойного, зайдя взглянуть на своего больного барина, нашел его совершенно остывшим и не сразу сообразил в чем дело; вызванный звонком, другой лакей, помоложе, посмотрел на безжизненное, тело и решил, что надо послать за доктором. Пришла и старая няня, Прокофьевна, давно уже живущая в доме, вроде как бы на почетном отдыхе, ахнула, набожно перекрестилась и посоветовала «пока что», а дать знать, оповестить, то есть, барыню Агнессу Карловну и прочих членов семейства барона фон Пудельвурста.

Побежали оповещать.

Барыня находилась у себя в будуаре с домашним доктором — будущей знаменитостью, господином Топорковым, барышня, Нина Ивановна, как уехали в консерваторию на репетицию, так и по сих пор не возвращались, а сыновья, братцы, Пьер и Поль, один лицеист, а другой конной школы, тоже находились где-то в отлучке... Прочие же родственники, более отдаленные, хотя по случаю тяжелой и продолжительной болезни господина барона и частенько, последнее время почти ежедневно, навещавшие больного, в данную минуту отсутствовали.

Сначала все в доме немного растерялись — пока барин был только больной, все было хорошо налажено, а тут вдруг взял да и помер, что теперь делать с мертвым телом... у кого спросить? Агнесса Карловна, как застонала при первом известии, так и теперь все еще стонет, и доктор ей сердце слушает, а горничные обе икры одеколоном растирают... проговорила бедная и то вполголоса, чуть не на ухо горничной:

— Пошли Настя за модисткою... Эстер. Знаешь? — И опять застонала, да так жалобно, что даже ее Фиделька, забившаяся под кушетку, выставила свою умную головку и завыла.

Первая нашлась няня Прокофьевна. Властным голосом она повелела разостлать на полу простыни, снять тело барона с постели, обмыть и облечь во фрачную пару, «что бы со звездой и лентой непременно». Затем она же распорядилась послать в «Конкордию» — это такое учреждение, которое в минуту общей скорбной суматохи и печали берет на себя все материальные заботы и хлопоты и все это исполняет в точности и совершенстве настоящих мастеров и специалистов.

«Конкордия» в лице двух джентльменов, в черных сюртуках и цилиндрах, явилась, как по мановению волшебного жезла — и все пошло, как по рельсам.

А между тем душа покойного барона Иоганна фон Пудельвурста, хотя и отделилась от плоти, отошла на некоторое расстояние от своего земного футляра, но находилась поблизости и потому могла все слышать и видеть, правильнее сознавать, ибо душа, как всякий дух, хотя и бесплотен, но сознателен и в жизни живущих принимает некоторое участие. Так и теперь.

Барон, будем так называть его блуждающую душу, ибо существенное видимое, не более как бесчувственный кадавр, полная и безответная собственность «Конкордии». Так вот — барон сначала наблюдал все, происходящее вокруг — как в тумане, но потом все более и более становился внимательнее и скоро заинтересовался настолько, что во всем доме, во всех его укромных уголках, даже почти в глубине душ и сердец действующих лиц, ничто не ускользало от его внимания. А тут барон еще избавился от всех беспокоящих его страданий; не ощущалось ни вздутости печени, ни подреберных колик, даже его заклятый враг — геморрой молчал, ибо все эти неприятности остались при кадавре.

Пробило полночь. Пастор, сообщив, что это не смерть — нет! Это только временный сон, для того чтобы проснуться в другой, вечной жизни, уехал; чай с легким ужином, сервированным в столовой, убран, гроб на возвышении, декорированном тропической растительностью, величественно поместился в центре залы. Обойщики страшно пылили, разворачивая черную фланель, бывшую уже не раз в употреблении, и драпировали ею стены и даже потолок, невыносимо навоняв нафталином. В зале делать было нечего, и душа барона стала бродить по апартаментам.

Вот бывшая его спальня, где он, так еще недавно, испустил дух; форточки у окон отворены, и от них клубится пар, оседая легким инеем на тяжелых штофных гардинах; топится камин для усиления тяги. Камердинер Готлиб, оглядываясь на запертую дверь, орудует что-то около ящиков письменного стола, но, кажется, неудачно.

От двери тянется узкий коридор, расширяясь, поворачивает направо, где стоят шкафы с запасной буфетной посудой, здесь маленькая замаскированная дверь ведет в голубую гостиную. Там горит дежурный электрический огонек под розовым колпачком; далее будуар — кабинет баронессы, там слышны сдержанные голоса. Дверь притворена, но зачем духу замки, когда он свободно проникает сквозь самый материал преграды.

Полусвет. У Агнессы Карловны, конечно, расстроены нервы, присутствие доктора необходимо. Он и сидит здесь на мягком пуфе и, кажется, собирается закурить. Этого еще не доставало!

Баронесса стоит сюда спиной и примеривает длинную креповую вуаль; она подняла обе руки высоко, движение, удивительно обрисовывающее ее полную, но не чересчур, фигуру. В трюмо отражается ее лицо, банально красивое, очень еще моложавое, особенно в контрасте с черным крепом, ее высокий бюст, волнообразно колыхающийся при каждом вздохе. Она бледна, глаза ее слегка влажны.

Доктор плотоядно смотрит и говорит:

— Ани, ты, положительно, обворожительна!

— Ты, Борис, находишь? Я очень рада!

Баронесса круто повернулась и почти упала на ковровую отоманку, будто нечаянно сделав своему собеседнику пригласительный жест.

— А ты меня не будешь бояться?

— Это почему?

— Я теперь свободна, а мужчины боятся свободных женщин... ведь теперь я могу...

— Ну, что об этом говорить... — доктор взял ее за руку и, по привычке, там, где ищут пульс.

— Видишь, я тебе должна сказать, что с этого печального момента мои средства значительно сокращаются!

— Ну! Это почему?

— Из состояния моего мужа мне придется получить только седьмую часть — это составит пустяки, тысяч триста-четыреста, не больше... это так мало!

— Ну нет, довольно! — радостным голосом встрепенулся доктор. — Да наконец, причем тут деньги, когда я люблю тебя все сильнее и сильнее, когда я...

— Милый!

Они потянулись друг к другу... близко, близко... душа барона не выдержала и крикнула: «Пфуй!..» но, конечно — этот вопль души не был услышан.

— Только, дорогая моя, — говорил после доктор, — я, как хочешь, этого кирасира, этого откормленного борова, прости за выражение, я его не переношу!

— Ах, милый мой мальчик, ведь с ним я не тебе ставила рога, а мужу... с тех пор как ты...

— Ну, а грек Штаны-штопало?

— Да ведь это миллионер! Ведь, ты знаешь, барон был страшно скуп, особенно последнее время.

— А румын — первая скрипка?

— Ну, какие все мелочи и притом это так давно... Ты бы припомнил еще мое пансионское увлечение, о котором я тебе рассказывала... но теперь...

— Теперь... — шепотом прошамкал доктор, так как его рот был прикрыт чем-то душистым и влажным.

— Фуй-фуй, какие свиньи! — простонала бедная душа наблюдателя, искренне пожалев, что лишена материальной силы, возможности запустить в этих свиней, чем ни попало.

Опять длинная анфилада комнат. Там за небольшим зимним садом комнаты дочери, там уютный кабинет и спальня доброй Нины. Она всегда была такая ласковая, такая милая кошечка.

У Нины гости; две ее приятельницы остались ночевать — Нина так боится покойников.

— Эта отвратительная привычка держать целых трое суток… дома!

Перед словом «дома» девушка сделала легкую паузу, она не произнесла именно, что держать, но баронская душа ясно расслышала слово «падаль».

— Вообще, — ораторствовала Нина, — папа умер так некстати, так глупо! И совершенно спутал все наши... расчеты... Представьте, доктора уверили, что протянут его до марта... конец сезона. Они обещали даже, что у папы хватит сил выдержать поездку на Ривьеру. Там он и мог бы умирать, сколько угодно. Мы бы его там похоронили и остались бы на весь сезон в Париже... хоть целый год и, конечно, могли бы вовсе не стесняться трауром... А теперь! Перед самым началом сезона! Все планы насмарку. Спектакли наши пропали, мне ни в чем, ни в чем нельзя участвовать, от всего отказаться... целую зиму! Это ужасно! И потом этот безобразный траур, черный цвет, который мне совсем не к лицу. Маменьке хорошо! Ей очень даже идет черное, ее на десять лет молодит траур, ей не нужны выезды, она будет себе утешаться с греком и румынскими скрипачами, она теперь еще доктора завела... ей хорошо... А я... Господи, как я несчастна!

— Фу! Мерзкая девчонка! — тоже сплюнула (мысленно конечно) душа барона и поплелась в еще более отдаленные апартаменты, занимаемые многообещающими юношами — сыновьями.

Там было довольно шумно; как кажется, у бедных сирот шло что-то вроде легкой пирушки. Оповещенные по телефону, к молодым баронам приехали трое товарищей, во-первых, выразить свое соболезнование, а во-вторых, с добрым намерением непременно чем-нибудь развлечь, утешить бедных друзей, а потому пригласить на какой-то особенный пикник, устроенный экспромтом очаровательной Жоржеттой Флик. Пикник этот устраивался по случаю... ну, по какому случаю? Решили сообща, что по случаю ускоренной, сверх скучного ожидаемого срока, кончины незабвенного их родителя.

— Конечно, — философствовал Коко Пальчиков, — кончина явление весьма печальное... так, по крайней мере, принято считать в порядочном обществе, но с настоящим случаем совпадают и большие личные и даже общественные выгоды, например...

Пример такой сейчас же привел барон Пьер:

— Мне надоели, — говорил он, — эти вечные и скучные истории... Папа, одолжи сто рублей... Шер папахен, мне непременно нужно полтораста... и всегда при этом строгие взгляды, упреки и пренеприятные замечания!

— Канитель!

— Просто извод! Бесцельный, глупый извод! Злоупотребление отеческим правом!

— И почему это право?— сомневался Поль. — В чем его основания? Просто самодурство, злоупотребление властью.

Братья умалчивали при этом, что их очень беспокоили подходящие сроки их векселей, да еще с папашиными бланками домашнего, так сказать, кустарного производства. Громадные могли бы быть неприятности!.. А тут помер, преставился, и все насмарку!..

Дети барона, как видно, очень любили это выражение.

Конечно, надо все-таки соблюсти некоторое уважение к печальному факту — они выйдут по черной лестнице и вернутся часам так к восьми утра, когда еще чуть светает... Завтра на панихиде будут стоять с бледными изнуренными горем лицами.

— Partons! — возвысил голос один из юнцов. Он уже был пьян и со вниманием присматривался, как это Поль отбивает, у шампанок горлышки, ловко ударяя о шпору.

— Для скорости? — хохотал другой юнец.

— Ну! Еще по стакану, за упокой родительской души, и марш!

— Partons, Partons... Тс! Не шумите!.. Знаете — как опереточные заговорщики: тихо, тихо, тихо, тихо...

— Мерзавцы! — заныла родительская душа и, глядя вслед последнему, грустно покачала головой, то есть, хотела бы покачать, если бы таковая при ней оказалась...

Но реальная баронская голова лежала на своем законном месте неподвижно, покрытая восковой, мертвой бледностью и ничего не могла ни слышать, ни видеть, ни обращать даже внимания на то, что в глухую ночь, у ступеньки катафалка, вся съежившись от внутреннего холода, стояла на коленях старушка няня и тихо, беззвучно, но горько плакала, осеняя и себя, и в гробе лежащего крестным знамением.

«И самого умершего знала она еще молодым барином, и дочку его нянчила, и обоих юнцов, поочередно, выкормила. К дому, как кошка, привязалась... злая барышня, своекровная, вертопрахи разнузданные молодые баронята, а уж про саму и говорить нечего — просто шалая, гулящая баба... Только и держался дом покойником, все распадется теперь, все пойдет прахом... Выгонят ее, не пожалеют!»

Такие мысли бродили в голове старушки, а ее сухие губы шептали:

— Помяни, Господи, душу усопшего, хоть и немецкую душу, а все ж христианскую... Пошли ей мир и вечное успокоение!

И баронская блуждающая душа эту скорбную молитву слышала и, как оказалось впоследствии, приняла к сведению.

Наступил, наконец, день торжественного погребения.

Несмотря на то, что большая зала была переполнена скорбными посетителями, было тихо. Шел только легонький шепот, напоминающий шелест в лесу осенних листьев. Голос пастора раздавался отчетливо, хотя драпированный сукном потолок и стены мешали несколько должному резонансу.

Но вот послышались сначала сдержанные, глухие рыдания, постепенно все усиливаясь; у самого гроба, в глубоко скорбных, коленопреклоненных позах, находилась и жена, и дочь. Они молились, жарко, увлеченно молились, молились, молча, пока торжественно и плавно лилась речь пастора, но тот кончил, надо было приступить уже к более явному выражению печали.

С баронессой сделалось даже что-то вроде истерики, ближайшие друзья и знакомые поспешили с медицинскою помощью. Поль и Пьер стояли неподвижно, словно на часах, по обеим сторонам гроба родителя; они оба были тоже очень бледны и, конечно, как мужчины твердой воли и характера, не плакали, но чувствовали себя не в своей тарелке незаметно от постороннего взгляда пропихивать в рот мятные лепешки, чтобы унять несвойственный печальной минуте запах вакхического угара.

В амбразуре окна сгруппировались ближайшие приятели и сослуживцы покойного, все люди чиновные и солидные... обменивались мыслями и поминали усопшего!

— Говорят, много больше миллиона осталось! — говорил один.

— Полтора! — подтвердил другой.

— Ну, нет, побольше! — подмигивал третий.

— Здорово накрал! — чуть не вслух подумал четвертый.

Бедная душа барона незримо носилась в кольцах синеватого дыма над головами присутствующих и, при взгляде на этот кадавр, в черном фраке, с руками сложенными на белом жилете и даже перевязанными ленточкой, ей стало так невыносимо тяжко, так грустно за свою земную оболочку, что она приблизилась вплотную к телу, охватив его своими сочувственными объятиями; она, словно, захотела вновь войти в свое прежнее обиталище, вновь перестрадать, с ним вместе, все свои уже миновавшие страдания.

Тут случилось нечто невероятное, то есть, если хотите, возможное, но в самых исключительных, редких случаях. Окостеневшие руки барона распались и судорожно вцепились в борта гроба, грудь глубоко вздохнула, глаза, стеклянные, холодные, они и при жизни, впрочем, были такие, раскрылись, и барон Иоганн фон Пудельвурст поднялся, посмотрел направо и налево, чихнул и обнаружил очевидное намерение выйти из своего пышного гроба.

В зале произошла неописуемая суматоха. Все не сразу поняли, что такое происходит перед их глазами. Не растерялась старуха няня, Прокофьевна, да два ко всему привыкших солидных представителя «Конкордии». Первая радостно крикнула:

— Голубчик, отец родной! Ожил!

А представители «Конкордии» ловко подхватили барона под руки и помогли спуститься со ступеней катафалка. И вот, в зале раздался хотя ослабевший, но хорошо знакомый, привычный, властный голос:

— Прокофьевна!

— Здесь, батюшка, здесь!

— Веди меня в спальню! Посылайте за доктором Миллером. Сделать сейчас ванну, в 26 Реомюра... Легкое слабительное и чашку теплого бульона с ложкою вина. В постель! А вы все... — Тут барон сделал соответствующий жест и, возвысив голос, произнес: — Вон!

Никто из членов семейства фон Пудельвурст не мог видеть ожившего: не приказано было принимать. Через час после происшествия прибыль доктор Миллер и одобрил все гигиенические меры Прокофьевны, не отходившей от постели «больного». Еще через час приехал известный всему Петербургу старичок нотариус с двумя статскими советниками и двумя клерками из своей конторы; писали что-то и подписывали, разъехались только к 11 часам вечера, а ровно в полночь барон скончался уже окончательно и бесповоротно.

Ровно через шесть недель тайна делового заседания в спальне покойного обнаружилась: по бесспорному нотариальному завещанию, составленному по всем указаниям закона, наследницей многих благоприобретенных миллионов барона оказалась пороховская мещанка, Матрена Прокофьевна Прокофьева.