I

Полутемный лабаз Ивана Гусятника на Глазовой колоколом гудел от множества бабьих голосов. Выдавали по карточкам хлеб, и, как мухи, облепили бабы прилавок, за которым двое разбитных молодцов в ухарских картузах быстро и ловко, на манер фокусников, резали свежий дымящийся хлеб, бросали его на весы и совали в руки бабам.

Часто откидывалась дверь смежной темной комнаты, и оттуда появлялся мальчишка с двумя-тремя огромными хлебами, только что вынутыми из печи и окутанными паром.

Пахло сильно кислым тестом и дрожжами. Бабы ругали молодцов.

– Черная немочь на вас. Невыпеченным хлебом торгуют, гляди: совсем сырое, нешто детям давать его можно – животы горой вздует.

– А они нарочно, ироды, не выпекают, на мешок муки пуд выгадывают. Я знаю, мне кум кондитер говорил.

– Да ты как вешаешь! Прикинь еще раз: жульничать не позволю!

– Кровопийцы! Обирают народ. Муж мой в окопах, а они на наших костях наживаются.

Молодцы пропускали мимо ушей брань, точно не их касалось. Привыкли. Изредка лишь один нахал осклабится и обронит цинично:

– Правильно, тетка Секлетея, шпарь… Эй ты, гундосая, – получай на шестерых.

И прибавит по адресу молодчика, дежурящего у дверей и сдерживающего натиск с улицы полчища баб:

– По двое, по двое впускать, а напирать будут – по шапке…

Бабы не щадили и самого хозяина. Массивный, грузный, с лоснящимся рыжебородым лицом, он стоял в тени в конторке и, пыхтя и отдуваясь, проверял чеки. Как и молодцы, он не прислушивался к бабам.

В числе нескольких баб пробилась в дверь молодая женщина в шляпе и накидке. Она оглянула полки, достала кусок мыла и справилась о цене у Гусятника. Он поднял на нее насмешливые глаза и ответил:

– Одиннадцать рубликов…

– Молодая женщина схватилась рукой за грудь и зашаталась.

– Боже мой, неужели так дорого. Ведь так жить невозможно.

– Завтра, сударыня, дороже будет-с…

Молодая женщина покачала скорбно головой и дрожащей рукой отсчитала одиннадцать рублей.

II

– Многая лета Ивану Алексеевичу!

Гусятник, не снимая пухлой руки со счетов, весело кивнул головою маленькому замызганному человеку в драном пальто и дворянской фуражке.

– Поезд в Царское, Иван Алексеевич, идет через час. Идем.

– Чего так вдруг?

– Да мы ведь на сегодня условились. Должно, запамятовали. Откладывать невозможно, а то из-под носу выхватят. Вчера опять дом смотрел, и важнецкий. Жандармский полковник там жил раньше, Фокин, – слышали? Первая при дворе персона… Два флигеля, паровое отопление, оранжерея. Дворец.

Гусятник почесал за ухом.

– Ладно уж, поедем, только счета закончу и пообедаем. От водки небось не откажешься?

– Помилуйте. Водка. В этакое антигосударственное время…

Через некоторое время оба сидели за столом в тесной квартире Гусятника, и им прислуживала жена лабазника – рыхлая, добродушная женщина. Обед был сытный – жирные щи, телятина, взвар из сушеных фруктов.

– Ну, уж и угостили, Иван Алексеевич, – говорил размякший от водки гость.

– Поди-ка поищи сейчас по всему Питеру такой обед. Генералы с подведенными животами сидят. Много на газетках расторгуются они. Погоди-ка. – Он подмигнул глазом и торжественно извлек из-под дивана бутылку старого лафиту и поставил на стол…

III

Поздним вечером вернулся Гусятник из Царского Села и велел жене поздравить его с покупкой дома. Он не мог нахвалиться им. Подлинно дворец. И так недорого – триста тысяч. Сто сейчас, двести в рассрочку, на год.

Он хлопнул по мягкой, как бы разваренной, спине жены, слегка привлек ее к своей бабьей груди и воскликнул:

– Погоди малость еще, вон зашабашут немцы, война окончится, бросим лабаз. Довольно, на нашу старость хватит; переедем в Царское, воздух-то там какой, а вода… Огород заведем, сад и собственную малинку с чаем есть будем… Ходи веселей, старая. Мишка, граммофон – «Ехал на ярмонку ухарь купец»…

IV

Полгода прошло со дня покупки в Царском дома Гусятником, но ни разу он не вспомнил о нем.

Надо было давно съездить туда, договорить дворника, садовника, да все некогда было. Никогда так много не торговал лабаз. Каждый день повышался товар в цене, и чем туже захлестывалась петля вокруг родины, освобожденной от царизма, но изнемогающей в борьбе с немцами, чем больше нищал город, чем тяжелее становилась железная поступь царя-голода, победоносно шествующая по рабочим кварталам, тем жаднее и загребистее становился Гусятник. Подобно коршуну, рвал он направо и налево, копя в холщовых кошелях керенки…

V

Петроград бурлил, как расходившийся океан. На всех углах в белые ночи собирались толпы и страстно спорили до зари. Споры доходили нередко до кулаков и обвинений в шпионстве. Часто, через каждые десять слов, повторялось имя Ленина, и невольно проникался каждый удивлением при рассказах об этой таинственной личности. Месяц только назад приехал он сюда и взбудоражил от края до края этот океан-город.

Ежевечерне с балкона дворца Кшесинской он бросал в толпу огненные лозунги, и эти лозунги подхватывались и разносились, как высшее откровение, заставляя низы глубоко задумываться.

Иван Гусятник никогда не интересовался политикой. За год революции прошла вереница политических деятелей, сменилось несколько министерств, но он с трудом назвал бы имена двух-трех революционных деятелей. С появлением же Ленина он насторожился, будто сразу учуял смертельного врага.

По закрытии магазина вечером, надвинув низко картуз, долго шатался он по Невскому, втираясь в горячие толпы на Аничковом мосту и у Казанского собора.

Чей-то комариный голос развивал коммунистические идеи, и он дергался, бледнел, пожимал плечами, и, когда на оратора наседали противники, он присоединял свой голос.

– Грабь награбленное! Это что же такое? Ежели я честным трудом нажил, так, стало быть, у меня отнимать надо? Морррда!

– Но-но, полегче, купец, – осаживал его великан солдат-гренадер. – В морду и мы умеем. А говорит тот правильно. И помещики и купцы – все вы, туда-сюда вашу… грабили, а у вас отобрать все надо.

– Господи, – шептал Гусятник, беспомощно озираясь.

VI

Правду чуяло сердце Гусятника. Не к добру появился этот Ленин.

Когда товарищ – гостинодворский купец подсунул ему газету с обведенной синим карандашом гранкой, сердце у него куда-то провалилось, и он опустился на стул, как подрезанный. Или глаза ему изменяют? Нет, ясно сказано, он, Иван Гусятник, обложен Советской властью в миллион.

– Мил-ли-о-он. Да где я возьму его, когда у меня всего пятьдесят тысяч наберется? Вот крест…

Но рука, поднявшаяся к груди для крестного знамени, вдруг как бы закостенела и повисла в воздухе, и он услышал близко чей-то грозный голос:

– Лжешь! Подлый мародер! Поковырять у тебя в кубышке – не один миллион наковыряешь. Отольются тебе слезы матерей и сирот! Будь проклят!

VII

Двадцатый день сидит в тюрьме Иван Гусятник. Он упорствует, будет сидеть год-два, но не расстанется с деньгами.

– Купец, а купец, – говорит ему молодой красноармеец, приставленный к заключенным, – когда мошну повытрясешь, народу вернешь награбленное?

– Как перед богом!

– Ой, разменяют.

– А это что?

– Тебе, купцу, лучше знать, небось не один раз менял деньги. Ха-ха-ха.

VIII

Вместе с Гусятником сидел круглый, как волдырь, кулак-трактирщик с Лиговки, обложенный в шестьдесят тысяч. Тоже пел Лазаря, упорствовал и думал отвертеться отсидкой.

Однажды вечером в камеру вошел чубатый матрос с тяжелым «мандатом» на боку; вид у него был серьезный. Он мигнул глазом трактирщику, и тот вышел за ним в дверь.

Прошло шесть дней, трактирщик будто сгинул. Гусятник поинтересовался у красноармейца о нем, и тот со смехом ответил:

– Ты про того толстопузого? Да его уже давно разменяли…

Гусятник вздрогнул, и тревожный огонек мелькнул в его глазах. Он смутно стал догадываться о настоящем значении этой фразы.

IX

Часто в бессонные ночи Гусятник думал о Царском. Эх, скорее бы на волю. Лабаз побоку, бог с ним, с наживой, и махну в Царское, в свой беленький домик. Самоварчик на террасе… малиновое вареньице… сливки…

В одну из таких ночей заявился к нему тот чубатый, серьезный матрос, мигнул ему, как трактирщику, глазом, и он вскочил с нары как ошпаренный и, как теленок, поплелся за ним.

В темном дворе выросли перед ним несколько человек с винтовками и повели его вглубь.

«Разменяют», – пронеслось у него в мозгу, и впервые он понял настоящее значение этого загадочного слова.

Он заметался и крикнул надрывно:

– Братцы, каюсь, душегуб я, мародер. Только отпустите замолить.

– Ладно. Не скули, – сказал чубатый и взял его крепко под руку.