Был еще очень ранний час мрачного сентябрьского утра, когда истомленная бессонницей княгиня Аграфена Петровна собиралась наконец заснуть хоть немного. Все это время она была в страшной тревоге. Едва ли кого-нибудь – за исключением, конечно, княгини Марфы Петровны – так сильно поразила неожиданная смерть Рабутина, как Волконскую. Она находилась с ним в самых близких деловых сношениях, получала через него письма политического содержания от своего младшего брата, остававшегося по-прежнему на должности русского посла в Копенгагене, и через Рабутина продолжала передавать свои известия из Петербурга в Вену, приноравливаясь к донесениям, делаемым туда Рабутиным. Он и она предварительно совещались об этом, но так, что решающий голос оставался за нею, и поэтому можно сказать, что она собственно руководила взаимными отношениями обеих держав. Вместе с Рабутиным она усердно старалась о возведении на престол Петра II, но между ею и представителем Австрии при русском дворе существовало разномыслие относительно того положения, какое занял теперь Меншиков, которому она старалась повредить во мнении венского кабинета, а через этот кабинет повлиять и в Петербурге. С своей стороны Рабутин, не имевший никакого повода враждовать с Меншиковым, действовал очень осторожно и своими депешами ослаблял те впечатления, которые были производимы в Вене известиями, получаемыми от Алексея Петровича Бестужева. Рабутин сообщал, что к отзывам о Меншикове, идущим из Петербурга, примешиваются иногда личные счеты, и вследствие того этот разряд известий требует некоторых поправок и разъяснений.

Как бы то, впрочем, ни было, но Волконская, потеряв в лице Рабутина человека, который служил поддержкою ее политических стремлений и которого она считала опорою при осуществлении ее личных желаний, упала духом, но не потеряла вконец бодрости, бывшей ее прирожденным свойством. Ей стоило только собраться с силами и встрепенуться, чтобы снова приняться за прежнюю работу.

Непродолжителен, однако, был сон Аграфены Петровны, и она, оставаясь в постели, припоминала все подробности вчерашней своей беседы с великою княжной. Волконская заметила, что Наталья Алексеевна стала бодрее, чем была при последнем их свидании, и что вместе с тем раздражение ее против Меншикова и желание высвободить из-под его власти своего брата сделалось еще сильнее. Наталья рассказала княгине, что последовала ее совету относительно похвал Елизавете, и ей показалось, что Петруша слушал эти похвалы с большим удовольствием.

– Как жаль, что по нашему закону, – говорила она Волконской, – нельзя устроить той свадьбы, какую задумал Остерман. Наверно, Петруша вскоре полюбил бы Лизу и отказался бы от той невесты, о которой он и теперь вспоминает с такой неохотой.

– О свадьбе напрасно и говорить, – засмеялась Волконская. – Пусть он на время только полюбит всем сердцем Лизу, так он откажется от Меншиковой, а там не трудно будет его убедить, что эта любовь была только ребяческой шалостью, о которой ему следует забыть, как императору, призванному к великим подвигам. Впрочем, дело идет, собственно, не о женитьбе и не о любви, а только о том, чтобы избавить его от Меншикова. Где же это видано, чтобы подданный мог повелевать своим государем, забываться перед ним, разлучать его с теми, кто ему близок? Нужно почаще повторять его величеству, что он государь самодержавный, что только ему одному дано от Бога право приказывать всем и каждому, а ему приказывать не смеет никто.

– Я просто-напросто скажу Петруше, – запальчиво заговорила Наталья, – чтобы он приказал забрать из дома Меншикова все свои вещи и переехал бы ко мне в Зимний дворец.

– Хорошо бы было так сделать, – поддакнула Аграфена Петровна. – Действительно, на что похоже: государь, точно из милости, живет на хлебах в чужом доме, а не в своем дворце!..

– И я посмотрю, – горячилась Наталья, – кто посмеет снова взять его отсюда.

– Никто и не посмеет этого сделать. А начнет Меншиков чинить какое-либо грубиянство против высочайших особ, так разве государь не может приказать, чтобы его арестовали и отправили куда-нибудь подальше? Поверь мне, Наташа, что за него никто не вздумает заступиться, а все будут только радоваться, что стряслась над ним беда; никто его не любит, все до единого ненавидят его. Даст он ответ на Страшном суде Богу. Много тяжких грехов у него на совести. Вот хоть бы и твой отец, царевич, – дай ему Господь царство небесное, – разве не Меншиков погубил его?

– Но ведь если пострадает он, то с ним вместе пострадают и жена его, и вся его семья, ни в чем не повинные, – проговорила грустно Наталья.

– Так что же делать: делили с ним его славу, его могущество и знатность, так должны делить и все его невзгоды. Как быть! Ведь если Данилыч распоряжается так самовластно с царствующею персоною мужского пола, то он, укрепясь союзом с высочайшим домом вашим, начнет еще отважнее распоряжаться женскими персонами. Не допустил же он царевну Ивановну выйти замуж за графа Саксонского, а какое он имел на то право? Сватает он теперь цесаревну Елизавету по своему усмотрению, а затем очередь дойдет и до других: выдаст кого ему вздумается замуж за какого-нибудь немецкого принца, да потом и вышлет из России, как выслал Анну Петровну, и станет сам государем.

Намек Волконской был, конечно, слишком ясен.

– Ну, я не позволю ему распоряжаться мною, – вспылила Наталья.

Она вскочила с кресла и сильно топнула ножкой. Лицо ее горело румянцем, и в глазах засветился гневный огонек.

Оставаясь в постели, княгиня припомнила себе весь этот разговор и обсуждала сама с собой, что в нем было недосказанного и что нужно будет еще дополнить и усилить при следующей беседе с великой княжною, когда дверь в спальню княгини осторожно приотворилась, и в нее заглянула старушка, бывшая в доме Бестужевых-Рюминых нянею княгини.

– Спишь или проснулась уже, матушка? – почти шепотом проговорила старушка.

– А что?

– Какой-то приказный к тебе пришел и говорит, что ему неотложно нужно тебя видеть, – прошептала старуха тревожным голосом.

– Да разве он не мог прийти попозднее, когда я встану? А нет, так теперь подождать может.

– Сказывает, что сейчас же нужно с тобой поговорить. Я ему сказала, что ты еще почивать изволишь, а он ничего и слушать не хочет, стоит на своем, чтобы его немедля к твоему сиятельству допустили.

Княгиня сначала думала, что к ней – как это нередко случалось – пришел какой-нибудь проситель, ищущий у нее милости или покровительства; но такого рода просители обыкновенно смирно и вовсе не назойливо поджидали в сенях, в людской или на улице того времени, когда их впустят. Они рассказывали прислуге о своих делах и нуждах, рассчитывая на благоприятные наставления со стороны домашней челяди, знавшей нрав и привычки своих господ. Между тем пришедший теперь приказный не только не заводил такой беседы, но на вопрос высланной к нему от княгини няни заявил, что он имеет такое важное дело, о котором должен сообщить лично самой только княгине, да и то с глазу на глаз.

Ввиду такой настойчивости приказного, княгине не оставалось ничего более, как только, набросив на себя шлафрок*, выйти к нему.

– Ты с чего, батюшка, вздумал забираться ни свет ни заря к знатным персонам и будить их? – строго спросила княгиня, окинув суровым взглядом убого одетого приказного.

Суровый взгляд знатной барыни не смутил, однако, его, и заметно было, что он как будто чувствовал свое превосходство над княгиней.

– Прежде чем бранить меня, тебе следовало бы благодарить Антипа Захарыча Всемогущенского, – сказал спокойно приказный. – Он пришел к тебе, чтобы предотвратить от тебя великую напасть, а ты толкуешь ему о знатных персонах. Да что они теперь значат? Тфу!.. – отплюнулся приказный.

– Ты, однако, не забывайся и помни, с кем говоришь, – гневно прикрикнула княгиня. – Должно быть, из кутейников*, из посадских или из холопов будешь.

– Оно точно, что я из кутейников буду. Куда нам с вами, знатными барами, равняться… Да знаешь что, сиятельнейшая княгиня Аграфена Петровна: ты сегодня большая барыня, а через несколько деньков, пожалуй, ниже моей супружницы Агафьи Семеновны станешь. Пожелаешь быть на ее месте, да не сможешь…

Княгиня словно обезумела и вопросительно смотрела на приказного, не понимая, что он говорит, и как бы ожидая разъяснения его загадочной речи.

– Сказать тебе попросту: через час-другой явится к тебе секретарь из Тайной канцелярии и возьмет тебя под арест.

Волконская пошатнулась на месте и бессознательно, чтобы не упасть, ухватилась рукою за дверь, около которой стояла.

– Так вот что, голубушка, сделай: если у тебя есть какие непригодные письма и бумажонки, то ты прибери их подальше, а то, быть может, у тебя на дому все перероют и перешарят и, что есть писаного, заберут, а потом станут рассматривать и рассуждать, нет ли каких улик или чего-либо наводящего подозрение на тебя или на тех персон, с которыми ты дружбу или только знакомство водила, и если что неприглядное окажется, то и их следом за тобою притянут, а там куда как жутко будет: и кости поломают, и спину кнутом исполосуют. Не посмотрят на то, что ты знатная персона, – с каким-то плохо скрываемым удовольствием добавил приказный.

– А почему же ты это знаешь? – дрожа вся, как в лихорадке, спросила княгиня.

– Потому что я состою на службе в Тайной канцелярии и ненароком взглянул на тот указ, который о тебе сегодня на рассвете писали. Дай, думаю, сбегаю к княгине, авось она своей милостивой подачкой не оставит бедного человека, у которого на руках семеро деток, мал мала меньше…

Княгиня быстро вышла в спальню, схватила со стола три рублевика и сунула их в протянутую руку приказного, который с удовольствием услышал, как серебряные рублевики, редко бывавшие у него, звонко брякнули в его пустом кармане.

– Премного благодарим, ваше сиятельство, – сказал приказный, низко кланяясь княгине и хватая ее руку, чтобы поцеловать ее. – Помяни меня своею милостию, ежели все пройдет благополучно и ты останешься в силе, – пробормотал он, уходя от нее.

Но Аграфене Петровне было не до благодарности и просьб приказного.

– Няня! Няня!.. – громко, испуганным голосом закричала она, вбежав в спальню и торопливо вытаскивая ворох бумаг из так называвшегося тогда «нахтиша» – столика, который ставился у постели и в котором обыкновенно дамы того времени хранили свои драгоценности.

– Возьми эти бумаги, – суетливо говорила она поспешившей на зов ее няне, суя ей в руки бумаги, – возьми и запрячь их как можно подальше; снеси пока хоть на чердак, но так укрой их там, чтобы никто не видел, а потом сожги их, да и сожги так, чтобы никто не подсмотрел. Я пропала, совсем пропала! – вскрикнула она, схватившись в отчаянии за голову. – И откуда такая беда пришла!

Няня не могла понять, о чем идет дело, но, повинуясь безоговорочно княгине, взяла носовой платок, разостлала его на постели княгини и принялась укладывать поданные ей бумаги, чтобы бережно завязать их.

Княгиня торопила ее, быстро выдвигала все ящики один за другим и шарила в столиках и в комодах, опасаясь, не попали ли туда письма ее брата, полученные через Рабутина из Копенгагена, или черновые отписки.

Едва лишь Аграфена Петровна успела кончить эту тревожную работу, а няня унести, тайком от всех, узелок с письмами на чердак, как в спальню княгини с испуганным лицом вбежала ее горничная.

– Матушка княгиня! Никак, в доме у нас беда случилась!.. Сыщики, что ли, с солдатами идут к нам в ворота.

Волконская в испуге опустилась на кресло и, мелко крестясь, шептала:

– Помяни, Господи, кротость царя Давида и всю правду его!.. Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!

Но на этот раз душевный упадок княгини был непродолжителен. Она тотчас сообразила, что арест ее производится по распоряжению Меншикова и что ему, конечно, будет известно, как ею была принята эта неожиданная мера.

«Не нужно увеличивать его торжества, – промелькнуло в голове Волконской. – Надобно показать, что я не так боюсь его, как он думает. Гибнуть так гибнуть!»

Она упала на колени перед киотом, читая молитвы собственного сложения, вызванные нагрянувшей бедою, и, собравшись с силами, твердою поступью вошла в комнату, где ожидал ее секретарь с подьячим, а в дверях виднелись четыре мушкатера* с ружьями у ноги.

– Что тебе, сударь, от меня угодно? – спросила она, стараясь придать своему голосу оттенок спокойствия и равнодушия, и, смерив глазами с головы до ног почтительно стоявшего перед нею секретаря Тайной канцелярии, опустилась в кресла.

– Указ насчет вашего сиятельства при мне имеется. Извольте его выслушать стоя, так как он от имени его императорского величества.

– Знаю я эти порядки.

Волконская встала с кресел и, сложив на груди руки и гордо подняв вверх голову, остановилась среди комнаты.

– «Указ его императорского величества из Тайной канцелярии секретарю Дементию Прокофьеву, – откашлявшись, начал ровным голосом читать секретарь. – Приказывается тебе, забрав с собою капрала и трех мушкатеров, с подьячим, отправиться в дом княгини Аграфены Петровой дочери Волконской и объявить ей его императорского величества указ о взятии ее под крепкий караул. Содержать же ее, Аграфену, в собственном ее доме, приставив при дверях ее покоев и при воротах воинский караул. Никого к ней, Аграфене, не пускать, самой же ей быть в своем доме безотлучно. Ссылок и отписок с нею отнюдь никому не допускать, а какие к ней письма или цидулы явятся, то оные отбирать и, не читая и не вскрывая их, представлять немедленно в вышепрописанную канцелярию; и содержать ее, Аграфену Волконскую, таким порядком до тех мест, пока против сего указа какой-либо отмены не воспоследует».

Через несколько дней строгого ареста к княгине приехал секретарь «светлейшего» Яковлев и объявил ей, чтобы она ехала в Москву и оттуда – на безвыездное житье в своих деревнях.

Арест Волконской объяснили тем, что из бумаг Девьера добыты были некоторые слабые указания на близость ее с врагами «светлейшего», но ничего уличающего ее не оказалось, так что на этот раз княгиня отделалась довольно счастливо.

Одновременно с Волконской были удалены в сибирские города, под видом служебных поручений, Маврин и Ганнибал, и в Петербурге из близких ей людей остался один только Егор Пашков.