Сверстники и молодежь

1

В 1912 году в России стала подниматься новая волна массового революционного движения. В ответ на расстрел нескольких сот рабочих на Лене по стране пронеслись ураганом политические стачки рабочих, уличные демонстрации, митинги. Жадно читались революционные прокламации. Торжество реакции оказалось недолговечным.

Общественный подъем обострил идейные разногласия во всех слоях русской интеллигенции. Сознание, что необходимо пересмотреть свои политические симпатии и связи, или, напротив, желание покрепче привязать свою ладью к обветшалым буржуазным причалам сопровождались у всей интеллигенции острой потребностью точнее оформить и дифференцировать не только свою философию, но и все мироощущение, весь эмоциональный, этический и эстетический строй духовной жизни.

С этим стремлением столкнулся и театр. Стали появляться новые театральные «течения», теории, стали возникать студии. Эти студии служили лабораториями для новых идейно-эстетических исканий или для углубления и развития уже имеющихся принципов, достаточно засоренных на большой сцене, в слишком инертных, консервативных предприятиях.

Пересмотр идейно-эстетических позиций интеллигенции зашел в театре так далеко, что понадобилось оправдание даже для самого существования театра. Так, разгорелся со всей видимостью учености спор вокруг очень несерьезного доклада Ю. Айхенвальда, отрицавшего театр. Людям, отгородившимся от народа, бегущим от всего массового в кельи субъективизма, казалось вообще ненужным существование театра, который «грубо» передает то, что вызывает более интимное переживание в индивидуальном чтении.

Крикливые формалистские искания эстетов (Мейерхольд, Евреинов и др.) в ту пору в своем крайнем выражении исходили из стремления создать нечто изощреннейшее, понятное только немногим «посвященным», живущим не в широкой социальной действительности, а в замкнутом, искусственном, воображаемом, «своем» кругу — мирке иллюзий.

Общедоступный же театр, широко распространенный по всей России, театр, созданный, главным образом, той же интеллигенцией «для народа», служил в то время, по общему признанию, прежде всего «духовному мещанству» и не был ни подлинно народным, ни театром интеллигенции.

В этих условиях возникла потребность в студии и у гениального театрального мастера К. С. Станиславского. Занятия «системой» с молодежью, как и сама «система», были только средством для обновления театра.

Среди разбушевавшейся действительности, в буднях и потрясениях многострадальной России Станиславский высшую ценность видит в развитии человеческого духа. Духовная жизнь человека, непрестанно ищущего, — вот что, по К. С. Станиславскому, должно составлять содержание театра — одновременно и средства его и цель. «Система» же всем своим существом должна помочь актеру в создании такого искусства. «Старики» — основная труппа МХТ — инертно относятся к «системе», так пусть за это возьмется горячая и увлеченная «системой» группа молодежи!

Цель студии определяет до конца Л. А. Сулержицкий. О нем К. С. Станиславский говорил: «Почему Сулержицкий так полюбил студию? Потому, что она осуществляла одну из его главных жизненных целей: сближать людей между собой, создавать общее дело, общие цели, общий труд и радость, бороться с пошлостью, насилием и несправедливостью, служить любви и природе, красоте и богу…»

Маленькая группа артистов, начав с психологических опытов по «системе» Константина Сергеевича, добиваясь «сосредоточения», «вхождения в круг», «наивности и веры», должна была затем положить начало коллективу, основанному не только на общности психологической театральной школы, но и на общности моральной и, более того, на взаимной любви и на нравственном совершенствовании. Театр, как собрание верующих в глубокие природные этические начала человеческой души, театр-храм, театр — нравственный учитель жизни, театр доброй воли, доброго сердца — вот к чему звал Л. А. Сулержицкий.

Неписаный, но основной для Л. А. Сулержицкого закон студии выглядел примерно так: играть на сцене — это значит нести людям моральную проповедь в духе учения Льва Толстого. А для этого надо: соблюсти евангельскую заповедь — быть чистыми в сердце, «как дети»; быть, как дети, наивными в вопросах политики; как дети, созерцательными по отношению к общественной жизни, к революциям и войнам; как дети, беспечными перед лицом трагически развивающейся истории человечества.

Е. Б. Вахтангов был первым, кто внес в жизнь студии, в ее мед и елей резкую ноту прогрессивного протеста, более критическое, более прозорливое отношение к действительности. Он помог раскрыться противоречиям школы Л. А. Сулержицкого и толкнул студию к новым смелым поискам в искусстве.

2

После учебных занятий в студии и затем инсценировок рассказов А. Чехова первый открытый спектакль возник почти случайно. Пьесу Гейерманса «Гибель «Надежды» принес один из студийцев, Р. В. Болеславский. Когда спектакль, поставленный тем же Болеславским, был готов и его одобрил К. С. Станиславский, решили показать «Гибель «Надежды» публике.

Премьера состоялась 15 января 1913 года[17]. Молодой театр сразу завоевал симпатии москвичей, блеснув свежестью и яркостью исполнения и необыкновенной даже для Художественного театра слаженностью ансамбля. Но спектакль этот, хотя и «потрясал сердца» многих зрителей, не был глубоким по мысли.

Р. Болеславский тяготел к сильным чувствам, к широким мазкам. Видимо, его волновали где-то в перспективе героика и возможность монументальных, театральных форм, но «Гибель» оказалась самой примитивной по стилю постановкой студии. Спектакль был принят зрителями, как возрождение в обновленной и «интимной» форме прежней натуралистической линии МХТ.

Пьеса рассказывает о жизни голландских моряков-рыболовов. Это довольно традиционная мелодрама. Л. А. Сулержицкий видел в ней свежесть чувств и красок, яркое солнце, сиявшее за окнами, прямоту и цельность в раскрытии простых характеров, сочувствие к труженикам-рыбакам и негодование по отношению к черствым хозяевам, для которых деньги дороже всего, дороже жизни работающих на них людей. Но главное он видел не в социальных отношениях и даже не в драме рыбаков, а в пробуждении у людей чувства солидарности. Он говорил о теме спектакля:

— Стихийные бедствия объединили людей. Вот они собрались в кучу… Собрались не для того, чтобы рассказывать страшное, не это надо играть. Собрались, чтобы быть ближе, искать друг у друга поддержки и сочувствия. Жмитесь друг к другу добрее, открывайте наболевшее сердце.

Неизбежным «стихийным бедствиям» в жизни должно противостоять стихийно пробуждающееся единение людей, их чувство братства, — такова идея спектакля.

Студия показала крупным планом ощущения и чувства героев и слитность этих чувств с природой и трудом, с морем, с властью моря и обаянием моря. Тут были поэтизация физического груда, глубокое дыхание, постоянное напряжение и опасность. Это относительное полнокровие героев и привлекло к спектаклю в то время особые симпатии. Студия, при всей примитивности пьесы, хотела решительно противопоставить здорового человека, борьбу за цельные и непосредственные чувства и характеры бледным, зыбким теням и эстетским изыскам упадочного искусства. Сильное, терпкое ощущение физиологической жизни человека — таков был первый шаг.

Устройство крохотной залы и сцены, декорации, приемы лепки образов, характеров — все отвечало задачам тесного общения со зрителями. Не было ни помоста, ни рампы. Прямо на полу, за занавесом, проходила условная граница сцены. Эта интимная условность помогала забывать об условности зрелища. Маленький зал давал возможность актерам не возвышать голоса и не огрублять интонации, не давать подчеркнутого жеста, грима. Зрители как бы вводились внутрь самой комнаты, где происходило действие, в круг героев, живущих на сцене, «как в жизни». В то же время декорации не были обременены натуралистическими деталями. Предметы, которые по ходу действия не надо было актерам брать в руки, рисовались на стене, и от зрителя не скрывалось, что это холст. Так подчеркивалась художественная, образная природа жизни на сцене. Это должно было, по мысли устроителей театра, уже означать шаг от натурализма к художественному реализму.

Вскоре приступил к своей первой постановке в студии и Е. Б. Вахтангов. Это был «Праздник мира» Гауптмана — пьеса, уже однажды поставленная Евгением Богратионовичем на любительской сцене. С тех пор прошло немного лет, но режиссер подходил теперь к спектаклю, вооруженный новыми знаниями. А талантливые актеры и возможность длительной упорной работы — все создавало теперь условия для раскрытия идеи пьесы, как ее понимал Вахтангов.

Пьеса Гауптмана — прежде всего трагедия болезненной наследственности. Как и «Привидения» Ибсена, она была написана в период, когда проблемы наследственности были очень модны в буржуазном европейском обществе и занимали равно и ученых, и докторов, и писателей. Но идейно-моральная программа студии Художественного театра, как всегда, требовала показать победу «заложенного в людях добра». Драматическая коллизия пьесы нужна была студии лишь как предлог для того, чтобы острее, конкретнее показать высокие качества человеческой души, вне времени, независимо от среды, которая побеждает якобы всегда и везде.

Л. А. Сулержицкий говорил о теме «Праздника»:

— Не потому они ссорятся, что они дурные люди, а потому мирятся, что они хорошие по существу. Это главное. Давайте всю теплоту, какая есть в вашем сердце, ищите в глазах друг друга поддержки, ласково ободряйте друг друга открывать души… Не нужно истерик, гоните их вон, не увлекайтесь эффектом на нервы. Идите к сердцу.

Это означало бы насильственное преодоление всего, что заложено в пьесе. Вахтангов идет по иному пути. При этом он, как всегда, избегает приспособления всех образов и характеров к одной предвзятой идее; его интересует не «общее место», а неповторимое, свойственное только данному произведению раскрытие каких-то сторон человеческой жизни. Что же раскрывает «Праздник мира»?

Съезжаются вместе члены одной семьи. Вся обстановка (свидание после долгой разлуки, рождественский сочельник, елка, женитьба двух молодых людей, ожидание близкой смерти отца) заставляет людей примириться друг с другом хотя бы на время. Но озлобленные, эгоистичные, истеричные люди не в силах жить общей жизнью. Спокойствия в этом доме не может быть. Неизбежна вражда. И неизбежна гибель этой семьи. Почему? В силу патологической наследственности, как отвечает Гауптман? Нет. Вахтангов освещает действительность глубже и шире. И материал пьесы объективно дает к этому достаточные основания. Семья эта распадается и гибнем потому, что в ней, как в капле воды, отражается распад моральных устоев буржуазной семьи вообще, лицемерие, ложь и распад буржуазного общества в целом.

Вахтангов не «задавал» себе этой мысли заранее. Он начал работать над раскрытием характеров и отношений людей в пьесе так, как подсказывало ему верное ощущение действительности, как учила его жизнь. Это был суровый реализм… Обобщение выросло по необходимости само собой и потому не стало трафаретным, общим местом.

Критика, говоря о спектакле, писала об остроте психологического эксперимента, о том, что «обостренность чувствований» и раскрытие болезненной душевной жизни доведены до предела, до надрыва. Но этого-то и требовала пьеса Гауптмана! Иначе за нее не стоило и браться.

Перед зрителями было раскрыто Вахтанговым «гнездо людей с исковерканной жизнью, с издерганными, больными нервами, людей, у которых все человеческое, нежное, сердечное глубоко спряталось куда-то, а на поверхности души — только боль, раздражительность и нервическая злоба, готовая ежеминутно прорваться в самых страшных, уродливых формах». Вахтангов смело бросает буржуазному обществу обвинение, показывает ему в зеркале его лицо.

И зрителям «хочется кричать, стонать», и в то же время многие сознают, что иногда необходимо раскрыть им их болезни, повести зрителей «по закоулкам их окровавленных и гноящихся душ», как писал рецензент. Так Вахтангов повел зрителя в трагическое путешествие, подобное сжиганиям Данте в аду. Для самого Евгения Богратионовича, как художника, это мучительное путешествие, полное скорби, обличения, протеста и гнева, затянулось до последних дней его рано оборвавшейся жизни.

Но была ли вахтанговская постановка «Праздника» отрицанием человека, отрицанием основной программной линии, взятой студией? Нисколько. Напротив, Вахтангов отнесся к проблеме человеческого достоинства со страстью, не знакомой ни Л. А. Сулержицкому, ни Р. Болеславскому, ни, пожалуй, всему Художественному театру во главе с К. С. Станиславским.

Евгений Богратионович пошел в своем творчестве не путем «доброго учителя», а путем «безжалостного» исследователя. Он не поливал свои образы елеем благодати, он действовал скальпелем и прорвался в глубь человеческого сознания и поведения, в тайники мысли и психики, к самым корням чувств и страстей. Он был прозорливее своих учителей как психолог, интуитивно прозорливее их как гражданин.

Социально-критическую направленность постановки Е. Вахтангова отметил и великий пролетарский писатель Максим Горький. Посетив «Праздник мира», он «нашел в ярко выявленных типах и «обнаженных ранах» семьи Шольтца настоящее искусство, искусство протеста».

По репортерскому отчету газеты «Раннее утро» от 15 февраля 1914 года, «поразила Горького также и аудитория студии. По словам писателя, вообще редко приходится наблюдать такое общение между сценой и аудиторией. Студии Горький предсказывает громадное будущее. Его мечтой, была бы постановка студийцами пьес для широких общественных кругов и рабочих».

А. М. Горький среди актеров 1-й студии МХТ.

Сидят слева направо: М. Ф. Андреева, В. В. Соловьева, С. В. Гиацинтова, В. Л. Мчеделов, А. М. Горький, Е. Б. Вахтангов, Ф. В. Шевченко. Стоят слева направо: М. А. Чехов, А. И. Попова, С. Г. Бирман, Р. В. Болеславский, Л. А. Сулержицкий, И. Ф. Колин, Б. М. Сушкевич. 1914 г.

Изощренное искусство интимно-психологического театра Вахтангов обратил против буржуазного и мещанского «уюта». Гуманизм свой — более страстный и действенный, чем гуманизм Станиславского и Сулержицкого, — он обратил против пассивного, рабского «утешения».

И тем сильнее прозвучала в его «Празднике» мысль о возможном где-то «примирении», о добрых человеческих отношениях, об отцовской и братской ласке, о дружбе и любви. В этом доме мир невозможен, но человечество не может жить без любви!.. У людей в пьесе Гауптмана нет никакого исхода — только смерть. Но зрители, идя за Вахтанговым, а не за Сулержицким, тем сильнее пережили то, что хотел и не мог найти Сулержицкий: уверенное чувство, что необходимы чистые, здоровые и любовные отношения между людьми. А вместе с тем возникало острое желание строить свою жизнь иначе, чем жила мучительно распадающаяся буржуазная семья.

Но Вахтангов, дойдя, по обыкновению, до последней грани, начал понимать, что допустил одну ошибку.

Часть прессы писала о «простоте тона» в «Празднике мира», о такой простоте, «которая не достигалась и в Художественном театре», «которая страшна и гораздо труднее какой угодно приподнятости». Но это было не совсем верно.

Нервы в зрительном зале были напряжены до пределов, И; публика действительно стонала и плакала. К. С. Станиславский, посмотрев спектакль на генеральной репетиции, не одобрил его за неврастеничность и не захотел выпускать на публику. Сулержицкий насилу добился разрешения показать «Праздник» артистам труппы МХТ. Те приняли спектакль противоречиво. Многие восторженно. Особенно горячо выступил на защиту Вахтангова В. И. Качалов. Сопротивление Станиславского было сломлено.

Но Вахтангов уже сам увидел, что прав был Л. А. Сулержицкий, когда он, возмущенный, сказал после одной истерики в зрительном зале:

— Как сама истерия не есть результат глубоких переживаний, а только показывает на болезненную раздражительность нервов, органов чувств, так и причины, вызывающие истерики, тоже относятся не к духовному или душевному миру, а к области внешних раздражителей нервов… И это не область искусства!

Сулержицкий резко выступил против истерии, к которой легко увлекала актера система «театра переживаний». Леопольд Антонович писал: «Передавать на сцене истерические образы, издерганные души тем, что актер издергает себе нервы и на этой общей издерганности, на общем тоне издерганности играет весь вечер, заражая публику своими расстроенными нервами, — прием совершенно неверный, безвкусный, антихудожественный, не дающий радости творчества ни актеру, ни зрителям. Хотя прием этот и сильно действует, но тут действуют больные нервы актера, а не художественное воспроизведение образа, — это у актера испорченные нервы, а не у его героя. Образ издерганного, истерического человека художественно достигается, как и всякий образ, не общим тоном, а правильным подбором задач, их расположением, правильным рисунком роли и искренним, насколько можно от себя, выполнением в этом рисунке каждой отдельной задачи, лежащей в основе каждого отдельного куска, объединенных сквозным действием. Тогда это искусство, которое, какие бы ужасные образы ни воплощало, всегда радует и дивит, в противном же случае это сдирание своей кожи для воздействия».

Работая с актерами над ролями пьесы Гауптмана, Евгений Богратионович не всех сумел на этот раз удержать от «игры на нервах». В дальнейшем это у него никогда больше не повторится.

3

Летом 1913 года Л. А. Сулержицкий увез Вахтангова к себе на дачу в Канев.

Здесь над светлыми просторами Днепра, на Чернечьей горе, похоронен Т. Г. Шевченко. Эти места под теплыми ветрами родной Украины поэт облюбовал при жизни.

Привольная, щедрая природа навевала на Вахтангова мечтательную задумчивость. Он предавался полному отдыху, подолгу лежал молча, глядя в небо, наслаждаясь ленивым течением мыслей и тишиной. Но Леопольд Антонович Сулержицкий не давал своим гостям покоя. Отдыхавшее в его доме общество друзей, артистов, их семьи и дети вечно были заняты множеством дел и игр, которые Сулержицкий без конца придумывал для всех. Взрослые должны были колоть и пилить дрова, копать землю, возить в бочке воду и вместе с детьми играть в матросов на Днепре.

Вахтангов жарился на солнце, но Сулержицкий постоянно поднимал его на ноги.

— Ну, «сонный грузин»… Опять лежишь «под чинарой» и мечтаешь? Нет, я должен сделать из него человека!

И ласковыми пинками отправлял «на работу».

Евгений Богратионович вспоминает[18]:

«Если бы уметь рассказывать, если бы уметь в маленькой повести день за днем передать лето Леопольда Антоновича.

А оно стоит этого, и именно день за днем, ибо Леопольд Антонович не пропускал ни одного дня так, чтобы не выделить его хоть чем-нибудь достойным воспоминания.

…Я попробую рассказать только один день такого лета, — лета, в которое он особенно использовал силу своего таланта объединять, увлекать и заражать.

Только один день. Это было в то лето, когда Иван Михайлович[19] был адмиралом, сам он капитаном, Николай Григорьевич[20] помощником капитана, а Пров Михайлович Садовский министром иностранных дел и начальником «моторно-стопной» команды. Это было в то лето, когда Николай Осипович[21], Игорь, я, Володя и Федя Москвины. Маруся Александрова, Володя и Коля Беляшевские, Митя Сулержицкий были матросами и вели каторжную жизнь подневольных, с утра до сна занятых морским учением на трех лодках, рубкой и пилкой дров, раскопками, косьбой, жатвой, поездками на бочке за водой.

Это было в то лето, когда Николай Осипович назывался матрос Булка, Игорь — мичман Шест, я — матрос Арап, Федя — матрос Дырка, когда все, и большие и малые, сплошь все лето были обращены в детей этой изумительной способностью Леопольда Антоновича объединять, заражать, увлекать…

День именин адмирала Ивана Михайловича, 24 июня.

Еще за неделю волнуются все матросы. Усидчиво и настойчиво ведет капитан занятия на Днепре. Приводятся лодки в исправность, увеличивается парус огромной, пятисаженной, в три пары весел, лодки «Дуба», приобретаются два кливера, подновляются и освежаются все сто флагов и особенно один, белый с тремя кружочками — эмблемами единения трех семей: Сулержицких, Москвиных и Александровых, укрепляются снасти, реи, мачты, винты и ежедневно происходят примерные плавания и упражнения по подъему и уборке парусов. В Севастополе куплены морские фуражки, у каждого матроса есть по нескольку пар полной формы. Под большим секретом, из г. Канева, за пять верст от нашей дачи, нанят оркестр из четырех евреев — скрипка, труба, кларнет и барабан. Написаны слова, капитаном сочинена и разучена с детьми музыка — приветственный марш. Им же выработан и под его диктовку записан план церемониала чествования.

9 часов утра. Моросит дождь. Все мы оделись в парадную форму и собрались в маленькой комнате нижней дачи в овраге. Оркестр уже приехал. Леопольд Антонович разучивает с голоса простой, детский мотив марша и убеждает музыкантов переодеться в матросское платье.

— Мы хотим доставить удовольствие нашему товарищу — актеру. Он раньше был адмиралом, и ему приятно будет вспомнить, — убеждал он.

И убедил.

Они переоделись.

Тихонько, чтобы раньше времени не обнаружить себя, вся команда в шестнадцать человек подошла на цыпочках и выстроилась у крыльца дачи Ивана Михайловича, под самым окном его спальни. Леопольд Антонович — в капитанской фуражке, с двумя нашивками на матроске, Николай Григорьевич тоже в морской фуражке, с биноклем через плечо. Деловито и строго посматривает на команду начальство.

Мы все молчим, полные сосредоточенного и затаенного сознания важности момента.

Капитан дает знак музыкантам. Рывком, фортиссимо, бесстыдно фальшиво тарахтит туш и обрывается.

Мы в полном молчании ждем эффекта этого никак не мыслимого адмиралом сюрприза. Ждем долго и терпеливо. (И. М. Москвин проснулся от шума, в щелочку из-за занавески рассмотрел, в чем дело, и мгновенно принял игру. — X. X.)

Наконец, дверь на террасу медленно открывается и спокойными, ровными, неторопливыми шагами идет к лестнице адмирал.

Пестрый восточный халат, на голове чалма, в которую вставлено круглое ручное зеркало, пенсне.

У края лестницы адмирал остановился. Спокойно и серьезно обводит глазами стоящую внизу команду.

Напряженная пауза.

Капитан читает церемониал, им составленный…»

Все строго официально… Бранд-вахта у адмиральской террасы на шканцах. Морской парад. Вельбот-двойка с бронепалубной канонерки 1-го ранга двойного расширения «Дуб-Ослябя» под собственным г-на адмирала бред-вымпелом принимает г-на адмирала на борт. Морские парусно-такелажно-рангоутные маневры команды «Дуб-Ослябя» в колдобине Бесплодие. Поздравления от флотского экипажа и местного высшего и низшего общества.

«…Оркестр бешено, победно и нагло рванул марш, хор матросов с энтузиазмом поет приветствие:

Марш Княжей горы в честь адмирала Москвина

Сегодня для парада
Надета винцерада,
И нужно, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора:
Ура!
Ура! Ура!
Сегодня, в день Ивана,
Нет «поздно» и нет «рано»,
И нужно, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора:
Ура!
Ура! Ура!
Сегодня все мы дети.
Надев матроски эти,
Хотим, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора:
Ура!
Ура! Ура!

Адмирал не шелохнулся. Опять напряженная пауза.

Глаза матросов, капитана и его помощников начинают слезиться от потуг сдержать смех.

Спокойным голосом, без повышения, серьезно, без искорки шутки, нисколько не зараженный взрывами пробивающегося смеха команды, по-москвински — адмирал произносит:

— Спасибо, братцы!

Медленно поворачивается, идет к двери, снова возвращается, выдерживает паузу:

— Еще раз спасибо.

И величаво-спокойно уходит…

Я не умею рассказать, что было с командой…»

День именин «адмирала» удался на славу. За обедом сын И. М. Москвина, Владимир, прочел написанный Е. Вахтанговым тост:

Славься, добрый адмирал!
Чин ты свой не замарал
На пути тернистом, торном.
Славен будь на море Черном!
Ты могуч, твой страшен взор,
Ты краса сих Княжих гор.
Не садись в мотор с Садовским…
Адмиральствуй над Азовским!
Краше роз и олеандров,
Ловок ты, как Александров.
Адмиральствуй между делом!
Славен будь на море Белом! и т. д.
……………
Славен будь над Скагерраком!
……………
Славен будь в Па-де-Кале!
О, прославься до Ламанша…
……………
Славься ты до Чатырдага!
Ждем поднятия мы флага.
С громом пушек, ружей, мин, —
Адмирал Иван Москвин.

Три лета подряд прожил Евгений Богратионович в Каневе у Сулержицкого.

Где бы эти два человека друг с другом ни встречались — в деревне, на улице города, в комнате среди знакомых, — они вносили в общество веселую артистическую игру. Это было соревнование в импровизации. Они всюду запоминали множество характерных черточек, слов, жестов, интонаций и изображали поведение самых различных людей — спорщиков, пьяных, уличных певцов и торговцев, детей, стариков, женщин. Обычно начинал Сулержицкий, Вахтангов подхватывал, и экспромтом разыгрывались неповторимые «дуэты», диалоги, маленькие рассказы о людях.

У Сулержицкого была неутомимая жажда к непосредственному знакомству с жизнью, ненасытный, жадный интерес ко всему, что он видел, и редкий в те годы талант — жить всегда увлеченно, весело, деятельно и заражать этим легко других. Никто другой в жизни Евгения Богратионовича не отрывал его так решительно от «созерцательного», инертного состояния и от «литературного» восприятия действительности. Сулержицкий постоянно толкал ученика к увлеченному «деланию» жизни во всех ее проявлениях и жестоко вытравлял в Вахтангове временами посещавшую его меланхолию.

От своих «командиров» в Каневе Вахтангов получил в 1913 году художественно исполненный диплом:

«Дана сия аттестация матросу Е. Б. Вахтангову в том, что он заслужил звание гребца 1-го ранга, а также может на фока-шкоте. Сей матрос усерден и храбер есть, но зело сон любит во вред начальству.

Капитан Л. Сулержицкий.

Помощник кап. Н. Александров.

Адмирал И. Москвин».

Наверху в спасательном кругу нарисован спящий загорелый Вахтангов, его будит пинком увесистый капитанский сапог. По кругу надпись: «Дуб-Ослябя» — «А ну, подскочи!»

Шуточный аттестат, выданный Е. Б. Вахтангову. Рисунок Л. А. Сулержицкого.

4

15 ноября 1913 года состоялся первый спектакль «Праздника мира». Успехи молодой Студии МХТ вызвали множество подражаний у совсем зеленой в театральном отношении молодежи. Так и в Московском коммерческом институте появилось в ноябре объявление: студенты и курсистки приглашались записываться в свою студенческую драматическую студию, которой еще только предстояло родиться.

Студия по своему составу ничем не отличалась от любого студенческого кружка, но инициаторы — пять студентов — требовали от вступающих необычно серьезного отношения к делу и полного подчинения дисциплине. Студийцы, в противоположность многим любителям, не должны были гнаться за постановкой скороспелых спектаклей. Не заманчивая возможность «поиграть на сцене» была целью организаторов студии, а, пока что, только знакомство с культурными основами театрального искусства. Это было прежде всего актом самообразования в дополнение к казенной программе института.

Идеалом инициаторов студии, их «учителем жизни» был Московский Художественный театр. Они далеко не были революционерами ни в жизни, ни в искусстве, эти восемнадцатилетние молодые люди. Но некоторым из них казалось, что приобщение к искусству Художественного театра, может быть, лучше всего воспитает их не только для модного тогда «нахождения себя», то есть выработки начатков миросозерцания, но для прогрессивной роли в общественной жизни, для лучшего служения народу и вообще для ответа на все вопросы, стоящие перед интеллигенцией. Моральное самовоспитание, товарищеское единение, отказ от легкомысленной любительщины и от актерского профессионализма, самоотверженное служение искусству и бескорыстное изучение его — вот основа, на которой быстро сложилось начальное ядро, этой организации.

В руководители был приглашен Е. Б. Вахтангов.

Придя к студентам, Евгений Богратионович начал с заявления, что где бы он ни оказался, с кем бы ни работал, он ставит себе одну задачу: пропаганду «системы» К. С. Станиславского.

— Это моя миссия, задача моей жизни.

Студенты были в восторге и от слов учителя, и от его обаятельного внешнего облика, и от сразу же поразившей их необыкновенной его способности проникать в их чувства и мысли и говорить с юношами и девушками на абсолютно для них понятном, всегда интимном волнующем языке.

Для того чтобы создать финансовую базу студии, решили все-таки поставить спектакль. Евгений Богратионович не возражает: воспитательную работу и объяснение «системы» ему легче всего вести в практической работе над пьесой. Студенты предлагают понравившуюся им «Усадьбу Ланиных» Б. Зайцева, только что напечатанную в одном из «толстых» журналов. Пьесу читают вслух, и Вахтангов, к удивлению всего маленького собрания, беспощадно ее разносит. Пьеса бездейственна, одни разговоры, никакой динамики. Но студенты обрушиваются на Евгения Богратионовича шумной лавиной протестов…

Чем же им нравится «Усадьба»? «Эта пьеса, — как писал потом один из рецензентов, — вся напоенная душистым ароматом любви и густыми благовониями деревенского приволья, как будто родилась из чеховской «Чайки». Когда вы смотрите «Усадьбу Ланиных» на сцене, вам кажется, что это одна из шести усадеб, расположенных на берегу Колдовского озера в имении Сорина. И здесь, как говорит одно из действующих лиц пьесы, все охвачены силой любовного тока, который кружит их, сплетает, расплетает и одним дает счастье, а другим — горе. Здесь у пруда стоит статуя богини любви Венеры, «устроительницы величайших кавардаков», скульптура XVIII века, вывезенная из Франции еще дедом помещика. Это место для объяснений в любви. Тут стоят скамейки, и со старинных времен на дубах и березах вырезаны пронзенные сердца. Здесь любят так же нежно и трагично, как любили в «Чайке», и во всей пьесе Зайцева разлита та же нежная лирика свежего весеннего чувства, какой была напитана драма Чехова. И кажется, как будто на смену отлюбившим и отстрадавшим персонажам усадьбы Сориных, через 20–25 лет, пришли новые люди, обитатели усадьбы Ланиных — племя младое, незнакомое, — готовые покорно и беззаветно повторить от века начертанный круг переживаний — любовь и печаль, восторги и муку обид. Как будто вместе с испарениями старого пруда, клубящегося по вечерам туманами, в этой усадьбе любви и печали, у подножия статуи Венеры, рождаются атомы взаимного притяжения, нежности и сердечной тоски, и все кружится в каком то вихре сладостного восторга и упоения любви».

Куда уж больше?..

Итак, это — не просто усадьба, а наследница «Чайки», любимицы Художественного театра. Усадьба, где много сирени, весна, молодость, а главное — всеобщая влюбленность, которая сплетает всех в тесный круг! Нужды нет, что серьезную идею в пьесе Б. Зайцева найти невозможно.

Вахтангов с чуть уловимой иронией в засветившихся внимательных глазах слушает горячую защиту пьесы и… объявляет, что сдается. Ему нравится такое единодушное увлечение, — может быть, оно восполнит недостатки пьесы.

И начинается подготовка к репетициям, распределение ролей, обсуждение образов, первое знакомство с «системой» на подготовительных этюдах.

Студия не имеет помещения. Занятия происходят в студенческих комнатах. Жесткие кровати, столик, книги, два-три непрочных стула — и соседи, которые стучат в тонкие стенки, когда студенты не дают заснуть. Днем студийцы продолжают ходить на лекции, многие, кроме того, служат. Собираться для занятий искусством они могут только по вечерам или ночью. Времени у Вахтангова мало. Днем он в Студии МХТ, потом у Евгения Богратионовича уроки в школе Халютиной, позже спектакль или урок у студентов. И часто, придя вечером, Вахтангов не расстается с энтузиастами «Усадьбы» всю ночь. Квартирная хозяйка после такой ночи, разумеется, просит их больше не появляться. Следующий раз сбор назначается у другого студента или курсистки. Когда таким образом исхожена вдоль и поперек вся Москва и все возможности домашнего «уюта» исчерпаны, стали ходить по ресторанам. Заказывают минимальные порции сосисок, несколько стаканов кофе и сидят в отдельном кабинете до закрытия ресторана. Потом «студию» перестали пускать и сюда. Тогда студийцы выпрашивают на ночь фойе в кино после сеансов.

Знакомясь с природой игры актера, студенты, по существу, знакомятся с психологией всякого творчества и с человеческой психологией вообще. Основы поведения актера, гениально раскрытые Станиславским, оказываются прежде всего основой всякого человеческого поведения. А способы, которыми Вахтангов по «системе» Станиславского учит каждого пробуждать в себе естественное творческое состояние и направлять его на разрешение театральных задач, оказываются исходными и для воспитания характера.

Вспоминая об этих днях, один из студийцев, Б. В. Захава, говорит: «Тот, кто прошел эту школу Вахтангова и актером не сделался, не станет все же сожалеть об истраченном времени, как потерянном бесплодно: он навсегда сохранит воспоминание о часах, проведенных на уроках Вахтангова, как о таких, которые воспитали его для жизни, углубили его понимание человеческого сердца, научили его счастливому и деликатному прикосновению к человеческой душе, раскрыли перед ним тончайшие рычаги человеческих поступков… Сколько их во всех концах нашей страны — инженеров, учителей, юристов, врачей, ученых, экономистов и проч., — прошедших через руки Вахтангова!.. Пребывание в Вахтанговской школе оставило неизгладимый след на человеческой личности каждого из них и предопределило многое на их жизненном пути. Вахтангов это знал и потому не смущался тем, что многим из его молодых учеников заведомо не суждено остаться в театре: он был доволен тем, что имеет завидную возможность сделать радостными и счастливыми весенние годы пришедших к нему молодых людей…»

Под утро, кончив занятия, студийцы идут гурьбой провожать друг друга по домам. Вахтангов с ними. Продолжаются бесконечные волнующие разговоры. Иногда мыслей и чувств так много, что ученики и учитель умолкают. В тишине изредка обмениваются односложными репликами. Проводят до дверей одного, идут по пустым улицам через пол-Москвы провожать другого. Наступает рассвет. Вахтангов живет на Тверской, в меблированных комнатах. Наискосок через улицу — место службы студийца Л. А. Зимнюкова (Волкова). Тому уже поздно идти домой. Вахтангов усаживается с учеником где-нибудь на ступеньках подъезда и в ожидании, когда откроются двери учреждения, продолжает беседу.

Утренний отдых у Евгения Богратионовича короток. Днем Вахтангов уже в Студии МХТ.

Работая над «Усадьбой», воспитатель еще не раз спорит с учениками. Теперь их поддерживает автор пьесы, — он часто бывает на репетициях. Евгений Богратионович отказывается видеть в жизни зайцевской усадьбы только счастливую идиллию. Он не согласен с Б. Зайцевым, когда тот говорит: «Жизнь — это ткань, в отдельных точках которой происходят какие-то события, которые нарастают, громоздятся, рушатся и опять поднимаются, — и так бесконечно. Одна из таких точек — «Усадьба». В ней жизнь тоже совершает свои круговые циклы, так же веками повторяется в ней опьяняющая весна, так же люди кружатся в вихре любви, смеха и плача, наслаждаясь и страдая. Затем на смену страстям наступает покой и умиротворение. Люди отдыхают от пережитого, а новые поколения снова начинают тот же путь, который прошли их отцы и деды».

Б. Зайцев не хочет видеть в жизни человечества никакого движения. И все, что он видит, его умиляет… Но Вахтангов смотрит на жизнь «Усадьбы», напротив, как на «ненормальное, временное, от чего хочется уйти в иную, здоровую жизнь». В радуге, которая появляется в конце пьесы, он хочет увидеть «бездушное величие природы… Нечто космическое, что бесстрастно и холодно стоит над страданиями людей, над язвами и гнойниками человеческой жизни в усадьбе».

Вахтангов не хочет, не может умиляться по поводу сентиментального и бессмысленного бездействия людей. Ему чуждо примирение с такой жизнью. Но студийцы и автор убедительно доказывают ему, что в пьесе нет того, чего он хочет; никакие страдания и язвы не раскрыты, а есть только влюбленность и умиротворение.

Вахтангов убеждается, что, к сожалению, они правы. Для того чтобы выразить его отношение к «Усадьбе», нужно было бы написать другую пьесу. Что же делать? Хуже всего, что ученики на этот раз не понимают пошлости того, что они защищают, — пошлости елейно-сентиментального «всепрощения»… Он чувствует, что сейчас не сумеет их переубедить. Но не отказываться же теперь от пьесы, в которую вкладывается студентами столько переживаний, надежд?.. После колебаний Евгений Богратионович решает следовать до конца принципам театра переживаний. Раз переживания молодых актеров искренни, хороши, увлекательны, может быть, эта свежесть и непосредственность чувств передастся зрителю, как основа, как содержание спектакля.

Торопливо проходят последние репетиции. Художник Либаков помогает оформить спектакль. Чтобы все внешнее было не только как можно проще, но и дешевле (денег у студии нет), решили поставить спектакль «в сукнах», а роль сукна возложили на серо-зеленоватую плохонькую дерюжку. Поставили статую Венеры из папье-маше; балюстрада должна была изображать террасу, а несколько ящиков с искусственной сиренью — роскошный парк. Обрызгали сцену одеколоном «Сирень», и занавес поднялся…

Премьера прошла 26 марта 1914 хода. Это был полный провал. Неопытные актеры играли с восторгом, их умиляли собственные переживания. У них были и «наивность», и «вера», и «вхождение в круг». Как в счастливом чаду, в самогипнозе, провели они все четыре акта. Но до зрителя ничего не дошло, кроме полной беспомощности исполнителей. Актеры любили, ревновали, радовались и страдали, плакали настоящими слезами и смеялись. Где театр, где жизнь? Границу проверти было трудно. Но зрители ничему не поверили, ни во что не влюбились. Холодом равнодушия и насмешки веяло из зала.

— Ну вот мы и провалились! — весело сказал Евгений Богратионович, когда исполнители, снимая грим, собрались в актерской уборной. — Теперь можно и нужно начинать серьезно учиться.

Актеры в розовом чаду — до них совершенно не дошел провал. И Вахтангов с сияющими глазами веселится за торжественным ужином и до утра бродит со счастливыми студийцами по весенним улицам Москвы. Актеры счастливы пережитым. Он радуется их радости и своим новым мыслям.

Утром набрасываются на газетчика и под взрывы веселого хохота читают язвительные рецензии. О своем детском неумении, технической беспомощности, о том, что «режиссер г. Вахтангов проделал дыру в одной из грязных тряпок и заставил исполнителей, смотря в эту дыру, восхищаться роскошью природы. Эта же дыра служила входом и выходом для действующих лиц. Додумался г. режиссер…»

Забрали студийцы свою Венеру и дерюжку и твердо решили с ними не расставаться. А сирень стала навсегда для каждого из них волнующей эмблемой его молодости, символом их восхищения друг перед другом, любви и дружбы — напоминанием о восторгах дружного первого театрального плавания.

Дирекция Художественного театра запретила после этого Вахтангову какую бы то ни было работу вне стен театра и его студии. Евгений Богратионович сделал вид, что покорился. Все члены Студенческой студии подписали торжественное обещание. Каждый давал «честное слово» не говорить впредь о том, что будет делаться в студий, ни знакомым, ни друзьям, ни даже самым близким людям. В самой строжайшей тайне хранилось отныне имя любимого руководителя.

5

Началась империалистическая война.

Студия Художественного театра, где протекала основная творческая деятельность Е. Б. Вахтангова, откликается на войну спектаклем «Сверчок на печи»[22]. Инициатором, автором инсценировки «рождественского» рассказа Диккенса и режиссером был Б. М. Сушкевич, но душой спектакля — Л. А. Сулержицкий.

— Людям трудно живется… Надо принести им чистую радость, — говорит Л. А. Сулержицкий исполнителям «Сверчка». — Я не знаю, может быть, к «Сверчку» нужен особый подход, может быть, нужно начать репетиции не так, как всегда делали, может быть, лучше сейчас пойти в Страстной монастырь, постоять там молча, прийти сюда, затопить камин, сесть вокруг него всем вместе и при свече читать евангелие.

Откуда это христианское настроение, о чем «молитвы»?

Артисты студии во главе с Л. А. Сулержицким не заражены шовинизмом и не хотят поддерживать империалистическую войну, они готовы даже бороться против нее, но как, чем? Может быть, тем, что станут пробуждать в людях такие чувства и мысли, «которые когда-нибудь восторжествуют в людях и сделают войну невозможной»?

«…И если борьба с войной непосильна, и пути для нее им, в сущности говоря, неизвестны, то те же мысли и чувства принесут людям, в годину народного страдания, отдых, утешение, пробудят любовь, укрепят сознание, что страдающие не одиноки, и это даст облегчение».

Автоэпиграмма E. Б. Вахтангова. 1914 г.

Вахтангов не спорит в студии, он как будто принимает сентиментальную настроенность, объединившую исполнителей «Сверчка», но неожиданно в исполнение роли игрушечного фабриканта Текльтона он вносит свою, иную, индивидуальную оценку происходящего.

Для Евгения Богратионовича это исполнение приобретает особенное значение. Вахтангов не только числится в труппе Художественного театра, но и часто бывает занят в спектаклях. Однако поручаемые ему роли настолько малы и несамостоятельны по трактовке, что у его товарищей, как он чувствует, возникает молчаливый вопрос: да полно, есть ли у него большой актерский талант? Но и независимо от этого Вахтангов страстно хочет играть. Он любит играть, ему необходимо не только воспитывать артистов и помогать им создавать образы, идущие от их индивидуальности, но и самому, на личном опыте и примере, проверять и утверждать свои актерские задачи.

Е. Б. Вахтангов в роли Текльтона. «Сверчок на печи» Ч. Диккенса. 1-я студия МХТ. 1914 г.

Текльтон врезается в память зрителей. Пока это только резкий штрих. Но кто умеет угадывать и предвидеть, тот не проходит мимо созданного Вахтанговым образа, не задумавшись о чем-то новом, еще невиданном в МХТ и в его студии, — новом и настолько серьезном, что из этого может вырасти совершенно иное направление театра.

Если остальные артисты в спектакле стремятся «по человечеству» оправдать своих героев, то Вахтангов прежде всего обвиняет. Все актеры ищут мягкие общечеловеческие краски и как бы извиняются за своих героев, когда те делают «ошибки», проявляют «грубость» или «непонимание происходящего». Получается беззубый, жалостливый спектакль. Вахтангов же рисует своего фабриканта резкими, холодными линиями, не извиняется за него и не прощает. Артисты распинаются в «человечности» своих героев, но стремятся раскрыть характеры через простейшие ощущения и наивные мотивы поступков. Вахтанговский же Текльтон как будто бесчеловечен. Он страшен. Один Вахтангов не боится создавать сложный и трудный для поверхностного понимания человеческий образ, и он, единственный в спектакле, подлинно трагичен.

Спектакль «Сверчок на печи» сладок до приторности[23]. Вахтангов же создает образ строгий, чистый и глубокий.

Образ Текльтона навеян у Вахтангова мыслями о его собственном отце. Обнаженная автоматичность, жестокость, подавление всего живого и непосредственного вокруг доведены в образе до острого гротеска. А признание в своем одиночестве, со стоном вырвавшееся в конце концов у Текльтона, — это то, чего так долго ждал и не мог дождаться сын от замкнутого Богратиона Сергеевича. Не потому ли это признание прозвучало на сцене с такой болью? Но причины, вызвавшие в исполнении Вахтангова трагические черты образа Текльтона, лежат еще глубже. Вахтангов все больше начинает осознавать, что за стенами студий происходит трагедия, и это вызывает у него интуитивный протест художника против келейной успокоенности, против толстовских настроений всепрощения и незлобивости. Евгений Богратионович своим молодым ученикам в Студенческой студии с негодованием сказал: «Нужно понять, что всякая деятельность, направленная к смягчению ужасов войны, поддерживает и затягивает войну. Мы, сами того не замечая, затягиваем то преступление, которое именуется войной».

6

Глубоко принципиальный, но почти безмолвный, скрытый внутри сложных их отношений спор Е. Б. Вахтангова с Л. А. Сулержицким продолжается в работе над постановкой пьесы Бергера «Потоп».

Ливень в американском городе загоняет в бар случайных посетителей. Это дельцы или люди, выбитые из колеи в бездушном эгоистическом обществе: биржевой игрок Бир и разорившийся на сомнительного рода махинациях маклер Фрезер, адвокат О'Нейль, проститутка, маньяк-изобретатель и другие.

О'Нейль, местный чудак, мудрец и скептик, от нечего делать убеждает всех, что ливень сейчас прорвет на реке плотину и застигнутые в баре неминуемо погибнут от потопа. Минуты, оставшиеся перед смертью, надо провести так, как будто ничто уже не мешает быть искренними и раскрыть все лучшее, что у каждого есть на душе. И люди преображаются. Погоня за деньгами, конкуренция, социальные преграды, личная неприязнь становятся бессмысленными. В человеке раскрывается глубокое, человеческое. Оказывается, все эти люди способны и на любовь и на настоящее благородство. Перед лицом смерти потребность в единении, взаимной поддержке, в нежности сближает собравшихся. Но… проходит ночь, становится ясным, что никакого потопа нет. Жизнь продолжается обычным чередом. Благородный порыв сходит на нет. Снова все — волки друг другу, черствые, эгоистичные, тупые, лживые, потонувшие в «делах», в подлости, в мелочных страстях.

Л. Сулержицкий видит только один смысл, одну цель в постановке «Потопа»:

— Все милые и сердечные, у всех есть прекрасные возможности быть добрыми, а заели их улица, доллары и биржа. Откройте это доброе сердце их, пусть они дойдут до экстатичности в своем упоении от новых открывшихся им чувств, и вы увидите, как откроется сердце зрителя. А зрителю это нужно, потому что и у него есть улица, золото, биржа… Только ради этого стоит ставить «Потоп».

Для Сулержицкого основное в спектакле — тема христианского очищения и примирения людей на основе отрешения от «улицы» и от «долларов». Но не того хочет Вахтангов. Для него основная тема — разоблачение порочности буржуазного общества. Сцена вспыхнувшей «любви и единения всех» во втором акте для Евгения Богратионовича только способ острее, глубже, резче — по контрасту — показать ложь и все отвратительное лицо этого общества, с его черствостью и эгоизмом стяжательства.

Основное содержание спектакля Вахтангов видит в первом и третьем актах, где:

— Все — друг другу волки. Ни капли сострадания. Ни капли внимания. У всех свои гешефты. Рвут друг у друга. Разрознены. Потонули в делах… Ничего человеческого не осталось. И так не только сегодня, но всегда, всю жизнь.

Сулержицкий стремится к идиллии. Вахтангов же чувствует, что здесь нужна сатира. Он не верит в идиллию. Он разделяет мысль автора: только в фантастических условиях, в панике, под гипнозом страха эти люди отрешатся на время от самих себя и не окажутся, а лишь покажутся на время прекрасными.

Правота Вахтангова подтверждается тем, что, чем глубже, чем реалистичнее подводит Вахтангов актеров на репетициях к сцене «покаяния и очищения через любовь к человеку» во втором акте, тем труднее актерам найти естественное последовательное оправдание такому состоянию и тем недоступнее реалистическое выражение этого состояния. Когда репетиции доходят до этой сцены, начинаются мучения, потуги, фальшь, и Вахтангов прекращает работу. Начинает сначала, с разбега, но снова на том же месте повторяется то же самое. Актеры утомлены и раздражены. Они уже почти ненавидят друг друга, вместо того чтобы умиляться и в восторге соединиться в круг.

Вот кто-то отвернулся к окну, чтобы не видеть остальных. Один, за ним другой поплелись из комнаты. Другие сидят, опустив руки: им нечего делать, не о чем говорить. Вахтангов подошел к пианино. Машинально он начинает наигрывать одним пальцем мелодию, выражающую его состояние… Мелодия повторяется. Вахтангов прислушивается. Играет увереннее. Напевает про себя:

— Та-ра-о-ра-ра-рам… И зовет:

— Пошли!.. Начали!..

М. Чехов — Фрезер — соединяет действующих в круг. Они покачиваются и поют, вернее, мычат без слов:

— А-ра-ра-ра-а-рам…

Так родилась знаменитая песенка в «Потопе» и найден был, наконец, ключ к сцене единения. Не через мысли о любви и добре, не через слова о покаянии и примирении, а через подсознательное, полуживотное, получеловеческое мычание людей, сбившихся в кучу от ужаса смерти. Быстрее, громче!.. Теперь уже радостнее. Почувствовав себя вместе, они уже не так испуганы. Им передается тепло и ритм друг друга, захватывает физиологическое ощущение жизни и взаимной поддержки.

Сцена стала правдивой. Так, идя исключительно путем жизненной и художественной правды, Вахтангов, зачастую не замечая этого, переходил все больше и больше к отрицанию толстовства.

Но вся атмосфера в студии и руководство Сулержицкого не дают Вахтангову донести растущий у него в работе замысел «Потопа» до целостного завершения. Большой сатирической заостренности у спектакля не получилось. Студия остановилась на полпути между сатирой и рождественским рассказом.

К. С. Станиславский после репетиции «Потопа», желая поддержать молодого ученика, подарил ему портрет с надписью: «Дорогому и сердечно любимому Евгению Богратионовичу Вахтангову… Вы первый плод нашего обновленного искусства. Я люблю Вас за таланты преподавателя, режиссера и артиста; за стремление к настоящему в искусстве; за уменье дисциплинировать себя и других, бороться и побеждать недостатки. Я благодарен Вам за большой и терпеливый труд, за убежденность, скромность, настойчивость и чистоту в проведении наших общих принципов в искусстве. Верю и знаю, что избранный Вами путь приведет Вас к большой и заслуженной победе. Любящий и благодарный К. Станиславский».

Но с печалью писал Евгений Богратионович о вмешательстве Сулержицкого и Станиславского в постановку «Потопа»: «Пришли, грубо влезли в пьесу, нечутко затоптали мое, хозяйничали, не справляясь у меня, кроили и рубили топором. И равнодушен я к «Потопу».

Но, хотя спектакль внутренне противоречив, он выгодно отличается тем, что толкает зрителя на размышления об окружающей его жизни. Вахтангов добился удивительной четкости у всех артистов. И Вахтангов, вопреки своему утверждению, любит «Потоп», особенно же любит играть в нем роль еврея-маклера Фрезера[24].

Другой исполнитель этой роли, М. Чехов, часто сбивается на фарс, что с горечью замечает Вахтангов. Сам же Евгений Богратионович, играя Фрезера, раскрывает в этом пошляке, низко опустившемся человеке, богатую человеческую гамму чувств. Он играет его целомудренно и строго — как сложную личность, как трагикомический образ.

Вахтангов не оставляет мысли о другой редакции постановки «Потопа», мечтает показать Америку, сняв с нее еще смелее покров внешнего благополучия, обнажить ее духовную опустошенность.

7

В 1915 году Е. Б. Вахтангов получил возможность провести первую половину лета с Надеждой Михайловной и сыном в Евпатории.

Туда же на лето приехал Л. А. Сулержицкий. Он увлек К. С. Станиславского идеей организации на природе, в «первобытных» условиях, своеобразной «трудовой коммуны» артистов.

— Артисты должны не только пропагандировать со сцены нравственные начала толстовского учения, обращения к «добру» и «душевной простоте», но и сами, в личных отношениях в быту, проводить эти принципы в жизнь, образуя коллектив людей, связанных друг с другом этическим самовоспитанием, — говорил Л. А. Сулержицкий. Трудно даже определить, что его больше увлекало — работа над выявлением этического содержания искусства или создание такого коллектива артистов, который стал бы ячейкой нового общества, каким представлял его себе Леопольд Антонович в идеале. Вся жизнь руководимой им Студии Художественного театра была построена на требовании искренности, прямоты, высокой честности и любовного внимания друг к другу. Леопольд Антонович был признанным неофициальным старостой трудовой общины артистов. Естественно, что он хотел сохранить эту общину и на время летнего отдыха и привить ей свою любовь к труду на природе.

К. С. Станиславский добыл денег и купил участок земли. Артисты во главе с Сулержицким принялись копать и строить. Сложили из камней жилища и целые дни проводили почти нагишом на солнце у моря[25].

К. С. Станиславский. 1915 г.

Вахтангов и Сулержицкий обучили восьмилетнего Сережу плавать способом, который вызывал ужас у Надежды Михайловны. Затащив увидевшего в первый раз море мальчика на глубокое место, они предоставили ему барахтаться самому. Потом посадили его одного в лодку и сказали, чтобы он греб. Через несколько дней он уже отлично плавал, сдружился с местными гребцами-лодочниками и самостоятельно перевозил в лодке пассажиров.

Евгений Богратионович воспитывал в Сереже самостоятельность и хотел, чтобы никто не относился к его сыну, как к наследнику богатого владикавказского фабриканта. Из-за этого между Е. Б. Вахтанговым и Богратионом Сергеевичем издавна шла молчаливая война.

Когда Евгений Богратионович вел еще скитальческую жизнь студента и любителя-актера, а Надежда Михайловна с маленьким сыном была вынуждена жить во Владикавказе у своей матери, Богратион Сергеевич через голову сына делал попытку «усыновить» своего внука.

Надежда Михайловна не могла отказать старику-деду, когда он, откровенно выражая привязанность к внуку, хотел видеть Сережу. И маленький Вахтангов приглашался вместе с матерью в дом Баграта на обязательные обеды, которые фабрикант давал купцам, приезжавшим к нему для заключения сделок из Тифлиса и из Екатеринодара (где у Б. С. Вахтангова были табачные плантации). Торжественно представляя Сережу купцам, дед говорил, что сына у него нет, а есть только этот маленький внук. Называл его Саркисом и по отчеству Богратионовичем.

Иногда брал мальчика на руки и носил его по цехам фабрики, говоря рабочим:

— Вот это мой наследник. Ваш будущий хозяин.

Нередко Богратион Сергеевич, хмурясь, спрашивал:

— Почему Сережа причесан не так, как я хочу?

Деду приносили гребенку, и он сам причесывал мальчика так, как в детстве причесывался Евгений. Кто знает, сколько в этих движениях старческой упрямой руки было тайной любви и к тому, о ком в доме запрещено было говорить?

С сыном старик Вахтангов за много лет встретился всего один раз. Как-то, проезжая по делам в 1913 году через Севастополь, Баграт вошел в вагон трамвая, опустился на скамью и, подняв голову, встретился глазами с сидящим перед ним Евгением Богратионовичем. Поздоровались. И каждый сошел на своей остановке.

Чем дальше в прошлое уходили молодость и негостеприимный дом около фабрики, тем все более необходимыми и близкими становились режиссеру его ученики, сплотившиеся в «тайной» Студенческой студии. Душевная жизнь каждого из них, сколько бы их ни было, всегда у него на виду. Когда он уезжает из Москвы, то ведет с ними обширную переписку. Он участвует во всех их переживаниях, мыслях, волнениях, даже самых интимных. Пусть их юность не будет похожа на его собственную, пусть всегда знают, к кому обратиться, как к воспитателю, старшему другу, задушевному, чуткому и веселому товарищу.

8

В зиму 1914/15 года Студенческая студия много работала над этюдами по «системе» К. С. Станиславского и над одноактными пьесами.

Сняли небольшую квартиру в двухэтажном доме в Мансуровском переулке. В одной половине устроили общежитие, в другой оборудовали крохотную сцену, со зрительным залом на тридцать четыре человека. Сами пропилили стену и подвесили занавес из все той же дерюжки «Усадьбы Ланиных». Тут же, в углу, в кустах запыленной искусственной сирени, долго стояла Венера из папье-маше. Воспоминания об «Усадьбе» не оставляли студийцев. Она стала мерилом всего, что делалось, — от нее отталкивались, а порой к ней мысленно возвращались с новыми силами.

Дом № 3 в Мансуровском переулке, где помещалась Студия Е. Б. Вахтангова в 1914–1920 гг.

«Честное слово» не выдавать Вахтангова повесили на стене, чтобы всегда помнить о нем. Но к концу зимы «слово» было нарушено.

Весной избранным гостям показали «исполнительный вечер», составленный из пяти одноактных вещей: инсценированный рассказ А. Чехова «Егерь» и четыре водевиля: «Спичка между двух огней», «Соль супружества», «Женская чепуха» и «Страничка романа».

Выбирая водевили, Е. Б. Вахтангов говорил, что актер должен воспитываться на водевиле и на трагедии потому, что эти полярные в драматическом искусстве формы одинаково требуют от актера большой чистоты, искренности, большого темперамента, большого чувства, то есть всего того, что составляет основное богатство актера.

Но воспитывалось уже не только чувство, не только переживание… Студентами было осознано, что, если актер психологического театра будет нести ответственность только за правду переживаний и останется равнодушен к форме, он не донесет переживаний до зрителя. Расплывчатость формы, перегруженность игры ничего не выражающими, случайными и лишними деталями, «бытовым мусором», безответственность в своем внешнем поведении на сцене, отсутствие точного, ясно вычерченного рисунка — все эти отрицательные свойства аморфного «театра переживаний» были объявлены вне закона. Это была вторая ступень. Начиналось «кое-что» от искусства.

Поиски новых форм делались ощупью, интуитивно. Основным принципом студии оставалось убеждение, что творчество всегда «бессознательно!». Когда хотели сказать что-нибудь важное, по-прежнему спрашивали друг друга: «Чувствуете?»

Вахтангова увлекали в этой работе педагогические задачи. «В театральных школах бог знает что дается, — пишет Е. Б. впоследствии в дневнике, — главная ошибка школ та, что они берутся обучать, между тем, как надо воспитывать». «Система» К. С. Станиславского как раз и имеет своей целью воспитание. Она воспитывает в учениках способности и свойства, которые дадут возможность освободить и вырастить творческую индивидуальность. «Система» очищает дорогу творчеству, помогает актеру войти в «творческое состояние», в условиях которого только и возможно, по мнению К. С. Станиславского, подлинное творчество на сцене. Из этого «творческого состояния» непроизвольно, бессознательно рождается искусство… К этому и ведет, или, вернее, думает, что ведет, Е. Б. Вахтангов.

Е. Б. Вахтангов. Бюст работы И. А. Менделевича. 1915 г.

Верный ученик К. С. Станиславского, он строит свои занятия, исходя из такой мысли:

«Воспитание актера должно состоять в том, чтобы обогащать его бессознание многообразными способностями: способностью быть свободным, быть сосредоточенным, быть серьезным, быть сценичным, артистичным, действенным, выразительным, наблюдательным, быстрым на приспособления и т. д. Нет конца числу этих способностей.

Бессознание, вооруженное таким запасом средств, выкует из материала, посланного ему, почти совершенное произведение.

В сущности, актер должен был бы только разобрать и усвоить текст вместе с партнерами и идти на сцену творить образ.

Это в идеале. Когда у актера будут воспитаны все нужные средства — способности. Актер непременно должен быть импровизатором. Это и есть талант».

Вахтангов записывает эту мысль, как отправную для всей системы преподавания. Борясь с собственными сомнениями, он, как всегда, доходит до крайности, до предела. Записывает мысли, одна настойчивее другой:

«Сознание никогда ничего не творит. Творит бессознание… В промежутках между репетициями происходит в бессознании творческая работа перерабатывания полученного материала… Вдохновение — это момент, когда бессознание скомбинировало материал предшествовавших работ и без участия сознания — только по зову его — дает всему одну форму… Огонь, сопровождающий этот момент, — состояние естественное… Все, что выдумано сознательно, не носит признаков огня. Все, что сотворено в бессознании и формируется бессознательно, сопровождается выделением этой энергии, которая, главным образом, и заражает. Заразительность, то есть бессознательное увлечение бессознания воспринимающего, и есть признак таланта. Кто сознательно дает пищу бессознанию и бессознательно выявляет результат работы бессознания, — тот талант. Кто бессознательно воспринимает пищу бессознанию и бессознательно выявляет, — тот гений… Лишенный же способности сознательно или бессознательно воспринимать и все-таки дерзающий выявлять — бездарность. Ибо нет у него лица своего. Ибо он, опустив в бессознание — область творчества — нуль, нуль и выявляет».

Но Вахтангов великолепно видит, что у молодых актеров получается что-нибудь только тогда, когда либо он, как воспитатель и режиссер, либо они сами сознательно приносят что-то с собой со стороны к теме пьесы, к ее сюжету, образам, задачам, тексту, ритму и т. д. Какое же место, по его мнению, должно занимать это участие сознания? — Следуя опять-таки за К. С. Станиславским, Вахтангов отводит сознанию только роль силы, «посылающей материал» бессознанию.

Но ведь можно и сознательно выявлять содержание роли и сознательно оформлять ее? Разумеется, Вахтангов это знает. Как часто и на его репетициях происходит именно так! Но он не высоко ставит такое творчество. Он называет его скептически «мастерством». «Выявляющий сознательно — мастер». Это — область не Моцарта, а Сальери… Мастеру Вахтангов противопоставляет «талант» и «гений», от которых он не требует большого «мастерства», ибо они «бессознательно создадут все гораздо лучше, чем сумеет «мастер»…

Он знает у себя часы светлого моцартовского творчества и хочет вызвать хотя бы минуты его непроизвольного, ничем не затененного горения у своих учеников. В этом и заключается поставленная Вахтанговым перед собой главная задача воспитания «мансуровцев». Поэтому он и бьется с ними над простейшими этюдами и очень осторожно, редко, даже робко, чтобы не насиловать индивидуальности учеников, рассказывает им о формах, приемах, методах, которыми превосходно владеет сам, работая в Студии МХТ.

Вахтангов в роли гостя у Лауры. «Каменный гость» А. С. Пушкина. МХТ. 1915 г.

Как на деле рождалось искусство в Студенческой «мансуровской» студии?

Вахтангов терпеливо учит тому, как должен актер, приходя на сцену с жизненным самочувствием, преодолевать его и создавать самочувствие творческое. Учит сосредоточивать внимание («входить в круг»), учит развивать способность души повторять переживания, полученные в жизни, учит развивать фантазию. Он учит, что творчество — это есть выполнение ряда задач, а образ явится результатом их выполнения. Повторяет, что чувств играть нельзя, а нужно целесообразно действовать, в результате чего появятся чувства. Каждая задача состоит из действия («что я должен делать»), хотения («для чего») и приспособления («как»). Все это надо осознать и организовать в предварительной работе и на репетициях, а затем действовать на сцене непроизвольно, стихийно, доверяясь своей природе.

Чтобы творчество молодых актеров было естественно и давалось легко, Вахтангов поручает им играть водевили (их надо «играть с чистым сердцем») и роли в чеховских рассказах. Исполнение строится на простых, несложных чувствах. Характеры героев либо давно знакомые из жизни и по литературе, либо, как в водевилях, несколько условные, упрощенные. Но эта простота не вполне удовлетворяет студийную молодежь. Появляются попытки собственного творчества, вначале в форме импровизаций, а затем и в виде написанных своим драматургом (П. Антокольским) пьес. Это студийное творчество тяготеет к романтизму и пытается, главным образом, ответить на более всего волнующий студийцев вопрос о взаимоотношении жизни и искусства. Где кончается жизнь и начинается искусство? И где искусство снова переходит в жизнь?..[26]

В сценариях и пьесах студийцев эта тема приобретает откровенно идеалистическую окраску. Искусство — это сон, думают студийцы. Сон превращается в реальность, реальность — в сон. Границы стираются. Вымыслы и сны становятся жизнью, жизнь — вымыслом и сном. «Одно отождествляется с другим, — пишет один из «мансуровцев», Б. Е. Захава, об этом периоде жизни студии. — Еще немного, и можно будет, подобно Оскару Уайльду провозгласить вымысел истиной, реальностью, а действительную жизнь объявить иллюзией. Искусство существует не для того, чтобы через сознание людей активно вмешиваться в их жизнь, переделывать, перестраивать ее, — нет, его задача заключается только в том, чтобы «нести людям радость», то есть убаюкивать людей, создавать иллюзии, создавать сны, которые возникали бы как некая новая «высшая» реальность, — так, чтобы в конце концов никто не мог понять, где сон и где явь, где правда и где ложь, где вымысел, искусство и где действительная жизнь».

Но Вахтангов не теряет до такой степени ощущения действительности. Он ищет для студии пьесу, которая как-то перекликалась бы в его представлении с реальной жизнью. Сначала он останавливается на сказке Л. Толстого «Об Иване-дураке и его двух братьях — Семене-воине и Тарасе-брюхане, и немой сестре Маланье, и о старом дьяволе и трех чертенятах», потом отказывается от нее и выбирает «Чудо св. Антония» М. Метерлинка. В первой пьесе он искал отклика на свое отношение к непрекращающейся варварской войне, во второй пьесе находит материал для своей любимой темы — сопоставления фальши и лицемерия буржуазного общества с идеей высшего «добра», которое заложено и должно быть раскрыто и воспитано в людях.

9

«Мансуровская» студия постоянно пополняется новыми учениками. Теперь при приеме не только беседуют с ними об отношении к искусству, но и заставляют читать стихи и исполнять этюды-импровизации. Далеко не все желающие попасть на воспитание к Вахтангову в его ревниво охраняемую учредителями, уже профессионально-театральную студию выдерживают этот экзамен. Допускаются только наиболее способные.

Но все же в студии немного таких, как вдумчивая, спокойная К. И. Котлубай, понимающая Вахтангова с полуслова, — первая, кому он доверил преподавание «системы»; как сразу проявивший самостоятельность и художественный вкус Ю. А. Завадский, пришедший сюда в роли художника и скоро ставший режиссером и актером; как Б. Е. Захава, упорный и честнейший ученик и хранитель студийных идей и «законов»; как одаренный своеобразным лирическим талантом актер Л. А. Волков (Зимнюков) — замечательный исполнитель «Злоумышленника», впервые в истории русского театра трактовавший, по идее Вахтангова, этот чеховский рассказ не как легковесный анекдот, а как маленькую трагедию.

Можно назвать и других талантливых студийцев. Но редко тогда приходили в студию молодые люди с широким жизненным кругозором, с активными общественными стремлениями.

Однажды среди группы экзаменующихся привлекла внимание резким отличием от окружающих молодая курсистка. Она собиралась ехать в деревню, стать агрономом. Но считала, что надо от Москвы взять все, что можно. Откровенно заявила, что актрисой быть не собирается, но что не прочь поучиться и театральному искусству. На вопрос Вахтангова, кто хочет читать первый, смело ответила:

— Я.

И, выйдя размашистым мужским шагом на сцену, неловко держа руки с оттопыренными пальцами, прочла «Нимфы» Тургенева и «Мать», сентиментально-драматическое стихотворение Надсона. Низкий «неотесанный» голос. Внешняя невозмутимость. Мужские гетры (занятые у подруги), чтобы прикрыть дырявые башмаки… Студийцы были всем этим шокированы. Смеялись. Засмеялся и Вахтангов, глядя на нее веселыми прозорливыми глазами, и без колебаний принял. Это была будущая трагическая актриса его театра А. А. Орочко.

Как воспитывал своих учеников Евгений Богратионович?

Прежде всего он воспитывал индивидуальные характеры. С учениками он мысленно переживал вторую молодость — в исправленном, счастливом, заново срежиссированном варианте — и прививал каждому студенту ощущение счастья, которое давалось в ту пору немногим. Это счастье жить, счастье в любимой работе, счастье иметь студию, круг друзей, бодрость, надежды на будущее.

— Если б вы знали, как вы богаты. Если б вы знали, каким счастьем в жизни вы обладаете. И если б знали, как вы расточительны. Всегда ценишь тогда, когда потеряешь… То, чего люди добиваются годами, то, на что тратятся жизни, есть у вас: у вас есть ваш угол, — говорил им Евгений Богратионович.

— Подумайте, чем наполняете вы тот час, в который вы бываете вместе, хотя и условились именно в этот час сходиться для радостей, сходиться для того, чтобы почувствовать себя объединенными в одном общем для всех стремлении… Много ли таких богатых и счастливых? Богатых тем, что объединились одним желанием. Счастливых тем, что стремление объединиться для одной, общей для всех цели осуществилось…

Оглядываешься, и становится страшно: что же делал все эти дни моей жизни? Что вышло главным? Чему я отдал лучшие часы дней моих? Ведь я не то делал, не того хотел… Ах, если бы можно было вернуть! Как бы я прожил, как бы хорошо использовал часы земного существования. У вас есть возможность не сказать этих слов. Поздних и горьких.

Вахтангов как бы читает в мыслях и чувствах. В любую минуту он улавливает ход переживаний учеников. О каждом он может рассказать с поразительными подробностями, что тот делал и говорил в его отсутствие, что думал и чувствовал скрытно от окружающих. Упражняясь в том же, ученики, напрягая внимание, почти достигают такого же уменья по отношению к кому-нибудь одному, кого они выбирают на это время для наблюдения. А Вахтангов постоянно и как будто непроизвольно, без заметных усилий, видит, как под микроскопом, «молекулярную» индивидуальную жизнь всех своих учеников, даже если сам занят в это время репетицией или разговором. Вахтангов обладает редчайшей наблюдательностью и доведенным до артистической изощренности талантом аналитика-психолога. Рассказывая сейчас об этом, все его ученики и товарищи в один голос говорят, что никогда больше в жизни они не встречали людей, одаренных такой прозорливостью и интуицией.

Самого же Вахтангова это изучение характеров и душевных движений увлекает потому, что он хочет направлять их к высокой пели. И цель эта — создание произведений искусства, Но Вахтангову органически чужды идеи «искусства ради искусства». Б. Е. Захава свидетельствует, что «всею своей деятельностью и каждым своим словом Вахтангов убеждал своих учеников в том, что истинное искусство всегда служит целям, лежащим вне сферы самого искусства». Цель Вахтангова — через искусство воспитывать характеры, воздействовать на жизнь.

Принимаясь за ту или иную пьесу, Вахтангов всегда спрашивает: «ради чего» мы ее будем ставить? И далее:

— Ради чего я играю в пьесе свою роль?

— Ради чего существует студия?

— Ради чего существует театр?

— Ради чего существует искусство? и т. д.

Поставить эти вопросы Вахтангову помогла школа Л. А. Сулержицкого. И у него же Евгений Богратионович в эти годы заимствует ответ:

— Театр существует ради праздника добрых чувств, возбуждаемых со сцены у зрителя. Цель искусства — заставить людей быть внимательными друг к другу, смягчать сердца, облагораживать нравы.

…И только?

Идейно Вахтангов, в конечном счете, все еще в плену у толстовства, у Сулержицкого.

Власть этого учения под влиянием Сулержицкого и среды, сложившейся в Студии МХТ, настолько сильна, что Вахтангов не может еще до конца отдать себе отчет в том объективном значении, какое имеет его личное творчество в той же студии — творчество социально-критическое, идущее вразрез с духом толстовства.

Иных людей, вне студии и МХТ, Евгений Богратионович не знает, с иной жизнью не соприкасается.

Бывшие «мансуровцы» обычно вспоминают о громадном влиянии Вахтангова на каждого из них. Но очень велико было и коллективное влияние их на Вахтангова. Они питали в нем стремление «завести сверчка» изолированно от общественной действительности — «не только на сцене, а в реальной жизни, в живом быту своего коллектива. Нет дурных, порочных и злых, верили они, есть только несчастные. Чтобы человек был хорошим, нужна ласка, нежность друг к другу, прощение и забвение обид, — так нашептывал им студийный «сверчок». И они претворяли эту мудрость в жизнь, они пытались создать в студии тот уют, ту теплоту добрых товарищеских отношений, в атмосфере которых хорошо живется «сверчку», а еще лучше тем, кто слушает его простую и веселую песенку… И хорошо жилось в студии ее обитателям, которые, по секрету от всего мира («честное слово»), приходили сюда отдохнуть от жизни, погреться у очага искусства и послушать «сверчка», нашедшего приют у этого очага»[27].

Студийцы столько внимания отдают моральному кодексу студии, что он начинает становиться для них самоцелью. Студия превыше всего, она важнее всей остальной жизни, утверждают они. К ним присоединяется и Вахтангов, мечтающий обрести в студии (подобно Сулержицкому) ячейку идеального человеческого общества — островок среди холодного мира. И со всей своей страстностью отдается Евгений Богратионович этическому воспитанию учеников. «Злых» обращает в «добрых», легкомысленных — в преданных моральной идее студии и служению искусству. Он умеет быть требовательным и подчас грозным, но всегда добивается мира. В часы студийных вечеринок он неистощим в остроумии и веселых выдумках. Импровизирует смешные («кабариные») номера, сочиняет куплеты на студийную злобу дня, неподражаемо пародирует шансонетки и восточные песенки. Он считает юмор «лучшим лекарством от всякого дурного чувства по отношению к ближнему» и, как никто, умеет вносить веселье в жизнь и в работу. Когда среди студийцев возникают разлад, ссоры, разногласия, он старательно мирит их и любит устраивать в студии маленькие «праздники мира». Иное дело — в «Празднике мира» Гауптмана, на сцене, где различие и расхождение людей непоправимо. Здесь же, в студии, все проще и поправимее и может послужить только общему счастью и добру, думает он.

«Все люди — братья!»

Эту идею он вкладывает и в постановку пьес, над которыми начинает работу. Сказка Л. Толстого об Иване-дураке и его братьях (постановка которой так и не была доведена до конца) проповедует пассивное сопротивление войне путем непротивления злу. «Добро пожаловать!» говорит Иван-дурак врагам, отчего враги пускаются в бегство… Вахтангов с увлечением берется за сказку, но задумывается… В нем уже бродят иные мысли. Непротивление — так непротивление до конца: не стоит вообще сопротивляться войне, хотя бы даже и постановкой непротивленческой пьесы. В письме из Евпатории он писал своей ученице:! «О войне больше не думаю — то есть не думаю, боясь ее. Все равно она была неминуемой, она значит нужна, она приведет человечество к хорошему: она приведет к тому, что войн после нее будет мало — 2–3. И станет мир на земле. А то люди стали дурными, эгоистичными и нерадостными. Если историческому ходу вещей нужно, чтобы нас убили люди, — пусть так будет. Раньше боялся — теперь успокоился. Этому способствовало то, что я внимательно прочел «Войну и мир» и теперь только хорошо понял эту замечательную книгу»…

Так толстовская проповедь привела к фаталистической покорности.

10

В начале сезона 1916/17 года Вахтангов берется за постановку «Чуда св. Антония» М. Метерлинка.

На похороны богатой тетушки собрались многочисленные родственники-буржуа. Каждый только о том и думает, чтобы урвать наибольшую долю наследства. Но, разумеется, они «скорбят», жалеют покойницу, молятся о ее душе и говорят всякие красивые слова. Приходит св. Антоний и воскрешает тетушку. Родственники зовут полицию. К св. Антонию относятся, как к уголовному преступнику. Его уводят в тюрьму. Таков сюжет пьесы. Только один человек с чистым сердцем встретил святого и принял чудо, как должное, — это служанка Виржини.

Вахтангов, ставя эту пьесу (первый режиссерский вариант), хочет сказать то же самое. «Все люди — братья»… Посмотрите, какие они глупые и смешные, эти буржуа, что не понимают этого! Как заскорузли их чувства! Как недоступны им душевные человеческие движения! «Можно сыграть эту пьесу, как сатиру на человеческие отношения, — говорил он тогда, — но это было бы ужасно». Он хочет только добиться улыбки зрителя. Пусть зритель грустно улыбнется и призадумается над самим собой. «Мы немножко над собой смеемся, когда смеемся над ними, — говорит Вахтангов о героях «Чуда». — После этого спектакля должно быть трогательно и стыдно, должны быть какие-то маленькие словечки: дд-а-а-а! — по своему адресу».

Если весь мир заключен в стенах студии, и цель студии — моральное самовоспитание, и «адресат» спектакля — только сами исполнители и их близкие, то поставить эту пьесу только «с улыбкой» было, очевидно, вполне естественно… Для приятного самоочищения — не больше.

Сталкиваясь лицом к лицу с идеями и практикой Л. А. Сулержицкого в 1-й студии МХТ, Вахтангов интуитивно противопоставляет им в «Празднике мира», в «Сверчке», в «Потопе», хотя бы исподволь, хотя бы повинуясь чувству соревнования, свое критическое мироощущение. Там он выступает как более взрослый художник. А в «мансуровской» студии берет верх другая сторона его противоречий. Здесь, окруженный зеленой молодежью, он, избегая резкой ломки их взглядов и стараясь действовать постепенно, остается под влиянием тех же самых идей, которые проводил Сулержицкий.

Пьесу Метерлинка, мистика и символиста, можно пытаться прочесть и как иронический анекдот, почти как памфлет, и как религиозно-мистическое произведение. Но ни к тому, ни к другому толкованию сам автор не присоединяется до конца. Он предпочитает неопределенную «таинственную» и двусмысленную недосказанность… Мир полон тайн, как бы говорит Метерлинк, и человеческая душа в силах только прикасаться к этим тайнам, раствориться в них, «подняться» навстречу законам мира, почувствовать в них правду, но ни познать эти тайны, ни бороться с ними не может. Смысл человеческого существования, по Метерлинку, — в развитии в себе такой «внутренней жизни», когда все обычное, реальное становится несущественным, а душа живет в постоянном состоянии мистерии, в слиянии с сверхъестественным и сверхчувственным… Рациональная действительность трагична, — Метерлинк призывает преодолеть эту трагичность через «внутреннее созерцание», через иррациональное «воспитание души». И это воспитание, в сущности, и является единственной последовательной идеей пьесы «Чудо св. Антония». Центральные персонажи пьесы — это св. Антоний, несущий в себе мудрость духовной жизни, и простая сердцем служанка Виржини, с ее наивной верой, не ощущающая никакой трагичности жизни. Остальные демонстрируют человеческую ограниченность. Это люди, еще не «поднявшиеся» до постижения иррационального. А фантастическое приключение с чудом — условный предлог. Может ли случиться так в жизни или не может, — думайте, как вам угодно, это не меняет для автора сути дела. Вахтангов, инстинктивно сопротивляясь всему туманному, не имеющему реалистической, ясной основы, ищет самых простых решений. Он хочет привить студийцам самое непосредственное жизненное отношение к пьесе и к ее героям. И он ведет эту свою линию даже вопреки пьесе и вопреки настроениям студийцев, весьма сочувствующих Метерлинку. Постепенно он вступает и с ними и с автором в борьбу.

Он говорит:

— Эта пьеса — улыбка Метерлинка, когда он немного отстранился от «Аглавены и Селизетты», от «Слепых», от «Непрошенной»[28] — словом, от всего того, где выявляется крик его души, отвлекся от всего этого, закурил сигару, закусил куропаткой и почувствовал самого себя. Может быть, у него сидели в это время доктор, священник. Он и спросил их:

«А что, если бы явился на землю святой?..»

«Ну, не может этого быть, — сказал доктор. — Я в это не верю».

«Ох, мы так грешны, — ответил священник, — господь не удостоит нас своей милости».

Словом, никто не допустит возможности такого факта. Так, под разными, предлогами, вероятно, каждый отрицал возможность «чуда». Так могла у Метерлинка родиться тема этой пьесы… А ну-ка, воскресим им богатую тетушку!

Откуда идет улыбка Метерлинка? Эта улыбка подобна улыбке Гулливера, которую вызывают у него лилипуты. В самом деле, представим себе маленького человека, который может утонуть в этой пепельнице. Сказать: «давайте спасать тонущего человека» — не смешно, но сказать это относительно лилипута, тонущего в пепельнице, — смешно.

Борясь с чересчур серьезным отношением к мистической философии пьесы, Е. Б. Вахтангов вначале борется и вообще с серьезным отношением к ее героям.

— Метерлинк написал комедию, а в комедии всегда что-то высмеивается. Но высмеивает здесь Метерлинк не так, как другие. Это не бичующий смех Щедрина, не слезы Гоголя и т. п.… Метерлинк улыбнулся по адресу людей.

Так рождаются под руками Вахтангова вполне безобидные образы первого режиссерского варианта «Чуда».

— Каждый из вас должен найти юмористическую улыбку к тому, кого вы будете играть, полюбить его. Нужно полюбить образ. Даже если я играю злодея, даже если я играю трагическую роль Гамлета. Нужно быть выше того, кого я играю. Все это относится к радости творчества, все это создает праздник.

За что можно полюбить Ашилля[29]? За то, что он так озабочен куропаткой, за то, что он так искренно хочет подарить что-нибудь Антонию. Мы его в это время понимаем, сочувствуем ему. В самом деле: ну что можно подарить святому? Булавку для галстука — смешно, портсигар — смешно, угостить его вином — тоже смешно. Ашилль находится в большом затруднении, и мы его очень хорошо понимаем.

У Гюстава[30] самое смешное в том, что он все очень горячо принимает к сердцу, очень быстро возбуждается. По темпераменту — полная противоположность Ашиллю.

У священника самое смешное — елейность. Его профессия заключается в том, чтобы разговаривать с богом: это создало известные профессиональные приемы. Он не вполне убежден, что перед ним не святой. Поэтому он, на всякий случай, говорит с ним, как со святым.

Смешное доктора — в его профессиональной самоуверенности, несмотря на то, что он ничего не понимает.

Чем нас умиляет Антоний? Чем вызывает улыбку? Умиляет его покорность, какое-то большое внимание. Он очень внимательно слушает.

Итак, каждый из исполнителей должен найти в том, что он играет, какую-то основную черту, которая умиляет, вызывает улыбку. Нужно посмотреть издали, оком отвлеченного от жизни человека. В человеке есть страшные противоречия между тем, что он думает, делает и желает. Люди хотят чуда: ну-ка, пошлем им святого. Они наследники: а ну-ка, воскресим их богатую тетушку и т. д. Нужно найти во всех этих людях забавное.

Если я стану несколько выше, отвлекусь, я не смогу смотреть на человека так, как смотрел Щедрин. Мы видим, как все человеческое вызывает улыбку, становится маленьким, когда оно делается рядом с большим.

Что же «большое» видит Вахтангов в этой пьесе? Ответ Вахтангову подсказывает Метерлинк. «Большое» в пьесе — это наивная вера Виржини.

Но Евгений Богратионович снова пытается опуститься на землю., — прижать к ней и героев и исполнителей, чтобы и не думали о чем-то нереальном, таинственном…

— Антоний — самый обыкновенный человек. Это скромный, тихий, безобидный старичок. Чем живет Антоний? Он живет тем, чтобы Виржини не растревожилась, не испугалась. Относится к людям с добродушной иронией. Не должно быть театральной позы. Ну, приходит Антоний, и все. Приходит простой человек, грязный, с соломой в волосах, у него грязные ноги. И Виржини принимает святого не как заоблачного, а как нормального человека. Разговаривает с ним, как с большим другом. Для нее «Падуанский» — это очень реально, она знает его, он живет где-то тут, недалеко, в церкви.

Вахтангов, по сути дела, ставит безоблачную комедию и стремится очень реально, очень просто и убедительно психологически оправдать в пьесе каждый момент, каждую деталь. Чем же кончается это единоборство режиссера с печальным символистом и мистиком Метерлинком? Докапываясь постепенно до «зерна» каждого образа, Вахтангов все больше начинает интересоваться страстью, с какой его «безоблачные» герои стремятся к наследству. Центр спектакля перемещается. Гости — то, что было раньше «фоном» для Антония и Виржини, — начинают приобретать все более самостоятельное значение. В безоблачном небе появляются первые признаки грозы.

«Чудо св. Антония» М. Метерлинка. Первый вариант. Студия Е. Б. Вахтангова. 1918 г.

Но свою работу в направлении сатирической трактовки пьесы Вахтангов еще не доводит до конца. Образы приобретают черты гротеска. И появляется в этих людях что-то кукольное, что-то подчеркнутое, механическое, напоминающее вахтанговского Текльтона. Но у них нет ни его глубины, ни сложности, а у режиссера пока не хватает решительности… Гром разразится много позже…

Пока же — это внутренне противоречивый спектакль, и он оставляет смутное впечатление неясностью своей цели и смешением стилей и форм. Как будто здесь продолжена линия развития углубленного психологизма… Но нет, здесь есть и прием намеренного упрощения образов. Спектакль на глазах сбрасывает кожу, как личинка, готовая превратиться в новое существо. В таком виде он и предстает перед публикой в 1918 году.

В восемнадцатом?.. После Октябрьской революции? Да, уже после нее. Этот спектакль еще не откликается на великие события революции, но отражает противоречивое творческое состояние самого Вахтангова и его коллектива. Режиссер переживал внутренний конфликт, из которого должен быть найден выход. Евгений Богратионович чувствует, что делает не лучшее в искусстве. А компромиссы противны мысли Вахтангова… Лучшее, серьезное, без компромиссов, он парадоксально пытается найти в постановке «Росмерсхольма» — пьесы Ибсена — в Студии МХТ. Над ней он работает одновременно с репетициями «Чуда».