В середине февраля Николай Михайлович отправился на озеро Ханка. Здесь провел он весну.
Подсмотреть то, о чем не знал до сих пор ни один натуралист, было для Пржевальского великим счастьем. На берегу Ханка, спрятавшись в высоком тальнике, он часами наблюдал весенние любовные пляски японских журавлей.
Перед вечером несколько пар журавлей слетались на сухое место среди болота. Покричав немного, они собирались в кружок, внутри которого оставалась площадка для танцев. Сюда выходили один или два журавля, прыгали, кивали головой, приседали, подскакивали вверх, махали крыльями и всячески старались показать свою ловкость и искусство. Остальные в это время смотрели на них. Потом зрители и усталые танцоры менялись местами. Такая пляска продолжалась до наступления сумерек. Тогда, наконец, танцоры, закричав хором, разлетались.
Токованье тетеревов на рассвете, в предутренних сумерках громкий крик пролетавших журавлей, кряканье уток, гоготанье гусей, днем хриплое гоготанье бакланов, занимавшихся рыбной ловлей, перед закатом песнь жаворонков, — все эти голоса, весь этот шум привольной весенней жизни заставляли Николая Михайловича испытывать счастливое волнение, которое не могла вызвать в нем даже самая прекрасная музыка.
Наступил апрель. Валовой пролет уток, гусей, лебедей с каждым днем все усиливался. В ясные дни, в особенности ранним утром, птицы летели высоко, по большей части вне выстрела. Но зато по вечерам и в пасмурные дни пролет бывал очень низкий, так что утки, гуси и даже лебеди летели почти касаясь земли. Это было лучшее время для охоты.
Принеся с собою сотню зарядов, Николай Михайлович в береговом тальнике делал засадку из хвороста или из сухой травы и прятался в ней.
Начинался лет. Стадо за стадом неслось то справа, то слева, то высоко над головой.
Птицы на лету беспрестанно кричали, каждая по-своему: крякала утка-кряква, кыркал шилохвост, свистела косачка, хрипло пищал чирок, гоготали самцы больших гусей. Да изредка раздавался, — рассказывает Пржевальский, — «унылый, однообразный крик лебедя-шипуна, или громкий певучий голос его собрата лебедя-кликуна, услыхав который, всегда невольно заслушаешься».
Изготовившись к выстрелу, затаив дыхание, Пржевальский с волнением ждал. И вот стадо приближалось. Громким криком давала знать об опасности первая заметившая охотника птица. Но один за другим раздавались два выстрела, и убитые тяжело падали на землю. Остальные птицы бросались вверх и с неумолкаемым тревожным криком летели дальше. Собака спешила принести добычу, а охотник торопливо перезаряжал ружье, чтобы не пропустить вновь налетающих птиц.
Гром выстрелов нисколько не смущал другие птичьи стада. Через несколько минут вновь налетали утки или гуси, вновь раздавались выстрелы.
Так простаивал Николай Михайлович часа по три, по четыре. Заходило солнце, наступали сумерки, а лет не прекращался. Наконец летящих уже нельзя было разглядеть, и только по свисту крыльев и крику можно было узнать, какие пролетают птицы…
Весна на озере Ханка навсегда осталась для Пржевальского самым счастливым временем путешествия. Вспоминая через полгода о Ханка, он с восторгом писал своему дяде Павлу Алексеевичу — первому своему учителю в охотничьей науке:
«Здесь столько пород птиц, что и во сне не приснится. Каких там нет уток и других птиц! Некоторые так красивы, что едва ли таких можно сделать и на картине. У меня теперь есть уже 210 чучел этих птиц… Есть у меня журавль весь белый, только половина крыльев черная; этот журавль имеет в размахе крыльев 8 футов (2,5 м). Есть на Ханке еще кулик величиной с большого гуся и весь превосходного розоватого цвета; есть иволга величиной с голубя, ярко-желтого цвета, а свистит-то она как громко! Есть цапля, белая, как снег, черные аисты и много, много есть редкостей как между животными, так и между растениями. Между последними в особенности замечательна огромная (величиной с шапку) водяная кувшинка, родной брат гвианской виктории; она вся красная и превосходно пахнет!»