Беспощадным обличающим приговором прозвучала для этой религии менял и ростовщиков Октябрьская революция.

При первых раскатах ее — там, в Ковенском переулке, содрогнулись пассажиры «большого корабля». Ибо революция поразила их в самое сердце. Она посягнула на их классовое святое святых. Она нанесла сокрушительный удар капиталу, этому единственному в сущности божеству скопца.

Вчерашние скопцы-гостинодворцы повесили замки на двери своих магазинов; биржевые маклера и мелкие спекулянты почувствовали себя словно рыба, выброшенная на сушу; менялы, ростовщики и банкиры, спасая спрятанное в кубышках золото и серебро, как потревоженные пауки, расползлись куда-то в темные щели…

Они не теряли надежды на «лучшие дни». Они притаились до времени, также как и их деревенские «братья во христе», скопчествующие лавочники и кулаки.

Это — черта общая всем сектантам. В годы гражданской войны они злопыхательствовали, угрожали, не упускали случая замутить водицу антисоветской пропагандой. А если деревню захватывали белые банды, они встречали в лице местных сектантов надежных агентов и наводчиков, с готовностью выдававших палачам «жидов, комиссаров и коммунистов».

Позже, когда революция, разбив врагов, укрепила свои позиции, сектантство изменило лицо: оно надело личину лойяльности, стало перекрашиваться в защитный цвет, приспосабливаться к новым политическим условиям.

Евангелисты стали вдруг друзьями и продолжателями советского строительства («строят коммунисты — достроят евангелисты»), анисимовцы объявили Ленина «таким же великим человеком», как безграмотный дворник «отец Онисим дорогой», а чуриковцы затянули «интернационал», переделав его на свой лад.

Скопцы не отстали от прочих сектантов. Только приспособленчество их пошло по особой, наиболее им свойственной линии: по линии торговли, наживы, накопления. Они попытались использовать в личных и классовых интересах новую экономическую политику, тут — организуя трудовые «коммуны», там — открывая лавки и кустарные мастерские.

Но вместе с явной торговой активностью скопческих «кораблей» оживилась и их тайная активность. Усилилась религиозная пропаганда и вербовка в секту:

— Нынче — свобода, — убеждали скопческие агитаторы новообращаемых, — веруй, как хочешь, власть в это не входит…

Подоплекой этой активности были опять-таки не столько соображения религиозного характера, сколько стремление скопческих вожаков обеспечить свои экономические интересы.

Как встарь, скопец почувствовал себя «ловцом человеков», попрежнему направляя свое внимание на малолетних, на вербовку безработных и бедноты, на женщин, словом, — на вовлечение самых культурно-отсталых и экономически-беспомощных крестьян и рабочих: именно в среде «малых сих» расчитывали богатые скопцы приобрести тех безропотных «овечушек», которых можно было бы — даже при советской власти — стричь и пасти, как послушное стадо.

Попрежнему скопцы для привлечения в секту новых членов пускали в ход испытанные средства: соблазняли людей материальными выгодами и подачками, «наследством», сулили им «легкую жизнь»:

— У нас хорошо живут… Мы — как одна семья у батюшки-царя небесного…

К прежним заповедям «чистой жизни»: — не пить, не курить, не блудить, — прибавилось еще несколько новых «директив»: советских безбожных газет и книг не читать, кино и театры не посещать, в рабочие клубы не ходить… Быть в пору лихолетья советского — твердым «воином христовым». А пуще всего — беречь тайну «корабля».

Так началось уже в послереволюционные годы это своеобразное обновление скопчества — и чудовищным отголоском забытого мрачного средневековья зазвучала в советские дни древняя клятва «приведенного»:

— «Обещаюсь служить верно милосердному государю-батюшке искупителю и про дело сие святое никому не сказывать, ни царю, ни князю, ни отцу, ни матери, ни родству, ни приятелю, и готов принять гонение и мучения, огонь, кнут, плаху и топор, только не поведать врагам тайну»…

* * *

И все же час наступил: раскрыты все тайны и сорваны маски. Перед пролетарским судом длинной вереницей проходят «герои» ленинградского скопческого «корабля»…

Кто они — эти люди?

Начнем с уже знакомой нам божьей старушки Елизаветы Яковлевны Тупиковой…

Ее прошлое?.. На суде она, скромно потупив глаза, уверяет, что всю свою молодость «в горничных прожила у богатой тетки».

Однако кое с кем из свидетелей по делу (например, с одним монтером, который, через провинциальных скопцов попал к ней в жильцы и которого она исподволь готовила к посвящению, подсовывая ему скопческую душеспасительную литературку) — старуха была откровеннее:

— Разве нынче жизнь? Даже продуктов нету! Разве я раньше-то такую жизнь знала? Да у меня один родственник при дворе штабс-капитаном был… Я богато жила… Одной крупчатки в голодный-то год 33 мешка в саду под яблоней припасено было, да большевики, будь они прокляты, отобрали!..

Впрочем, Тупикова потеряла из-за революции не только крупчатку, но и капитал. В момент национализации банков на текущем счету у бывшей «горничной» Тупиковой оказалась кругленькая сумма в 35 тысяч рублей. А недавно, при обыске во время ликвидации «корабля», у Тупиковой были найдены залежи царских денег и целый склад часов и меховых вещей — 8 шуб, 4 шапки, 5 муфт и т. д.

— Ну, что-ж, сберегла от трудов своих, — бормочет старуха и нравоучительно добавляет:

— Деньга родит деньгу…

И слова эти лучше всяких признаний дорисовывают ее прошлое и подлинное ее лицо — лицо старухи процентщицы.

Елизавета Тупикова не случайно появилась в доме на Ковенском. Она уже давно и «по праву» занимает там первое место.

После смерти «кормчего», — известного банкира Никифорова, — в столичном «большом корабле» наступил «кризис власти». Прошли те прекрасные денечки, когда под сенью скопческого ковчега равно процветали и уживались к обоюдной выгоде — графская корона Игнатьевых и тугой кошель пресловутых банкиров-братьев Бурцевых, «голубая кровь» рюриковых родов и потное золото купеческих кованых сундуков, аристократическая спесь каких нибудь Хитрово и паучья стать хитрованских ростовщиков… За отсутствием более достойных кандидатов в управление «кораблем» вступила «корабельная сестра» покойного кормчего, питерская мещанка-домовладелица Васса Афанасьева.

Когда-же в 1927 году Васса последовала за своим «духовным братом», она «завещала» и власть, и дом на Ковенском своей любимице Елизавете Тупиковой.

Сама Тупикова, правда, в свое время уклонилась от высокой чести облечься в «белую ризу». Но это не помешало ей стать любимой пророчицей богатых скопцов, а впоследствии «законной наследницей» особняка на Ковенском, который она предоставила в полное распоряжение секты.

Здесь находился «собор» и центр ленинградского скопчества. Здесь, как выяснил произведенный следственными властями обыск, хранились его «святыни»: серебряный ларец с ветхой грязной тряпочкой, по преданию — кусок окровавленной рубахи самого Шилова, одного из «мучеников» скопчества; большие масляные портреты «апостолов» — Селиванова, Акулины Ивановны, Шилова. Здесь-же оказалась целая портретная галлерея русских царей; разные безделушки «в память 300-летия дома Романовых» и платки с надписью «боже царя храни»…

Второй фигурой в доме 8/10 по Ковенскому был старый друг и жилец Елизаветы Тупиковой — Василий Кузьмич Марков, служивший дворником при 1-ом отделении милиции и потому хранивший вид строгий и недоступный.

Для пущей важности и ради пользы «святого дела», — чтоб отвлечь от особнячка на Ковенском подозрения посторонних, — старик любил даже намекать, что он — человек советский, сознательный, почти марксист и даже без пяти минут кандидат в партию.

Свой «марксизм» он, очевидно, производил от фамилии «Марков»… В свободное от милицейской службы время. Василий Кузьмич любил перебирать свои старые процентные бумаги и золотые царские пятирублевки и с увлечением читал подлейшую антисемитскую книжку — «Протоколы сионских мудрецов».

Он также был «пророком» и с большим успехом распространялся на радениях на излюбленную им тему по поводу «английской эскадры в Балтийском

— море», пока старуха Тупикова, захлебываясь в кликушечьем усердии, вещала о царской короне, что «скоро, скоро над Рассеюшкой зазолотится», и призывала на большевиков небесную «метлу»…

* * *

Однако не маститая Тупикова и не «марксист» Марков были фактическими руководителями ленинградского скопческого «корабля». Гораздо более значительной личностью являлся Константин Алексеевич Алексеев.

Один из «птенцов» самого Никифорова, когда-то сиделец в его меняльной лавке, позднее владелец ювелирного магазина под № 29 в Гостинном Дворе — Алексеев, по его словам, сызмальства интересовался всякими религиозными течениями, беседовал с баптистами, ходил по монастырям, но нигде не находил утоления обуревавшему его «духовному голоду», пока покойный Никифоров незадолго до революции не открыл ему «тайну спасения».

Революция прервала дальнейшие религиозные «искания» Алексеева: он обратился к делам земным и более доходным. За время своей службы у Никифорова Алексеев, как с благоговением рассказывали на процессе старые скопцы, «сумел нажить себе по копеечкам пять тысяч рублей серебром и золотом»… Эти «сбережения бедного труженика» весьма пригодились ему: Алексеев занялся махинациями с валютой, скупал «рыжики», менял в подворотнях червонцы и «доработался» до того, что в 1925 году был за спекуляцию административно выслан на 3 года в Сибирь.

Тут, поневоле обратившись вновь к вопросам спасения души, он и произвел себе, будто-бы, собственноручно при помощи ножа от фуганка и молотка, вторичное оскопление, став таким образом «скопцом большой печати» и этим, вероятно, снискав себе по возвращении из высылки еще больший почет и влияние среди своих «братьев во христе».

Алексеев проживал не в Ковенском переулке, а в уединенной даче где-то в Лесном, но постоянно появлялся в «соборе». Он был не только искусным проповедником, но и управителем, и пользовался в секте громадным влиянием. Он вел все дела «корабля», сносился с Москвой и другими центрами скопчества, давал руководящие инструкции и указания рядовым членам «корабля»:

— «Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи!»

Этот двусмысленный евангельский завет Алексеев сделал основой своего поведения. В этом смысле Алексеев воплощает в себе во всей чистоте обычную фигуру скопца, с его характерным мнимым смирением, заискиванием перед сильными мира сего, с его лицемерием и лживой изворотливостью.

Когда появилось опасение, что за «кораблем» следят, это он, «мудрый, как змий», Алексеев, учил свой «актив» на Ковенском искусству запирательства на допросе; это он, как мы видели выше, давал советы, как надо «смотреть следователю прямо в глаза» и «врать, не краснея».

Подобно тому, как в прошлом скопцы, ненавидевшие в душе церковь, внешне сплошь и рядом носили личину правоверности и даже жертвовали

— на монастыри крупные вклады, лишь бы прослыть «добрыми сынами церкви», так ныне Алексеев, не щадя сил, старается заверить суд в своей полной преданности Советской власти.

— Да мы, скопцы, за Советскую власть умирать пойдем! — договорился Алексеев на суде, вызвав дружный хохот всего зала и насмешливое замечание суда:

— Для этого случая, вероятно, и хранилось у вас на Ковенском «знамя»: белый «плат» с лозунгом «боже царя храни»?..

Но Алексеев не видит в этом «ничего особенного»: просто завалялся случайно платочек от давних времен… Точно так же, как случайно у него на даче, в Лесном, «завалялся» подозрительный набор бритв и ножей, какие то притирания, вата, коллодий и прочие вещи, необходимые для известной операции.

— Бритвы?.. Помилуйте, да ведь я-ж завсегда сам бреюсь… А ножи — да мало-ли для чего они по хозяйству требуются!.. Насчет же коллодия напрасно изволите подозревать: это у меня фурункул на шее был — так вот ранку заливать приходилось…

* * *

Даже увертливая фигурка хитрого скопца Алексеева бледнеет перед тем главным «героем» скамьи подсудимых, который встает перед нами, как воплощение всякого зла и мерзости современного скопчества, как его духовный «кормчий», как подлинный вождь «корабля изуверов».

Человек с глубоко-запавшими глазами фанатика, хищным, несколько выдающимся вперед подбородком, с жестокой брезгливой складкой в углах тонких губ.

«Гостем дорогим» величали его скопцы, собиравшиеся на радения в «соборе» на Ковенском…

«Димочка» — мечтательно и нежно зовет его верный друг и помощник его Константин Алексеев…

Дмитрий Иванович Ломоносов — так называет этого человека обвинительное заключение.

Когда-то Ломоносов пользовался немалой известностью в торговых кругах обеих столиц, как владелец меняльной лавки с миллионным оборотом, как маклер биржи и крупный ростовщик.

Революция опустошила его сердце и его денежный шкап… Но — смирение, смирение прежде всего!.. «Будьте мудры, как змеи»… И Ломоносов решает, как он выражается, «помочь Советской власти в ее добрых начинаниях»…

Ведь у «Димочки» нежная душа, он любит тихую природу, он способен, по уверениям Алексеева, оплакивать сломанную веточку. Кроме того, скопцы ведь славятся, как искусные садоводы и пчеловоды… И вот — в 1918 году финансист Ломоносов обращается к мирному сельскому труду. Он затевает под Москвой какие-то «совхозы» и пасеки, организует скопческие артели и «коммуны»…

Но грядки и кустики — это хорошо только на время, за отсутствием чего нибудь лучшего. И вскоре Дмитрий Ломоносов открывает в Москве москательную лавку.

Дело пошло недурно — тем более, что налоги Ломоносов платить, разумеется, избегал. А дальше «обыкновенная история»: повестка из финотдела на 40 тысяч рублей и продажа с торгов всей ломоносовской москательной лавочки… Так и не доплатив государству 12.000 рублей, спешно переведя подмосковный дом на имя своей сестры, Ломоносов почел за благо тихо и скромно смыться из Москвы.

Он предпринимает длительное путешествие чуть ли не по всему Союзу, навещает скопческие «корабли» на Урале и в Поволжья и приезжает, наконец, в Ленинград, где и поселяется, без прописки, на даче у Алексеева в Лесном. В сущности это была инструктивная поездка «вождя». Но сам Ломоносов объясняет ее иначе:

— Ездил службу искать или дело какое-нибудь… Присматривался, например, где пчелкам лучше живется… А к Алексееву в Ленинград приехал занять денег и купить фото-аппарат: хотел открыть под Москвой фотографию.

Но это только половина правды о Дмитрие Ломоносове. Другую, более важную, поведали за него суду свидетели.

Это были совсем особого рода свидетели: они рассказывали не о том, что они слышали или видели, а о том, что сделал с ними Дмитрий Ломоносов, скопец «царской печати», с 14-летним «стажем».

И оказалось, что Ломоносов — не только «пророк» и фактический кормчий ленинградского и некоторых московских «кораблей», он еще и лучший специалист по оскоплению, признанный «мастер» изуверского ремесла.

Среди вещей, конфискованных у Ломоносова, оказался нож с мечевидным лезвием; на рукоятке выгравированы крестики и трогательная надпись: «на память от Е. П. Меньшинова».[2]

Этим ножом Дмитрий Ломоносов собственноручно оскопил уже после революции трех родных братьев своих, двух новообращенных — Силиных, отца и сына, «посадил на белого коня» Бутинова и еще многих других, чьи имена остались неизвестны.

— Вся московская скопчествующая молодежь прошла через руки Ломоносова, — показал на следствии Николай Бутинов.

И невольно вспоминаются сказанные Ломоносовым, в присутствии того же Бутинова, знаменательные и загадочные слова, полные жуткой изуверской гордыни: слова о «двадцати белых ризах», которые-де ему, Ломоносову, «предопределено надеть» и из которых «уже восемнадцать надето».

Фанатик с окровавленным ножом в руке — таков истинный облик этого «Димочки» с его «нежной» душой и любовью к «пчелкам».

* * *

Но Ломоносов — не единственный. Рядом с ним на скамье подсудимых — два других оскопителя Петров и Ковров.

Фигура старого скопца Василия Петрова особенно выразительна. Петров — торговец, он был им до революции, он стал им при первой возможности после революции.

В дни похода Юденича на Питер он уходил с белыми, но затем вернулся на ст. Сиверскую. В 1927 году, когда «прижали с налогами», Петров сдал в наем местному кооперативу обе лавки, а сам отдался «богоугодной жизни».

На Сиверской у него — огороды, хозяйство, дом — полная чаша. А при доме — баня, в которой он лично или другие оскопители производили отвратительную операцию над свежими, присылаемыми из города, жертвами ленинградских вербовщиков-изуверов.

Другая зловещая фигура процесса — дворник Иван Ефимович Ковров, возглавлявший, вместе со «старшей пророчицей» Татьяной Жарковой, отделения «большого корабля»: на Петроградской стороне, на Васильевском острове, на Ждановке. Эта группа имела особое задание секты вести вербовку среди женщин-работниц и молодежи.

Особенно благодарную почву агитация скопчих Жарковой и Пелагеи Бутиновой, «духовной сестры» Коврова, нашла на фабрике имени Желябова. В кругах отсталых неграмотных ткачих скопцы насчитывали не один десяток последовательниц, и среди них — немало таких, которых они медленно и упорно склоняли к принятию «печати».

Ковров и Жаркова так и говорили о себе:

— Мы призваны на земле жить для бога и ловить души из житейского омута…

«Жатва» эта снималась обычно во время летнего отпуска работниц. Жаркова приводила вновь принятых к Коврову. А Ковров препровождал их дальше на станцию Вруда, к какой-то неустановленной следствием «Христине Петровне»…

* * *

На скамье подсудимых есть еще один обвиняемый — старый скопец Павел Григорьев, бедняк-крестьянин со ст. Суйда. Однако, когда очередь допроса доходит до него, то становится ясным, что этот «скопец трех печатей» (у Григорьева вырезаны даже оба соска) стоит здесь перед судом, не как виновник, а как обвинитель — суровый, непримиримый, ничего не забывший.

Рассказ его явился, пожалуй, наиболее ярким моментом всего процесса. С характерными подробностями, мучительно и медленно воскрешая в своей памяти этот роковой для него час, Григорьев поведал суду о том, как 26 лет назад один кронштадтский скопец уговорил его подвергнуться операции.

Когда стихла первая острая боль, истекающий кровью Григорьев понял весь непоправимый ужас совершившегося и, заплакав, сказал своему «духовному отцу»:

— Ты сделал меня нечеловеком навек!..

С этим сознанием Павел Григорьев прожил всю жизнь. Оно на всю жизнь связало его волю и его судьбу. Оно тлело, не сгорая, в его жутких воспоминаниях:

— о вонючей смоле, которой «пророк Андрей Яковлевич» заливал ему свежую кровавую рану;

— о «свинцовом гвозде»[3], который на долгие месяцы вогнали ему, Григорьеву, в изувеченное тело;

— о змеиной ласковой злобе, которая таилась в ответе «пророка» на горькие жалобы оскопленного:

— Первого встречаю такого гордого, как ты!..

Сказал, благословил и исчез — навсегда…

А Григорьев остался лежать на полу, в кровавом тряпье, чувствуя, как стихает, притупляясь, как входит в тело его навсегда — на всю жизнь — неразлучная, неисцелимая боль…

— И до сих пор еще мучают меня порой нечеловеческие страдания!..

Так признается сегодня человек, молчавший двадцать шесть лет…

Страшной пустотой безысходности прозвучали на суде слова старика Григорьева:

— Раз я такой — горе-неволя заставляет меня поддерживать связь со скопцами: для меня нет другой среды, а одиночкой жить — мне не под силу…

И всетаки: так-ли это в действительности?.. Может быть, только сейчас, вот здесь, в зале суда, Павел Григорьев впервые понял, что и это было — заблуждением: что в жизни своей он, трудовой крестьянин, бедняк и калека, всетаки был и оставался одиноким, навсегда чужим в среде лавочников и кулаков, что его «братья во христе» на деле были его злейшими классовыми врагами.

Может быть, только теперь на закате лет, на краю близкой могилы, этот человек понял и различил, с кем ему в действительности по пути и где его настоящая классовая родная семья, которая не знает «одиночек» и в которую не закрыта дорога ни одному трудящемуся бедняку.

* * *

Такова правда о скопчестве и о скопцах…

Что могут противопоставить ей эти люди на скамье подсудимых, кроме тупого огульного запирательства, привычной тактики «мудрых и кротких» скопцов?!

Ломоносов и прочие твердо выдерживают «клятву молчания»:

— Ничего не было…

Они никого-де не оскопляли, ни к какой тайной секте не принадлежали, да и «кораблей»-то никаких нет — есть только не связанные между собой семьи, по старине придерживающиеся скопческой веры.

Они оскопляют только сами себя. Это — совершенно безболезненно. («Григорьев врет»…) и «кроме пользы никакого вреда человеку не приносит»…

Насчет-же антисоветской агитации — так этого и вовсе не было. Им, скопцам, всегда старались пришить политику — так было и при царе… А между тем они политикой не интересуются:

— Корабль наш плывет к царству небесному…

Так, разыгрывая из себя «угнетенных» и без вины виноватых, эти люди отрицали на суде все, решительно все. Даже тогда, когда их уличали в упор жертвы — живые жертвы их изуверства…

…Вот — Степан Силин, носильщик с Октябрьской железной дороги, тот, которому, по выражению прокурора, «верилось, что в царстве небесном будет легче, чем таскать чемоданы на вокзале»… Кто привел этого бедного человека к проклятию «спасения»?..

Его наставляла и просвещала сама Елизавета Яковлевна, у которой Силин поселился со своей семьей. Его «приводил» Константин Алексеев: большой искусник в делах совращения, он долго и старательно уговаривал его; подготовлял поездку Силина в Москву к «самому» Ломоносову; вел с последним телеграфные переговоры насчет предстоящей операции и обменивался условными телеграммами. Наконец, в июле 1927 г., Ломоносов собственноручно «облек в белую ризу» несчастного темного носильщика.

Но этим оскопители не ограничились. Вслед за Степаном Силиным наступил черед его сына, 18-летнрго юноши. Александра Силина взяли в обработку Ковров, Жаркова и другие специалисты по работе среди молодежи. Полгода спустя, в один из приездов Ломоносова в Ленинград, юноша отправился вместе с московским «дорогим гостем» на ст. Сиверскую. И там в бане скопца Петрова свершилось то непоправимое, с чем долго никак не мог примириться ничего не подозревавший отец и о чем теперь со слезами вспоминает сам Александр Силин:

— Жизнь теперь для меня ничто… А что сделано — не воротишь.

Еще страшнее был путь его сверстника и друга, 20-летнего Николая Бутинова, сына ткачихи Пелагеи Бутиновой.

Ему не было еще 16-ти лет, когда родная мать и «духовный отец» его Иван Ковров потребовали, чтобы он принял «малую печать», угрожая:

— Не согласишься добром — всеравно ночью оскопим. Больнее будет!

Впоследствии Ломоносов докончил то, что начал Ковров, и привел Бутинова к «полному спасению»: наложил на него «большую печать».

Так был втянут в секту Николай Бутинов… Он стал ревностным исполнителем ее обрядов и заповедей, не пропускал ни одного собрания, принимал деятельное участие и был хорошо осведомлен в делах «корабля», но — не мог скинуть с себя гнетущее смутное сознание, что он — «чужой среди них».

Первый ленинградский процесс скопцов раскрыл Бутинову глава на истинную природу тех людей, с которыми он поневоле связал свою жизнь, и пробудил в нем здоровый протест классового самосознания, подсказавший ему вскоре единственно-правильный выход из жизненного тупика: Бутинов отошел от секты и открыл следственным властям все гнусные тайны «корабля изуверов».

* * *

Кто бы мог подумать, что эта секта насчитывает в СССР около 2.000 приверженцев и что скопческие «корабли» существуют не только в Ленинграде, но и в Москве, Харькове, Краснодаре, Ростове на Дону, в Курске, в Рязани, в Поволжьи, в Сибири и во многих других местностях?

В Москве имеется целых 33 «корабля», разбросанных повсюду — в Замоскворечьи и на Таганке, в переулке Николы Ямского и у Спасской заставы, особенно же в пригородных селах — в Богородском и в Черкизове.

Там, в этих подмосковных дачках и «садочках», кустари-скопцы и скопчихи раскинули целую сеть чулочных мастерских, в которых они жестоко эксплоатируют девушек-работниц, вербуемых ими в рязанских и орловских деревнях. Попутно хозяева ведут обработку этих «голубиц» в сектантском духе. Многие девушки уже оскоплены, другие находятся на верном пути к тому же. Или даже к худшему: не так давно в Москве-реке утопилась девушка, которой черкизовские скопцы вырезали груди…

Так рассказывал Бутинов, называя адреса, не утаивая ничего из того, чему он был свидетелем на радениях и беседах в «соборе» на Ковенском.

Он вспоминал все слышанные им «пророчества» и «распевцы», в которых, как мы видели, откровенно проявляется контрреволюционная антисоветская сущность современного скопчества.

Он раскрывал смысл их песнопений про «царей», «престолы», «короны», ярко отражающих монархическую закваску скопчества; недаром же скопческие предания неизменно связывали имена своих основоположников и «героев» с именами русских царей, отождествляя Селиванова — с Петром III, Акулину Ивановну — с царицей Елизаветой, Александра I со старцем «Федором Кузьмичем», который-де тоже был скопцом и т. д.

«Предательство» Бутинова и других молодых скопцов было больше, чем мужественный поступок раскаявшихся одиночек, — оно знаменовало собой начало «кораблекрушения», начало внутреннего раскола секты, пережившей себя и свое время, утратившей свои классовые и социальные скрепы. Оно предвещает начало массового отхода и конец того религиозного дурмана, в котором кучка торгашей и паразитов пыталась держать порабощаемых ими трудящихся «собратьев»: неграмотных желябовских ткачих; рабочий и крестьянский молодняк, вроде Силина, Лаврикайнена, Бутинова; деревенскую бедноту, как старика Григорьева, Андрея Пивдунена и других.

Сектантский «заговор молчания» нарушен, «нерушимая страшная клятва» потеряла свою власть над прозревшими людьми.

Но — не всем легко дался выход из заклятого круга…

* * *

В одной из ленинградских психиатрических больниц есть девушка…

Днем она напоминает человека, скованного каким-то непонятным оцепенением. Она молчит. Это молчание лишь изредка прерывается слезами, а когда высыхают слезы — лицо ее словно деревенеет. И она снова молчит…

К ней бесполезно обращаться с расспросами. Стоит ей лишь завидеть близко от себя незнакомого человека, как она приходит в беспокойство. Озираясь и прячась в угол, она начинает шептать всегда одно и тоже:

— Ничего я не знаю… Ничего я не помню… Боялась, что поведут и бросят в воду…

У Веры — так зовут больную — мания преследования. Когда наступает ночь, тайный недуг вдруг прорывается наружу — бессонницей, припадками страха, кошмарами… Вера вскакивает с постели и протягивает к кому-то невидимому умоляющие руки:

— Предала… Да, да, предала!.. Но пожалейте-же: хоть бросайте-то не живую… Убейте меня сперва, убейте!..

Излечима ли она? Врачи пожимают плечами:

— Будем надеяться, но…

Но пока — пока мир бредовых навождений, страшные призраки тоски и смерти еще цепко владеют ее помраченным сознанием…

Уже давно другая ткачиха стоит у того станка на Желябовской фабрике, на котором работала Вера Исакова. И не мерный стук погонялки, не шум приводных ремней стоит неотступно в ушах сумасшедшей ткачихи, а смертный гул глубокой зеленой воды, и в горле ее часто слышится странный булькающий звук, похожий на последний судорожный глоток утопающего…

Этот человек живет со смертью в глазах.

Несколько месяцев тому назад Вера Исакова рассказала следователю о том, что делалось в одной из скопческих квартир на Малом проспекте. Рассказала, как три года назад неграмотной деревенской девушкой приехала она в Ленинград, к тетке своей Василисе; как устроила ее тетка на фабрику; как учила ее молиться, и как на Ждановке торжественно принимали ее, «голубицу» Веру, в святое «братство»: горели свечи, ходили «стеночкой» люди, пели «христос воскресе»…

Так рассказала Вера Исакова… А несколько дней спустя где-то на окраине острова Голодая речной милиционер вытащил ее из воды — утопающую, полуживую.

Когда ее привели в сознание, она заплакала:

— Зачем меня вытащили? Все одно я пропала навек!..

Больше от нее ничего не удалось добиться: ее ум помутился…

На суде Ломоносову был задан вопрос:

— А если кто-либо из сектантов нарушит обет молчания, что тогда?

На это «вождь» ленинградских скопцов ответил полупритчей:

— Также как оголенные электрические провода грозят смертью — так и у нас: каждый, кто нарушит обет — или искупает вину, или — головой в Неву!..

В свете этой ломоносовской «притчи» не становятся-ли понятными гибель черкизовской чулочницы, таинственный выстрел в Лаврикайнена, попытка самоубийства ткачихи Веры Исаковой?!

Одна из ждановских скопчих, Агафья Ермакова, на допросе по этому поводу ответила с истинно-евангельской кротостью:

— Раз бросилась, стало быть, ейное дело! А почему с моста Декабристов? Чорт ее знает — есть и ближе мосты: Тучков, Уральский…

Она, Агафья, «ничего не знает» и ничего не скажет.

Но мы-то знаем теперь, что накануне самоубийства к Вере приходили скопчихи со Ждановки и о чем-то долго кричали… Легко представить себе, каким «судом» грозили они ей и какого искупления требовали.

Над Верой свершился — может быть, в последний раз — древний закон «корабля»:

— Отступнику — смерть.

Темная, запуганная, измученная девушка поверила, что и впрямь нет для нее в жизни пути.

Мысль о неизбежной мести охватила ее ужасом смерти… И, спасаясь от нее, Вера кинулась «головой в Неву» — в смерть.

* * *

Койка в сумасшедшем доме, физическое и душевное увечье, страшные воспоминания, которые человек обречен тащить за собой двадцать шесть долгих мучительных лет — вот те трагические тупики, куда приводит скопчество Исаковых, Силиных, Григорьевых…

Это тот «счет жизни», который пролетарская общественность и советское правосудие могут предъявить скопцу из меняльной лавочки, банкирскому выкормку, зловещей старухе-процентщице и другим «героям» этого судебного процесса.

Суд над скопцами-контрреволюционерами в Ленинграде в Выборгском Доме Культуры.

Не «за веру» судил главарей лениградских скопцов Областной суд в зале Выборгского Дома Культуры, где за эти дни на процессе перебывало до 10.000 рабочих. Не за религиозные убеждения, а за то, что они создали целую организацию для того, чтобы вовлекать в свои ряды новых приверженцев и калечить их физически и нравственно.

Их судили за то, что под видом религиозной свободы они использовали в целях личной корысти и эксплоатации религиозные предрассудки темных и экономически-беспомощных тружеников, которых им удавалось вовлекать в секту.

Их судили за то, что в героические дни социалистического строительства они пытались вырвать из рядов строителей социализма пролетарскую молодежь, пытались затянуть ее обратно в болото обывательской «отрешенности от мира», уничтожить своим классово враждебным мертвящим влиянием растущую творческую активность масс.

Скопцов судили, как классовых врагов, которые в стенах своих «сионских горниц» сеяли ядовитые семена антисоветской контрреволюционной пропаганды, осуществляя этим свои тайные политические цели и чаяния.

Ломоносов приговорен к десяти годам лишения свободы со строгой изоляцией, к конфискации имущества и высылке на поселение в отдаленные местности на 5 лет.

Алексеев и Петров осуждены на восем ь лет, Ковров — на семь лет лишения свободы с последующей ссылкой.

Скопцы-контрреволюционеры. Скамья подсудимых.

Тупикова, Жаркова и Бутинова приговорены каждая к двум годам лишения свободы со ссылкой на разные сроки, та-же мера применена и к Маркову.

Григорьев оправдан.

* * *

Повестью о гибели ленинградского «корабля изуверов» завершается полутора-вековая история омерзительной скопческой секты, выросшей, точно поганый гриб, где-то на тайных затворках былого капиталистического общества и чудовищным пережитком уцелевшей до наших дней.

Это была повесть о последних преступлениях скопчества и — о последних жертвах его.

Но общественное значение этого дела далеко не исчерпывается рамками судебного приговора.

Секту скопцов-изуверов судили не только судьи за красным столом, — их судила сама совесть и разум класса, строящего социализм, их судила и осудила — как врагов жизни и революции — вся пролетарская общественность. И беспощадное острие этого приговора направлено не только против скамьи подсудимых.

Ибо за уголовными и политическими преступлениями этой кучки фанатиков и паразитов скрывается нечто большее: религиозное мракобесие вообще, «духовная сивуха» всякой веры и всяческого суеверия, тот «спрут религии», который своими щупальцами опутывал быт и сознание, труд и свободу широких трудящихся масс всех стран и времен.

Мы живем во времена великих разоблачений… Самые глубокие исследования религиозных движений и самые едкие безбожнические статьи не в состоянии вскрыть вековые обманы религии с той убийственной очевидностью, с какой разоблачает их — сама живая социальная действительность наших дней.

Громадные социальные сдвиги все крепче приковывают взоры трудящегося человечества к земле — к нашей земле, с ее великой борьбой за наши земные цели. Обнаженная правда классовых битв отрезвляет умы от «потусторонних» исканий и «загробных» надежд. В огне революции сгорают до тла догматы религии и катехизисы старой морали.

Даже в самые глухие уши врываются уже раскаты великих гроз современности. Уже стучится в двери старого мира сознание неотвратимой близости Мирового Октября, этого подлинного «страшного суда» истории.

Перед лицом грядущих событий — смешны, убоги и попросту неуместны заплесневелые «духовные истины» религий.

Среди призраков прошлого религия, фанатизм, старые боги и старая мораль — самые злостные враги. Такого врага еще нельзя, еще рано сбрасывать со счетов. Его удары кажутся нам подчас укусами комара; но — в этом комарином жале таится яд болотной лихорадки…

Незаметный и неуловимый, он вьется всюду и везде, этот враг.

Он — в лживой и лицемерной «морали» старого быта, в «нравственном» кодексе обывательского мещанства, не знающем великих классовых добродетелей пролетариата — товарищеской солидарности, революционной ненависти, социальной непримиримости.

Он — в кликушествах попов и сектантов, уводящих «усталые» души прочь от «земных забот», усыпляющих классовое сознание баснями о небесной награде, а строительство социализма объявляющих делом антихриста.

Он — в тайных кознях классового врага, ратующего за церковь — против клуба, за двунадесятые праздники — против непрерывки, за малиновый звон колокольный — против индустриализации и пятилетки.

Он — в тонких подлогах идеалистических философий; в «духовной культуре» христианнейшей буржуазной Европы с ее пестрым прилавком дешевых «идеалов человечества»; в истошных воплях о «религиозных гонениях в СССР» и в пастырском послании папы римского, призывающего — последний крик евангельско-фашистской моды! — к «крестовому походу» на большевиков…

У этого врага — тысяча жал и тысяча личин. Но под каждой личиной — скрывается все тот-же лик издыхающего капиталистического «зверя из бездны» прошлого…

Мракобесием всех толков и вероисповеданий, этим мрачным «духовным наследием» уходящих времен, еще отравлен воздух, которым дышит пролетариат, строитель новой, социалистической земли.

Но — когда наступает утро, рассеивается болотный туман…

Для трудящихся масс Советского Союза этот рассвет уже начался… Прошлое проходит, чтобы не вернуться.

В этом смысле судебный процесс ленинградских скопцов был «историческим процессом». Это был суд над прошлым, суд истории надо всем тем, что прокурор в своей речи справедливо и метко определил, как —

— «последние отвратительные пузыри крушения, всплывающие на том месте, где в волнах революции тонет капиталистический корабль».