Рассказы
«Майор музыки»
Майор интендантской службы капельмейстер Миронов, которого солдаты шутя называли «майором музыки», флейтист Зубенко и валторнист Стариков возвращались в дивизию после четырёхмесячного лечения в тыловом госпитале и двухнедельного, почти санаторного отдыха, предоставленного им уже в районе действия нашей армии. Все трое были участниками ноябрьских боёв у прионежских болот и героями этих боёв. Заслуги их были большие перед дивизией, а потому командование устраивало встречу, чествование и приуроченное к этому дню вручение правительственных наград трём музыкантам.
Капельмейстер Миронов в боях получил двадцать шесть осколочных и два пулевых ранения; Зубенко был ранен в голову, в ногу, и три осколочные раны у него были в плече; у Старикова было больше десятка средних и мелких осколочных ран и одна пулевая, лёгочная. Эти три музыканта дрались с врагом с таким упорством, с такой смекалкой и с таким мужеством перенесли ранения, что ими восхищалась чаша армия.
Возвращение героев в строй отмечала и наша газета, от которой я был корреспондентом. Она напечатала портреты Миронова, Зубенко и Старикова. Посвятила им две статьи. Написать же о них очерк было поручено мне.
Я выехал в дивизию. До штаба пробирался четверо суток: где на попутных машинах с боеприпасами и продуктами, где на двухколёсных карельских лесных телегах, где верхом на тощих и голодных конях. Большую же часть пути я брёл пешим, потому что таяли последние почерневшие снега и дороги в этом лесном болотном крае были почти непроходимы. Устал я очень, проголодался, продрог, вода хлюпала в моих сапогах, и шинель на мне была мокрая и грязная. Но путешествие моё не кончилось: торжества, ради которых я с таким трудом пробирался сюда, оказывается, были перенесены непосредственно в полк, в котором служили Миронов, Зубенко и Стариков, и теперь мне вместе с ними предстояло ехать туда, в сибирский Н-ский полк, который стоял у чёрта на куличках, среди болот и топей, за сорок километров от штаба дивизии, втрое дальше других полков…
Утро было холодное, промозглое. Изредка моросил дождичек.
Первыми вслед за мной к конюшням транспортной роты пришли Зубенко и Стариков, нагруженные вещевыми мешками и фанерными чемоданами. Потом появился ездовой со своей телегой. Не было видно только «майора музыки» Миронова.
Зубенко и Стариков расположились под сосной и неторопливо возились со своими чемоданами, набитыми книгами, нотами, пластмассовыми портсигарами, зубными щётками, кисетами, блокнотами, конвертами и всякой другой мелочью, которую везли из тыла своим товарищам из музыкантской команды; сортировали и пересчитывали эти подарки, делая какие-то метки на них, перекладывали из чемодана в чемодан бутылку спирта, завёрнутую в новые вафельные полотенца, шутили и тихо переговаривались между собой, счастливые и всё ещё возбуждённые от вчерашнего приёма у командира дивизии. Их, простых солдат из музыкантской команды, генерал принял, как прославленных героев. Было от чего быть счастливыми!
Ездовой, задав коням корм и навалив на телегу гору сена, чтобы не очень нас трясло в дороге, спал, растянувшись на сене, а его прожорливые и жадные кони, которых в это весеннее, голодное время года никак нельзя было накормить досыта, брели вдоль ограды, волоча за собой телегу, выискивая в разопревшей земле первую бледнозелёную травку.
В конце ограды показался Игнат, командир транспортной роты. Это был рыжебородый старик, бывший колхозный конюх.
— Так «майор музыки» не поедет с вами, товарищи-граждане! — прокричал Игнат. — Поезжайте одни! Только звонили от генерала! Сказали, что ещё ночью майор ушёл в полк. Как он доберётся до места — бог один знает!.. Так что — езжайте!
Зубенко и Стариков сразу же покосились в мою сторону.
«Это, видимо, из-за меня он не захотел ехать на телеге, — подумал я. — Странный человек!.. Ушёл в полк ночью!.. По этим дорогам и днём не пройти!»
— А что так? Как это он не с нами? Мы ведь уговорились ехать вместе… — начал было Стариков.
Но его перебил Зубенко:
— Не знаешь Николая Ивановича? Впервые с ним имеешь дело? Едем!
Они собрали свои подарки, упаковали чемоданы, и мы пошли к телеге.
Но не успели мы выехать за шлагбаум, как позади раздались голоса:
— Эй, стой, эй, подожди!
За нами бежали Игнат и какой-то солдат с духовым инструментом за плечом.
— Ну, нам сегодня не уехать отсюда! — Ездовой придержал коней.
— Никак это Волков бежит!.. — сказал Зубенко и толкнул приятеля в плечо.
— Приятный попутчик, нечего сказать… — недовольный, пробурчал Стариков.
— Что — он тоже из вашей музыкантской команды? — спросил я.
— Был, да «ушли» его. Таких у нас не держат. Типчик же, должен вам сказать, товарищ капитан! — ответил Зубенко.
Игнат и музыкант добежали до телеги.
— Велено вот трубача из соседнего полка отправить заодно с вами, — еле переводя дыхание, сказал Игнат. — Он и поедет за ездового. Дорога тяжёлая, кони надорваться могут. Меньше людей — быстрей езда. Слезай! — крикнул он на обескураженного ездового.
— Так чего же кричать — я и так слезу, — явно обиделся наш ездовой. — Эка охота трястись в такую даль! — Он вытащил из-под сена винтовку, вещевой мешок с продуктами и стал искать котелок.
— Слышь, — Волков! — обратился Зубенко к баритонисту. — Зачем едешь к нам в полк?
— А известное дело, приедет генерал, в полку будет праздник в вашу честь, а одного трубача и не хватает в оркестре, — ответил за Волкова Игнат. — Погиб, говорят. Ну, малый, садись! — прикрикнул он на баритониста. — Только про лыжи не забудь.
— Кто погиб, что ты говоришь, отец? — спросил Зубенко. — Что он говорит, Волков, кто погиб?
И Стариков привстал на колени, уставившись неподвижным взглядом в баритониста.
— Виктор Симонов не вернулся из разведки… Позавчера они ходили за «языком»… Говорят, налетели на фугас… Ранило троих, двоих — вытащили, а Виктор остался там… Был человек — и не стало человека! — усмехнувшись, меланхолично ответил Волков, переложив баритон с плеча на плечо.
— Слезай?! Ишь ты… — сердито ворчал наш ездовой. — Была бы ещё дорога, как на Сочинском шоссе, да и кони подходящие, тогда бы ещё туда-сюда, стоило бы съездить на праздничек. А то ведь и дорога, упаси господи, какая дрянь, и кони что сонные мухи, на первом же километре выдохнутся! Кони-то без рыси! — вдруг загоготал он, найдя свой помятый и закоптелый котелок.
— Я тебе дам «без рыси»! Будешь ты у меня ещё агитацию разводить! — пригрозил ездовому Игнат. — Садись, малый, — сказал он баритонисту. — Только коней обратно зря не гони, прихвати у старшины сотню лыж.
Новый наш ездовой сел в телегу, бережно положил рядом с собой баритон, стегнул коней и скорчил гримасу Игнату:
— Буду я тебе ещё лыжи возить! Ищи дурака!
— Ну, ну! — замахал руками и остановился в изумлении старик. — Смотри! А то у меня разговор короток: сведу к генералу — и делу конец!
Но кони весело взяли с места, телега затарахтела на гати, и путешествие наше началось.
* * *
— Значит, Виктор погиб?.. Вот беда! — Зубенко растерянно улыбался, не зная, как вести себя на людях при известии о трагической смерти товарища.
— Как это их всё же угораздило попасть на фугас?.. Не маленькие, не в первый раз, кажется, ходили в разведку!.. — сокрушённо качая головой, сказал Стариков.
— Самое удивительное во всей этой истории другое, — обернулся к нам баритонист. — Через полчаса же наша группа захвата вернулась за Виктором, но того уже не оказалось на месте. И фашисты вряд ли могли его захватить, — наша артиллерия сразу же отсекла весь этот район от переднего края противника…
— Но удивительно и другое! — перебил его Зубенко. — Весь вечер мы сидели у генерала, народу всякого было у него полно, и никто из вас ни одним словом не обмолвился о Викторе!.. Ведь он был наш товарищ, сам знаешь, который год мы служили вместе.
Вы же герои! — с усмешкой ответил баритонист. — Именинники! Вот и не хотели портить вам настроения.
— А Николай Иванович знал?
— Ему, кажется, кто-то сказал.
— Ну, теперь понятно, почему он сидел такой хмурый у генерала! Теперь всё понятно!.. Понятно, почему он и с нами не поехал, — сказал Зубенко.
— И ничего не понятно! — Стариков пожал плечами. — Зачем в полк было идти ночью? Мог бы и утром.
— Понятно, понятно, — сощурившись, потирая себе подбородок, загадочно проговорил Зубенко. — Николай Иванович переживает… Тяжело ему… Виктора он любил, как сына родного… Мальчиком он ведь взял его к себе в оркестр, сиротой ведь был Виктор!..
— Чепуха всё это! — махнул рукой Волков. — Сентиментальности! Майор ваш не из тех людей, которые переживают или ещё что-нибудь там…
— Он — железный человек, это правда, — после наступившей паузы сказал Стариков. — И сентиментальности к нему не подходят.
— Ну, то-то! — не без удовольствия протянул Волков. — А то у вас майор и такой, и сякой, хоть икону с него пиши!
Желая переменить тему разговора, Стариков сказал;
— И всё-таки мне непонятно, почему он не поехал с нами?
«Из-за меня он не поехал на телеге, — хотелось мне ответить ему. — Не любит ваш майор военных корреспондентов, это всей нашей редакции известно. Побоялся, наверное, что всю дорогу я буду донимать его всякими вопросами и расспросами, вот и не поехал!»… — Но я сказал:
— Герой-героем, а чудаковатый у вас «майор музыки»… Генерал поедет только вечером, а другого транспорта в полк больше не ожидается. Как же майор доберётся до места? Ему же в полку надо быть раньше всех! Сыгровка оркестра и всякое другое. Вы герои торжества, но вы и музыканты!
Редкий случай, правда, но вам же и придётся играть на празднике? Без музыки ведь не обойтись? Что, не так ли?
Зубенко загадочно улыбнулся, сказал:
— Николай Иванович своё дело знает.
— Это точно, — поддержал его Стариков. — К тому же у него вряд ли бы хватило терпения сидеть вместе с нами в телеге и трястись на гати. Он у нас даже по хорошим дорогам редко ездит.
— Ну, а что — летает он? Как же без дорог?
— Зачем летать? — ответил Зубенко. — Он выбирает наикратчайший путь между двумя точками и идёт по азимуту. Вот, скажем, до нашего полка по дороге сорок километров, а если идти по прямой, через лес, будет семнадцать. Как же выгоднее идти: так или этак? Конечно, через лес, если в нём не заблудиться.
— Но кругом болота и лес непроходимый!..
— Это для нас с вами, простых смертных, товарищ капитан. Для него это просто условности.
— И даже ночью?
— И даже ночью! Когда мы приедем в полк, он уже будет там. И оркестр будет готов к «бою».
— Чепуха! Здесь и по дороге вряд ли пройти!
— Не спорьте, товарищ капитан, — сказал Стариков. — Вы так мало знаете нашего Николая Ивановича.
— Думаете?
— Тут и думать нечего. Ведь вам же не приходилось с ним служить?
— По-моему, вам всего-навсего и удалось минут пять поговорить с ним, — обернувшись ко мне, сказал баритонист. — Я слышал разговор Миронова с командиром дивизии, из чего это и заключил. Знаете, что он ответил генералу, когда тот сказал: «Вам оказывается большая честь, с вами в полк поедет специальный корреспондент, он опишет в газете вашу геройскую жизнь, расскажет, как вас приняли после долгого отсутствия однополчане»… — Он ответил, что ещё ничем не проявил себя на войне, а когда проявит — сам возьмётся за перо!.. Это он-то не «проявил»!.. Вот старый лицемер!
Зубенко, кивнув на баритониста, сказал:
— Вы его не слушайте, товарищ капитан; майора он не очень-то любит.
— С чего бы это?.. — заинтересовался я.
— У него есть причины.
— И не маленькие! — сказал Стариков, подмигнув мне.
— Да, я не люблю непонятных, исключительных людей, — не оборачиваясь, со злостью в голосе сказал баритонист.
— А он — непонятный, исключительный? — спросил я.
— Да, его не сразу раскусишь, — сказал Зубенко.
— Первая стычка у меня с ним произошла вот по какому поводу, товарищ капитан, — хлестнув коней, снова обернулся ко мне баритонист. — Прихожу, так сказать, наниматься к нему в оркестр. Он спрашивает у меня не про музыку, а про сердце, про лёгкие, ну, как какой-нибудь врач. Потом — про ноги. — «Как у вас ноги?» — «Что ноги?» — не понимаю я. — «Крепки ли вы на ноги, как долго можете ходить?» — Я совсем ещё не знал его и говорю: «Слабоваты малость да и ревматизму подвержены», — и начинаю, дурак, ещё объяснять, как с осенними дождями начинается ломота в ногах и всякое такое. Тогда он хмурится, встаёт и говорит: «Извините, но музыканты со слабыми ногами мне не нужны!» — Как я ни просился к нему в оркестр — ничего не помогло!.. Полгода из-за него пришлось поработать администратором в клубе. Вот что это за человек!
— Солдат! — сказал Зубенко.
— Солдат, солдат! — Стариков заёрзал на сене, счастливо улыбаясь, готовый слушать баритониста, история которого, видимо, была небезинтересна.
— Ну, и что же дальше? — спросил я.
— Дальше?.. А дальше в оркестре заболел первый баритонист, и он волей-неволей был вынужден взять меня к себе, хотя и поставил условие: «Заняться ногами!» Ну, и пришлось мне после этого в день километров десять, а то и больше, знаете, как на кроссе, бегать взад и вперёд по плацу.
Зубенко и Стариков расхохотались.
— Вот им смешно, вспомнили поди… — смутился баритонист. — И действительно смешно! — теперь уж сам расхохотался он. — Но эта беготня по плацу все же была чепухой. Если бы вы знали, что он проделывал с нами на учениях! Ежедневно 30—40-километровые марши., а потом — заведёт нас куда-нибудь в глушь, где и дорог-то нет, и скажет: к такому-то часу быть там-то и там-то, и сам скроется, как дух лесной. Ну, и плутаем мы день-два по тайге.
— Да, тяжёлые были те времена, — согласился Зубенко.
— Жуткие! Я, например, и полгода не выдержал, попросил перевода в соседний полк. А как страдал из-за него наш покойный Виктор Симонов, о котором Зубенко говорит, что майор «любил его, как сына родного»! Я хорошо помню, с какими ногами ходил Виктор! Не дай бог иметь такого «папашу»!
— Да, гонял он его здорово, — вновь согласился с Волковым Зубенко, — хотя и души в нём не чаял.
— Всё это красивые слова!.. Любил, жалел, чаял!.. — снова махнул рукой баритонист. — Вы лучше расскажите товарищу корреспонденту, как ваш майор мучил Симонова, как гонял его каждый день на стрельбище! Расскажите, расскажите!.. — Волков развёл руками. — Ну, зачем музыканту быть сверхметким стрелком? Не пойму!
— Где уж тебе понять! — не без сожаления сказал Стариков. — На войне всё это и понадобилось.
— Нет уж, увольте от такой чести служить в вашем оркестре!.. Музыканты у вашего майора должны быть и снайперами, и скороходами, и разведчиками, и спортсменами, и охотниками, и бог ещё знает кем! Ну, какое это имеет отношение к музыке?
— Самое прямое, — спокойно ответил Стариков.
— Прямое? Смеёшься!.. А что ваш майор проделывал в оркестре? — не мог успокоиться Волков. — Пятую симфонию Бетховена разучивали месяца четыре. Даже после десятка концертов продолжали её разучивать. Иногда весь день повторяли один и тот же такт. И для чего, спрашивается, в военном оркестре такое совершенство?!.. — Он вздохнул-: — Да, мучитель он страшный!..
— Он серьёзный музыкант, — сказал Стариков. — И оркестр наш потому и был самым лучшим на Дальнем Востоке. Что — не так разве?
— Так-то оно так, — поморщился наш «ездовой». — Но какой смысл в воинской части так чисто отделывать вещи? Где-нибудь в Большом театре — это понятно. А у нас и так сойдёт. Солдату нужны марши и барабанный бой.
— Ну, с этим я не согласен, братец, — протянул Зубенко. — К тому же в Большом театре нет духового оркестра.
— Ну, симфонический, не всё ли равно!
— Нет, не всё равно, — сказал Стариков.
Тут наша телега по самую ось завязла в грязи, и нам пришлось слезть, помочь коням. Разговоры сами собой прекратились. Потом мы метров пятьсот прошли пешком, перепрыгивая с кочки на кочку, прежде чем вновь сели в телегу. Брёвна так и хлюпали под колёсами, обдавая нас липкой болотной грязью. Баритонист отчаянно ругался, проклиная на чём свет стоит и эту дорогу, и этот лес.
* * *
В каждый свой приезд в дивизию я от солдат и офицеров слышал много рассказов про «майора музыки». Имя Николая Ивановича Миронова было овеяно легендой. Судя по этим рассказам, майор был тонким ценителем музыки и великолепным капельмейстером; метким стрелком и удивительным охотником; опытным лесным следопытом, что делало его незаменимым разведчиком в карельских лесах.
Но наряду с этим о нём можно было услышать и много другого, и дурного. Обычно это исходило от его недоброжелателей и завистников. Особенно усердствовал в распространении всякой клеветы на майора капельмейстер соседнего полка Севастьянов, у которого служил баритонист Волков. Какие только небылицы он не рассказывал про Миронова!.. Но клевета, как оружие, было бессильно против «майора музыки». У Николая Ивановича были крепкие нервы и железное здоровье. Даже на фронте он продолжал заниматься спортом и вёл суровый, спартанский образ жизни. Рассказывали, что он шутя может разогнуть подкову, пройти без отдыха сто километров, днями крошки в рот не брать.
Но особенно много рассказывалось о нём, как об охотнике. Сам «майор музыки» мяса в рот не брал, хотя за сезон, в мирное ещё, конечно, время, промышлял столько дичи и зверя, сколько никогда не снилось всем охотникам дивизии, вместе взятым. В этом признавались сами охотники. В отпускное время на охоту Николай Иванович выезжал… на велосипеде!.. Велосипед у него был удивительно выносливый. Нагрузит он на него провизии на неделю, захватит с собой чайник, котелок, топор, пристроит сбоку велосипеда раздвижную лестницу (это для удобства, ведь в камышах и кустарнике не сразу разыщешь диких коз!), устроит в корзине на багажнике охотничью собаку — и исчезнет из дивизии…
Я знал, что Миронов сын лесника, с детства увлекался музыкой, ещё мальчиком поступил в военно-морское отделение при Петербургской консерватории, закончил его в 1916 году и до 1921 года прослужил в Кронштадте. Потом он три года учился в классе военных капельмейстеров, по окончании уехал в Сибирь, где и безвыездно служил в Н-ском полку.
С полком Миронов и приехал в октябре 1941 года на Карельский участок фронта.
Здесь он в первые же дни всех в дивизии удивил — тем, что велел своим оркестрантам «на время» запрятать инструменты и «заняться войной». Музыка и война! В умах многих, живущих в первые месяцы войны ещё мирным временем, его поступок расценивался чуть ли не как святотатство. Но Миронов молча делал своё дело, и работа у него спорилась. Его ученики, вчерашние валторнисты, трубачи, баритонисты, барабанщики, басисты, становились разведчиками, лесными следопытами, и вскоре они уже охотились на «кукушек», брали «языка», одного поймали даже с приказом самого барона Маннергейма.
Но всё это было мелочью по сравнению с тем, что Миронов совершал потом. В многодневном бою от полка был отсечен третий батальон. Пользуясь превосходством артиллерии и миномётов, враг теснил наших бойцов, окружая батальон.
Лес был девственный, в болотах, кишел финскими «кукушками» и «лягушками», и первые смельчаки, которые попробовали было в него сунуться и связаться с батальоном, поплатились жизнью.
Четвёртый день бойцы батальона голодали в окружении. У них кончалась и боеприпасы. Фашисты уже готовы были праздновать победу. Но спасти батальон вызвался Миронов. Он повёл свою музыкантскую команду не тропинками, а лесной чащей, где деревья стояли стеной и кустарник казался непроходимым. Их встретили «кукушки». Чуткий на слух, «майор музыки» по первому же выстрелу определял местонахождение автоматчиков. Музыканты отвлекали их на себя, а он снимал с дерева незадачливую «птицу». Так Миронов пробился к батальону.
Дорога была проложена. Он вернулся назад, добрал к своей музыкантской команде до взвода сапёров и до взвода стрелков, все они нагрузились продуктами и боеприпасами и тронулись в путь. Поход этот был дерзок, и успех его решился только тем, что он проходил под начальством Миронова.
Батальон надо было насытить пищей и боеприпасами и лишь потом выводить из окружения. Четыре рейса с боями делал отряд на дню туда и обратно. Бойцы падали от усталости, но впереди шёл Миронов. И они следовали его примеру: мужество этого человека поражало их! Они следовали за ним даже тогда, когда на дорогу обрушилась артиллерия противника, изрубив лес в щепки. Но они прошли и сквозь этот ад!.. За семь дней батальон был обеспечен всем необходимым и пробился сквозь вражеское кольцо.
Что я знал о втором подвиге Миронова? Кроме легенд, ничего. Когда в ноябре прошлого года я приехал в дивизию, то бои в районе прионежских болот уже затихли и капельмейстер в тяжёлом состоянии был эвакуирован в глубокий тыл. Были в тыл эвакуированы почти и все его музыканты, получившие в боях тяжёлые ранения. Так что узнать тогда что-либо о «майоре музыки» от непосредственных участников боёв мне не пришлось.
А теперь не просто участники, а живые герои этих боёв Зубенко и Стариков сидели рядом со мной…
Зубенко было лет двадцать семь. До армии он служил счетоводом в колхозе. Это был широколицый, краснощёкий, крепко сбитый парень. Когда-то, подпаском, он играл на пастушечьем рожке и дудочке. В музыкантской команде у Миронова он полюбил флейту, стал флейтистом.
Стариков был года на три старше Зубенко. По профессии он был металлистом, на заводе начал работать чуть ли не мальчиком, знал слесарное и токарное дело. На валторне играл ещё в заводском оркестре и в армию пришёл уже неплохим музыкантом.
Я спросил о ноябрьских боях, о «майоре музыки».
Езда по этой дороге так измучила Старикова, что он, если и не спал, то по крайней мере сладостно дремал и на мои расспросы ответил не совсем вразумительным взглядом сонных глаз.
Ответ пришлось держать Зубенко. Но он сделал такое страдальческое лицо, точно у него заныли зубы…
— А что, если про нашего майора я расскажу вам потом? Когда прибудем в полк?.. От тряски у меня голова кружится и колет под лопатками. — Зубенко растормошил Старикова. — По такой дороге мы в полк вряд ли попадём и завтра. Не лучше ли пойти пешком? К вечеру тогда бы добрались до места.
— Ничего, помаленьку и доедем, — сквозь дрёму ответил Стариков. — Спи…
Я и Зубенко слезли с телеги и пошли обочинами дороги. Вскоре нашему примеру последовали и Стариков с баритонистом. Кони наши теперь одни плелись позади.
Мы шли по болоту, и ноги у нас вязли в болотной жиже. Изредка в пути нам попадались бугорки — островки с гроздьями клюквы, выглядывающей из мха, и тогда мы устраивали минутный привал, переводили дыхание и снова шли.
Дорога вскоре круто повернула вправо. Теперь она шла параллельно переднему краю, до которого, правда, было ещё далековато. Это был район гибельных болот, топей и заболоченного леса. Деревья здесь стояли голые, как телеграфные столбы, или почерневшие, с облезлой корой и погнившими ветками. В лесу была мёртвая тишина. Даже лягушки не квакали в болотах. Жутко было идти по этим местам, хотя они в то же время являлись естественным и надёжным рубежом обороны на стыке двух полков.
И вот мы шли по этому заболоченному лесу, как вдруг вдали увидели неизвестного человека, идущего с тяжёлой ношей через болото: он нёс кого-то на спине…
Первым вперёд бросился Зубенко. Вслед за ним побежал Стариков. Потом побежали мы с баритонистом.
Каково же было наше изумление, когда «неизвестным» оказался «майор музыки» Миронов!
Но кого он нёс на спине?
Нам суждено было ещё раз изумиться: это был раненный в разведке Виктор Симонов!
Так вот почему майор не поехал вместе с нами на телеге!
Зубенко и Стариков уже несли на руках раненого товарища.
Симонов выглядел ужасно. Раненный в ноги, почерневший, мокрый, он весь дрожал от озноба, у него зуб на зуб не попадал.
Ужасно выглядел и Миронов. В высоких болотных сапогах, в ватнике, он с ног до головы был в липкой болотной грязи. Крупные капли пота стекали по его лицу. Глаза его казались безумными от усталости.
Я взял майора под руку. Он еле держался на ногах.
В стороне от дороги, на поросшем мхом бугре, мы расстелили плащ-палатку. Осторожно опустили на неё раненого разведчика. Рядом прилёг Миронов. Зубенко побежал к телеге за фанерными чемоданами, а мы со Стариковым и баритонистом бросились искать сухих веток и валежника.
В какие-нибудь десять минут мы набрали по охапке веток, и баритонист принялся разводить костер. Прибежал с двумя тяжёлыми чемоданами Зубенко, раскрыл их и первым делом дал Симонову и Миронову по полстакана спирта. Потом вместе со Стариковым они быстро раздели Симонова, обмыли спиртом его раны и перебинтовали его чуть ли не всего вафельными полотенцами.
Зубенко выложил на плащ-палатку содержимое двух вещевых мешков с продуктами. Стариков налил ещё немного спирта Симонову. Тот выпил, поперхнулся, взял кусок колбасы и ломоть хлеба, стал есть и плакать. Он был голоден страшно и продрог, видимо, основательно. Мучительно болели и его раны.
Стариков заботливо накрыл его своей шинелью. Второй шинелью накрыл его Зубенко.
Миронов почти что не прикоснулся к пище. Он только взял корочку хлеба, пожевал её и снова прилёг, на этот раз поближе к костру. До этого он мне казался необыкновенно молодым для своих сорока пяти или пятидесяти лет. Но тут, сидя рядом с ним, я увидел и морщины на его лице, и седины на висках…
Зубенко не смог скрыть своего восхищения, сказал во всеуслышание:
— Ведь случилось, товарищи, чудо: все считают нашего Виктора погибшим, а он вот сидит рядом с нами!
— Глупости говоришь, — сердитым голосом перебил его Миронов. — Какие могут быть чудеса в этих болотах?
— Но ведь Виктора — вы спасли?
— Опять говоришь глупости!.. Сообразительность его спасла. Он просто догадался отползти в болота, где его трудно будет найти противнику. Не сдаваться же ему было в плен?.. Ведь я вас, чертей, и в мирное время, и на войне учил ничего не бояться на свете, буквально ничего!.. Ни леса, ни болота, ни самого чёрта!. Ведь это — правда?
— Правда, — сказал Зубенко.
— Я выбился из сил и кровью истёк, когда вдруг услышал знакомый крик филина. Ведь так умеет кричать один лишь наш Николай Иванович. Вот уж обрадовался я, братцы! — Симонов сделал резкое движение, и лицо его страдальчески поморщилось от боли. — Отрежут ноги, а? — с мольбой в голосе обратился он к Миронову.
— Правую — да, а за левую можешь быть спокоен, — всё тем же сердитым голосом ответил «майор музыки». — А всё решил точный расчёт, друзья. Из дивизии я вышел ночью. На рассвете был в болотах. Часа три у меня ушло на поиски, я обшарил весь район, прилегающий к финскому переднему краю и, как видите, удачно…
Симонов добавил существенную подробность к рассказу капельмейстера:
— Я лежал на виду у гитлеровцев… Они с ночи охотились за мною… Сунуться в болото побоялись, там трясина, а вот обложить меня, как зверя в берлоге, обложили, и головы не давали поднять… Правда, и я их близко к себе не подпускал, автомат да три диска к нему тоже что-нибудь значат…
Пока Симонов рассказывал, майор уже крепко спал.
— Устал он, — сказал Симонов. — Ползком вынес меня из болота на виду у финнов и до самого этого места пронёс на себе. Ведь это что-нибудь да значит! — Он немного опьянел и говорил теперь на крике.
Стариков подвёл коней к самому бугру, на котором мы располагались. Мы осторожно подняли Симонова, усадили его в телегу, обложив со всех сторон сеном. Рядом с ним сел баритонист.
— Теперь прямичком поедем в госпиталь, — сказал Зубенко. — Считай, что твоё дело теперь в шляпе.
— Спасибо, ребята, — поблагодарил Симонов и прослезился.
Мы распрощались с ним, и телега наша затарахтела на кочках и корягах.
Я и Стариков набрали ещё веток и сели у костра. Мы курили, и Стариков рассказывал о ноябрьских боях у прионежских болот. Потом я спросил у него:
— Вот вы давно служите вместе с майором. Не знаете ли в его характере какие-нибудь другие чёрточки, кроме героических? Какие-нибудь другие примеры из его жизни?
Стариков задумался. Видимо, я задал ему трудную задачу.
— Что же о нём рассказать? — Он пожал плечами и тяжело вздохнул. — Вот в картишки любит играть, в преферанс. Может сутками не выходить из-за стола. Потом… потом… Что же о нём ещё рассказать? — Он снова пожал плечами и покосился на спящего капельмейстера. — Порядок любит с деньгами. Взял — верни. Хотя бы это был гривенник! Не отдашь — напомнит, даже при людях, не постесняется. Но не скупой. При нужде — сам поможет.
— Ещё! — сказал я, с интересом слушая Старикова.
— Ещё?!.. Вот задачу задали мне!.. Вспомнил! — вдруг хлопнул он себя по лбу. — Жены боится — вот беда!
— Да ну! — сказал я. — Такой храбрый человек и…
— Ей-ей! — горячо прошептал Стариков. — Она у него такая маленькая, невзрачненькая, ходит вот с такой копной волос на голове, и злющая… что ведьма! Никого не боится наш майор. Ни зверя, ни чёрта, ни фашиста, а перед нею — трепещет!
— Трепещет?
— Да что там трепещет!.. Теряет дар речи!.. Вот штука-то какая!
— А ещё?
Стариков долго сидел, задумавшись.
— Пироги любит с капустой. Может есть каждый день! — Он улыбнулся. — А к чему вам всё это, капитан?
Теперь он мне задал трудную задачу.
— Видите ли, — сказал я, — мне надо написать очерк для газеты. Про Зубенко и про вас мне ясно, что и как писать, а про майора — не совсем. Уж очень он идеальный человек, очень героический! Героический «до неправдоподобия»! Сознайтесь, мало кто поверит в этот эпизод со спасением Симонова!
Я попробовал нарисовать ему картину: ночь, темень, не видать ни зги, моросит дождичек, кругом — лес, и майор идёт за десяток километров искать в болотах раненого музыканта…
— Или взять другой эпизод, — сказал я, — бои у прионежских болот, о которых вы только что рассказывали, где он получил двадцать шесть ранений!.. Или эпизод со спасением окружённого батальона!..
— Да кто не поверит? — чуть ли не возмутился Стариков. — Ведь это же всё правда?
— Конечно, правда, — согласился я. — Но правда — исключительная.
— Потому-то вы и спрашивали про другие чёрточки характера нашего майора? Хотели ими «разбавить» его исключительный героизм? Его исключительный характер?
Мне показалось, что Стариков с презрением посмотрел на меня.
Я не знаю, к чему бы привёл наш разговор, но в это время в лесу послышался скрип колёс, потом — громкие голоса. Вскоре у нашего костра остановился обоз: то в полк везли боеприпасы. Ездовые, все усатые дядьки, густо дымили цыгарками и с любопытством смотрели на спящего Николая Ивановича. От Зубенко или от самого Виктора Симонова они уже знали про его новый подвиг.
Потом обозники уехали, и их место заняли артиллеристы.
Уже наступил вечер, а к нашему костру подъезжали всё новые и новые группы солдат и офицеров. Дорога в полк лежала мимо нашей стоянки.
Поздно вечером у костра остановился вездеход командира дивизии. Генерал вышел из машины размять ноги, закурил трубку, потом подсел к нашему костру. Это был грузный, высокий, плечистый человек лет пятидесяти. В армию он пришёл простым красноармейцем, в дни гражданской войны. Он был генералом, но на всю жизнь остался всё тем же простым, храбрым и отзывчивым солдатом. В дивизии его любили, как отца родного.
Он долго задумчиво просидел у костра. Хотел было разбудить капельмейстера и увезти его в полк, но, видя, как тот крепко спит, сказал:
— Жаль будить. Пусть спит. А праздник мы перенесём на завтра.
«Правильное решение», — подумал я.
Генерал заботливо накрыл майора своей шинелью и уехал.
Даже на рассвете, когда нас стала пробирать дрожь от холода, мы не решались разбудить Николая Ивановича, чтобы тронуться в дорогу.
А он спал богатырским сном, этот удивительный «майор музыки», навалившись грудью на землю и обхватив её своими сильными, широко раскинутыми руками.
В ночном
Ездовой наклонился ко мне и, позёвывая, проговорил:
— Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Места-то какие! Чистейшей воды Швейцария!
Он это сказал таким тоном, будто бы и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.
С утра мы были в пути. Ехали всё по гати. Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь точно по шпалам. Невесёлая штука гать, — пешим ли бредёшь по ней, на коне ли тащишься, или вот, как мы сейчас, едем на телеге.
Впереди было ещё добрых пятнадцать километров пути, время — позднее, хотя ночь была белая, когда вожак колонны остановил свою телегу и сердито крикнул:
— Здесь, что ли?
— Здесь! Трава в этих местах нетронутая! — отозвался в конце колонны весёлый, звонкий голос.
— Ну, вот и в ночное! — обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. — С утра пораньше тронемся дальше и к полудню будем в Чёрт-озере… Коней накормим сами малость отдохнём. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! — ласково прикрикнул он на коней и задёргал вожжами.
Передняя телега, тарахтя на брёвнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать телег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узенькой просеке, мы очутились на большой поляне.
Ездовые распрягли коней, стреножили их и пустили в высокую траву. Потом они дружно и быстро набрали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костёр. А сами ушли к своим телегам.
Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошёл ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель — ночь-то свежая; потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я области и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:
— Земляков моих в этих местах не видать!
— Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, — сказал я.
— Может быть! Скорее всего оно так и есть, — согласился он. — А меня вот судьба забросила в Карелию, в эти лесные дебри…
Слово за слово, как это бывает только на войне, ездовой рассказал мне всю свою жизнь.
Удивительно, как просто он завязал разговор и сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была несложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточной жизни… Было видно, что немало горя хлебнул он в единоличестве… Когда он повествовал о последних предвоенных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клубе, о новой школе, о стоимости трудодня, — в сороковом году он вместе с семьёй на трудодни получил больше четырёхсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, — с ним чуть ли не стало плохо.
Ездовой назвал свою фамилию — Славгородский, ещё что-то сказал о себе, потом встал, пошёл к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков брезент, закутался в него и лёг спать на траву.
К костру сразу же подошли остальные ездовые нашей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдёт Славгородский, и теперь торопливо подбрасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязывали свои походные вещевые мешки, готовясь к скромному ночному солдатскому пиршеству.
— Ну, как?.. Не замучил он вас? — спросил мой ездовой Тимофей Дрожжин.
— Нет, ничего. Про свою жизнь рассказал.
— Да он, чудак-человек, всем про свою жизнь рассказывает! — Тимофей Дрожжин улыбнулся, покачал головой. — Мне, пожалуй, раз десять рассказывал.
— Да и мне не меньше, — сказал парень с весёлым голосом, тот, что кричал в ответ вожаку: «Трава в этих местах нетронутая».
— Это бывает на войне. Бывает вот так, что ни с того, ни с сего захочется новому человеку о своей жизни поведать, о счастье своём, — сказал я.
— А какая у него была жизнь, счастье-то какое? — иронически спросил парень с весёлым голосом.
— У каждого своё… У него — сытая, зажиточная жизнь в колхозе.
— Тоже удивить чем хотел! Будто мы хуже жили! Может, я в месяц две тысячи зарабатывал, имел дорогие костюмы, учился играть на рояле, в институт готовился? Как знать, а?..
И тогда позади раздался тихий, печальный голос:
— Может, я ночи не спал, работал, не разгибая спины, голодал и холодал, но был счастливее вас всех…
Я обернулся и встретился с лихорадочным взглядом ездового с пятой телеги…
Парень с весёлым голосом подмигнул, а потом шепнул мне:
— Это наш «мечтатель»… Художник…
Спор о счастье и счастливой жизни завязался по-настоящему. В разговор вмешался и Тимофей Дрожжин. Он сидел немного поодаль от костра и чинил вожжи. Из его рассказов в пути я знал, что в январе ещё он был стрелком, дрался с оружием в руках, был ранен в бою и по состоянию здоровья его перевели в транспортную роту.
Дрожжин отложил вожжи в сторону, сказал:
— Вот вы все накинулись на Славгородского. Удивляетесь, почему человек всем про свою жизнь и про свой колхоз рассказывает. А думаю я, товарищи, вот в чём здесь дело. Мне кажется, что наш приятель в мирное время жил, не оглядываясь на свою жизнь. Вслепую жил. Бывают такие люди. Им всегда в жизни чего-то не хватает, живут они век свой в суете, никогда не осознавая своего людского счастья. Нужно было фашисту сунуться к нам, завариться этой каше, попасть человеку на фронт, оглянуться из карельских лесов на свой колхоз в Ростовской области и удивиться тому, как хорошо недавно жилось!.. Надо было лишить человека на время тепла и уюта, познать ему всяческие трудности на фронте, увидеть кровь человеческую, быть самому раненному, — человек ведь он храбрый и хорошо понимает, за что дерётся, ему Родина так же дорога, как и всем нам, — и тогда, вот видите, он прозрел, что малое дитя открыл глаза и удивился своему недавнему счастью…
Слова Дрожжина были верные. У этого человека было много житейской мудрости, и мы все согласились с ним.
Чай в ведре закипел. Мы стали чаёвничать, угощая друг друга, кто чем был богат, всё ещё болтая о счастье, о своих семьях, о войне.
Позади, на лесной дороге, внезапно показался всадник.
— Пётр! — крикнул неизвестный.
— Я здесь, товарищ старший лейтенант! — отозвался рябой долговязый боец, сидевший рядом с Дрожжиным.
— Тихон давно проезжал?
— А мы его совсем не видали, товарищ старший лейтенант.
— Вот чёрт! — Всадник взмахнул рукой, и его белоснежный конь сорвался с места…
— Это командир нашей транспортной роты, — не дожидаясь моего вопроса, сказал Тимофей Дрожжин. — Старший лейтенант Шарыпов. Татарин. Неутомимый человек. Большой любитель коней. Вона какую конягу себе выходил! — Он обернулся, чтобы показать конягу, но дорога уже была пуста…
— Бес, а не конь!..
Поужинав, ездовые улеглись вокруг костра, и вскоре все заснули крепким сном.
Тимофей Дрожжин остался караулить коней. Сегодня была его очередь. Он вначале то и дело вскакивал с места, отгонял коней от изгороди, отделявшей поляну от лощины, а потом успокоился и, подложив сухого валежника в костёр, чему-то улыбнулся, достал кисет, долго шуршал газетой…
— Ведь тронули же бесы за живое!.. Спать будете или как там? — обратился он ко мне.
— Нет, посижу у костра. Полюбуюсь природой, — ответил я.
— Ну, тогда все вместе встретим восход солнца! — приподнявшись со своего ложа, сказал «мечтатель». — Ты уж разбуди меня, Тимофей Яковлевич. Пожалуйста, не забудь.
— Спи, спи, — отеческим тоном сказал Дрожжин. — Вот тоже чудак: что ни в ночное, то обязательно встречает восход солнца!
Мы молчали, уставившись вдаль…
Внизу, в просвете деревьев, виднелась река, дальше — шла лощина. Река была застлана густым туманом. Туманом была покрыта и часть лощины. Сквозь молочную пелену пробивались верхушки сосен. Они казались висящими в воздухе, и ещё казалось, что там, за рекой, бушует снежный буран и всё в снегу.
Где-то одиноко куковала кукушка. Щёлкали и свистели соловьи в лощине.
Я первый нарушил молчание, спросив у Тимофея Дрожжина, чем он занимался до войны. Дрожжин придвинулся поближе к костру, уставился на огонь, и хмурое усталое его лицо вдруг просветлело от улыбки…
— Чем занимался до войны? А вы бы лучше спросили, чем я не занимался… В колхозе меня шутя называли «пожарником». Весёлая шутка, чёрт бери! — засмеялся он, видимо, что-то вспомнив. — А вот как, — вдруг начал он своё объяснение. — Скажем, надо построить школу. Кого поставить руководить работами? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Проворовался заведующий фермой. Кто наладит дела на ферме и кого туда назначить на первое время? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Взяли бригадира в армию. Кто его заменит? Опять Тимофей Дрожжин!.. К шефам на праздник кого послать? Опять, выходит, меня… И вот всё так.
— И со всякой работой справлялись?
— Справлялся, работу я люблю… Потому-то наши колхозники и оказывали мне доверие… Я их никогда не подводил! Да и самому приятно, скажу я вам, когда справишься с незнакомой работой…
С Дрожжиным мы беседовали долго. Он рассказал о своей семье, прочитал письма от братьев, о прошедших боях поведал, пока не решился сказать:
— Вот братва спорила насчёт счастья. Правда — много наговорили лишнего!.. У каждого счастье по-своему складывается в жизни. Что, не так ли? И я счастлив, к примеру. Для меня наивысшее счастье — это оправдать доверие народа, приносить пользу общему делу… Вот работу люблю незнакомую, беспокойную! Ещё люблю читать! Это уж прямо страсть моя. Без книг мне и жизнь не в жизнь. Дома у меня библиотека не хуже районной.
Мы заговорили о Льве Толстом. Толстого он знал и очень любил.
Над нами виднелся небольшой просвет голубого неба, дальше простирались тёмносиние облака. Приближался рассвет летнего дня, хотя ночь чёрная совсем и не наступала.
Тёмносиние облака раздвигались всё дальше и дальше, исчезая на горизонте, и небо светлело, когда по голубизне небосклона вдруг точно прошлась рука неведомого художника, оставив за собою лёгкий мазок светлорозовой краски. Такой же мазок вдруг неожиданно появился на другом конце неба, на третьем…
— Пора вставать, — сказал Дрожжин и стал трясти «мечтателя» за плечо.
Тот хотя и приподнялся со своего ложа, но никак не мог раскрыть сонных глаз.
— Спал бы лучше, — сказал Дрожжин.
Тёмносиние облака стали белеть. Они белели и таяли на глазах, и голубое небо раздвигалось всё дальше и дальше, пока в просвете облаков не появились тёмномалиновые мазки и облака, не успевшие исчезнуть на горизонте, не стали окрашиваться в малиновый цвет. Потом на небе появились светлозелёный, фиолетовый, красный и другие цвета. Все краски на некоторое время как бы застыли, и небо показалось замершим, после чего началась огненная вакханалия на востоке, все краски безжалостно были стёрты кистями фантастической величины, и под неистовое щёлканье Соловьёв и кукование кукушки стало восходить солнце.
«Мечтатель» протёр глаза, стал наблюдать за небом. Лицо у него было по-детски счастливое.
Я спросил у него, как это он, художник, попал в ездовые?
Он повременил с ответом, шагая взад и вперёд по поляне, всё обозревая небо…
— Живопись — смысл жизни и мечта моя, — начал он свой рассказ. — Ездовые вот шутят, называют меня мечтателем!.. Хотя я и рисую всерьёз, участвовал во многих выставках, обо мне уже есть определённое мнение среди художников, да и являюсь я членом Союза художников! Но я молод и мечтаю, о настоящем искусстве! О правде искусства!..
Она, эта правда, даётся трудно, приходится всё время искать, учиться у жизни, учиться у классиков, переделывать и переписывать одну и ту же вещь много и много раз, бросать начатую работу, приниматься за новое полотно… И вот проходит время, тебя обгоняют, товарищи твои уже написали десятки картин, некоторые из них особенно и не задумываются над работой, пишут себе и пишут, и всё это гладенько и ровно, и грамотно, скажу я вам, но всё это — обыденное искусство, в их картинах нет того вечного искусства, что делает картину нетленной для времени. Вы понимаете, о чём я говорю?
Я молча кивнул головой, а Дрожжин сказал:
— Репина должен любить.
— О, я его боготворю! Сказать, что люблю, — это значит ничего не сказать! — восторженно ответил художник.
— Ну, тогда в музыке должен любить Глинку, правда, нет?
— Ну, конечно, Тимофей Яковлевич! — всё с той же восторженностью ответил художник.
— А в литературе — Толстого?..
— Толстой!.. Вы знаете, как у нас бывало в семье?.. Отец у меня был простым человеком, но когда за столом кто-нибудь произносил имя Толстого, он всегда вставал с места. Толстой для него был, что бог. Да что я: выше бога!
— Отец у тебя, видимо, был хорошим и умным человеком, — сказал Дрожжин.
В это время у изгороди «заскандалили» кони, и художник, не закончив своего рассказа, побежал их разнимать.
— А парень он хороший, — задумчиво сказал Дрожжин. — В феврале отличился. Тяжелые у нас шли тут бои. Как-то около него разорвался снаряд, контузило парня. Удивительно, как в клочья не разнесло. В тыл его хотели отправить после госпиталя, а он к нам пришёл. Наотрез отказался уезжать с фронта. Вот какой художник! И среди них, выходит, бывают отчаянные головы. Ну, послать его стрелком больше не решились, определили в каптерку, а потом к нам прислали. Оно и понятно: у нас больше света и красок, всегда мы в пути-дороге — в дождь и в жару, в ночь и в полдень. — Дрожжин улыбнулся. — Да, парень он, определённо, хороший. Можно сказать, «человек с мечтой». Люблю мечтателей. Я и сам такой. Вот всё мечтаю добрать ещё сотню томов к классикам, утереть нос нашему райбиблиотекарю, — тогда и умереть не жалко.
Где-то недалеко в воздухе прожужжал вражеский разведчик и, видимо, поравнявшись с передним краем, бросил зелёную ракету. Через минуту с той стороны ударила тяжёлая артиллерия. Им ответили наши батареи, и громовые раскаты орудийных залпов понеслись над лесами.
— Ну, начинается! — сказал Дрожжин и встал.
Ездовые вскочили с мест и бросились ловить коней.
Замолкла кукушка. Утихли соловьи.
Неведомо откуда на поляне, на белоснежном коне, показался старший лейтенант Шарыпов. Он хотел спешиться, уже закинул ногу через седло, но, на ходу обдумав своё намерение, вновь вдел носок сапога в стремя и пришпорил коня. Конь заплясал под ним, дико выкатив глаза.
— Выходит, товарищи, что надо поторапливаться, — сказал старший лейтенант. — Боеприпасов у них не так уж много.
Художник носился из конца в конец поляны. Кони его куда-то ушли.
— Поищи в лощине! — крикнул ему Дрожжин.
Художник раздвинул кусты и исчез в тумане.
— Комары сильно кусались? — желая завязать разговор, спросил у меня Шарыпов.
Пушистый хвост белоснежного коня касался самой земли, розовая пена стекала с его губ. Шарыпов запустил руку в золотистую гриву и собрал её в кулак: так землепашец с наслаждением запускает руку в свежее зерно.
Пока мы разговаривали с Шарыповым, ездовые суетливо задавали коням корм, переговаривались между собой, осматривали и заряжали свои винтовки, запрягали коней и выезжали на середину поляны, становясь в колонну. В какие-нибудь десять минут все уже были готовы в дорогу, но не было «мечтателя». Телега его сиротливо стояла в стороне.
Тимофей Дрожжин несколько раз окликал его, но художника всё не было. Тогда все собрались у гаснущего костра, и каждый стал торопливо свёртывать цыгарку на дорогу.
Наше нетерпеливое ожидание прервалось сперва одиночным глухим выстрелом, потом — беспорядочной пальбой в лощине.
Мы отпрянули от костра, скинули с плеч винтовки. И тогда раздался спокойный голос Шарыпова:
— Товарищи, помните: мы везём боеприпасы!
Ездовые стали выезжать с поляны. Треск ломаемых сучьев и кустарника слился с треском выстрелов. Мы с Шарыповым подбежали к краю обрыва, но в тумане никого не увидели. Шарыпов окликнул художника.
В ответ прогремел винтовочный выстрел, и эхом прокатился по лощине знакомый крик белофиннов.
Шарыпов крепко выругался по-татарски, побежал к ездовым, собрал их на поляне.
— Тут засада, товарищи, — сказал он, — надо спасать боеприпасы. Часть из вас поедет дальше, а часть останется. Кто остаётся со мной?
И в это время из тумана показался художник, ведя за гривы своих коней. Он был ранен, лицо его было измазано кровью.
Кони из кустов сделали скачок и рысцой кинулись к своей телеге.
— Там их десять человек, они в маскхалатах, — сказал художник.
— Кто остаётся со мной? — спросил Шарыпов, снимая с пояса гранату.
— Все остаёмся, товарищ старший лейтенант! — крикнул Тимофей Дрожжин.
— Все, все! — раздались вокруг голоса.
— Все не нужны! Мы везём боеприпасы!.. Остаётся «гвардия»! — Шарыпов указал на парня с весёлым голосом, Дрожжина и Славгородского…
Приказав всем остальным немедленно тронуться в дорогу, Шарыпов сказал мне:
— Вы — офицер, вам придётся возглавить доставку снарядов!
— Я считаю своим долгом остаться с вами, — начал было я, но старший лейтенант только крепко пожал мне руку и побежал к своим «гвардейцам».