Это было в конце июля 1941 года в балтийской бригаде моряков, на Тулоксе, куда в разгар ожесточённых боёв как военный корреспондент я приехал за боевой информацией и очерками для газеты…
Всю ночь шли бои, лес гремел от орудийных раскатов. Когда забрезжил рассвет, затих немного передний край, меня вызвал к себе командир батальона Воронин. Нашёл я его в лощине. Он лежал на плащ-палатке и хлебал из солдатского котелка остывшие щи. Не без удовольствия Воронин спросил:
— Хочешь увидеть настоящего героя? Героя из героев?
— Это мой долг… — начал было я.
— Тогда вот что: ищи краснофлотца Никиту Свернигора. Подробностей я сам ещё не знаю, но ты военный корреспондент и раньше меня всё узнаешь…
Ручной пулемётчик Никита Свернигора дрался в роте лейтенанта Панина. Занятая ротой высота «Брат и сестра» в течение ночи подверглась четырём контратакам гитлеровцев. Свернигора в бою был ранен, его с ручным пулемётом видели на разных участках, везде он дрался геройски, но потом, когда пришло подкрепление, он куда-то исчез.
Я пошёл искать Никиту Свернигора в санитарную часть батальона. Мне сказали: «Да, Свернигора был здесь, но его отправили дальше». Я поехал в бригадную санитарную часть. Мне здесь сказали то же самое: «Свернигора сделали перевязку и, как тяжело раненого, отправили дальше»… Все мои и дальнейшие поиски оказались тщетными: раненого пулемётчика за несколько часов уже успели эвакуировать в Олонец, а может быть, и в Лодейное поле.
Тогда я вернулся в санитарную часть батальона, нашёл военфельдшера, который перевязывал Свернигора, попросил его рассказать о раненом.
Военфельдшер охотно выполнил мою просьбу.
— Такого раненого, пожалуй, видел впервые, — сказал он. — У него четыре пулевые раны. Две в плече, одна в груди и одна в руке. Но сам добрался до санчасти! Это за три километра! Да ещё притащил с собой ручной пулемёт и дисков штук пять к нему, правда — пустых.
— Останется ли он жив? — спросил я.
— Трудно сказать, много крови потерял. Но это такой парень, — тут военфельдшер улыбнулся и покрутил свои пушистые усы, — что всякое может случиться. Знаете, он услышал мой разговор с военврачом, — я ему задал такой же вопрос, что вот и вы мне! — рассердился и сказал такие слова: «У кого сердце бьётся за Родину, тот не может умереть!» Он это сказал с такой уверенностью и горячностью, что, может быть, и останется в живых. В жизни иногда бывают чудеса.
«Бывают ли чудеса?» — с горечью подумал я, сорвал прутик и, похлёстывая им по сапогам, побрёл по пыльной дороге обратно в батальон…
Вечером я выехал в ополченческий отряд, расположенный по соседству с морской бригадой, там пробыл два дня, потом переехал к пограничникам, а в первых числах августа оказался в Олонце.
Комендант гарнизона капитан Сидоров, герой Хасана и Халхин-Гола, поселил меня в небольшом домике на берегу Олонки. Домик был чистенький, уютный, стоял в саду. Хозяйка — древняя, высохшая старуха — нехотя уступила мне одну из комнат, видимо, бывшую моленную, где я стал работать целыми днями. На досуге же я всё обозревал почерневшие от времени иконы, которыми сплошь были обвешаны стены. Кроме икон, в комнате было неплохое собрание книг по расколу и выцветшие кипы старообрядческих журналов. Не без интереса я просматривал и читал их. На улицу я выходил поздно вечером, когда надо было идти на военный телеграф.
Возможно, что этот тихий домик на берегу Олонки стал бы моим постоянным пристанищем во время наездов в Олонец, не разгорись в нём на четвёртый день моего житья скандал из-за папироски, которую выкурил у меня в комнате старик, хозяин дома. Старуха поймала мужа на месте «преступления», с нею случился обморок, а когда она пришла в себя, стала настоятельно требовать немедленного же развода! И это после «золотой, свадьбы», которую они сыграли год назад.
Мне пришлось выехать из домика и временно поселиться в полевом госпитале у знакомого военврача Вознесенского.
И вот как-то я сидел на террасе, за соседним столом Вознесенский играл в шахматы со своим ассистентом… В это время во дворе появилась странная процессия: впереди шёл полный счастья и сил, весь перевязанный ослепительной белизны бинтами, широкоплечий моряк, немного поодаль от него — хорошенькая медицинская сестра с заплаканным лицом, а позади них — красноармеец казах, с винтовкой наперевес, в окружении толпы любопытных сестёр и санитарных дружинниц.
— Что это за процессия, Дмитрий Васильевич? — спросил я у Вознесенского.
Тот взглянул во двор и усмехнулся:
— Повели голубчиков!
Что это за «голубчики», куда их ведут?..
Процессия дошла до ворот, тут казах повернулся к провожающим и пригрозил им винтовкой, и я увидел сквозь частокол: моряк и медицинская сестра с заплаканным лицом пошли серединой улицы, как настоящие преступники.
— Я думаю, что эта история тебя совсем не заинтересует, — сказал Вознесенский, взяв с доски ферзя и подкидывая его в руке. — Вам, газетчикам, сейчас подавай героический материал.
— Да, это история, достойная Шекспира! — глубокомысленно протянул ассистент, почесав затылок. Человек он был малоприятный, и я не обратил внимания на его слова.
— Ну, это не совсем так, — возразил я Вознесенскому. — Лично меня всё интересует.
— И зря, — сказал Вознесенский, прищурив левый глаз, не сводя взгляда с доски, перестав подкидывать в руке ферзя. — Сейчас нужна героика. На подвигах надо учить народ воевать. Эта война, батеньки, будет тяжёлой войной, и вы, газетчики, делаете большое дело, когда за героическим материалом лезете в самое пекло боя и достаёте его.
— Ну, а всё же что это за «голубчики»? — спросил я.
— Самая обыкновенная история, — на этот раз не без раздражения вступил в разговор ассистент. — Он — моряк, был тяжело ранен в бою, его из медсанбата эвакуировала сестра, в которую он, так сказать влюбился в дороге, дней пять пролежал в палате у майора Шварца, почувствовал себя лучше, здоровье у него дьявольское, перенёс три операции, и решил, что в госпитале ему больше делать нечего, раны сами по себе заживут, лучше заняться любовными делами, заморочил девушке голову, она где-то нашла комнатку, и он сбежал к ней. Прожили они шесть медовых дней, их нашли, привели в госпиталь, ему сделали перевязку, а сейчас повели в трибунал. Вот и вся проза жизни, если из всей этой истории выкинуть возможную долю и поэзии.
— Но меня этот моряк заинтересовал с профессиональной точки зрения: боже, что за железный организм! — Вознесенский развёл руками и откинулся на спинку плетёного кресла.
И тут только, при словах «железный организм», я невольно воскликнул:
— Да ведь это же, наверное, пулемётчик Никита Свернигора!
— Не то Свернигора, не то Вернигора, а может быть, даже и Перевернигора! — Вознесенский улыбнулся. — В Киеве у нас во дворе жил бондарь по фамилии Чуть-Жив!..
— Прошу, Дмитрий Васильевич, ваш ход, — сказал ассистент, сердито посмотрев на меня: я им мешал играть.
— Пожалуйте, сударь! — Вознесенский снял туру, объявив шах королю!..
Я покинул шахматистов и торопливо зашагал по улице.
В трибунале вежливо отказались информировать меня по ещё не начатому делу Свернигора, предложили зайти дня через два, и вскоре я уже плёлся обратно в госпиталь. День был солнечный, улицы — полны народа. Меня всё больше и больше начинал интересовать Никита Свернигора. Хотелось хорошо думать о нём, и верить в него. Не каждый всё-таки способен при его ранениях сказать: «У кого сердце бьётся за Родину, тот не может умереть». На улице было весело, шумно. Несколько дней тому назад был разгромлен батальон вражеских самокатчиков, и в комендатуру привезли до трехсот новеньких шведских и финских велосипедов. Комендант гарнизона капитан Сидоров, танкист по специальности, человек был добрый и плохо знающий свои обязанности, и всем желающим разрешал брать ка прокат трофейные велосипеды. И стар, и млад брали их, учились на них ездить. И на каждом шагу можно было видеть велосипедиста с разбитым велосипедом или же с разбитым носом и вокруг — толпу хохочущих.
* * *
В середине августа, после поездки в Петрозаводск, мне вновь пришлось побывать в балтийской бригаде моряков. Первым делом я навестил комбата Воронина. Встретил он меня радушно, как старого знакомого, и у нас сразу же завязалась оживлённая беседа. Я ему рассказывал про жизнь города, он — про фронтовые дела. Но в землянке было душно, к тому же чем-то пахло, и я предложил Воронину выйти на свежий воздух.
— Нет, сейчас не стоит, бьёт их артиллерия, — сказал Воронин, откинув плащ-палатку, висящую над входом в землянку, и позвал Никиту Свернигора.
— Как, он уже вернулся? — с нескрываемым удивлением спросил я.
— Вернулся, — нехотя ответил комбат. — Бедовый парень!.. По делу с этой медсестрой ему вынесли условный приговор, учли подвиг в бою. Но до конца всё же не подлечился, ушёл раньше времени из госпиталя. Думал вернуть обратно, да махнул рукой: затея бесполезная. Пока что оставил у себя, за связного. Поправится — пошлю обратно в роту.
В это время перед землянкой показался и сам Никита Свернигора! На этот раз я его хорошенько разглядел. Это был крепко сбитый, широкоплечий парень, с хорошим открытым лицом, с лукавыми синими глазами, с ямочками на чисто выбритых щеках. Он был в тельняшке, под которой виднелись перекрещенные полосы бинтов, и в невообразимой ширины клёше. На поясе у него висел чистенький девичий фартук в кружевной оборке и великолепной работы финский нож в костяных ножнах с серебряной инкрустацией.
В руках на листе бумаги Свернигора держал большой кусок мяса.
Воронин, не сводя глаз с мяса, вдруг сделал суровое лицо, сказал:
— Чёрт знает что, в землянке опять нехорошо пахнет!
Свернигора вошёл в землянку, положил мясо на табурет, прошёлся вокруг «стола» — плетёной детской люльки, на которую сверху была прилажена спинка двухспальной кровати орехового дерева, приподнял спинку, заглянул внутрь люльки, тщательно осмотрел её и невозмутимо спокойно сказал:
— Надо ещё купить духов! У меня все вышли. Самое верное средство против детских запахов — только духи! Я бы, к примеру, купил «Манон» или «Москва», ничего себе духи, в Олонце ещё имеются в продаже… А так что же — будет пахнуть, в этой люльке перебыло десяток младенцев.
— Чёрт знает, как распустился! — сердито сказал Воронин. — Думаешь, не знаю, куда ты деваешь купленные духи? Думаешь, не знаю?
— Так я же всё этот «стол» поливаю, — нараспев сказал Свернигора, и глаза его уже смеялись, и дрожали его мясистые губы.
Но Воронин снова строго и сердито сказал:
— Ты брось эти штучки. Девок одариваешь! Мне это передали. И вообще прекрати шашни в посёлке!
Свернигора обиженно посмотрел на комбата:
— Так что же мне делать, когда они сами пристают?! Не гнать же их от себя… А насчёт детских запахов — надо подумать. Стол, что ли, настоящий поискать?
— Давно бы надо догадаться! — в том же сердитом тоне сказал Воронин. — Что это за мясо?
— Подарочек вам. Михайлов прислал. Они утром убили лося пудов на четырнадцать. — Свернигора потрогал мясо. — Хорошо бы на шашлычок. Мякоть одна. А то можно и котлеты сделать, отбивные.
— Что будем есть, капитан? — спросил у меня Воронин. — Жарко, что-то не тянет на мясо, правда, а? Хорошо бы окрошку сейчас, а? Правда бы хорошо? Да и холодного пивца… — пришёл он в азарт от разыгравшегося аппетита.
Я был голоден с пути, согласен даже на кусок хлеба, а потому не вдался в обсуждение «заказа». Воронин велел приготовить отбивные со свежей картошкой.
Свернигора взял мясо и вышел из землянки.
Воронин, глядя ему вслед, любуясь его крепкой фигурой, неторопливым морским шагом и покачивающейся корабельной походкой, сказал:
— Ну, и плут же! Не могу с ним серьёзно говорить! То ли он играет, актёрничает, то ли на самом деле такой. И сержусь на него, и люблю его. В нем есть всё-таки что-то замечательное! Ты вот поговори с ним разок, разгадай-ка его!
— Меня он заинтересовал ещё в прошлый раз, — ответил я. — Раненый, истекая кровью, он смотри какие слова сказал военфельдшеру: «У кого сердце бьётся за Родину, тот не может умереть!» Какие слова, а?
— Хорошие.
— Золотые слова, Воронин! Парень он хороший, только озорник. Но озорство это у него пройдёт. Повоюет месяца два, познает трудности войны и станет бесценным солдатом.
— Да, — задумчиво протянул Воронин, — на высотке «Брат и сестра» он хорошо себя показал…
В это время на оборону батальона обрушилась артиллерия противника, ему начали отвечать наши батареи, и непрекращающимся гулом наполнился лес.
* * *
К двум часам дня огневой поединок прекратился, и я вернулся в землянку Воронина. Она вся была засыпана песком. Весь в пыли был и комбат. Он только что вернулся из второй роты, которой особенно досталось от вражеской артиллерии. Там были и убитые, и раненые. Воронин был в подавленном состоянии, и мы молчали. Потом его вызвали к телефону, он долго разговаривал.
В землянку вошёл Свернигора, доложил, что обед готов. Воронин молча кивнул ему. Свернигора стал накрывать на стол, потом ушел в «камбуз», принёс сковороду с ломтями поджаренного мяса и мелкой свежей картошкой и сел у порога.
Я дождался, когда Воронин закончит телефонный разговор, и мы сели обедать. Комбат съел кусочек мяса… и бросил вилку на стол.
— Нет, не могу есть! Нет аппетита.
— Вы и вчера почти ничего не ели, — сказал Свернигора.
— Ну, и чёрт со мной! На войне не обязательно обедать каждый день! — не без раздражения ответил комбат.
— Зря огорчаетесь, — сказал Свернигора. — Убитые и раненые будут каждый день… А кушать всё равно надо. Как же не кушать?
Я почувствовал себя неловко, с трудом доел кусок мяса и положил вилку на стол.
— Ты ешь, капитан, ты с дороги, на меня не обращай внимания, — виновато сказал Воронин.
Надо было что-то сказать, и я сказал:
— Жарко!.. Мясо жирное!.. Вот если бы к нему было что-нибудь солёного или кислого…
— Это верно! Тогда бы и я поел. — И Воронин с укоризной посмотрел на Никиту Свернигора. — Чем шашни разводить в посёлке, ты бы лучше о комбате позаботился. Насчёт кваску бы подумал, или, скажем, о свежепросоленных огурчиках. Вот это была бы забота о живом человеке!
Свернигора вскочил с места.
— Тогда, может быть, обед вам подать немного попозже?.. Я достану огурцов!
— Достанешь! — протянул Воронин.
— Ей-богу, достану! — загорелся Свернигора. — Вы только прикажите!..
— Рядовой Никита Свернигора, — смеясь сказал Воронин, — приказываю к ужину достать солёных, а ещё лучше — свежепросоленных огурцов!
— Есть! — щёлкнув каблуками, широко улыбаясь, ответил Свернигора.
— Выполняйте! — сказал Воронин.
Свернигора стал убирать со стола. Я и комбат закурили и вышли наверх. Пока мы размышляли, в какую роту нам пойти, Воронина вызвали к телефону. Я остался ждать его под сосной. Вскоре мимо меня, с автоматом за плечом и тремя дисками на поясе, торопливо прошёл Никита Свернигора. Я спросил у него:
— Не в поход ли за огурцами? — Вид у него был геройский.
— За огурцами! — ответил он и скрылся в кустарнике.
Из землянки вышел встревоженный Воронин.
— Пойдём в первую роту, капитан. Гитлеровцы, видимо, что-то затевают. Нагнали баб на берег, пляж устроили, и ребята не знают, как с ними поступить. И учти, капитан, — понизив голос, взяв меня под руку, сказал он, — это после такого артиллерийского налёта!.. Где-то что-то они определённо затевают. Отвлекают внимание, дураков ищут. Я им сейчас, гадам, покажу!
До роты было не больше километра. Минут через двадцать мы уже были на месте.
Рота занимала оборону на «пятачке», по берегу, при впадении Тулоксы в Ладожское озеро. Здесь мы увидели такую картину: на той стороне, на пологом песчаном берегу загорало до тридцати или сорока женщин, столько же плескалось в озере и в реке. Полупьяные или совсем пьяные, они на ломаном русском языке горланили неприличные песни. Некоторые из них заплывали к нашему берегу, высовывались из воды, зазывали краснофлотцев на тот берег.
Три станковых пулемёта с разных концов нашего берега дали вверх несколько коротких очередей, и на той стороне такое поднялось: с воем и плачем, толкая друг друга, падая и поднимаясь, купальщицы бросились бежать в лес, оставив на берегу и свою одежду, и махровые полосатые и клетчатые полотенца, и патефон с заведённой пластинкой…
Весь день и вечер я и Воронин провели на берегу, побывали ещё в третьей роте. Чего только не придумывали гитлеровцы, чтобы деморализовать наших бойцов! Автоматы-пистолеты тогда для многих ещё были новостью, и они, ведя беспорядочную стрельбу разрывными пулями, дающими двойной звук, создавали видимость «окружения». Широко они использовали ракеты и выпускали их десятками, всех цветов и с разных мест. Очень часто то тут, то там гитлеровцы во всё горло начинали орать «Аля-ля-ля», делая вид, что идут в атаку, форсируют реку. Порой с той стороны метали гранаты. Но спокойствием отвечал наш берег.
В двенадцатом часу ночи мы вернулись на командный пункт батальона. Аппетит у меня был волчий. Основательно проголодался и Воронин. В землянке мерцала коптилка, в глубине землянки за полевым телефоном сидел связист и всё вызывал «помидору», и Воронин, крикнув Никиту Свернигора, с удовольствием потёр руки, сказал:
— Поедим же сейчас огурчиков! Жаль, что нет помидоров. Салатик бы сделали…
Зашуршала плащ-палатка, и в землянку просунулась голова часового.
— А Свернигора нет, товарищ капитан. Как с обеда ушёл, так и не приходил ещё. Не знаем, что даже подумать. Может быть, кока разбудить, ужинать, наверное, хотите?
— Кто это? — спросил Воронин.
— А это я, часовой, комендор Алексеев.
— Не узнал. Не приходил, говоришь? Не знаете даже, что подумать?
— Так точно, товарищ капитан. Сказал, что часа через два будет, а прошло уже целых десять. Не случилось ли что с ним?
— Скажи коку, пусть накормит нас, пусть и чайку принесёт, — оборвал разговор Воронин, и, когда заглохли гулкие шаги часового, он ударил кулаком по шаткому столу: — Будь неладны эти огурцы! И зачем это я отпустил его в посёлок?
— А далеко ли до посёлка? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Близко. За это время можно было бы в Лодейное поле сходить и обратно вернуться.
В голову лезли всякие мрачные мысли (на войне всё может быть!), я чувствовал себя виноватым. Это я завёл разговор о «солёном и кислом», виноватым меня, по-моему, считал и Воронин, потому что он избегал моего взгляда и как-то даже недружелюбно косился в мою сторону, но в землянку с подносом в руке вошёл кок, накрыл стол, и мы сели ужинать.
Поужинав и принявшись за чай, мы снова заговорили о Свернигора. Комбат не на шутку забеспокоился о нём. Но, поразмыслив, что ночью он бессилен что-нибудь предпринять, сказал: «Утро вечера мудреней!», закурил и, не допив чай, лёг на койку.
Нам не спалось, где-то недалеко ложились снаряды противника, от каждого разрыва земля осыпалась с потолка, в землянке было душно, мы долго ворочались на своих койках, потом Воронин велел телефонисту узнать, куда бьют гитлеровцы, тот вызвал «репу», но «репа» ответила, что бьют не по её участку, а по «помидоре», комбат повернулся на другой бок, и вскоре я услышал его свирепый храп и сам заснул.
* * *
Где же в это время пропадал и что делал Никита Свернигора?
Придя в посёлок за огурцами, он не застал там и половины населения, — народ эвакуировался в Олонец и дальше на восток. Он обошёл все дома и безрезультатно: огурцов нигде не было. Возвращаться же с пустыми руками в батальон было не в характере Свернигора, и он долго сидел в доме у колхозного кузнеца и мучительно думал: куда бы ещё пойти?.. Поблизости, правда, были ещё кое-какие деревеньки, туда можно было бы сходить, но старик-кузнец предупредил его, что и там он уже никого не найдёт, колхозы снялись с мест… Можно было бы сходить за двадцать километров в Олонец, но и там, говорил кузнец, не было привоза огурцов, колхозникам было не до них в это горячее, военное лето.
И вот сидел Никита Свернигора и мучительно думал, куда бы пойти за огурцами, как в избу вошла подслеповатая старуха с клюкой в руке, пропела:
— Спасибо, Семёнушка, на хлебе, на милостыне, кормилец, спасибо, спа-а-сибо-о-о-о, — и низко, в пояс, поклонилась Свернигора.
— Что тебе, бабушка? — спросил он.
— Хлеба просят, беженцы, — сказал кузнец и подал старухе кусок хлеба.
— Спасибо, Семён Васильевич, на хлебе, на милостыне, кормилец, спасибо, спа-а-а-сибо-о-о-о, — вновь пропела старуха и поклонилась Свернигора.
— Бабушка, да ведь меня не Семёнушкой и не Семёном Васильевичем величают! Да и благодарить его надо, — кивнул он на старика.
— Мне бы рубля, сыночек, далеко, говорят, от ворогов уходить надо, — выпрямилась старуха, — не чаяла, не думала, что на старости лет останусь сиротой, и вот побираюсь по людям… Ох, ох, горюшко моё, ноженьки мои никудышные!
Свернигора достал из кармана деньги, протянул старухе червонец, спросил:
— А из какой ты деревни будешь, бабушка? Нет ли у вас там огурцов? Вот скажи, что есть огурцы, — и тридцати не пожалею!
— С того берега она, там теперь финны, — сказал кузнец.
Старуха, увидев, что в этой избе можно немного отдохнуть, присела на скамеечку, вытянула ноги, застонала: «Ох, ох, горюшко моё, ноженьки мои никудышные!» Потом сказала: «Да как же не быть огурцам-то, милый ты мой сыночек, кадка трёхведерная дома стоит, много и всего другого осталось этим антихристам-фашистам»…
— Да что ты говоришь, бабушка! — Свернигора вскочил с места. — Побожись, что правда, а? Побожись, тридцатки не пожалею!
Старуха посмотрела вокруг себя и не увидев нигде икон, повернулась к окну, глядящему на восток, и перекрестилась, да и не раз, а раз десять!
Выслушал старуху Свернигора, загорелся весь, подробно расспросил её о деревне, о её доме и решил: он проберётся на тот берег, в деревню, в дом, в котором жила старуха! Он достанет огурцы, выполнит приказание командира!
Решено — сделано. Он пришёл в расположение второго батальона, где наиболее удобно переправиться на ту сторону, среди белого дня переплыл Тулоксу, скрылся в лесу. У гитлеровцев на том берегу не было никаких оборонительных сооружений, со дня на день они собирались к новым наступательным боям, а потому для смельчака не представляло особого труда пробраться к ним в тылы.
В лесу Свернигора набрёл на тропинку и пошёл по предполагаемому направлению к деревне. По пути ему встречались группы вражеских солдат, велосипедисты, но он их удачно обходил или пережидал, спрятавшись в кусты, пока к вечеру не выбрался на дорогу, ведущую в деревню, и не увидел деревни. Взяв левее от дороги, он стал осматриваться вокруг… Пролежал он больше часа в кустарнике, дожидаясь сумерек, как вдруг где-то поблизости послышались голоса русских мальчиков, потом раздался звон пилы.
Он пошёл на звон пилы и вскоре на небольшой поляне увидел двух мальчиков в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет, которые пилили поваленную наземь сосну. Метрах в пяти от них сидел рыжеволосый гитлеровский солдат. Положив рядом с собой автомат на траву, он что-то писал, слюнявя карандаш и сосредоточенно выводя строки.
Свернигора с такой стремительностью бросился на солдата, что тот и опомниться не успел, как уже лежал с кляпом во рту. Он стянул ему назад руки и связал ремнём, а мальчики, навалившись всем телом на солдата, в неистовом восторге, точно коня, стреножили его.
Свернигора вскочил на ноги, крикнул мальчикам:
— Айда, ребятки, деревню брать!
Мальчики кинулись обнимать его, и младший сказал:
— Наши пришли!
— Я один — за всех! — ударил себя в грудь Свернигора.
— А это правда, что они Ленинград взяли? — спросил старший мальчик.
— Да что вы, ребятки, разве Ленинград мы отдадим фашисту? Кто вам такую чушь сказал?
— А вот они, черти! — Мальчик обернулся и ударил солдата ногой. — Они говорят, что и Москва взята. Но мы им не верили. Я даже плакал, когда они сказали, что Москва взята…
Рыжеволосый солдат, связанный по рукам и ногам, точно уж, извивался на траве, и его багровая, кровью налитая шея, казалось, готова была лопнуть от напряжения: он силился разорвать ремень на руках.
По совету меньшего мальчика, Бори, они углубились в лес. Прихватили с собой и пленного, — пришлось ему развязать ноги, — хотя и не знали, что делать с ним в дальнейшем. Но Свернигора осенила озорная мысль: «Приведу „языка“! Вот будет потеха в бригаде!» — и он рассмеялся, зажав рот рукой.
Мальчикам его весёлость казалась подозрительной, и они стали у него допытываться: кто он и зачем пробрался сюда с того берега?
— За кладом пришёл, ребятки! — сказал Свернигора.
— За каким это кладом? — настороженно посмотрев на него, спросил Саша, старший мальчик.
— А вот за каким! — Скорчив хитрую мину, Свернигора вынул из кармана листок бумаги, развернул его, показал план деревни, старушечий дом и ткнул в него пальцем: вот здесь, в этом доме, хранится клад!
Мальчики переглянулись и рассмеялись: да ведь это дом Антонихи, их соседки, и никакого клада там не может быть, старуха она пребедная, живёт только помощью сына из города.
— Вы, кажется, принимаете нас за дураков, — даже обиделся Саша. — А мы не дураки. Я кончил семь классов, с отличием сдал экзамены. Все на пятёрки! А Борька кончает ремесленное училище…
— Я знаю, кто вы! — с загадочным видом сказал Боря. — Вы — разведчик! Пробрались сюда взорвать штаб у фашистов! Правда, нет?.. Собрать нужные сведения для командования? Правда, нет?
— Правда, ребятки, я разведчик, — сказал Свернигора.
— Ну, давно бы так! — обрадовался Саша. — Будемте знакомы. Меня звать Саша, его — Боря…
— А меня — Никита, — Свернигора крепко пожал мальчикам руки.
— А вы знаете, одного вашего моряка они сожгли на костре! — сказал Боря.
Свернигора нахмурился:
— Ну, этого не может быть…
Мальчики вновь переглянулись и с сожалением посмотрели на него: какой он наивный, право! Саша стал рассказывать про раненых краснофлотцев, захваченных гитлеровцами при отходе морской бригады от Видлицы на Тулоксу, про их казнь на народе… Он рассказывал и плакал. Прослезился и Боря. Он взял руку Свернигора и положил себе на голову.
— Видите, сколько шишек на голове? Верите?
— Кто бил? — совсем помрачнев, спросил Свернигора.
— Вот он, собака! — Боря указал на рыжего солдата. — Он целый день сидит и пишет письма, а мы всё пилим дрова, а если перестаём пилить, он встаёт и бьёт нас автоматом по голове.
Свернигора подошёл к гитлеровцу, готовый выпустить в него очередь из автомата, но только пнул его ногой, сказав:
— Снимите-ка, ребятки, с него одежду! Мы им покажем, проклятым фашистам, где раки зимуют.
Мальчики охотно принялись выполнять его приказание, а Свернигора с автоматом в руках стал на часах.
Это были хорошие, смелые русские мальчики. Саша был из Ленинграда, в деревню он приехал к тётушке на каникулы. Боря учился в ремесленном училище на Свири-3, в деревню приехал навестить бабушку. В тот день, когда деревня была занята гитлеровцами, они с утра ушли бродить по лесу: Саша — вооружённый охотничьим ружьём, а Боря кухонным ножом. С ними ещё был Томик, пёс верный, помесь волкодава с гончей. Саша и Боря подбирали в лесу винтовки, каски, противогазы, помогали санитарам выносить раненых, пока не встретились с вражескими автоматчиками… Они горько плакали от обиды, что им не удалось «повоевать» с фашистами, и ещё им было жаль Томика. Автоматчики убили собаку, а их вместе с другими пленными бросили в сенной сарай на окраине деревни. Пять дней их держали без воды и хлеба, а на шестой вывели в лес, и с того дня, с утра до позднего вечера, до самых сумерек, заставляли пилить дрова для офицерской столовой. И их всё караулил этот рыжий солдат с автоматом, перекинутым через плечо; под звон пилы с утра до вечера он или сочинял стихи, или же писал письма своей возлюбленной. Рыжий особенно недолюбливал Борю, потому что тот болезненно переносил побои. Саша же больше всё молчал, кусал себе губы и сквозь зубы только твердил одно: «Ладно, ладно!» И солдату больше нравилось бить автоматом Борю, слышать его стоны и плач…
Никита Свернигора первым делом решил освободить из фашистской неволи наших пленных, среди которых были и красноармейцы, и колхозники, Это решение у него созрело мгновенно!
Захватив с собой автомат рыжего солдата, а самого его с кляпом во рту запрятав в гуще леса, они стали пробираться на другой конец деревни. На опушке леса Свернигора сунул в кусты трофейный автомат и, ещё раз прорепетировав с мальчиками «нападение на сенной сарай», надвинул на глаза фуражку с длинным козырьком, перекинул через плечо ремень автомата и, насвистывая что-то непонятное, повёл своих «пленников» через открытую поляну…
Сенной сарай, больше похожий на ригу, огороженный тремя рядами колючей проволоки, стоял посреди поляны. Перед сараем расхаживал часовой-автоматчик. Было уже совсем сумеречно. Услышав насвистывание Свернигора, часовой насторожился, но, увидев русских мальчиков, которые в это время обычно возвращались с работы, крикнул им:
— Работай, работай!..
— Мы уж наработались, наработайся с нас! — крикнул ему в ответ Саша.
Но часовой не знал других русских слов и снова крикнул им:
— Работай, работай!..
Потом он что-то крикнул по-фински Свернигора. Но тут вступил в свою роль Боря. Он стал громко ругаться, грозить кулаком «рыжему» и отбегать от него… Свернигора нагнал его и «ударил» автоматом в спину. Тогда стал ругаться Саша. И его «ударил» Свернигора. Часовой залился смехом, ему было очень весело. Но мальчики ещё громче стали ругать «рыжего» и, когда тот пытался снова их «ударить», они побежали к сараю. Часовой дал им подзатыльника и открыл проход в проволочном заграждении. Потом он открыл замок на дверях сарая. Саша и Боря прошли в дверь, погрозили часовому кулаком и показали ему язык. Часовой страшно рассвирепел, вбежал за мальчиками в сарай и уж было занёс над ними свой автомат, как… ему на голову со страшной силой опустился приклад автомата Свернигора!
Никите Свернигора ничего не пришлось рассказывать нашим пленным о себе. За него это, сбиваясь и перебивая друг друга, проделали Саша и Боря.
Тогда со всех концов обширного сарая стали подниматься люди и пожимать ему руку. Некоторые обнимали его и плакали от радости.
— Не будем терять время, братцы! — сказал Свернигора. — Самый смелый из вас пусть переодевается в одежду часового. У каждого по автомату! И у нас ещё имеется третий автомат в запасе…
— Я переоденусь, товарищ, я!.. — потянулись к нему со всех сторон руки.
И тогда из глубины сарая раздался голос:
— Браток, дай мне переодеться! Я карел! Хорошо знаю финский язык. И стрелять из автомата умею! В 39 году я неплохо бил лахтарей… Я, браток, разведчиком был…
— Проконен, давай выходи сюда! — крикнул ему Саша и повис на плече у Свернигора. — Возьмите Проконена, он у нас самый храбрый и самый сильный.
— Проконена, Проконена! — раздались голоса. — Сашка правильно говорит.
— Проконен, где ты? — крикнул Свернигора. — Выходи сюда!
Из задних рядов карему протиснулся богатырь в красной клетчатой рубахе.
Они крепко и молча пожали друг другу руки.
— Лесоруб? — спросил Свернигора.
— Тракторист, товарищ… Будем пробиваться к нашим? — Проконен сел на землю и торопливо стал расшнуровывать ботинки. — Тогда надо достать ещё два-три автомата. Народу у нас много. Будем пробиваться наверняка!
— Что ты предлагаешь?
— Первым делом напасть на контрольный пункт, он тут у них находится недалёко, захватить у охраны автоматы и винтовки, вернуться сюда и лишь потом пробиваться через Тулоксу.
— Согласен! Толковый план! — Свернигора хлопнул тракториста по плечу. — Давай тогда не терять время! Нам следует ещё штаб тут поднять на воздух…
Проконен переоделся, взял автомат, и они вышли на улицу. На всякий случай Свернигора повесил на сарай замок и закрыл проход в проволочном заграждении: если патруль и обнаружит пропажу часового, то пленники будут вне всяких подозрений.
В это время залпы тяжёлых орудий прогремели в деревне и точно вспышки молнии осветили темноту.
* * *
Проснулся я от сильной артиллерийской канонады. Соседняя койка была пуста… Телефонист, как призрак, сидел в своём углу, клевал носом и всё бубнил: «Я — луковица, я — луковица»…
— Где комбат? — спросил я, вставая. — Что случилось?
— Ничего особенного, — сонным голосом нехотя ответил телефонист. — Артиллерия состязается.
— А комбат давно ушёл?
— Давно. Ушёл во второй батальон, к Корневу. Туда и все ушли.
— Ну, так, значит, что-то случилось там?
— Да нет, Свернигора вернулся, поглядеть на него пошли.
Я забрал полевую сумку и направился во второй батальон.
Сухой сосновый лес стоял изрубленный осколками мин и снарядов, во многих местах сожжённый, но в косых, солнечных лучах, а потому был прекрасен и казался тишайшим лесом, хотя всё вокруг гремело и рокотало, от грома артиллерии.
Вскоре позади я услышал топот коней. Это с адъютантом ехал комиссар бригады Емельянов.
Значит, случилось что-то важное, раз Емельянов был на коне! Верхом он ездил в редком, если не в исключительном случае. Обычно же он пешим бродил по ротам и батальонам. Потомственный моряк, толстый, кругловатый, он был забавен на резвом пугливом коне, который, дико выкатив глаза, готов был в любую секунду сбросить его с себя. Но комиссар крепко держался левой рукой за седельную луку, правой небрежно помахивал концом повода.
С подчёркнутой молодцеватостью придержав горячего коня, Емельянов поздоровался, сказал:
— И подумать только, что это за орёл Никита Свернигора! Герой, второй раз герой! Теперь, братец, о нём придётся закатить статью в самой «Правде», теперь уж никаких объективных причин! — Явно не желая вдаваться в объяснения, комиссар обернулся к адъютанту, сказал: — Василий, утро хорошее, прогуляйся до батальона, а мы с капитаном уж поспешим туда.
Василий, молодой чубатый моряк с гордой осанкой и презрительным взглядом, нехотя спешился со своего коня, нехотя вручил мне повод, потом достал из кармана крохотную курительную трубку, сунул её пустую в зубы и, нервно посасывая костяной мундштучок, отошёл в сторону, с нескрываемым любопытством наблюдая, как это «товарищ корреспондент» сядет на его коня.
Не успел я с комиссаром проехать и километр, как из-за поворота дороги показалась большая группа пленных гитлеровцев под охраной… двух мальчиков с автоматами!.. Вслед за ними шло человек тридцать парней и мужиков. Многие из них были вооружены, некоторые — ранены и перевязаны свежими бинтами. Замыкал шествие высокий, плечистый, голубоглазый богатырь в красной клетчатой рубахе. На плече он нёс ведёрную кадку.
Когда мы поравнялись с ним, я приподнялся на стременах и заглянул внутрь кадки. Моему примеру последовал и Емельянов. Кадка чуть ли не доверху была полна свежепросоленными огурцами…
Я рассмеялся, поняв, в чём дело, но комиссар только пожал плечами. Он хотел что-то спросить у меня, но в это время из-за поворота дороги показалась большая толпа краснофлотцев. Впереди шёл Никита Свернигора. Он был без рубахи, в одной тельняшке, и чуть ли не весь был перебинтован. Вид у него был измученный и усталый. Но брови сурово были сдвинуты, сталью отсвечивали глаза, и гневный голос его гремел в толпе. Он, видимо, рассказывал о злодеяниях гитлеровцев, о том, что видел на той стороне Тулоксы…