Ездовой наклонился ко мне и, позёвывая, проговорил:

— Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Места-то какие! Чистейшей воды Швейцария!

Он это сказал таким тоном, будто бы и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.

С утра мы были в пути. Ехали всё по гати. Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь точно по шпалам. Невесёлая штука гать, — пешим ли бредёшь по ней, на коне ли тащишься, или вот, как мы сейчас, едем на телеге.

Впереди было ещё добрых пятнадцать километров пути, время — позднее, хотя ночь была белая, когда вожак колонны остановил свою телегу и сердито крикнул:

— Здесь, что ли?

— Здесь! Трава в этих местах нетронутая! — отозвался в конце колонны весёлый, звонкий голос.

— Ну, вот и в ночное! — обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. — С утра пораньше тронемся дальше и к полудню будем в Чёрт-озере… Коней накормим сами малость отдохнём. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! — ласково прикрикнул он на коней и задёргал вожжами.

Передняя телега, тарахтя на брёвнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать телег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узенькой просеке, мы очутились на большой поляне.

Ездовые распрягли коней, стреножили их и пустили в высокую траву. Потом они дружно и быстро набрали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костёр. А сами ушли к своим телегам.

Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошёл ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель — ночь-то свежая; потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я области и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:

— Земляков моих в этих местах не видать!

— Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, — сказал я.

— Может быть! Скорее всего оно так и есть, — согласился он. — А меня вот судьба забросила в Карелию, в эти лесные дебри…

Слово за слово, как это бывает только на войне, ездовой рассказал мне всю свою жизнь.

Удивительно, как просто он завязал разговор и сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была несложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточной жизни… Было видно, что немало горя хлебнул он в единоличестве… Когда он повествовал о последних предвоенных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клубе, о новой школе, о стоимости трудодня, — в сороковом году он вместе с семьёй на трудодни получил больше четырёхсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, — с ним чуть ли не стало плохо.

Ездовой назвал свою фамилию — Славгородский, ещё что-то сказал о себе, потом встал, пошёл к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков брезент, закутался в него и лёг спать на траву.

К костру сразу же подошли остальные ездовые нашей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдёт Славгородский, и теперь торопливо подбрасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязывали свои походные вещевые мешки, готовясь к скромному ночному солдатскому пиршеству.

— Ну, как?.. Не замучил он вас? — спросил мой ездовой Тимофей Дрожжин.

— Нет, ничего. Про свою жизнь рассказал.

— Да он, чудак-человек, всем про свою жизнь рассказывает! — Тимофей Дрожжин улыбнулся, покачал головой. — Мне, пожалуй, раз десять рассказывал.

— Да и мне не меньше, — сказал парень с весёлым голосом, тот, что кричал в ответ вожаку: «Трава в этих местах нетронутая».

— Это бывает на войне. Бывает вот так, что ни с того, ни с сего захочется новому человеку о своей жизни поведать, о счастье своём, — сказал я.

— А какая у него была жизнь, счастье-то какое? — иронически спросил парень с весёлым голосом.

— У каждого своё… У него — сытая, зажиточная жизнь в колхозе.

— Тоже удивить чем хотел! Будто мы хуже жили! Может, я в месяц две тысячи зарабатывал, имел дорогие костюмы, учился играть на рояле, в институт готовился? Как знать, а?..

И тогда позади раздался тихий, печальный голос:

— Может, я ночи не спал, работал, не разгибая спины, голодал и холодал, но был счастливее вас всех…

Я обернулся и встретился с лихорадочным взглядом ездового с пятой телеги…

Парень с весёлым голосом подмигнул, а потом шепнул мне:

— Это наш «мечтатель»… Художник…

Спор о счастье и счастливой жизни завязался по-настоящему. В разговор вмешался и Тимофей Дрожжин. Он сидел немного поодаль от костра и чинил вожжи. Из его рассказов в пути я знал, что в январе ещё он был стрелком, дрался с оружием в руках, был ранен в бою и по состоянию здоровья его перевели в транспортную роту.

Дрожжин отложил вожжи в сторону, сказал:

— Вот вы все накинулись на Славгородского. Удивляетесь, почему человек всем про свою жизнь и про свой колхоз рассказывает. А думаю я, товарищи, вот в чём здесь дело. Мне кажется, что наш приятель в мирное время жил, не оглядываясь на свою жизнь. Вслепую жил. Бывают такие люди. Им всегда в жизни чего-то не хватает, живут они век свой в суете, никогда не осознавая своего людского счастья. Нужно было фашисту сунуться к нам, завариться этой каше, попасть человеку на фронт, оглянуться из карельских лесов на свой колхоз в Ростовской области и удивиться тому, как хорошо недавно жилось!.. Надо было лишить человека на время тепла и уюта, познать ему всяческие трудности на фронте, увидеть кровь человеческую, быть самому раненному, — человек ведь он храбрый и хорошо понимает, за что дерётся, ему Родина так же дорога, как и всем нам, — и тогда, вот видите, он прозрел, что малое дитя открыл глаза и удивился своему недавнему счастью…

Слова Дрожжина были верные. У этого человека было много житейской мудрости, и мы все согласились с ним.

Чай в ведре закипел. Мы стали чаёвничать, угощая друг друга, кто чем был богат, всё ещё болтая о счастье, о своих семьях, о войне.

Позади, на лесной дороге, внезапно показался всадник.

— Пётр! — крикнул неизвестный.

— Я здесь, товарищ старший лейтенант! — отозвался рябой долговязый боец, сидевший рядом с Дрожжиным.

— Тихон давно проезжал?

— А мы его совсем не видали, товарищ старший лейтенант.

— Вот чёрт! — Всадник взмахнул рукой, и его белоснежный конь сорвался с места…

— Это командир нашей транспортной роты, — не дожидаясь моего вопроса, сказал Тимофей Дрожжин. — Старший лейтенант Шарыпов. Татарин. Неутомимый человек. Большой любитель коней. Вона какую конягу себе выходил! — Он обернулся, чтобы показать конягу, но дорога уже была пуста…

— Бес, а не конь!..

Поужинав, ездовые улеглись вокруг костра, и вскоре все заснули крепким сном.

Тимофей Дрожжин остался караулить коней. Сегодня была его очередь. Он вначале то и дело вскакивал с места, отгонял коней от изгороди, отделявшей поляну от лощины, а потом успокоился и, подложив сухого валежника в костёр, чему-то улыбнулся, достал кисет, долго шуршал газетой…

— Ведь тронули же бесы за живое!.. Спать будете или как там? — обратился он ко мне.

— Нет, посижу у костра. Полюбуюсь природой, — ответил я.

— Ну, тогда все вместе встретим восход солнца! — приподнявшись со своего ложа, сказал «мечтатель». — Ты уж разбуди меня, Тимофей Яковлевич. Пожалуйста, не забудь.

— Спи, спи, — отеческим тоном сказал Дрожжин. — Вот тоже чудак: что ни в ночное, то обязательно встречает восход солнца!

Мы молчали, уставившись вдаль…

Внизу, в просвете деревьев, виднелась река, дальше — шла лощина. Река была застлана густым туманом. Туманом была покрыта и часть лощины. Сквозь молочную пелену пробивались верхушки сосен. Они казались висящими в воздухе, и ещё казалось, что там, за рекой, бушует снежный буран и всё в снегу.

Где-то одиноко куковала кукушка. Щёлкали и свистели соловьи в лощине.

Я первый нарушил молчание, спросив у Тимофея Дрожжина, чем он занимался до войны. Дрожжин придвинулся поближе к костру, уставился на огонь, и хмурое усталое его лицо вдруг просветлело от улыбки…

— Чем занимался до войны? А вы бы лучше спросили, чем я не занимался… В колхозе меня шутя называли «пожарником». Весёлая шутка, чёрт бери! — засмеялся он, видимо, что-то вспомнив. — А вот как, — вдруг начал он своё объяснение. — Скажем, надо построить школу. Кого поставить руководить работами? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Проворовался заведующий фермой. Кто наладит дела на ферме и кого туда назначить на первое время? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина!.. Взяли бригадира в армию. Кто его заменит? Опять Тимофей Дрожжин!.. К шефам на праздник кого послать? Опять, выходит, меня… И вот всё так.

— И со всякой работой справлялись?

— Справлялся, работу я люблю… Потому-то наши колхозники и оказывали мне доверие… Я их никогда не подводил! Да и самому приятно, скажу я вам, когда справишься с незнакомой работой…

С Дрожжиным мы беседовали долго. Он рассказал о своей семье, прочитал письма от братьев, о прошедших боях поведал, пока не решился сказать:

— Вот братва спорила насчёт счастья. Правда — много наговорили лишнего!.. У каждого счастье по-своему складывается в жизни. Что, не так ли? И я счастлив, к примеру. Для меня наивысшее счастье — это оправдать доверие народа, приносить пользу общему делу… Вот работу люблю незнакомую, беспокойную! Ещё люблю читать! Это уж прямо страсть моя. Без книг мне и жизнь не в жизнь. Дома у меня библиотека не хуже районной.

Мы заговорили о Льве Толстом. Толстого он знал и очень любил.

Над нами виднелся небольшой просвет голубого неба, дальше простирались тёмносиние облака. Приближался рассвет летнего дня, хотя ночь чёрная совсем и не наступала.

Тёмносиние облака раздвигались всё дальше и дальше, исчезая на горизонте, и небо светлело, когда по голубизне небосклона вдруг точно прошлась рука неведомого художника, оставив за собою лёгкий мазок светлорозовой краски. Такой же мазок вдруг неожиданно появился на другом конце неба, на третьем…

— Пора вставать, — сказал Дрожжин и стал трясти «мечтателя» за плечо.

Тот хотя и приподнялся со своего ложа, но никак не мог раскрыть сонных глаз.

— Спал бы лучше, — сказал Дрожжин.

Тёмносиние облака стали белеть. Они белели и таяли на глазах, и голубое небо раздвигалось всё дальше и дальше, пока в просвете облаков не появились тёмномалиновые мазки и облака, не успевшие исчезнуть на горизонте, не стали окрашиваться в малиновый цвет. Потом на небе появились светлозелёный, фиолетовый, красный и другие цвета. Все краски на некоторое время как бы застыли, и небо показалось замершим, после чего началась огненная вакханалия на востоке, все краски безжалостно были стёрты кистями фантастической величины, и под неистовое щёлканье Соловьёв и кукование кукушки стало восходить солнце.

«Мечтатель» протёр глаза, стал наблюдать за небом. Лицо у него было по-детски счастливое.

Я спросил у него, как это он, художник, попал в ездовые?

Он повременил с ответом, шагая взад и вперёд по поляне, всё обозревая небо…

— Живопись — смысл жизни и мечта моя, — начал он свой рассказ. — Ездовые вот шутят, называют меня мечтателем!.. Хотя я и рисую всерьёз, участвовал во многих выставках, обо мне уже есть определённое мнение среди художников, да и являюсь я членом Союза художников! Но я молод и мечтаю, о настоящем искусстве! О правде искусства!..

Она, эта правда, даётся трудно, приходится всё время искать, учиться у жизни, учиться у классиков, переделывать и переписывать одну и ту же вещь много и много раз, бросать начатую работу, приниматься за новое полотно… И вот проходит время, тебя обгоняют, товарищи твои уже написали десятки картин, некоторые из них особенно и не задумываются над работой, пишут себе и пишут, и всё это гладенько и ровно, и грамотно, скажу я вам, но всё это — обыденное искусство, в их картинах нет того вечного искусства, что делает картину нетленной для времени. Вы понимаете, о чём я говорю?

Я молча кивнул головой, а Дрожжин сказал:

— Репина должен любить.

— О, я его боготворю! Сказать, что люблю, — это значит ничего не сказать! — восторженно ответил художник.

— Ну, тогда в музыке должен любить Глинку, правда, нет?

— Ну, конечно, Тимофей Яковлевич! — всё с той же восторженностью ответил художник.

— А в литературе — Толстого?..

— Толстой!.. Вы знаете, как у нас бывало в семье?.. Отец у меня был простым человеком, но когда за столом кто-нибудь произносил имя Толстого, он всегда вставал с места. Толстой для него был, что бог. Да что я: выше бога!

— Отец у тебя, видимо, был хорошим и умным человеком, — сказал Дрожжин.

В это время у изгороди «заскандалили» кони, и художник, не закончив своего рассказа, побежал их разнимать.

— А парень он хороший, — задумчиво сказал Дрожжин. — В феврале отличился. Тяжелые у нас шли тут бои. Как-то около него разорвался снаряд, контузило парня. Удивительно, как в клочья не разнесло. В тыл его хотели отправить после госпиталя, а он к нам пришёл. Наотрез отказался уезжать с фронта. Вот какой художник! И среди них, выходит, бывают отчаянные головы. Ну, послать его стрелком больше не решились, определили в каптерку, а потом к нам прислали. Оно и понятно: у нас больше света и красок, всегда мы в пути-дороге — в дождь и в жару, в ночь и в полдень. — Дрожжин улыбнулся. — Да, парень он, определённо, хороший. Можно сказать, «человек с мечтой». Люблю мечтателей. Я и сам такой. Вот всё мечтаю добрать ещё сотню томов к классикам, утереть нос нашему райбиблиотекарю, — тогда и умереть не жалко.

Где-то недалеко в воздухе прожужжал вражеский разведчик и, видимо, поравнявшись с передним краем, бросил зелёную ракету. Через минуту с той стороны ударила тяжёлая артиллерия. Им ответили наши батареи, и громовые раскаты орудийных залпов понеслись над лесами.

— Ну, начинается! — сказал Дрожжин и встал.

Ездовые вскочили с мест и бросились ловить коней.

Замолкла кукушка. Утихли соловьи.

Неведомо откуда на поляне, на белоснежном коне, показался старший лейтенант Шарыпов. Он хотел спешиться, уже закинул ногу через седло, но, на ходу обдумав своё намерение, вновь вдел носок сапога в стремя и пришпорил коня. Конь заплясал под ним, дико выкатив глаза.

— Выходит, товарищи, что надо поторапливаться, — сказал старший лейтенант. — Боеприпасов у них не так уж много.

Художник носился из конца в конец поляны. Кони его куда-то ушли.

— Поищи в лощине! — крикнул ему Дрожжин.

Художник раздвинул кусты и исчез в тумане.

— Комары сильно кусались? — желая завязать разговор, спросил у меня Шарыпов.

Пушистый хвост белоснежного коня касался самой земли, розовая пена стекала с его губ. Шарыпов запустил руку в золотистую гриву и собрал её в кулак: так землепашец с наслаждением запускает руку в свежее зерно.

Пока мы разговаривали с Шарыповым, ездовые суетливо задавали коням корм, переговаривались между собой, осматривали и заряжали свои винтовки, запрягали коней и выезжали на середину поляны, становясь в колонну. В какие-нибудь десять минут все уже были готовы в дорогу, но не было «мечтателя». Телега его сиротливо стояла в стороне.

Тимофей Дрожжин несколько раз окликал его, но художника всё не было. Тогда все собрались у гаснущего костра, и каждый стал торопливо свёртывать цыгарку на дорогу.

Наше нетерпеливое ожидание прервалось сперва одиночным глухим выстрелом, потом — беспорядочной пальбой в лощине.

Мы отпрянули от костра, скинули с плеч винтовки. И тогда раздался спокойный голос Шарыпова:

— Товарищи, помните: мы везём боеприпасы!

Ездовые стали выезжать с поляны. Треск ломаемых сучьев и кустарника слился с треском выстрелов. Мы с Шарыповым подбежали к краю обрыва, но в тумане никого не увидели. Шарыпов окликнул художника.

В ответ прогремел винтовочный выстрел, и эхом прокатился по лощине знакомый крик белофиннов.

Шарыпов крепко выругался по-татарски, побежал к ездовым, собрал их на поляне.

— Тут засада, товарищи, — сказал он, — надо спасать боеприпасы. Часть из вас поедет дальше, а часть останется. Кто остаётся со мной?

И в это время из тумана показался художник, ведя за гривы своих коней. Он был ранен, лицо его было измазано кровью.

Кони из кустов сделали скачок и рысцой кинулись к своей телеге.

— Там их десять человек, они в маскхалатах, — сказал художник.

— Кто остаётся со мной? — спросил Шарыпов, снимая с пояса гранату.

— Все остаёмся, товарищ старший лейтенант! — крикнул Тимофей Дрожжин.

— Все, все! — раздались вокруг голоса.

— Все не нужны! Мы везём боеприпасы!.. Остаётся «гвардия»! — Шарыпов указал на парня с весёлым голосом, Дрожжина и Славгородского…

Приказав всем остальным немедленно тронуться в дорогу, Шарыпов сказал мне:

— Вы — офицер, вам придётся возглавить доставку снарядов!

— Я считаю своим долгом остаться с вами, — начал было я, но старший лейтенант только крепко пожал мне руку и побежал к своим «гвардейцам».

Они четверо остались в засаде. Белофинны из лощины должны были выйти на эту поляну, чтобы попасть на дорогу. Шарыпов и решил преградить им здесь путь и уничтожить.

Когда мы отъехали километра три, позади раздались сильная ружейная перестрелка и разрывы гранат. Видимо, бой начался.

Ездовые исступлённо погоняли коней и так гнали их часа два.

Громовые раскаты орудийных залпов в Чёрт-озере приближались всё ближе и ближе. В коротком промежутке между залпами слышался охрипший голос комбата. Раздавалась команда, — и громовые раскаты снова гремели над лесами.

Мы уже были близко от батареи, когда орудия вдруг прекратили огонь. Наступила тишина, хотя командир батареи, с всё возрастающим ожесточением, подавал команду. Но орудия молчали. На батарее, видимо, только что кончились боеприпасы.

И тогда, в наступившей тишине, мы услышали конское ржание. Я обернулся: нас догонял белоснежный конь Шарыпова. Он был без хозяина, хромал и частенько падал на передние ноги. Телеги ехали дальше, вперёд. Я же остановился и схватил коня под уздцы: грудь и ноги у него были в крови, и он весь дрожал от испуга.