Перевод с Французского.

Подлинник издан в Лейпциге, Брокгаузом.

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Не смотря на частые нападения, которым подвергалось Православие в изданиях, служащих органами различным христианским исповеданиям в Европе, оно долго безмолвствовало. В прошлом году я счел своим долгом ответить на новое нападение, направленное против Церкви, к которой я принадлежу, писателем Римского исповедания, и обратился к Парижской Протестантской прессе для обнародования моего сочинения под заглавием: «Несколько слов Православная христианина о западных вероисповеданиях, по поводу брошюры г. Лоранси». Парижский книгопродавец, г. Мейрюес, принял на себя это щекотливое поручение и напечатал мое сочинение, предпослав ему оправдательное от себя предисловие, проникнутое благороднейшими чувствами. Ныне, намереваясь обнародовать другое сочинение, служащее продолжением первому, я, конечно, счел бы долгом признательности обратиться к тому же многоуважаемому мною издателю; но читатели усмотрят из первых же страниц этой брошюры, что, избрав этот путь, я поставил бы г. Мейрюеса в фальшивое положение и в необходимость отказать мне, что вероятно было бы для него тяжело, или, изъявив согласие, подвергнуться, при теперешних обстоятельствах, прискорбным для него последствиям.

На сей раз обращаюсь к Германии. Издревле гостеприимная, она, и в настоящее время, по справедливости славится гостеприимством, ею оказываемым человеческой мысли, из какой бы страны она ни шла. На это благородное гостеприимство и я рассчитываю.

Я возвышаю голос в пользу того, чт о считаю заблуждением, и обращаюсь к людям, моим братьям от одного Отца. Братья-Германцы, вы конечно не захотите, ради суровой искренности моей речи, отказать ей в выгодах гласности. Великий муж нашей крови, Чех Гусь, отдал жизнь свою в Германии за свободу мысли и религиозной проповеди. Ваш Лютер был счастливее его и завоевал эту свободу. Вы не откажете мне, я это знаю, в праве, за которое ваши предки, так же как и наши, ратовали и страдали.

Неизвестный. *)

*) Ignotus: так подписался А. С. Хомяков под каждою из трех своих богословских статей. Изд.

Направляемая непобедимою десницею Божиею, каждая эпоха в истории человечества приносить с собою важные поучения. Всем людям полезно и благодетельно уразумевать их смысл. Отдельному лицу, по всей справедливости, позволительно делиться со своими братьями тем, что, по его мнению, понятно им в этих поучениях, дабы знание всех восполнялось слабым разумением каждого и нашему веку, как векам предшествовавшим, Провидение не отказывает в своих высших наставлениях; а уразумение их облегчается тем, что, благодаря международным сношениям более частым и гласности менее стесненной, слово человеческое идет об руку с историческим делом и, частью обдуманными, частью невольными признаниями, немедленно обнаруживает вызвавшие его побуждения.

Достопамятный этому пример у нас на глазах.

Каковы бы ни были политические основания и предлоги к борьбе, потрясающей теперь Европу, нельзя не заметить, даже при самом поверхностном наблюдении, что на одной из воюющих сторон стоят исключительно народы, принадлежащие Православно, а на другой Римляне и Протестанты, обступившие Исламизм. Конечно, такое распределение воюющих может быть объяснено причинами более или менее случайными: взаимною ненавистью племен, столкновением интересов, расчетами политики, или какою-нибудь противоположностью в общественных началах. И, нет сомнения, все эти причины действительно оказывают сильное влияние на современные события; но достоверно и то, что распрю растравила религиозная ненависть. Если б Русские или Греки стали приписывать Латинствующим народам такое побуждение, последние, вероятно, отреклись бы от него с негодованием и назвали бы обвинение клеветою; но к счастью, отрицание в этом случае невозможно. Писатели Римского исповедания сами приписывают себе это побуждение; они-то его и провозглашают; они им хвастаются; они объявляют его достаточным поводом к тому, чтобы призвать на оружие Запада благословение Бога правды и любви. Мария-Доминик-Огюст Сибур, «милостью Святого Престола Апостольского архиепископ Парижский», возвещает Франции, что «война, в которую вступает она с Россией, не есть война политическая, но война священная; не война государства с государством, народа с народом, но единственно война религиозная; что все другие основания, выставленные кабинетами, в сущности, не более как предлоги, а истинная причина к этой войне, причина святая, причина угодная Богу, есть необходимость отогнать ересь Фотия; укротить, сокрушить ее; что такова признанная цель этого нового крестового похода и что такова же была скрытая цель и всех прежних крестовых походов, хотя участвовавшие в них и не признавались в этом».

Епископ Парижский далеко не один делает такое признание; оно было высказано и прежде и после него многими из писателей Римского исповедания; но Мария-Доминик-Огюст Сибур более смел, более откровенен, более прям, чем другие. Ему очевидно жаль Греков, но что ж бы мог он для них сделать? Они — последователи Фотия, так нельзя же им не пострадать, когда они препятствуют торжеству единства. Ему отчасти совестно становиться защитником Турок; но ведь Турки в сущности только предлог. Нужно отогнать ересь Фотия. Приходится допустить Протестантов в ряды Римской армии: тяжелая необходимость, но нужно укротить Фотиян! Приходится дозволить, чтобы рядом со знаменами, которые благословил он, епископ Парижский, шли в крестовый поход знамена, благословенный для Французских войск Алжирским имамом: прискорбно, но надобно истребить Фотиян! Они-то настоящие и единственные враги, и любвеобильная, нежная душа прелата покоряется этому суровому долгу.

Таковы слова Парижского архиепископа или таков их несомненный смысл. Этот святительский голос только с большею ясностью высказал то, на что были уже намеки от других, и сам он встретил себе не один сочувственный отклик. А много ли голосов поднялось против него в странах покорных Риму? Если и поднимались какие-нибудь голоса, они были так малочисленны и так робки, что терялись среди всеобщего молчания или одобрения. Ясно, что слово прелата есть только выражение чувства более или менее общего Римскому миру и всему миру западному.

Не считаю себя призванным произносить суждение о нравственном достоинстве Парижского архиепископа; мой долг показать поучительный урок, вытекающий из его послания.

В числе законов, правящих умственным миром, есть один, которого Божественная, строгая правда не допускает исключений, тот закон, что зло порождает зло. Всякое незаслуженное оскорбление, всякая несправедливость поражает виновного гораздо более чем жертву; обиженный терпит, обидчик развращается. Обиженный может простить и часто прощает; обидчик не прощает никогда. Его преступление впускает в его сердце росток ненависти, который постоянно будет стремиться к развитию, если в о время не очистится все нравственное существо виновного внутренним обновлением. *)

*) Такое развращение души есть одно из великих наказаний, постигающих рабство. Говоря относительно, рабовладелец бывает всегда более развращен, чем раб; христианин может быть рабом, но не должен быть рабовладельцем. В краях, где еще рабство существует память об этой великой истине должна быть присуща сознанию всех людей и устремлять их мысли к решению общественного вопроса, который, какими бы затруднениями он ни был обставлен, не может быть неразрешим. Пр. автора.
Это писано за шесть лет до упразднения крепостного права в России. Пр. переводчика.

Этот закон имеет огромную важность в истории.

В предшествующей статье *) я указал, в чем существенно состоит западный раскол, или, точнее сказать, западная ересь против догмата церковного единства. Я сказал, что, решив догматический вопрос без содействия своих восточных братий, Запад тем самым подразумевательно объявил их сравнительными недорослями, разжаловал их в илотов по вере и благодати, и чрез это отверг их от Церкви, словом: совершил над ними нравственное братоубийство. По неизбежной последовательности, наследники этого преступления должны прийти к братоубийству вещественному. Таков урок, вытекающий из беседы преосвященного Парижского архиепископа.

Весьма далек я от того, чтобы приписывать всем членам Римского исповедания столь же сильное озлобление, а еще более далек от того, чтобы приписывать подобное озлобление Протестантам: у последних ненависть сменилась презрением, чувством менее кровожадным, хотя все-таки враждебным и способным, при малейшей борьбе или соперничестве с презираемым, распалиться до свирепости. Но я утверждаю, что в западных исповеданиях, у всякого на дне души лежит глубокая неприязнь к восточной Церкви. Таково свидетельство истории; таков смысл современных сочинений, издаваемых духовными лицами Латинского исповедания, такова причина молчания Европы, читающей эти сочинения и не возмущающейся их варварством; таково, наконец, несомненное последствие общего закона, о котором говорено выше. По этому-то самому всякий человек, любящий истину, обязан испытать свое сердце и исторгнуть из него этот росток ненависти: иначе истина не дастся ему. Пусть поучается и устрашается он при виде чудовищного развития, до какого дошло это пагубное чувство в душе Марии-Доминика-Огюста Сибура, «милостью Святого Апостольского Престола архиепископа Парижского».

*) Смотри брошюру 1853 года.

Если бы внимательно заняться подобными размышлениями, нет сомнения, они могли бы оказать благодетельное действие на политические события; но политическими событиями я не намерен заниматься: как ни велика их важность, она, во всяком случае, важность только относительная и временная. Вопрос, о котором я рассуждаю, гораздо высшей важности, ибо касается откровения безусловной истины на земле и обнимает всю совокупность духовных интересов человечества. Моя цель — раскрытием наших воззрений на заблуждения двух исповеданий, образующих западный раскол, объяснить людям Запада истинное свойство Церкви; а для этого мне предварительно нужно было указать нравственную препону, вследствие которой голосу истины трудно найти себе способные внимать ему и беспристрастные души. Пока человек не выбросит из сердца своего горечи скрытной неприязни, око духовное не узрит, ухо не услышит, и разум не рассудит право. Во всяком случае, стоит попытаться сделать над собою нравственное усилие, когда цель его — искоренить в себе чувство несправедливого озлобления; а если в награду может быть даровано познание Божественной истины, тогда не тем ли более обязательна попытка?

Впрочем, не приступая еще к сущности религиозного вопроса, я считаю нужным сказать, что кроме указанного сейчас препятствия, а именно: враждебного настроения сердца, есть другое, гораздо более важное, вследствие которого уразумение Церкви становится почти невозможным как для Латинян, так и для Протестантов.

Мною было сказано, что в первые века, до самой эпохи великого западного раскола, познание Божественных истин считалось принадлежностью всецелой Церкви, объединенной духом любви. Это учение, сохраненное до наших дней, было в последнее время во всеуслышание провозглашено единодушным согласием патриархов и всех христиан Востока. Вопреки церковному преданию, Запад, в девятом веке, присваивает себе право изменять Вселенский символ без содействия своих восточных братий и делает это в то самое время, когда восточные христиане давали ему свидетельство своего братского уважения, представляя на его одобрение определения Никейского собора. Какое необходимо вытекает из этого посягательства логическое последствие? Как скоро логическое начало знания, выражающееся в изложении символа, отрешилось от нравственного начала любви, выражающегося в единодушии Церкви, так этим самым, на деле, установлялось Протестантское безначалие — анархия в области веры. То самое право, какое в отношении к целой Церкви присвоил себе западный патриархат, могла присвоить себе, в отношении к этому патриархату, всякая епархия; всякий приход мог предъявить тоже право в отношении к своей епархии; каждое отдельное лицо — в отношении ко всем прочим. Никаким софизмом нельзя увернуться от этого последствия. Или: истина дана единению всех и их взаимной любви в Иисусе Христе, или она даетсякаждому лицу, взятому порознь, без всякого отношения к прочим. Чтоб избежать этого последнего вывода и вытекающей из него анархии, нужно было, вместо нравственного закона, который для юной гордости Германо-Римских народов казался стеснительным, поставить какой-нибудь новый закон, внутренний или внешний, такой закон, который бы облекал определения западно-церковного общества несомненною обязательностью, или, по крайней мере, придавал бы им вид такой обязательности. Необходимость в этом законе, мало по малу, создала понятие о папской непогрешимости. В самом деле, первенство пап в порядке суда и администрации (само по себе не выдерживающее серьезной критики), хотя бы даже оно было допущено в самом широком смысле, не могло служить оправданием для раскола в учении или в действии. Точно также не могла служить оправданием и условная непогрешимость (то есть такая, которая обусловливается согласием всей Церкви с папским определением); ибо новое догматическое определение было включено во вселенский символ без содействия восточных патриархатов, и даже ни один из них не был об этом извещен. Чтоб не остаться в глазах Церкви расколом или не оправдать заранее своим примером Протестантское своеволие, Романизм вынужден был приписать Римскому епископу непогрешимость безусловную. Этому неизбежному последствию подчинилось наконец весьма значительное число Латинствующих и должны бы, по настоящему, подчиниться все. Тем не менее, безусловная непогрешимость не была возведена на степень несомненного догмата и даже теперь не считается догматом: это все еще вопрос, к которому Римская курия подступить не смеет. *) С другой стороны, по признанию самих Латинян, в первые времена Церкви о папской непогрешимости никто ничего не знал; ее во всеуслышание отвергали отцы первых веков (доказательства: творение Св. Ипполита и осуждение, произнесенное Вселенским собором против памяти папы Гонория за его погрешение в догмате); на нее не ссылались сами Латиняне ни в первоначальных своих спорах с Греками, ни даже в последующих переговорах; очевидно, она есть ничто иное, как условное начало, допущенное задним числом и по необходимости, чтоб оправдать предшествовавшее его изобретению незаконное действие.

И так, у Римлянина нет другой опоры для своего раскола, кроме, начала, которого условность он чувствует сам. С другой стороны Протестантство, исходя из той же мысли, что Запад, изменяя символ, пользовался законным правом, пришло к заключению, что, наравне с западным патриархатом, и всякая страна, всякая церковная область, наконец, всякое отдельное лицо имеет такое же право отделиться от целой Церкви и создать себесимвол веры или верование по своему вкусу. Заключение это было тем неизбежнее, что Протестантство потеряло всякую память о той нравственной взаимной зависимости, в которой находились одна от другой частные области первобытной Церкви, и в тоже время не могло считать себя связанным тем условным началом, которое Рим, по временам, пускает в ход, не посмев, однако, ни разу возвести его в догмат. Таким образом, Протестантство, лишенное опоры предания и нравственного над собою попечительства Церкви, обратившейся для него в чистый абстракт, поневоле должно остаться при одной Библии, как единственном руководстве. Но сама Библия, как верно заметил один из замечательнейших Протестантских писателей, не имеет очерченных границ; она не то, чт о предметы непосредственного творения Божия в природе. Сколь бы ни было велико участие Духа Божия в книге священного писания, эта книга — все-таки произведение человеческое, по крайней мере, по наружности. Без канона, Библия не существует, а вне Церкви — нет канона. Почему знать: та или другая книга, слывущая каноническою, не есть ли апокрифическая, или наоборот, слывущая апокрифическою не есть ли каноническая? Хорошо ли поступили, приняв такое-то сочинение? Не лучше ли принять другое, одновременное, хотя оно и не принято? Если Церковь не обладает, по существу своему, непогрешительным познанием истины, то каждая часть Библии в той же мере подвержена сомнению, как и послания, заподозренные Лютером, и вся Библия не более как сборник сомнительного состава, не имеющий определенных границ, которому люди приписывают авторитет только потому, что не знают, как без него обойтись.

*) После того как эти строки были написаны, Римский Собор 1870 года провозгласил догмат Папской непогрешимости. Пр, изд.

Итак, все верования Протестанта держатся на предмете чисто-условном.

Но условное верование есть не более как прикрытое неверие. Оно кладет свой отпечаток на душу человека, прививает к ней особенного рода привычки и отнимает у нее даже способность понимать, что есть вера действительная. Отсюда выходит, что восточные христиане попусту тратят силы, оспаривая западные верования (croyances) как безусловную веру (foi absolue): все их удары идут мимо, ибо исходите из ошибочного предположения. С другой стороны, Запад не может понять cтранной для него строгости Церкви, и когда ее представители заявляют, что нельзя удовольствоваться условным верованием, а нужна вера безусловная, та вера, о которой Запад, так сказать, потерял память, он невольно заподозриваете искренность их заявлений.

Восточные напрасно предполагают в своих западных братьях действительную добросовестность в вере, тогда как те не имеют на нее даже и притязания; западные, на оборот, предполагают в восточных недобросовестность, тогда как такой вины за ними вовсе нет. Иначе и быть не может. В этом состоит второе препятствие, о котором я должен был сказать и вследствие которого уразумение Церкви, как для Латинян, так и для Протестантов, становится почти невозможным. Им приходится уразумевать не тот или другой член веры; нет, но прежде всего — допустить самую возможность безусловной веры; а они, в продолжении целых столетий, довольствовались условным верованием, не признавая возможности иного *).

Борьба истины с заблуждением, каких бы предметов она ни касалась, всегда исполнена трудностей, хотя окончательное торжество истины несомненно. Но во сколько раз труднее борьба, когда против истины не только предубежден рассудок, а еще предрасположены воля и страсти? Таково в особенности бывает положение Церкви, когда приходится ей иметь дело с отлучившимися от нее обществами. Как бы враждебно и недоверчиво ни относились друг к другу западные исповедания, а народы, принадлежащие к ним, все-таки чувствуют себя более или менее равноправными. Они образуют как бы одно семейство. История Европы — их общая жизнь; современная цивилизация — плод их общих усилий. Наконец между этими народами нет ни одного, который бы не находил в числе своих граждан последователей почти всех западных исповеданий (исключение составляют разве только Италия и Испания). Переход от одного верования к другому не представляет ничего необыкновенного ничего оскорбительная для человеческой гордости, в двух ее едва ли не самых упорных видах: гордости породы и гордости просвещения. Совсем не то в сношениях тех же народов с Церковью. Им приходится принимать истины веры от общества, некогда ими отвергнутого с презрением, и с тех пор остававшегося чуждым их внутренней жизни и их развитию. Им приходится ученически выслушивать наставления от такого племени, которое им чуждо по крови и, несомненно, отстало от них на поприще просвещения, вследствие особенных обстоятельств исторической своей судьбы, преисполненной разная рода страданий и неравных битв, им приходится осудить все то, что считают они славою своего прошедшего и многое из того» чем гордятся в настоящем. Для целого народа эта жертва тяжелая, для отдельных лиц — это умственное отчуждение от отечества, экспатриация. Чем слышнее будет становиться голос истины, чем повелительнее будет он раздаваться, тем упорнее будет сопротивляться ее силе непокорное сердце, тем изобретательнее будет становиться ум, сообщник злых страстей сердца, на всякого рода увертки, софизмы и даже на явную ложь, лишь бы как-нибудь увернуться от неизбежного убеждения. Кто изучал человека и историю человеческого разума, тот должен быть к тому приготовлен, и, действительно, это самое совершается теперь на наших глазах. Не смеют прямо нападать ни на одно из догматических учений Церкви, не смеют открыто опровергать ни одного из положений, высказываемых ее органами; за то, выдумывают расколы, о которых она не имеет понятия, чтоб отрицать ее единство; навязывают ей главенство светской власти, о котором она не ведает, чтоб отрицать ее духовную свободу, и все это делается в ту самую минуту, когда могущество ее жизненного общения проявляется во всей ясности, когда она со всею энергией протестует против всякого подозрения в Эрастианизме. *)

*) Так например, с давних времен Франция восхищается так называемою «верой угольщика» (la foi du charbonnier). Но почему же, спрашивается, именно угольщика, а не ученого, или не мудреца, не апостола? Потому, что, по понятиям Латинян, вера полная, не сомневающаяся, есть исключительная принадлежность невежды, и такая вера дается ему только потому, что невежда не догадывается, что живет в веровании условном. В этом одном слове «вера угольщика» заключается полная исповедь неверия.

Как бы однако ни были велики препятствия, они не должны останавливать защитников истины. Чем откровеннее высказываются злые страсти, в которых заключается сила заблуждения, тем настоятельнее становится обязанность обнажать их, бороться с ними и призывать людей к единству любви и веры в Иисусе Христе. В сочинении, перед этим изданном, я обнаружил присутствие рационализма и Протестантства в самой сущности Латинства; я показал также, что Протестантство, когда оно придает себе вид положительного вероучения, прибегает, без всякого на то права, к преданию, которого оно не признает; наконец, я пытался объяснять моим западным братьям характер Церкви, показав им, в каком свете представляются нам их учения. Меня еще не опровергли; ныне продолжаю труд, который признаю своим долгом, в надежде, что слово, сказанное искренно и с любовию, не останется совершенно бесполезным.

Я сказал, что непогрешимость в догмате, т. е. познание истины, имеет основанием в Церкви святость взаимной любви во Христе, и что этим учением устраняется самая возможность рационализма, так как ясность разумения поставляется в зависимость от закона нравственного. Порвав эту связь, западный раскол воцарил рационализм и Протестантское безначалие. Чтоб избежать логических последствий своего заблуждения, Романизм вынужден был, в последствии, придумать папскую непогрешимость и прикрыть принцип допущенного безначалия фактом правительственного самовластия. С точки зрения Церкви, этот новый фазис заблужденья представляется в следующем виде: познание Божественных истин, приписываемое Римскому епископу, не обусловливается его нравственным совершенством (доказательство — Борджиа и многие ему подобные); точно также не обусловливается оно и нравственным законом, присущим Церкви (ибо непогрешимость, присвоенная папе, ведет свое начало от такого действия, которого иначе назвать нельзя как нравственным братоубийством); наконец, не обусловливается оно и умственным превосходством: такого превосходства папы никогда себе не приписывали. Итак, оно вполне имеет характер волшебного прорицательства. А говорят, что оно ведет свое начало от главы апостолов! Никакое явление в Церкви иначе не может быть постигаемо нами, как по аналогии его с другими подобными ему явлениями, засвидетельствованными в Св. Писании. Что же оказывается? В Новом Завете исповедания веры представляются в двояком виде. Есть исповедания вольные и, так сказать, торжественные: это откровения, дарованные святости и любви; таковы исповедание Симеона, Нафанаила, Св. Петра и, наконец, полнейшее из всех — исповедание Св. Фомы. Есть также исповедания невольные, исторгнутые страхом и ненавистью: таковы исповедания бесноватых. Исповедание, которое бы исходило из равнодушия, мы не знаем. *) Ясно, что преимущество, приписываемое Римскому епископу, не возводить его в первую из этих категорий (ибо не предполагает в нем нравственного совершенства), а низводит его во вторую, стало быть скорее сближает его с бесноватыми, чем с апостолами. Печально было бы такое падение человека, если б оно было действительно! Печально было бы и падение человеческой мысли, если б могла она, не шутя, этому верить! — Я не говорю о суеверном почитании, которого требуют Латиняне, к месту или точнее к имени Рима (ибо, не будь этого суеверия, имеющего характер какого-то кумирослужения перед местностью, нельзя же было бы отрицать, что епископы Антиохийские такие же преемники Св. Петра, как епископы Императорского города); но я говорю, что преимущество быть невольным вещателем истины, приписываемое лицу, не наследовавшему в то же время апостольской святости, может быть, по понятиям Церкви, поставлено в соответствие только с беснованием.

*) От Фомы Эраста, основателя, в половине XVII века, в Англии, особой секты, отрицавшей у Церкви всякую самостоятельность, даже право отлучать кого-либо из своей среды. Пр. перев.
*) Частное откровение, которое, по-видимому, высказано было первосвященником (Иоан. гл. XI, 49–52), не представляет ни малейшей аналогии. Он приводит закон чисто политического свойства, которого применение к тогдашним обстоятельствам остается совершенно непонятным как для самого первосвященника, так и для его слушателей. Его слово в том смысле, какой он ему придавал, не только не есть исповедание истины (за каковое выдается исповедание Римского епископа), а, напротив, заключает в себе лож с точки зрения закона нравственного: ибо не добро невинному гибнуть жертвою за других, без собственной его на то воли. Однако, скажут нам, первосвященник был органом воли Божией. Да, именно был. Но в каком смысле? В том, что определения правителей суть орудия Божии. Но следует ли из этого, что определения эти, сами по себе, содержать внутреннюю истину? Правительства не изъявляют и притязаний на это. Итак, между приведенным исповеданием первосвященника и притязанием пап на внутреннюю истину их определений в деле веры нет ни малейшей аналогии.

Протестантство, при большей его логичности в развитии начала, вызвавшего раскол, приходит к другим последствиям. Разбитое на бесчисленное множество несогласных между собою обществ, которые и сами в себе суть единицы только по имени (ибо каждое отдельное лицо держится часто верования противоположного верованию всех прочих), оно полагает свое единство только в одном факте признания Библии и в каком-то поклонении этой книге. Но это единство держится не на смысле св. писаний (ибо толкования его противоречат одно другому), а на единстве вещи, то есть писаного слова, как книги, независимо от его значения и от мысли, в нем заключенной. Здесь разноречие в существе и внутреннее безначалие очевидны и действительны; а кажущееся единство представляет все черты фетишизма.

Да не оскорбляются наши западные братья жестокостью моих выражений. Я не властен в выборе слов. Отличительно-свойственный Церкви характер духовной, органической жизни не может быть понят, если не будет выказана в самом ярком свете печать смерти, усматриваемая нами на обоих видах западного раскола. Поэтому-то я и должен был показать, как низко упал бы человек, если б он мог быть поставлен в такое положение, которое вынуждало бы его вещать непогрешительные истины веры, помимо собственной его воли, и как грубо кумирослужение общества, которого вся внутренняя связь состоит в почитании мертвой буквы, прикрывающей доселе для него неразгаданный смысл. Вместо человека-машины, издающего невольные прорицания, поставьте целую Церковь; исповедание Божественной истины признайте плодом одушевляющего Церковь Божественного духа взаимной любви; вместо книги — кумира поставьте целую Церковь, для которой Библия есть слово начертанное, ее же собственное слово, поэтому самому всегда для нее понятное: тогда вы получите жизнь вместо смерти, высший разум вместо очевиднейшего безумия. Вызовите сперва начало жизни — любовь, и вы опять узрите пред собою живой организм.

«Как, — возразят нам, — вы хотите нас уверить, что в продолжении стольких веков, в христианском мире, в странах наиболее просвещенных, основание и существо Христианства — любовь оставалась в забвении? Как! Столько было славных мужей, проповедавших закон Спасителя, столько было высоких и благородных умов, столько пламенных и нежных душ, возглашавших народам Запада слово веры, и будто бы никем из них не было упомянуто о взаимной любви, которую, умирая, оставлял в завет братьям умиравший за них Христос? Это невероятно, это невозможно!» — Действительно невероятно и невозможно, а все-таки это так. Витии, мудрецы, испытатели закона Господня и проповедники Его учения говорили часто о законе любви, но никто не говорил о силе любви. Народы слышали проповедь о любви, как о долге но они забыли о любви, как о Божественном даре, которым обеспечивается за людьми познание безусловной истины. Чего не познала мудрость Запада, тому поучает ее юродство Востока.

Когда победитель смерти, Спаситель человеков, удалил от людей Свое видимое присутствие, Он завещал им не скорби и слезы, а оставил утешительное обетование, что пребудет с ними до скончания века. Обещанное исполнилось. На главы учеников, собравшихся в единодушии молитвы, снизошел Дух Божий и возвратил им присутствие Господа, не присутствие, осязаемое чувствами, но присутствие невидимое, не внешнее, но внутреннее. Оттоле радость их была совершенная, несмотря на испытания, им уготованные. И мы также, мы имеем эту совершенную радость; ибо знаем, что Церковь не ищете Христа, как ищут Его Протестанты, но обладает им, и обладает и принимает Его постоянно, внутренним действием любви, не испрашивая себе внешнего призрака Христа, созданного верованием Римлян. Невидимый глава Церкви не нашел нужным оставлять ей Свой образ для изречения прорицаний, но всю ее одушевил Своею любовью, дабы она имела в себе самой непременяемую истину.

Такова наша вера.

Церковь, даже земная, не от мира сего; но Римлянин, равно как и Протестант, судят о вещах небесных, как о вещах земных. «Неминуемо произойдете разъединение, если не будет на лицо власти для решения догматических вопросов», говорит Римлянин. «Непременно наступит умственное рабство, если каждый будете считать себя обязанным пребывать с другими в согласии», говорит Протестант. Но спрашивается: говорят ли они по стихиям неба или по стихиям земли? Время от времени, этот явный отпечаток земного, наложенный на предметы небесные, приводил в смущение души некоторых избранных, и они старались (чего конечно нельзя им ставить в вину) скрыть от собственных своих глаз это неизгладимое пятно сво их исповеданий. Никто, может быть, не испытывал этого чувства так глубоко, хотя и невольно, как человек, в лице которого нельзя не почтить одной из самых чистых знаменитостей нашего века; я говорю о красноречивом пасторе Вине (Vinet). Изъясняя в одной из статей своих отличительные свойства Католичества (этим именем он называет Романизм) и Протестантства, он выводить эти два исповедания из двух стремлений человеческого духа. Первое, то есть Католичество, по его словам, берет свое начало в невольном, врожденном человеку желании получить истину совершенно готовую, такую, которую достаточно бы было признать, и в наслаждении, какое доставляет сердцу человека сознание его единения с другими людьми в чувстве и в мысли. Второе, то есть Протестантство, берет свое начало в желании, также прирожденном человеку, добыть истину собственными силами своего ума и в том вполне истинном убеждении, что верование признанное, или допущенное, не есть еще верование приобретенное. *) Здесь является человек в чисто-земном отправлении сил своего разума, и если стать на эту точку зрения, то нельзя не признать справедливости изложенного анализа Римских и Протестантских стремлений. Однако тут же самому Вине приходит на ум, что истина, по существу своему, непременно едина, и мысли его представляется неизбежный вывод, что Христианство не может не быть всемирным, то есть кафолическим. Он присовокупляет: «Оба указанные стремления одинаково истинны и одинаково неполны. Католик напрасно считает себя католиком: он только предвозвещает в себе Кафоличество, но еще не приобрел на него права. Протестант напрасно полагает, что Протестантству предназначено оставаться Протестантством, тогда как оно есть только путь к будущему Кафоличеству». Очевидно, единство Церкви, свободное и осмысленное, вот к чему Вине устремляет свои желания и чаяния и что представляется ему в отдалении грядущих веков. Бедная душа, введенная в заблуждение ложной системой, в которой она жила! Высокий и чистый ум, преждевременно истощенный противоречием между его чаяниями и его верованиями! Разлад положений, высказанных Вине, обличаете его внутреннее страдание. Одно будущее его угашаете: прошедшее не дало ничего, настоящее бесплодно. Кафоличество, то есть согласие людей в истине, придете когда-нибудь; но, стало быть, до сих пор его никогда не было? Стало быть, ученики Христовы, просвещенные дарами Духа, не составляли еще Церкви Кафолической? Если они не были Церковью, то откуда же власть их слова и их писаний? А если они были Церковью, Церковью Кафолическою, и если Кафоличество этой Церкви утратилось, то каким образом могло бы человечество обрести вновь тот свет, который оно не уберегло, получив его из рук самого Бога? Если даже обретет, то, каким способом соблюдет его? Наука ли даст гарантии более крепкие и надежные, чем гарантии, какие мог найти Дух Божий? Нет! Одно из двух: или Кафоличество невозможно в будущем, или оно не могло погибнуть в прошедшем; но этого-то именно и не могут допустить ни Вине, ни кто либо другой из Протестантов. Все они охотнее поддадутся антилогичнейшему самообольщению, чем согласятся с строго логическим заключением, которое отняло бы у них последнюю надежду когда-либо обрести истину. Все их понятия — понятия земные.

*) Хотя здесь приведены не подлинные выражения Вине, но смысл их таков.

Тот же самый внутренний недуг является и у лучших между Латинянами, только в другом виде.

У них он обнаруживается постоянным борением между потребностью анализа и боязнью, как бы эта сила не разбила здания, которое с таким трудом они против нее защищают. Дело в том, что и у них все основано на земном расчете. Нельзя, впрочем, не сказать, что Вине в некоторой степени прав. Возвратите словам, им употребленным, тот смысл, который он желает им придать, и окажется полная истина. Кафоличество, или яснее: вселенскость познанной истины, и Протестантство, или точнее: искание истины — таковы действительно элементы, постоянно со пребывающие в Церкви. Первый из них принадлежит всей Церкви, ее целости; второй — ее членам. Мы называем Церковь Вселенскою, но самих себя не называем Кафоликами: *) в этом слове заключается указание на такое совершенство, на которое мы далеко не имеем притязания. Допустив св. апостола Иудеев подвергнуться заслуженному порицанию от апостола языков, Дух Божий дал нам уразуметь ту высокую истину, что ум самый возвышенный, душа самая озаренная небесным светом, должны преклоняться перед Кафоличеством Церкви, которая есть глагол Самого Бога. **)

Каждый из нас постоянно ищет того, чем Церковь постоянно обладает. Не ведущий, он ищет ее выразуметь; грешный, он ищет приобщиться к святости ее внутренней жизни; всегда во всем несовершенный, он стремится к тому совершенству, которое обнаруживается во всех явлениях Церкви: в ее Писаниях, которые суть Писания Священные, в ее догматическом Предании, в ее таинствах, в ее молитвах, в тех определениях, которые возглашает она каждый раз, когда нужно в ее среде опровергнуть ложь, разрушить сомнение, провозгласить истину, чтобы поддержать колеблющееся шаги сынов ее. Каждый из нас от земли, одна Церковь от неба.

Впрочем, человек находит в Церкви не чуждое что либо себе. Он находит в ней самого себя, но себя не в бессилии своего духовного одиночества, а в силе своего духовного искреннего единения со своими братьями, со своим Спасителем. Он находит в ней себя в своем совершенстве, или точнее: находит в ней то, что есть совершенного в нем самом — Божественное вдохновение, постоянно испаряющееся в грубой нечистоте каждого отдельно-личного существования. Это очищение совершается непобедимою силою взаимной любви христиан в Иисусе Христе, ибо эта любовь есть Дух Божий. — «Но, каким же образом, скажут нам, могло бы единение христиан дать каждому то, чего не имеет никто в отдельности?» Песчинка, действительно, не получает нового бытия от груды, в которую забросил ее случай: таков человек в Протестантстве. Кирпич, уложенный в стене, нисколько не изменяется и не улучшается от места, назначенного ему наугольником каменщика: таков человек в Романизме. Но всякая частицавещества, усвоенная живым телом, делается неотъемлемою частью его организма и сама получает от него новый смысл и новую жизнь: таков человек в Церкви, в теле Христовом, органическое основание которого есть любовь. Очевидно, люди Запада не могут ни понять ее, ни участвовать в ней, не отрекшись от раскола, который есть ее отрицание; ибо Латинянин думает о таком единстве Церкви, при котором не остается следов свободы христианина, а протестант держится такой свободы, при которой совершенно исчезает единство Церкви. ***) Мы же исповедуем Церковь единую и свободную. Она пребывает единою, хотя у нее нет официального представителя ее единства, и свободною, хотя свобода не обнаруживается разъединением ее членов. Эта Церковь, позволю себе выразиться словами апостола, есть соблазн для иудействующих Латинян и юродство для эллинствующих Протестантов; для нас же она есть откровение бесконечной Божией премудрости и милости на земле.

*) Когда это слово, или слово православный, прилагается к отдельному лицу, это не более как эллиптическая форма выражения.
**) Вот в чем обнаруживается безумие Ирвингистов: они ожидают апостолов, не понимая того, что апостольская Церковь гораздо выше каждого из апостолов. Частные дары суть только отражения дара всеобщего. Впрочем, нельзя не понять, что Ирвингизм есть ничто иное как сомнение, жаждущее чудес.
***) Единство, как понимают его Латиняне, есть Церковь без христианина; свобода, как понимают ее протестанты, есть христианин без Церкви.

Итак очевидно, есть существенная разница между идеей Церкви, признающей себя единством органическим, живое начало которого есть Божественная благодать взаимной любви, и между идеей западных обществ, единство которых, совершенно условное, у Протестантов состоит только в арифметическом итоге известного числа отдельных личностей, имеющих почти тождественные стремления и верования, а у Римлян — только в стройности движений подданных полу-духовного государства. Такое различие в идее должно непременно отозваться на характере всех проявлений этих троякого рода единств, столь решительно противоположных по своим началам. Живая вера останется (как я уже сказал в первой моей брошюре) отличительною чертою проявлений Церкви; а рационализм, будь он догматический или утилитарный, наложит свое клеймо на все общественные действия двух других противоположных исповеданий.

Изучение фактов подтверждает заключения, выводимые логикою из начал, здесь изложенных.

Пусть всмотрятся в молитву, то есть, в самое чистое стремление земли к небу.

Войдите в Протестантский храм. Не в совершенном ли одиночестве стоит в нем молящийся? Кроме музыки и условного обряда, чувствует ли себя отдельное лицо связанным чем-нибудь еще с собранием молящихся? Относится ли оно к собранию как к чему-то такому? по отношению к чему его личная жизнь составляла бы только часть? Небольшая община, собравшаяся в храме, чувствует ли за его стенами присутствие чего либо более широкого из чего бы она почерпала свою духовную жизнь? Чувствует ли она действительное свое общение с миром духов высших и чистейших? Обращается ли она к этому невидимому миру с просьбами о помощи, или, по крайней мере, о единомыслии в его молитве? Нет, протестант и Протестантская община тщательно этого избегают. Не достаточно ли для них заступничества Спасителя? и к чему бы стали они, без всякой для себя пользы, расходовать свои молитвы? В смысле утилитарном они очевидно правы. Смерть прекратила дни Протестанта, и скорбная община бросает последнюю горсть земли на останки дорогого ей человека; но никакой молитвы не слышно над свежею могилою, никакая молитва не сопровождаете прощания живых с похищенным у них братом. Ведь не человеку же изменить определение Божие о вечной судьбе того, чье земное поприще кончено? Ему ли покрыть своими молитвами грехи, которых не покрыла бы кровь Спасителя? и опять, в смысле утилитарном, это справедливо. Однако, и Протестант испрашивает молитв у своих живых братий; к чему же могут они служить ему, когда заступник его перед Богом — Христос? Протестант просит Бога о прощении греха своих братий и о духовном их очищении; но как же может он думать, что молитва, за которою он не признает ни права, ни силы влиять на вечное блаженство человека, совершившего свое земное поприще, может, по праву и по присущей в ней силе, иметь действительное влияние на характер этого поприща, а чрез это самое и на будущую участь живого человека? Очевидно, то и другое в равной степени несправедливо и невозможно; но Протестантство не посмело открыто порвать все предания Церкви и остановилось на полудороге, на какой-то противной логике сделке, которая впрочем никого не обманывает: ибо всякий чувствует, что Протестант просит молитвы у своих братий, не ощущая в ней искренней нужды, и молится за них без искренней надежды. Он одинок в мире и чувствует себя одиноким.

Войдите в Римский храм. Молитва каждого сливается ли в одну общую молитву? Голос хора есть ли выражение мысли всех? Нет; и здесь человек остается одиноким перед молитвою, ибо от него не требуется, чтоб он ее понимал и мысленно на нее отзывался. *)

*) Может быть, нам скажут в виде возражения, что и в Русской Церкви, при богослужении, употребляется язык устарелый. На это мы ответим, что служба должна совершаться на языке народном: таково несомненно начало, признаваемое Церковью. У нас факт расходился с началом лишь в том, что движение обряда не могло поспевать за движением организовавшегося языка. Тут нет ничего сходного с Римским началом.

Все богослужение остается для него чем-то внешним; он в нем не участник. Он только присутствует при нем, но бездейственно. Церковное правительство молится на своем, правительственном языке; ради какой нужды позволять подданным примешивать свои голоса и мысли к разговору правительства с высшею властью? То, что происходить в Римских храмах, имело бы вид пародии на молитву, если б не составляло принадлежности целой системы. Когда была порвана связь взаимной любви, когда отринута была вера в ее силу, человек, как я уже сказал прежде, фактически вышел из Церкви, хотя, по законам чисто-земной организации, он оставался как бы заключенным в ее ограде. Впрочем, Романизм не мог или не решился, отделясь от Церкви, отринуть исконное ее предание. Факт общения мира видимого с миром невидимым, то есть с святыми, занимал такое видное место в предании, что отрицать его было невозможно. Но он основан был на вере в начало любви, связующей жизнь земную с жизнью небесною, подобно тому, как ею же взаимно связуются люди в земной жизни; теперь, когда это начало было отвергнуто, потребовалось новое объяснение для удержанного факта. Молитвенное общение проявлялось в двух видах: молитвы о заступлении, обращенной к миру невидимому, и молитвы за мир невидимый, обращенной к Богу. Романизм принял на себя положение власти посредствующей между раем и чистилищем, так сказать, между двумя обществами, из которых одно стоит выше, а другое ниже его; у одного он испрашивает услуг, а другому сам оказывает услуги. В сущности, это значило: к двум признанным видам Церкви (Церкви воинствующей и Церкви торжествующей) присовокупить еще третий вид — Церковь выжидающую; но я оставляю в стороне этот факт, по себе ясный и знаменательный, так как важность его еще не так велика и должна уступить высшим соображениям, требующим исследования. — Латинянин, как в тех молитвах, с которыми он обращается к святым, так и в тех, которые приносит за умерших, все-таки остается, в глазах Церкви, одиноким. Простой гражданин трехъярусного общества, он все-таки не член живого организма. Он просит высокой протекции у тех, кто могущественнее его, он оказывает свою маленькую протекцию тем, кто ничтожнее его; но его бедная индивидуальность не расширяется в сфере высшей жизни, к которой бы он относился как живая частица к целому. Таким-то образом место веры в органическое единство Церкви заступила жалкая теория земной дипломатии, распространенная на мир невидимый; эта теория, самовольная выдумка скрывающаяся от самого себя рационализма, столько же противна человеческой логике, сколько ненавистна чувству христианина. Какая, в самом деле, надобность в заступничестве святых, когда мы имеем Ходатая, достаточного для спасения всех миров? Ужели у существ низших найдем мы слух более благосклонный и сердце более любящее, чем у нашего Спасителя? Ужели душа помилованная, несмотря на все ее грехи, принесет за нас что-либо собственно ей принадлежащее и вместе угодное Богу? *) Этого конечно не решится сказать ни один христианин; ибо святейший из людей не имеет ничего своего, кроме своих грехов и своих мятежей; все же, что мы называем его добродетелями, есть та же благодать Божия, тот же дух Спасителя; к ним и должны мы обращаться непосредственно. В Латинской теории молитва, обращаемая к святым, бессмыслица; а еще очевиднее бессмыслица учения о чистилище. Остаются ли при душе, разлученной с телом, молитва, надежда и любовь? Любит ли она братьев, поклоняется ли своему Богу и Спасителю? Если она всеми этими дарами обладает, то откуда бы взялась у нас смелость почитать ее более заслуживающею сожаления, чем мы сами, когда при ней остается все то, что есть поистине ценного на земле, и когда, в то же время, она освобождена от всего, что составляет не счастье человека, именно — от деятельности греха? Это был бы самый грубый материализм. Скажем ли, что она казнится чувством своих грехов? Но это было бы невежество; ибо, просвещенные Церковью, мы знаем, что раскаяние называется победою, или радостью покаяния, превосходящею все земные радости. Или, не скажем ли мы, что душа, отрешившаяся от своей оболочки, не имеет уже ни любви (charitй), ни молитвы, ни любви (amor) к братьям и к Богу? Но этим самым мы заявили бы, что душа, силою действия по отношению к ней внешнего, может быть введена в радость небесную именно тогда, когда она оказывается еще менее этого достойною, чем в минуту расставания с жизнью. Уклонясь от Церкви и ее мудрости, раскол запутался в нелепости, и конечно остается только похвалить Протестантский рационализм за то, что он вывел на свежую воду рационализм замаскированный, столь нелогический в своем утилитарном направлении.

*) В Латинской теории призывание святых основано на учении о их так называемых сверх требуемых для их собственного оправдания заслугах (opera supererogationis). Пр. перев.

Бедный Римлянин! Он не посмел бы молиться за своего брата, если б уверился, что тот уже выбрался из чистилища! Видно, первенствующая Церковь не ведала, что творила, когда молилась за мучеников.

Итак, несмотря на придуманную для отдельного лица возможность пользоваться услугами одних и оказывать услуги другим, оно стоит у Латинян также одиноко, как у Протестантов. Клиент или патрон, заимодавец или должник, Латинянин, в обоих случаях, все-таки не вяжется с невидимою Церковью узами органическими. Усложнение молитвенного заступления духовно-банковою операцией перевода добрых дел или заслуг не только не изменяет ни в чем юридического характера молитвы, а напротив выказывает его во всей яркости. Несмотря на предполагаемые внешние сношения с невидимым миром, внутреннее одиночество Латинянина, по отношению к этому миру, остается во всей своей очевидности; а одиночество его в отношении к его братьям, в земном мире, выступает даже решительнее, чем у Протестантов: ибо употребление чуждого языка (дипломатического языка, требуемого конституцией Церкви-государства) не допускает слияния мысли отдельного лица в единогласии мысли всеобщей. Протестантство заводит человека в пустыню, Романизм обносит его оградою; но здесь и там он остается одиноким. Справедливость требует, однако заметить, что в этом случае, равно как и в других, вина падает на Римский раскол: вся система порождена его первоначальным рационализмом, плодом преступления, им совершенного против взаимной любви христиан. Протестант мог только отрицать выводы из этой системы, но у него не достало сил отвергнуть ее данные.

Чтобы дать яснее почувствовать скудость молитвы в западных обществах, мы должны здесь изложить понятие о молитве, предлагаемое нам Церковью, а для уразумения его необходимо коснуться высших соображений.

От начала творения, Бог открыл Себя созданным существам целым миром проявлений, разумеваемых или ощущаемых: но это частное и, так сказать, внешнее откровение Его благодати, Его премудрости и Его всемогущества было неполно. Недоступное изменение, неприступное злу и искушении, нравственное существо Божие оставалось закрытым в сияющих глубинах Его бесконечности, неизследимых и непостижимых для умов конечных. Из этих умов, созданных свободными, некоторые, вольным действием своей свободы, возмутились против Божества; другие, поставленные в положение низшее, удалились от своего Творца действием, хотя также свободным, но вызванным искушением отвне. Эти последние, не столько виновные как первые, получили обетование искупления и прощения. С течением веков, в час, назначенный Его Премудростью, Бог снова явил Себя твари в Сыне Человеческом, и это явление было полнее первого. Чего не могла поведать неизмеримость творения, что оставалось сокрытым в блистаниях тверди, то было открыто в тесных границах человеческого естества. Божие Слово явилось как существо нравственное по преимуществу, как единственное нравственное существо. — Зло подступало к Сыну Человеческому, и Он остался непреступен злу; был искушен и победил искушения; единый правый и единый чистый, Он принял на Себя из любви к грешнику тяжесть, поношение и кару греха, которого гнушался; испытанный скорбью, уничижением и смертью, Он принял скорбь, унижение и смерть за преступников, не признававших Его, за кровожадных людей, умертвивших Его, за малодушных, отрекавшихся от Него; Владыка всего творения и достойный славы Божественной, Он всему покорился, покорился до того, что даже почувствовал Себя оставленным от Самого Бога; *) но не покинул людей, Своих братьев, на заслуженное ими бедствие. Вечное Божие сострадание к твари, жертва очистительная за грехи мира, закланная единожды, но постоянно приносимая в вечности, Он погасил Своею кровью пламень Божественной правды (соделав ее как бы неправою), дабы всесильно было милосердие Божественное. Таким образом, в Нем, и в Нем Одном, падшие разумные твари обрели блаженство, и в Нем же оправдалось и восполнилось блаженство тех, которые избегли падения, потому лишь что не подвергались искушению. И мы знаем, что в силу Своей неизреченной любви и добровольной жертвы, *) Он есть возлюбленный Сын Отчий; и что всякая святость, всякое совершенство и всякая слава Ему принадлежат во веки веков.

В Своей правде и в Своей милости, Бог изволил, чтобы точно также, как, единственное нравственное существо, Христос силою безграничной Своей любви принял на Себя человеческие грехи и справедливую за них казнь, мог и человек силою своей веры и своей любви к Спасителю отрекаться от своей личности, личности греховной и злой, и облекаться в святость и совершенство своего Спасителя. Соединенный таким образом со Христом, человек уже не то, чем он был, не одинокая личность; он стал членом Церкви, которая есть тело Христово, и жизнь его стала нераздельною частью высшей жизни, которой она свободно себя подчинила. Спаситель живет в Своей Церкви, Он живет в нас. Он ходатайствует, а мы молимся; Он поручает нас благости Божией, а мы взаимно друг друга поручаем своему Творцу; Он предлагает Себя в вечную жертву а мы приносим Отцу эту жертву прославления, благодарения и умилостивления за нас самих и за всех наших братьев, как тех, которые пребывают еще в опасностях земной борьбы, так и тех, которых смерть привела уже в тихое, возносительное движение небесного блаженства, *) какова бы затем ни была степень дарованной им славы — все равно. В нашей молитве нет места ни для вопросов, ни для сомнений; ибо, как сказано в одном Русском катехизисе: «мы молимся не в духе страха, подобно рабам, не в духе корысти, «подобно наемникам, но молимся в духе сыновней любви, будучи по благодати усыновлены Богу нашим единением с Сыном человеческим, Иисусом праведным, Сыном и вечным Словом Отца щедроте». **) Мы молимся потому, что не можем не молиться, и эта молитва всех о каждом и каждого о всех, постоянно испрашиваемая и постоянно даруемая, умоляющая и торжествующая в тоже время, всегда во имя Христа, нашего Спасителя, обращаемая к Его Отцу и Богу, есть как бы кровь, обращающаяся в теле Церкви: она ее жизнь и выражение ее жизни, она глагол ее любви, вечное дыхание Духа Божия.

*) Иоанна гл. 19 ст. 28, Боже мой, Боже мой, вскую мя еси оставил! Псалом 21. Матф. гл. 27 ст. 46.
**) Ев. от Иоанна, гл. X, ст. 17, 18.
*) И в жизни небесной есть неведение и откровение и, следовательно, возносительное движение. Это поведано нам самим Спасителем нашим (в беседе о кончине мира, Матф. XXIV, 36; Марк. XIII, 32), поведано Духом истины (в послании Св. Павла к Ефесеям, III, 10) и, по свидетельству Марка Ефесского перед Флорентинским собранием, никогда Церковь в этом не сомневалась.
**) Здесь автор, кажется, имел в виду свой «Опыт Катехизического изложения учения о Церкви» (в этом же томе его сочинений напечатанный), в котором эта мысль выражена в следующих словах: „Молимся в духе любви, а не пользы, в духе сыновней свободы, а не закона наемнического. — Всякий спрашивающий, какая польза в молитве, признает себя рабом. — Молитва истинная есть истинная любовь». Пр. переводч.

Где же теперь сомнения? Где одиночество? Где недоверчивая боязливость Протестантства? Где баснословие юридических отношений, придуманных Римлянином? Нам ли, с созерцательной высоты, на которую возводит нас Церковь, опускаться в топь рационализма и его утилитарных учений, выработанных расколом? Осмелятся ли даже звать нас туда наши западные братья? — Нет, они этого не сделают. Может быть, они сами остановили бы нас, если бы мы способны были на подобное безумие; они почувствовали бы, что, отложившись от Царя Церкви, мы тем самым лишили бы все человечество наследия в славнейшем из его упований и похитили бы у него навсегда самую возможность веры.

Это святое учение, единое истинное, единое непререкаемое для самой строгой логики, а между тем далеко превосходящее, логику человеческую, единое удовлетворяющее вполне самым живым потребностям сердца (ибо оно шире всех его самых сильных желаний), это учение было во все времена учением Церкви. Оно остается ее учением и в наше время, как было ее учением со дней апостольских. Учениками апостольскими оно было заповедано Западу наравне с Востоком; это ясно доказывают древнейшие литургии, в особенности литургия Мозарабская, которая хотя и подвергалась в последствии изменениям, но конечно не в этом смысле. И, однако, в настоящее время, учение это совершенно чуждо всем западным исповеданиям и представляет собою один из отличительных признаков Церкви, что уже было замечено некоторыми Протестантскими писателями. *)

*) В том числе Нилем (Neal) в его «Введении в историю Православия».

Почему Запад потерял это Божественное предание? Причина ясна. Германское Протестантство не могло его воссоздать, потому что ничего и никогда не могло и не может создать, потому что способно только отрицать и разрушать; потому что все-то оно есть не более как критика в мышлении и одиночество в духовной жизни. Протестантство первоначальное (т. е. Романизм) не могло его сохранить, потому что это предание есть полнейшее развитие единства, основанного на взаимной любви, а Романизм с изначала был отрицанием этого принципа, ересью против живого единства Церкви. Поэтому-то Запад и утратил духовное общение молитвы; поэтому и должен он был заменить высокое учение об органическом единстве в Иисусе Христе тощею и нелепою системою патронатства и клиентства; на место любви поставить утилитаризм, а на место братства — ассоциацию. Человек оказался отброшенным в тесные границы своего отдельно-личного существования и отлученным от всех своих братьев.

Скажу более: он оказался отлученным от самого Бога. Вечная тяжба, вечное разбирательство противоположных прав перед духовными юрисконсультами папского Рима, — вот какого рода отношения введены были вместо установленного пришествием Христовым внутренняя единения между Творцом и тварью. Вооружась счетною книгою, составленною по правилам двойной бухгалтерии, с дебетом в виде греха и кредитом в виде добрых дел (подкрепленных, правда, жертвою Спасителя), человек вступает в тяжбу с Богом и в Римском казуисте находит себе благоприятного судью. Перед ним он не проиграет своей тяжбы. Лишь бы оставался он гражданином церковного государства и послушным слугою своих командиров, он, за довольно-умеренный взнос добрых дел и добрых помыслов, попадет в акционеры рая; затем излишек, если таковой у него окажется, он получит возможность обратить для себя в движимый капиталец, который останется в полном его распоряжении; а если окажется недочет, можно будете покрыть его займом у более богатых капиталистов. Был бы только верен баланс, Бог не придерется.

Да простят мне жестокость моей иронии: дозволяя ее себе, я не выхожу из пределов самой строгой истины. Притом же, может ли сын Церкви удержаться от негодования, видя апостольское учение столь решительно искаженным и униженным? Во что, в самом деле, обратилось Христианство? Где Бог, всецело дарующий Себя человеку? Где человек, бессильный привнести что-либо от себя, кроме соизволения на Божественное благодеяние? и после этого станут строго судить неверующих!

Протестантство, конечно, не заслуживает упреков столь тяжелых. Однако, приняв поневоле наследство Римских учений, оно, хотя и отвергло вытекающие из них выводы, но не умело уберечься от юридического отпечатка, наложенного ими на религию. По-видимому, Протестантство не допускает никаких заслуг, которые давали бы человеку какие либо права перед Богом; в сущности же оно только суживает понятие о заслуге, приписывая одной вере все то, что, по учению Латинян, приписывается вере и делам. Вера, в глазах Протестанта, есть заслуга, правда единственная, но все-таки заслуга. Вопрос о пользе все еще остается присущим его мысли; тяжба между Богом и человеком продолжается, только адвокаты человека расходятся между собою в основаниях к его оправданию. Римляне, опираясь на непонятый ими текст, в котором апост. Иаков говорит о делах веры, требуют дел закона. Протестанты, сильные свидетельством апостола Павла, которого также не понимают, доказывают бесполезность дел веры (хотя апостол очевидно говорит о делах закона); но у тех и у других дело идет все-таки о полезности или бесполезности, то есть о юридическом достоинстве веры и дел; иначе: вопрос в том, какие оправдательные документы мог бы предъявить человек в своей тяжбе с своим Создателем? Из этого видно, что кто отрекается от братства с людьми, тот, по неизбежному законопоследствию, и в Боге забывает Отца, и что самые эти слова — братья, отец, заключающая в себе для Церкви неоскудевающий источник радости и торжества в западных исповеданиях повторяются лишь по преданию, как условные термины, смысл которых потерян. Когда преступная гордость, разорвавшая единство Церкви, присвоила себе монополию Св. Духа и задумала низвести восточные Церкви в положение илотов, конечно, она не предугадывала, к чему придет сама; но таков Божественный закон: испорченность сердца порождает ослепление ума, и нарушение первой из евангельских заповедей не могло пройти безнаказанно.

Итак, молитва — это высокое проявление живого органического единства между нашим Спасителем и Его избранными — приняла на Западе характер одиночества и юридического рационализма; так обнаружилось различие в основаниях между Церковью и отложившимися от нее исповеданиями. Этого для меня достаточно. Но прежде чем пойду далее, не могу не присовокупить замечания о споре, который долго кипел между Латинянами и Протестантами и теперь только заглох, но не погас; я разумею спор о том: спасается ли человек одною верою, или верою и делами?

Никогда этот спор, бессмысленность которого слишком очевидна пред светом апостольская предания, не волновал Церкви, да и не мог волновать ее. *). В самом деле, вера не есть действие одного постижения, но действие всего разума, т. е. постижения и изволения в их внутреннем единстве. Вера — жизнь и истина в одно и то же время (как я сказал в первой моей брошюре), есть такое действие, которым человек, осуждая свою собственную несовершенную и злостную личность, ищет соединиться с существом нравственным по преимуществу, с Иисусом праведным, с Богочеловеком, Вера есть начало, по самому существу своему, нравственное; нравственное же начало, которое бы не заключало в себе стремления к обнаружению, обличило бы тем самым свое бессилие, точнее — свое ничтожество, свое небытие. Обнаружение веры и есть дело; ибо и молитвенный вздох, едва зачавшийся в глубине сокрушенного сердца есть такое же дело как и мученичество. Различие этих дел только во времени и в обстоятельствах, при которых Бог дозволяет человеку воспользоваться дарами благодати.

*) Хотя некоторые православные богословы целиком перенесли его с Запада в нашу школу. Пр. переводч.

Какое дело мог совершить разбойник, прикованный на кресте? или дело его — раскаяние и исповедание в тоже время — было недостаточно? или Бог милует в виде изъятий? Итак, утверждать, как делают это Протестанты, что человек спасается верою независимо от дел, значит высказывать мысль, содержащую в себе противоречие себе самой; ибо это значит утверждать, что человек может быть спасен таким началом, которое явным образом запечатлено ничтожеством и бессилием. Утверждать, как делают это Латиняне, что человек спасается верою и делами, значит высказывать положение, лишенное всякого смысла; ибо это значит утверждать, что начало спасения должно быть не только крепко и сильно, но еще, в добавок, иметь и признаки крепости и силы, как будто первое не предполагает второго. Безумие Протестанта состоит в том, что он низводит начало (т. е. творческую силу) на степень абстрактного понятия; безумие Латинянина — в том, что он приставляет к началу его проявление, в виде наддачи. Уединив человека от его братьев и отлучив его от Бога, оба западные вероисповедания нашли еще средство рассечь самого человека надвое, во всей его жизни, и отделить разум от действия, которое есть выражение разума, иначе его слово, принимая этот термин в самом широком его значении. В этом случае философское заблуждение происходит от ложного направления (более или менее очевидного) религиозной мысли. Как у протестантов, так и у Латинян, на дне души всегда шевелится вопрос: чем выслуживает человек свое спасение? Этот тяжебный вопрос стоить у них на месте христианского вопроса: как Бог совершает спасение человека? Для нас такое заблуждение невозможно, как я уже сказал. Мы знаем, что вера жива, иначе действенна, и что если бы она не проявлялась делом (хотя бы и не всегда заметным для людского глаза), то была бы не верою, а простым верением (croyance), логическим познанием, или, как говорит Св. Иаков, трупом. Ясно, что тот и другой вид западного раскола заблуждается; но справедливость требует заметить, что заблуждение у Римлян более закоренело, чем у их противников. Протестант, хотя и увлекается вообще до того, что принимает за веру умственное постижение, часто однако приходит к сознанию ложности этого учения и возвращается к понятию о живой вере. Но Римлянин, этот неисправимый законник, крепко на том стоите, что дело, само по себе, имеет силу и власть более или менее независимую от веры; он видит в нем как бы самостоятельную цифру, прикладывает ее к вере — это для него другая цифра — и этим сложением очищает счеты между Богом и тварью.

Таким образом на самом факте обнаруживается, что западный раскол, разрушив органическое единство земной Церкви и единственное его основание (нравственный закон взаимной любви), разрушил тем самым органическое единство и Церкви невидимой, разъединив человека с его братьями, с его Спасителем и Богом, и тем самым упразднил истинное общение совокупной молитвы. Нравственное преступление, отнявшее у Церкви (как показал я в первой моей брошюре) ее единственное разумное основание, в то же время исказило все духовное существо Христианства. Если мы теперь, от рассмотрения молитвы, этого высшего воспарения земли к небу, перейдем к рассмотрению таинств, этого осязательнейшего проявления ниспосылаемой с неба на землю Божественной благодати, то мы увидим и здесь то же самое, что там.

Во-первых, нельзя не заметить, что Германское Протестантство, хотя и не хочет признавать более двух таинств, постоянно однако, в различных своих сектах, пытается снова ввести отринутые им таинства, в том или другом переодетом виде. Таким образом, оно то удерживает конфирмацию, то предписывает или советует исповедь, то старается придать характер таинства своему постановлению (ординации). Чтоб объяснить себе этот факт, нужно выразуметь смысл церковных таинств и отношение Протестантства к Христианству. Таинства, очевидно, делятся на два разряда. Одни имеют прямое и непосредственное отношение ко всей Церкви; другие относятся к домостроительству Церкви в ее земном явлении. Очевидно также, что Протестант, отринув Церковь, основанную на предании или Церковь земную, не мог не отринуть тех таинств, которые имели к ней непосредственное отношение; ибо законы логики строги, и человек, сам того не желая и не подозревая, повинуется всем последствиям, к которым ведут раз принятая им данные. С другой стороны, желание придать некоторую состоятельность той новой Церкви, которую он строит, и докучливое воспоминание об апостольских преданиях принуждают Протестанта делать бессильные попытки к восстановлению им же самим разрушенного. И то и другое в одинаковой степени невольно и неизбежно.

Человека, соглашающегося спастись добровольною жертвою Спасителя, Церковь приемлет и соединяет со Христом: вот смысл крещения. *)

Это апостольское учение сохранилось в большей или меньшей ясности, даже среди заблуждений раскола, который однако не понимает всей его важности. Протестантство, отрицая самую Церковь и не признавая другого единения со Спасителем как только через посредство писанного слова, естественно приходит в крайнее смущение перед вещественным, осязаемым фактом, заключающим в себе одном все живое предание, и потому поневоле приписывает совершению таинства какую-то чародейственную силу и не более. *) С другой стороны, Романизм, взирая на крещение как на действие, которым полу-духовное общество приобретает нового подданного, почти ни во что не ставит личную свободу, так что часто даже допускает насилие для понуждения к такому действию, которое само по себе есть полнейшее торжество человеческой свободы. Впрочем, в этом случае, противоположность воззрений не на столько очевидна, чтобы стоило на ней останавливаться; а потому я предлагаю эти замечания мимоходом, хотя считаю их неоспоримо-верными.

*) Человек сам над собою не может совершить этого таинства; необходимо, чтобы другой принял и ввел его в круг избранных, дабы он знал и исповедовал свое собственное бессилие. Гордость квакера осуждается смирением христианина. В крещении — вся Церковь, все предание.

Всех своих членов Церковь приобщает к своему Спасителю телесным с Ним объединением — вот смысл Евхаристии, и здесь-то характер раскола выкажется во всей наготе своей. Реформа низводит Евхаристию на степень простых поминок, сопровождаемых драматическою обстановкой. Сами по себе эти поминки очевидно ничем не отличаются от всякого рода поминок; тем не менее, Протестанты утверждают, что лица, в них участвующие, будто бы приобретают чрез это какие-то совершенно неопределенные, благодатные дары. Вся туманность немецкого Протестантства ясно выказывается в этом учении, с виду как будто и осмысленном, но в сущности не имеющем никакого смысла. **) С другой стороны, Романизм, настаивая на существе таинства, т. е. на действительности преложения земных элементов в небесное тело, истолковывает, по своей неизменной привычке, духовное действие как чисто — вещественное и унижает таинство до того, что оно превращается в его понятиях в какое-то атомистическое чудо. *) Нигде слепая самоуверенность схоластического невежества не являлась в такой наготе, как в спорах Римлян с Протестантами о таинстве Евхаристии; никогда законы мира вещественного или, говоря точнее, наши желания познания об этих законах, или о том, что мы принимаем за законы, не прилагались с таким дерзким кощунством к явлениям другого мира, как мерила могущества Божия.

*) Всякая религия, доктриною своею расплывающаяся в отвлеченностях, вещественною своею стороною непременно погрязает в фетишизме и чародействе; так вообще всякое заблуждение разрешается самоубийством. Примером может служить Буддизм.
**) В самом деле, к чему было, в замен пасхального агнца, установлять другой, в сущности однозначущий символ? Если и там и здесь не более как символ, то чем же один лучше или хуже другого?

Один рассуждает о физической субстанции таинства, отличая ее от случайных ее принадлежностей, как будто бы (благодаря объяснениям Петра Ломбардского или Фомы Аквинского) он точно понимал, в чем разница между тем и другим. Другой отрицает возможность присутствия тела Спасителя в таинстве на том основами, что это тело, по свидетельству св. апостолов, пребывает в небесной славе, одесную Отца, как будто бы он понимал, что значит небо и слава и одесную Отца. Ни разу слово веры не раздалось ни на той, ни на другой стороне, ни разу живой свет предания не бросил ни одного луча своего в печальный мрак этих схоластических прений. Чт о за безумная гордость человеческого невежества, и в то же время какая справедливая казнь за оскорбление единства Церкви! Этот спор утих в наш век, как утихли все богословские споры, по причине, мною уже высказанной; но вопрос не решен, и две ветви раскола остаются по-прежнему в колее, в которую их вогнали общие их стремления: одна, так сказать, овеществляет Божественное действие до того, что отнимает у него всякое живое начало; другая одухотворяет, или точнее выпаривает таинственное действие до того, что отнимает у него всякое реальное содержание; обе только и делают, что, либо отрицают, либо утверждают чудесное изменение известных земных элементов, никак не понимая, что существенный элемент каждого таинства есть Церковь и что собственно для нее одной и совершается таинство, без всякого отношения к законам земного вещества. Кто презрел долг любви, тот утратил и память о ее силе; утратил вместе и память о том, что есть реальность в мире веры.

*) Это стремление так явно, что раз, когда мне случилось переводить вслух рассуждения некоторых Римских богословов в их полемике против протестантов, один благочестивый, хотя и неученый священник, бывший при этом, воскликнул в благочестивом ужас: «Господи, что же это они говорят такое? Они, кажется, принимают тело Христово за мясо Христово?»

Учение Церкви о Евхаристии, хранимое преданием, оставалось всегда неизменным, и оно просто, при всей своей удивительной глубине.

Настало время: Сын человеческий возвращается в Иерусалим на крестную смерть. Но прежде смерти пламенно желает Он вкусить в последний раз символическую пасху со своими учениками, ибо любит их бесконечною любовью. Во образ странствующего человека, Моисей установил пасху, которую надлежало вкушать стоя, с странническою обувью на ногах и странническим посохом в руке. Странствование человечества кончено; ученики отлагают свои жезлы, гостеприимный домовладыка, председящий на вечере, умывает им ноги, утомленные и запыленные в пути. Да возлягут они вокруг трапезы и отдохнут. Вечеря началась. Господь говорит им о предстоящей Ему страсти. Не желая верить, но исполняясь неопределенной скорби, они, по обыкновению человеков, живее чем когда-либо чувствуют теперь, сколь дорог им Тот, Кого они скоро должны лишиться. Их человеческая любовь отзывается в эту минуту на Его Божественную любовь, и тогда, окончив вечерю, Праведный венчает их любовь и Свою предсмертную вечерю учреждением действительной пасхи. Разделив последнюю, прощальную чашу, Он преломляет хлеб и предлагает им вино, говоря, что это Его тело и Его кровь. И Церковь, в смиренной радости, принимая новую пасху, завет своего Спасителя, не сомневалась никогда в действительности этого, им установленного телесного общения.

Но Церковь и не ставила никогда вопроса о том: какое отношение в Евхаристии между телом Господним и земными стихиями? — ибо знает, что действие Божие в таинствах не останавливается на стихиях, а употребляет их на посредство между Христом и Церковью, верою, которой осуществляется таинство (говорю о всей Церкви, а не об отдельных лицах). Ни Римляне, ни Протестанты, очевидно, теперь уже не могут этого понять, ибо они потеряли идею о целости Церкви и видят только отдельные лица, рассеянные или скученные, но одинаково изолированные в обоих случаях. Отсюда истекают все их заблуждения, сомнения и схоластические требования их катехизисов. Тем же самым объясняется, откуда взялась у них решимость откинуть молитву, которою Церковь от первых веков освящала земные стихии, дабы они соделывались телом и кровью Спасителя. *)

Но знают ли люди, что такое тело по отношению к разуму? Невежды и слепцы, и однако гордые в своем невежестве и ослеплении, как будто бы они действительно обладали ведением и прозорливостью, — ужели думают они, что так как они сами рабствуют своей плоти, то и Христу нельзя не быть рабом вещественных стихий? Тот, Кому вся предана суть Отцом Его, Тот, Кто есть Господь всяческих, не есть ли Господь и своего тела? и не силен ли Он сотворить, что всякая вещь, не изменяя нисколько своей физической субстанции, станет этим телом, тем самым, которое за нас страдало и пролило кровь свою на кресте (хотя Он и мог освободить Себя от законов вещества, как показал это на Фаворе)? и, наконец, что такое тело Христа прославленного как не Его проявление? Таким образом Церковь, радостная и признательная, знает, что Спаситель ее даровал ей не только общение Духа, но и общение проявления, и человек, раб плоти, вещественным действием претворяет себе вещество, которым облекается Христос силою действия духовного. **) О глубина Божественной любви и бесконечного милосердия! О слава небесная, нам дарованная в самом рабстве земном! Таково от начала учение Церкви; а тот, кто видит в Евхаристии одно лишь воспоминание, равно как и тот, кто настаивает на слове пресуществление, ***) или заменяет его словом сосуществление (consubstantiation), другими словами: и тот, кто, так сказать, выпаривает таинство, и тот, кто обращает его в чудо чисто-вещественное, одинаково бесчестят святую вечерю, приступая к ней с вопросами атомистической химии, бесчестят и самого Христа невысказанным, но допускаемым предположением какой-то независимости вещества от воли Спасителя. Ни те, ни другие не понимают истинных отношений Христа к Церкви.

*) От этого Бунзену и всей школе, к которой он принадлежит, при всей их учености, не дается уразумение древних литургий. Англиканцы ходят около истины, но не могут уловить ее, потому что вообще не могут самих себя определить в смысле церковном.

Хотя в другом виде, но то же в сущности заблуждение, те же стремления к овеществлению или к отвлечению, то же отсутствие действительной жизни, встречаются в учении западных исповеданий и о тех таинствах, которые имеют прямое отношение к домостроительству видимой церкви. Это мы видим как в учениях, допускающих в таинствах таинственный характер, так и в тех, которыми он отвергается. Протестантство, как я уже сказал, более откровенное и более последовательное, должно было отказать им в этом характере; Романизм (Протестантство замаскированное и заклейменное печатью утилитарного рационализма) исказил эти таинства, в уверенности, что сохраняет их.

**) См. в православной службе тропарь IX пасхального канона, произносимый иереем после причащения; «О пасха велия и священнейшая Христе, о мудросте и Слове Божие и сило! Подавай нам истее Тебе причащатися в невечернем дни царствия».
***) Правда, и Церковь не отвергает слова пресуществление; но она оставляет его в числе многих других неопределенных выражений, указывающих на изменение вообще, без всякого следа схоластических определений. В литургии нет этого слова.

Со времен апостольских, мы видим — за крещением следовало возложение рук. Церковь соблюла верно этот апостольский обычай в виде миропомазания. Романизм дал ему название конфирмации. Некоторые из Протестантских сект также сохранили его, как обычай, впрочем не называя его таинством. Они низвели его на степень простого испытания, обратили в школьную церемонию, обставленную белыми платьями, цветами и музыкою. Такова конфирмация у Протестантов. Никакого действительного смысла в ней нет, ибо нельзя же признать в ней такое действие, которым бы окрепший рассудок отрока сознательно воспринимал крещение, совершенное над ним в младенчестве; всякое другое религиозное действие, предшествующее конфирмации, могло бы иметь такое же значение. Итак, по здравому смыслу, ничего здесь более видеть нельзя как нечто в роде экзамена, выдерживаемого юношеством перед Протестантскою общиною, и, следовательно, нельзя придавать этому обряду никакого религиозного значения. Но заблуждение Протестантов было невольно: это было логическое заключение, извлеченное из Римских посылок. В самом деле, что значит слово конфирмация (утверждение)? Есть ли это утверждение в крещении? Но разве крещение по себе недостаточно сильно? или оно не полно? Допустить такое богохульное предположение значило бы тем самым выкинуть крещение из числа таинств, а это, однако было бы самым естественным выводом из Римской практики и из Римской доктрины. Апостольская история показывает нам, что возложение рук следовало за крещением и обыкновенно сопровождалось видимыми дарами Духа Святого. Но всегда ли это было? Нет (я говорю о дарах видимых): свидетель тому великий апостол языков, который, очевидно, не считает видимых даров благодати за необходимую принадлежность всех христиан. Или, наоборот, разве не бывало примеров сообщения видимых даров до возложения рук? Бывали: достаточно указать на евнуха, крещенного Филиппом. Итак, не освящение верного видимыми или невидимыми дарами Духа Святого было целью возложения рук: значение этого действия было иное. Сопоставление случаев при которых в св. Писании упоминается о возложении рук, показывает нам, что им сопровождалась всегда передача известных полномочий или поручения, возлагаемого на члена Церкви, или возведение его на высшую степень в церковном чине. В смысле таинства, право возлагать руки принадлежало не всем верным; оно не принадлежало даже проповедникам веры, какова бы ни была личная их святость. *) Право это принадлежало только апостолам, а в последствии — только епископам. Итак, значение его очевидно. Человек, крещением принятый в Церковь, но еще одинокий на земле, через возложение рук принимался в сообщество земной Церкви и получал свою первую церковную степень. Поняв таким образом значение возложения рук, легко понять, что власть совершать это таинство должна была принадлежать исключительно главам земной общины, апостолам и епископам, и что видимые дары Духа Святого являлись вслед за возложением рук, в прославление не лица, на которое возлагались руки, а той святой общины, в которую это лицо принималось. Это таинство, вводя нас в недра общины, то есть земной Церкви, делает нас причастниками благословения Пятидесятницы: ибо и это благословение даровано было не лицам, присутствовавшим при чуде, а всему их собору. **) Итак, апостольское возложение рук (св. миропомазание Церкви) заключает в себе очевидное свидетельство против протестантов; ибо доказывает нам, что земная Церковь, в советах Божиих, имеет высокое значение и что церковная община сосредоточивается в лицах епископского чина. ***) Оно заключает в себе свидетельство и против Римлян, уничтожая стену разделения, которую Рим воздвиг между церковником и мирянином; ибо мы все священники Вышняго, хотя и в различных степенях. ****) Очевидно теперь, почему ни Римлянин, раздирающий Церковь, ни Протестант, ее отрицающий, не могли понять этого таинства и оставили на его месте пустой обряд или бессмыслицу.

*) Смотри Деяния Апостольские.
**) В самом деле, ученики не получили ни дара чудотворения (они имели его и прежде), ни дара пророческого предвидения, ни другого какого-либо личного дара, а получили дар языков, дар по преимуществу общественный и особенно знаменательный для такой общины, которая должна была обнять собою вселенную. Я не думаю нисколько утверждать, что прочие дары были исключены; но говорю, что проявлен был именно этот дар.

«Не вы Меня избрали, а Я вас избрал», сказал Спаситель Своим ученикам; а Дух Божий, устами апостола, говорит: «благословляемый от б о льшего благословляется». Так всегда учила Церковь о своем устройстве. Не от несовершенства она исходит, чтобы взойти к совершенству; нет, ее исход — совершенство и всемогущество, возводящие к себе несовершенство и немощь. Противоположный ход никогда не мог быть допущен: он нашел бы себе осуждение в слове Божием. Поэтому-то полнота церковных прав, которую вручил Христос Своим апостолам, и пребывает всегда на вершине иерархии; ею благословляются низшие степени и ею верно блюдется закон, проявленный с первого установления Церкви. В этом состоит значение епископского чина, в этом его неизмеримая важность. Немецкое Протестантство необходимо должно было потерять о ней понятие, как скоро оно восстало против предания; и в наш век мы еще видим, как ученые Немцы истощаются в бесплодных усилиях, стараясь в устройстве первобытной Церкви отыскать хоть что-нибудь, чем бы можно было оправдать расстройство их общин.

***) Св. миро освящается всегда епископами.
****) Священники, говорю я, но не пастыри.

По временам, отыскав свидетельства о некоторых частных Церквах без епископов в эпоху, следовавшую за веком апостолов, они трубят о своем открытии, как об одержанной ими победе; но какая для них от этого польза? Положим, они узнали, что слово «епископ», может быть, не было еще во всеобщем употреблении — и только. Для филологии такое открытие слишком ничтожно; для истории церковной оно не значит ровно ничего. Пусть слово епископ в иных общинах было неизвестно; но подрывается ли этим хоть сколько-нибудь та истина, что во главе этих общин стояли мужи (пускай старцы или пресвитеры), облеченные такою полнотою церковных прав, которая дана была не всем верующим; что эти мужи поставлялись в должности другими, равно получившими такие же полномочия, а не общиною (бесспорно имевшею голос в избрании, но не в утверждении); и, наконец, что ни поставление, ни утверждение в высшие должности никогда не принадлежало исключительно лицам, облеченным в низшие должности, хотя, при самом поставлении, испрашивалось от всех братское, молитвенное содействие? Могло временно случаться, что в иных общинах среднего чина (чина пресвитеров) пожалуй и не было: но не могло быть общины, в которой бы не было высшего чина (чина епископского), хотя бы и под другим названием. Упразднить епископство — дело невозможное, ибо оно есть полнота церковных прав, соединенных в одном лице. Пытаясь это сделать, можно только перестановить его, то есть возвести в епископство всех пресвитеров, или что было бы логичнее, каждого из верных, мужчин и женщин, без исключения. Но восстановление упраздненного епископства посредством посвящения идущего снизу, от лиц, не имеющих полноты церковных прав, было бы прямым нарушением самых ясных новозаветных заповедей и совершенным извращением порядка, учрежденного Христом и Его апостолами: ибо епископ и священник — не служители частной общины, а служители Христа во Вселенской общине; через них примыкает Церковь земная, в нисхождении веков, к своему Божественному Основателю и чрез них чувствует она себя постоянно восходящею к Тому, чья рука поставила апостолов. Вспомним при этом, что на языке христианском восходить значит быть возводимым к верху. Избрание, т. е. представление, может принадлежать общине, а утверждение и благословение (таков смысл поставления) должны принадлежать только тем, кто сам получил это благословение, венец всех других благословений. Таков завет апостолов, которому Церковь изменить не может: низшие должности исходят и получают освящение от высшей. Таково учение Церкви о епископском чине, по отношению к которому все прочие чины клира суть только последствия. Таково основание, почему Церковь признает решение епископов в делах благочиния, почему дает им право и честь объявлять ее догматические решения, впрочем оставляя за собою право судить о том, верно ли засвидетельствованы ее вера и ее предание; *) почему, «наконец, на епископов по преимуществу налагает она служение слова Божия и обязанность поучать слову, **) хотя Церковь никого из своих членов не лишает этого высокого права, дарованного Духом Божиим всем христианам. Все эти права, очевидно, вяжутся с иерархическими должностями и не находятся ни в какой зависимости от внутренней жизни лиц, в эти должности облеченных. Что же касается совершенства веры, то, признавая его обязательным для каждого христианина (ибо христианин лишается чистоты веры не иначе как действием греха), Церковь не может допустить притязания какого либо епископа на такое совершенство, иначе на непогрешимость в вере; по ее понятиям, такое притязание есть верх нелепости. Чт о бы подумали, если бы епископ заявил притязание на совершенство христианской любви, как на принадлежность своего сана? А притязание на непогрешимость веры не то же ли самое? Что для всех есть нравственный долг, то не может быть ничьею привилегией в особенности. ***)

*) Таков смысл всей истории вселенских соборов и таково учение, ясно выраженное в последнее время восточными патриархами.
**) См. об учительстве в первой статье.
***) Предположить, что мнимо-непогрешительный епископ обладает совершенством не веры в точном смысле слова, а только логического познания в вещах мира невидимого, значило бы допустить небывалое таинство рационализма, иначе сказать: допустить нелепое предположение, что существует таинство, сообщающее человеку силу, не чуждую даже и бесам. (См. Посл. Иакова, гл. II, ст., 19).

Протестантство изменило благочинию, установленному Духом Божиим. Оно дало низшему право благословлять высшего; но в этом случае, как и во всех других, почин был сделан, пример был подан Романизмом. Все епископы равны между собою, каково бы ни было различие их епархий по пространству и значению. Их юрисдикция и их почетные отличия разнообразны (как показывают титулы митрополита и патриарха), но их церковные права одинаковы. Не то в отношениях епископов к папе. Предполагаемое преимущество непогрешимости не есть ни почетное отличие, ни расширение юрисдикции; вообще оно выходит из области условных отношений. Это есть отличие существенное и таинственное, то есть имеющее свойство таинства. Название епископа столь же мало приличествует папе, как название священника епископу, и когда епископы посвящают папу, они действуют столь же незаконно, как незаконно поступили бы священники, когда бы стали посвящать епископа, или миряне, когда бы вздумали посвящать священника. Низшие благословляют высшего — порядок церковный извращен, и Протестанты вполне оправданы. Таково свойство всякого заблуждения: оно само в себе носит зародыш самоубийства. Жизненность и логическая последовательность принадлежать только истине.

«Не так было в начале», сказал Спаситель; «мужа и жену сотворил Бог». Эти слова Божии открывают нам всю святость брака, таинственный смысл которого указан был потом Духом Божиим в писаниях апостола языков. В лице первой человеческой четы, «мужа и жены», земному житию человечества даны были святые и совершенные законы. Образ этой-то земной жизни всего человечества, этого святого и совершенного закона, и возобновляется каждою христианскою четою в таинстве брака. Для мужа его подруга не просто одна из женщин, но жена: ее сожитель не просто один из мужчин, но муж; для них обоих остальной род человеческий не имеет пола. Связанные благородными узами духовного братства со всеми подобными себе существами, муж и жена — христиане, Адам и Ева всех веков, одни получают благословение на вкушение радостей теснейшего сожительства, во имя физического и нравственного закона, положенного в основании земной жизни человеческого рода. Поэтому первым обнаружением божественности Христа было благословение супружеского соединения в Кане, подобно тому как первым действием Божиим по отношению к роду человеческому было сотворение первой четы. *) Итак, брак не договор, не обязательство и не законное рабство: он есть воспроизведете образа, установленная Божественным законом; он есть органическое и, следовательно, взаимное соединение двух чад Божиих. Повторяю: органическое и, следовательно, взаимное. Такое значение он имел всегда в глазах Церкви, признающей его за таинство и за тайну; в этом удостоверяют правила апостольские и правила всех веков, запрещающие новообращенным расторгать союз, заключенный до крещения. А во что обратили брак Протестанты, дозволив свободу развода? — В законное прелюбодеяние. Во что обратили его Римляне, провозгласивши нерасторгаемость брака, даже в случае прелюбодеяния? — В гражданское рабство. Идея органического и взаимного единения, т.-е. внутренняя святость супружеского состояния, пропала для тех и для других: ибо в смысле христианском прелюбодеяние есть смерть брака, точно также как развод есть узаконенное прелюбодеяние. Святой союз, установленный Создателем, не может быть расторгнут без греха человеческою волею; но грех прелюбодеяния расторгает этот союз, потому что есть прямое его отрицание. Муж, который стал для своей жены одним из мужчин, жена, которая стала для своего мужа одною из женщин, не суть уже и не могут быть в глазах Церкви мужем и женою. Очевидно, Церковь, в этом случае, как и во всех других, единственная хранительница истины. Очевидно также, что раскол, утратив истинное понятие о вещах духовных, лишился в то же время и разумения земных форм человеческого бытия. В законе Божием все держится одно другим и взаимно одно с другим вяжется; величавая святость добровольного девства, исполненная радостей святость супружества, строгая святость вдовства — все это заблуждением раскола побито разом. Жизнь человека утратила украшавший ее венец.

*) Смотри в конце этого тома: Отрывок 1-ый, программа построения жизни Спасителя. Пр. изд.

Нужно ли еще указывать в подробности на заблуждения и непоследовательности раскола, то есть западного Протестантства в двух его видах, Германском и Римском? Это значило бы возлагать на себя обязанность столько же безотрадную, сколько и скучную; мне необходимо было только подкрепить разбором фактов выводы из начал, мною поставленных, и можно видеть, что этот разбор действительно подтверждает их самым разительным свидетельством. Для Римлянина, как и для Протестанта, потеряла свое высокое значение молитва: утилитарный рационализм разъединить человека с его братьями и с его Создателем. *) Для Римлянина, как и для Протестанта, утратили свой глубокий смысл таинства. Евхаристия, эта Божественная радость Церкви, это телесное общение христианина с его Спасителем, одними как бы выпаренная, другими как бы иссушенная и овеществленная, обратилась в тему для схоластических прений о физических атомах. Возложение рук, это освящение земной Церкви, это приобщение верующего к Пятидесятнице учеников Христовых, это вступление в первый церковный чин, отброшенное реформатом и не понятое римлянином, обратилось в ненужное прибавление к крещению. Иерархическое рукоположение, основанное на самых ясных повелениях апостольских, на самых несомненных обычаях первых веков Церкви, исчезло у реформатов и сделалось бессмыслицею у Римлян, хотя последние и воображают, что окончательно утвердили это таинство поставлением папы. **) Наконец брак, обращенный реформатами в временное сожительство, а Римлянами в обязательство совершенно внешнее, теми и другими в равной степени опозоренный, не имеет уже в себе и следов своей первоначальной святости.

*) Кальвин искал выхода отсюда и полагал, что нашел его в фатализме гораздо худшем, чем фатализм Магометан.

Таков краткий очерк фактов. Пускай рассмотрят их беспристрастно наши западные братья; пускай выразумят они Церковь, хотя бы сопоставлением отличающей ее жизненности с печатью смерти, оттиснутою на их исповеданиях, и пускай наконец серьезно спросят себя: не оправдывается ли неверие и не имеет ли оно за собою полной вероятности успеха, в виду верований столь противных логике и столь далеких от христианской истины? Человеческая душа одарена способностью отличать бессознательным чутьем все прекрасное, истинное и святое; а на притязания учений, в которых нет ни глубины, ни действительной веры, ни органического начала, народы отвечают безотчетным скептицизмом. Нельзя их в этом винить, ибо перед лицом религиозного заблуждения горестное неверие становится доблестью.

Окончательное торжество религиозного скептицизма еще не наступило; но и в настоящее время можно утвердительно сказать обо всей западной Европе, что у нее нет никакой религии, хотя она и не смеет еще признаться в этом себе самой. Отдельные лица томятся потребностью религии, но, не находя ее удовлетворяются вообще тем, что Немцы так верно назвали религиозностью. Какая удивительная ирония в одном этом слове, впрочем, во всей точности соответствующем субъективной религии Неандера и представляющем как бы изнанку веры угольщика!

**) Если допустить предположение, что поставление папы есть не более как акт избрания низшими, сопровождаемый невидимым посвящением, то почему не применить того же объяснения ко всякому вообще избранию высшего, совершаемому низшими? Такое объяснение оправдало бы вполне протестантов.

Правительства хорошо понимают практическую выгоду религии, какой бы то ни было, в особенности по отношению к низшим слоям народа, и потому, опасаясь встретиться лицом к лицу с открытым неверием, показывают вид, будто сами во что-то верят. *) Все, и правители и управляемые, руководствуются Макиавеллевскою заповедью: «если бы не было Бога, следовало бы его выдумать»; **) но все, и правители и управляемые, довольствуются либо призраком, либо каким-нибудь подобием религии. Кажется, мы дали бы самое точное определение настоящего состояния, сказав, что Латинская идея религии превозмогла над христианскою идеей веры , чего доселе не замечают. Мир утратил веру и хочет иметь религию, какую-нибудь; он требует религии вообще. Поэтому, только в безверии и можно теперь встретить неподдельную искренность, и замечательно, что обыкновенно нападают на безверие не за то, что оно отвергаете веру, в чем однако заключается его вина, а за то, что оно делает это откровенно, то есть за его честность и благородство. Общественное негодование преследует пера Франции, с трибуны провозглашающего свое собственное безверие и безверие своих слушателей; общественное негодование преследует поэта, слагающего гимны безбожию; ***) оно преследует ученого трудолюбивыми изысканиями подкапывающего основания религии, в которую он не верит; но общественное негодование безмолвствует перед религиозным лицемерием, составляющим как бы единственную религию Запада. Не должно этому удивляться. В изданной мною перед этим брошюре я уже показал, что борьба Романизма и Реформы, борьба, слагающаяся для обеих сторон из ряда поражений без перемежки побед, обращается для скептицизма в постоянное торжество. Сделки с общественными интересами, сделки с правительствами, сделки с народами, сделки с искусствами, перемирия (следствия усталости), вызовы на соглашение и совокупную деятельность (признания безнадежности), все ускоряет окончательное крушение западных вероисповеданий. И религиозный макиавеллизм правительств и шаткая религиозность отдельных лиц видят перед собою, в близком будущем, угрожающее лицо торжествующего безверия. Вот отчего трепещущее общество так сильно раздражается откровенностью совершенного безбожия. Глядя на него, оно как будто говорит про себя: «Будущее принадлежите тебе; но, по крайней мере, не отнимай у меня спокойствия настоящей минуты. Прикрой свою мысль, накинь на свое учение хоть лоскуток лицемерия! Большего от тебя и не требуют; но дай нам хоть то немногое, чего мы просим, и не оскорбляй нашей немощи выказыванием твоей силы». Говоря вообще, неверие настолько еще снисходительно, что склоняется к такого рода сделкам, в сущности впрочем для него не стеснительным; но должно признаться, что с каждым днем его приемы становятся более и более беззастенчивы, а слово более и более ясно. Оно сознает в себе столько силы и так твердо уверено в своей победе, что обращается с Христианством снисходительно, оказывает ему учтивость, даже подает ему милостыню; и в этих случаях каждое слово в похвалу Христианству, брошенное свысока надменным неверием, непременно подхватывается и принимается всегда с радостной признательностью. Самый гнев, возбуждаемый неверием, постепенно утихает, по мере того как становится более очевидною слабость средств сопротивления, и в предчувствии скорой смерти от изнеможения западное Христианство перестает уже бояться смерти насильственной.

*) Понятно, что здесь дело идет о правительствах, а не о правителях, которые, как частные лица, конечно могут быть более или менее религиозно настроены.
**) См. в моей первой брошюре ответ трактирного слуги о необходимости веры для женщин.
***) Бедный, достойный удивления Шеллей (Shelley)! Самые выражения его неверия бывают часто проникнуты духом Христианства, которого он никогда постигнуть не мог, и, прислушиваясь к ним, нельзя не почувствовать глубокого сострадания к этому честному уму, впавшему в столь роковое заблуждение. Другого чувства они бы не должны были внушать.

146

А это все оттого, что оно совершило самоубийство; оттого, что перестало быть Христианством, вместе с тем как перестало быть Церковью; оттого, что приняло самую смерть в свои недра, вместе с тем как решилось заключиться в мертвой букве; оттого, что присудило себя к смерти, вместе с тем как задумало быть религиозною монархию, а не живым организмом; оттого, наконец, что жить и противостоять действию веков и человеческих мыслей может только истинно живое, то есть только то, что в себе имеет начало неразрушимой жизни. Этим же объясняется (как я сказал в первой моей брошюре) совершенное отсутствие в религиозной полемике Запада искренности убеждения, добросовестности и достоинства. *) Расплывающееся верование Протестанта и заказное верование Римлянина, в сущности одинаково рационалистические, оказываются в равной степени бессильными бороться с каким-нибудь успехом против смелого и откровенного рационализма безверия. Ничего живого ничего органического не чувствуется ни на той, ни на другой стороне. Слово христианского апологета столь же бедно, столь же сухо, столь же мало поучительно, как и слово его противника, и по очень простой причине: сам апологет не понимает духовной жизни Христианства, а, следовательно, не может понять и исторической жизни Христианства на земле; ему положительно нечему учить тех, против кого он защищает остаток своего верования.

*) К примерам, уже приведенным, я мог бы присовокупить примерь одного, пользующегося почетом, Парижского проповедника, который в основание необходимости веровать полагал невозможность знать что-либо с достоверностью. Подобная защита, нелепая в глазах всякого серьезного человека, почти богохульная в глазах истинного христианина, хуже всякого нападения и делает его ненужным.

Бог дал первым векам мира предание единобожия и полную свободу разумения и богопочитания; но свобода оказалась бессильною соблюсти это неполное откровение. Предание исчезло или потускло во всех человеческих племенах, у всех народов. Призван был один муж. Он и его род, одни во всем роде человеческом, познали Бога, и познали Его не как идею, не как философскую тему, по как факт живой, несомненный, преданный. Единство Божие, падение человека, будущее пришествие Мессии, таковы были три верования, вверенные Израилю на хранение для остального мира. Все три некогда принадлежали и другим народам, как видно из их мифов, *) но исчезли почти бесследно в разливе идолослужений всякого рода. Израиль их сохранит, но сохранит не в величии свободы (к ней человек неспособен без Христа), а в рабстве закона. Личная свобода Мельхиседека благословляет славное порабощение племени Авраамова. Это племя будет повержено в оковы, в бедствия пустыни, в опасности войны на конечное истребление, во все обольщения идолопоклонства самого фанатического самого сладострастного самого соблазнительного во вселенной, в разврате власти и богатства, в искушения собственных страстей, пылких и разнузданных, постоянно увлекавших его и прежде на тот путь, которым пошли другие народы; у него недостанет сил сохранить залог ему вверенный, и однако оно сохранит его, благодаря закону, строгому пестуну и оберегателю. До времени, назначенного Божественною мудростью, оно убережет для нас этот залог неприкосновенным, дабы мы, наследовав Израилю, могли сказать с апостолом: «отцы наши были в облаке, прошли море; все они крещены Моисеем в облаке и в море»: ибо для того Израиль, в продолжение веков, пребывал в рабстве закона, чтоб мы могли пребыть навсегда в свободе и благодати. Затем, пусть тот или другой стих оказывается вставкой; пусть в Пятикнижии обнаруживаются халдеизмы, по-видимому, указывающие на переделку или на редакцию времен позднейших, не Моисеевых; **) пусть открывается, что тот или другой факт искажен преданием, что иной облекся в форму мифа; пусть семитический характер набрасывает по временам таинственный свет на вещи обыкновенные — все этого рода критики, эти разборы, весь этот перебор слов (впрочем, по моему убеждению, полезный и поучительный) в силах ли они упразднить факт живой и органический? Упразднят ли они тот факт, что народ Иудейский, один во вселенной, сохранил учение о единстве Божием и о судьбах мира? Упразднят ли они тот факт, что это учение, в каждой черте своей, носит характер предания? Упразднят ли они тот факт, что воители, мудрецы и прозорливцы Израиля, силою действия и слова, сохранили это учение в самом средоточии идолопоклонства самого необузданного среди бедствий самых страшных, среди всяческих искушений, наконец среди таких обстоятельств при которых сохранение священного залога становилось невозможным? Упразднят ли они тот факт, что все эти мудрецы и прозорливцы носят на себе характер простых орудий предания и что нет ни малейшего основания приписать которому либо из них характер нововводителя и философа-идеолога? Упразднят ли они, наконец, тот до глубины сердца и до мозга костей ощущаемый нами факт, что только благодаря хранительной силе закона, мы, ветвь дикой маслины, могли быть привиты к доброй маслине Божией и приобщены к ее корню и к ее питательному соку, т. е. к познанию Иеговы, нашего Создателя? Но нужно быть живым, чтоб уразумевать жизнь.

*) Золотой век, первая чета у Персов, первый век у Индусов, Сесиош, будущий Аватар Вишны, Геркулес-освободитель, Мете и многие другие. Если бы писание не содержало в себе учения о Мессии, то здравая критика должна бы была предположить в писании пропуск.

**) Не невозможно, может быть, было бы показать, что некоторые места в книге Бытия содержат в себе предания, записанный вероятно еще до времен Моисея. Таково, между прочим, первое сказание о творении человека. Древнее предание Евреев знало в племени Израильском мудрецов, предшествовавших Моисею. Есть также предания подразумеваемые; таково, например, совпадение столпотворения Вавилонского с рождением Пелега; но все это не представляет особенной важности.

В час, назначенный Его премудростью, Бог открыл Себя в возлюбленном Сыне Своем, в вочеловечившемся Слове Божием; Он открыл Себя во всем бесконечии Своей любви, и человеку возвращена была его свобода, дабы он достойным образом мог принять это откровение полное. *)

Подзаконное рабство было упразднено; народ, отданный некогда под охрану закона, потерял свое исключительное значение в человечестве; самый язык, служивший органом закону работы, был как бы откинут в низший разряд. Не ему предназначен был славный жребий передать будущим векам слова закона свободы: благодать, нисшедшая с неба, чтоб освятить всякий язык человеческий, избрала первым своим истолкователем древнее наречие Эллинов, язык свободной мысли по преимуществу. Господь, удаляя от вселенной Свое видимое присутствие, поручил хранение веры и предания Своего учения не отдельным лицам, Своим ученикам, но Церкви учеников, свободно объединенной святою силою взаимной любви, и эта земная Церковь, в своей совокупности, а не лица, временно ее составлявшие, была в день Пятидесятницы прославлена видимыми дарами Духа Божия. От этой Церкви, от нее единственно, и получает всякое исповедание веры, всякое преданное учение, свою обязательность, или точнее: свидетельство своей истины.

*) Кстати, может быть, привести здесь замечание красноречивого митрополита Московского Филарета в слове на день Благовещения (1822 года): «Что опять дивно и непостижимо — самое Слово Божие (зачнеши во чреве и родиши Сына) медлит действовать, удерживаясь словом Марии: како будет сие? Потребно было ее смиренное буди, чтоб воздействовало Божие величественное «да будет. — Итак, «Господь не иначе приводит в исполнение величайшее из Своих намерений в отношении к человеку, как получив согласие человеческой свободы».

Если бы постигнут был характер этого живого факта, то и неверие, перебирающее слово Божие с таким откровенным озлоблением или нескрываемым сомнением, и апологеты, защищающие его с таким явным бессилием в себе самой неуверенной веры, избавились бы от многих бесполезных трудов. Хотя бы память иной раз изменила, хотя бы предание о том или другом факте и представляло иной раз противоречия в формах, что из этого? Господь не оставил нам ни фотографии Своей, ни стенографированных речей Своих. Стало быть: Он того не хотел.

Какого роста Он был, какие имел черты, какой вид, какой взгляд, какую осанку, какого цвета Его лицо, глаза или волосы? Какое у Него было произношение, или какой голос? Сказали ли нам об этом апостолы? Они, всегда узнававшие Христа, прославленного по Его делам и по смыслу Его речей, но никогда не узнававшие Его ни по внешнему виду, ни по голосу, они-то конечно ведали, что образ Христа, даже вещественный, не иначе мог быть постигнут, как только разумно-нравственным действием человеческой души, Они умолчали. Пусть кто-нибудь повторить, по крайней мере, те самые слова, которые были произнесены Христом на земле! Апостолы не сочли нужным для нас сохранять их в первоначальной их форме, за исключением двух или трех слов, сопровождавших то или другое чудо и четырех слов, в которых наш Спаситель выразил самую горькую, самую невыразимую из Своих скорбей. Все прочее есть перевод, и, следовательно, есть изменение. А неужели факт, по отношению к его вещественной форме, для нас важнее вещественной стороны слова? и в факте (я не говорю о факте единственном, то есть о воплощении, жертве и победе), как и в слове, нет ничего пребывающего кроме смысла. Повторяю: Господь наш не восхотел быть ни дагеротипированным, ни стенографированным. Его черты останутся для нас неизвестными; Его слово не дойдет до нашего слуха в тех звуках, в каких оно было изречено; подробности Его деяний будут сухи, сбивчивы, иногда неопределительны. Благословим за все это Господа и мудрость, которою Он вдохновил свою Церковь: ибо буква мертвит, и только дух животворит.

Неверие в наши дни напало не только на точность евангельских повествований, но и на отношение евангелий и посланий к тем лицам, которым приписывается их изложение. Оно утверждает, что евангелия, приписываемые Св. Марку, Луке и Иоанну, будто бы не от них; что равномерно послания, приписываемые Св. Иакову, Иуде или Павлу, будто бы также не от них. Пусть! Но они от Церкви, и вот все, что нужно для Церкви.

Имя ли Марка сообщает авторитет евангелию, которое ему приписывается, или имя ли Павла дает авторитет посланиям? Нисколько. Но Св. Марк и Св. Павел прославлены за то, что найдены были достойными приложить имена свои к писаниям, которые Дух Божий, выразившийся единодушным голосом Церкви, признал за свои. Итак, пусть один из слагателей, по-видимому, приписывает Еноху книгу, несомненно принадлежащую к позднейшей эпохе; пусть другой, по-видимому, допускает относительно камня, которого Моисей коснулся своим жезлом, предание, не допускаемое Церковью — что из этого? Если б это было и так, из этого следовало бы только то, что излагатель, который был от земли (как всякий человек), наложил печать своей земной природы на вещественную форму писания, а что Церковь, которая от неба (как освященная взаимною любовью), признала своим смысл того же писания. Что же касается до имени слагателя, то оно представляет еще менее важности, чем форма изложения. *)

*) Пусть скажут мне, кем писаны книги Иова, многие из псалмов и пр. Однако, эти писания были признаны подзаконной Церковью, и этого довольно; а Церковь подблагодатная менее ли заслуживаешь веры, чем Церковь подзаконная? В таком виде представляется вопрос с точки зрения Церкви; но я должен прибавить, что и с точки зрения науки, мнение, относящее евангелия не ко временам апостольским, а к позднейшей эпохе, есть натяжка беспримерная по своей нелепости и противная самым простым правилам здравого смысла.

Вот чему предстоит научиться неверно: но этому-то никогда и не научит его Протестантство; ибо нужно понять всю внутреннюю жизнь Церкви, чтоб уразуметь ее отношение к св. писанию. Заключите человека в его личной отдельности, разорвите связь, соединяющую всех Христиан в одну живую индивидуальность (как сделали Немецкие Протестанты), и вы за одно порвете связь, соединяющую Христиан с св. писанием; вы превратите книгу в мертвую букву, в предмет совершенно внешний для людей, в рассказ, в доктрину, в слово, не подкрепленное никаким свидетельством, в простое начертание или в простой звук, в нечто, не находящее уверительной силы ни в себе, ни вне себя, в нечто такое, наконец, что непременно должно быть убито сомнением и поглощено забвением. Кто отрицает Церковь, тот изрекает смертный приговор над Библией.

Рассмотрим все четыре евангелия в их совокупности. Порядок, в котором они поставлены преданием, соответствует ли историческому порядку их составления? В этом не может быть разумного сомнения. Иоанн, самый таинственный из всех евангелистов, не говорит ни слова об установлении христианской Пасхи, т. е. о величайшем и глубочайшем из таинств. Ясно, что его труд имел целью восполнить другой или несколько других подобного же содержания, явившихся ранее. Св. Иоанн двукратно повторяет, что дела Спасителя могли бы наполнить бесчисленное множество книг. Ясно, что эта формула служит как бы ответом очевидца на расспросы многих, желавших узнать от него о земной жизни Спасителя такие подробности, которых они не находили в прежних писаниях? *) Итак Св. Иоанн явился после других евангелистов. Прибавим к этому, что при той высоте, на какую он возносит религиозное созерцание, ни одно из евангелий, до нас дошедших, не могло бы получить хода, если б не предшествовало Иоаннову. Предположить, что могло быть иначе, значило бы предположить, что человеческая природа за 18 веков совершенно изменилась. Пойдем далее. Св. Матвей и Св. Марк — Св. Лука — Св. Иоанн, то есть: полемическая проповедь — история — философия. Не естественно ли было новой религии явиться именно в таком порядке? и в этом, для ума серьезного и добросовестного, едва ли найдется повод к сомнению. Можно ли читать Св. Матфея (говорю здесь о проповедях Спасителя, а не о повествовании, которое могло быть позднейшею вставкой) и не чувствовать всего пыла, смею даже сказать, всей едкости борьбы, подъятой против старого учения, которое было притом не просто учением, но и властью? Можно ли не чувствовать преобладания местных интересов Иудеи, тех интересов, которые, с успехом проповеди Св. Павла, должны были естественно отойти на задний план, а еще позднее, с падением Иерусалима, прийти в совершенное забвение? **). Итак, место Св. Матфея, в хронологическом порядке писаний, не подлежит ни малейшему сомнению. Одинаково несомненны для всякой дельной критики и места, занимаемые в ряду евангелий Св. Марком и Св. Лукою; но самые ясные доказательства за себя представляет именно Иоанн, в порядке времени несомненно последний из евангелистов. На нем-то я остановлюсь теперь и постараюсь показать, что труд, подписанный его именем, принадлежит действительно ему; что это есть произведение одного лица, замкнутое и полное, составляющее венец писания, в смысле более разительном, чем казалось до сих пор.

*) Сравни с предисловием Луки.
**) Смотри в этом том второй отрывок о подлинности Евангелия от Матфея. Пр. изд.

Всякий из читателей мог легко заметить, что евангелие от Иоанна имеет два заключения, почти тождественные. Оно, по-видимому, заканчивается в 20-ой главе особою формулою, которая не имела бы смысла, если б эта глава не была последнею. Каким же образом могла быть прибавлена глава 21-ая? Что бы могло побудить, кого бы то ни было, прицепить к полному произведению новое заключение, притом даже не давая себе труда замаскировать подлог? — Евангелие было написано; оно ходило между верными. Приближаясь к концу долгого своего поприща, возлюбленный ученик, единственный в живых и благоговейно чтимый апостол, усматривал что около него, в христианских общинах, возникало ложное верование, будто бы ему предназначено бессмертие на земле. Он захотел исправить беспокоившее его заблуждение и в первой рукописи, какая попалась ему в руки, прибавил к первоначальной редакции последнюю главу. *) По естественному чувству уважения, верные вписали эту новую главу во все существовавший рукописи. Таков очевидно факт; это более чем гипотеза. Скептицизм мог бы еще предположить, что 21-ую главу прибавили ученики апостола для объяснения его неожиданной. смерти; но это значило бы приписать подлог таким людям, как Игнатий или Поликарп; к тому же, даже этим предположением подтвердилась бы подлинность всех предыдущих глав. Всякое другое объяснение вышло бы еще нелепее, хотя довольно нелепо и это. Итак, можно сказать с уверенностью, что каждый экземпляр евангелия Св. Иоанна им как бы подписан. **)

Таково внешнее доказательство подлинности этого писания; но как оно ни убедительно, а все же оно не может идти в сравнение с доказательством внутренним. Слепое невежество приняло Св. Фому за тип простодушного неверия; но не таков Св. Фома в глазах евангелиста: он первый из Христиан. Все предшествовавшие исповедания, не исключая и самого исповедания Петрова (хотя оно решительнее других), все еще смутный неопределенны. Выражение «Сын Божий» не представляло для Евреев того точного смысла, какой соединяют с ним Христиане. Св. Фома первый на земле (да будет память его благословенна за это)! назвал Христа Его вечным именем: «Господь мой и Бог мой». Любовь, долгое время как бы боявшаяся верить, убедившись внезапно, одним победным восклицанием поднимает Св. Фому высоко над его соучениками.

*) Впрочем, указывая на причины, побудившие Св. Иоанна поступить таким образом, я нисколько не думаю отрицать, что в этом случае он был орудием воли Божией, для цели таинственной, может быть неизвестной самому Иоанну. Слово, сказанное о нем Господом Св. Петру, имело конечно высокий смысл, который откроется в будущем.
**) Критике беспристрастной и просвещенной одинаково не трудно было бы высмотреть и в заключении евангелия от Марка подпись человека, не видавшего Господа.

Евангелие начинается такими словами: «в начале Слово было Богом», и вот уста человеческие провозгласили Богом Христа, воплощенное Слово — Евангелие закончено, круг замкнут. Вникнем глубже, и новая тайна откроется перед нами. Земная жизнь Господа делится на две части: одна из них заключает в себе Его частную или созерцательную жизнь и дни Его страдания; другую образует Его деятельную жизнь или, точнее, годы Его прямого действия на человеков. Действие Бога в отношении к человеку начинается сотворением первой четы; Бог-Христос открывает Себя (на это указывает Иоанн) чудом в Канне, которое есть ничто иное как благословение человеческой четы. Действие Бога в отношении к человечеству, в его преходящих формах, оканчивается, как мы знаем, воскрешением мертвых. Христос-Бог оканчивает свою деятельную жизнь воскрешением Лазаря, после чего (по Св. Иоанну) следует Его собственное помазание на смерть и «Осанна» как бы прозревших не надолго Евреев. Итак, Христос, в своей земной жизни, представляет действие Божие на род человеческий. Таков внутренний план евангелия. И этого-то писания, столь высокого по его значению, столь величавого и в то же время столь строго определенного по его конструкции, не признавать за книгу, которою венчается писание! И оно-то, будто бы, не представляет характера творения личного по преимуществу! И составителем его могло бы быть другое лицо, не то, которое преданием названо! Предположить подобное едва ли осмелится самое слепое невежество.

При доказательствах столь убедительных, почти не стоит и упоминать о том, что уже в первой половине второго века еретики комментировали евангелие Иоанна.

Для Римлянина *) св. писание сделалось официальным, государственным документом, и потому оно у него крепче примкнуто к церковному организму. Разумеется, связь между ними, как и все в Романизме, имеет характер более внешний, чем внутренний; но с другой стороны, Римлянин не понимает высокого значения Церкви в ее историческом развитии, а потому не может и другим разъяснить этого значения. Раб нового закона, смастеренного юридическим рационализмом Римского мира, он не в состоянии сказать и показать неверию, что Спаситель освободил нас от уз законного рабства, дабы полнота Божественного откровения достойно сохраняема была полнотою человеческой свободы. Св. Пятидесятница не имеет смысла для Римлянина.

Иное дело — мы; нам дано видеть в писании не мертвую букву, не внешний для нас предмет и не церковно-государственный документа, а свидетельство и слово всей Церкви, иначе наше собственное слово настолько, на сколько мы от Церкви. Писание от нас, и потому не может быть у нас отнято. История Нового Завета есть история наша; нас струи Иордана соделали в крещении причастниками смерти Господней; нас, телесным приобщением, соединила с Христом в Евхаристии тайная вечеря; нам на ноги, избитые вековым странствованием, излил воду Христос Бог, гостеприимный домовладыка; на наши главы, в день Пятидесятницы, нисходил, в таинстве Св. Миропомазания, Дух Божий, дабы величие нашей, любовью освященной, свободы послужило Богу полнее, чем могло это сделать рабство древнего Израиля.

*) Я говорю об истом, последовательном Римлянине; ибо Галликанство есть такая же ничего не значащая непоследовательность в Романизме, какой является в Протестантстве Англиканство.

Протекли три века. В продолжение этого времени на Церковь поочередно ополчались озлобленная гордость вооруженной софизмами лже-философии, восторженный фанатизм лже-вдохновений, кровожадная ненависть народов, трепетавших мщения своих богов, которых отвергало Христианство, наконец, непримиримая ненависть Кесарей, видевших в отрицании государственной религии самое опасное из возмущений…. *) И что же? К исходу этих трех веков силою неотразимого слова и победоносного мученичества Христианство успело завоевать империю.

Наступило другого рода испытание: разум человеческий, Христианством очищенный, потребовал от веры точности логического выражения; а невежество, гордость и страсти людские породили ереси. Арий и Диоскор отринули Троицу, т. е. внутреннее определение Божества; тем самым они отрицали предание, хотя и уверяли, что остаются ему верными. Для произнесения приговора об этом лжеучении Христиане обратились не к чьему либо само-решающему голосу, не к какой либо власти религиозной или политической; они обратились к целости Церкви, объединенной согласием и взаимною любовью (ибо любовь не предвосхищает себе, не монополизирует благодати и не низводит своих братьев в духовное илотство), и Церковь отозвалась на призыв своих членов: она вручила (как и следовало) право формулировать свою веру своим старейшинам епископского чина, сохранив однако за собою право проверить формулу, которую они усвоят. Никейский собор положил основание Христианскому исповеданию веры. Он определил самое Божество и этим определением подразумевательно объявил, что нравственное совершенство, как и всякое совершенство, может принадлежать только Иегове **). В последствии, Императоры, патриархи, не исключая Римского и большинство епископов, соединенных на соборе, изменили истине и подписали еретическое исповедание. Церковь, просвещенная своим Божественным Спасителем, осталась верною и осудила невежество, испорченность или немощь своих уполномоченных и свидетельством своим утвердила навсегда христианское учение о Божестве.

*) В этом именно, а не в чем-либо другом, заключалось преступление Христианства; не в том, что оно отрицало божество Юпитера, или Минервы, или Нерона, или других богов, а в том, что отрицало верховную божественность государства, поставлявшего богов.
**) Арианство, в силу неизбежного логического вывода, приписывало Слову-Спасителю (Логосу) нравственное совершенство, в тоже время не признавая его Божества (следовательно, разъединяло нравственное совершенство с божественностью).

Отношение Бога к Его разумной твари послужило темою для новых заблуждений. Школы Нестория и Евтихия пытались извратить апостольское предание. Одна отказывала Христу Богу в истинном Божестве, другая — в истинном человечестве. Обе (ибо, в основании, обе ереси составляют одно) полагали между Богом и человеком непроходимую пропасть; обе отказывали Богу в возможности явиться существом нравственным, обладающим свободою выбора; тем самым они отнимали у человека высокое счастье проникать своею любовью в неисследимые глубины любви Божией. Церковь собрала своих старейшин, и дала свидетельство: разумная тварь есть настолько образ своего Творца, что Бог мог быть и действительно был человеком. Пропасть закрыта. Человек прославляется дарованным ему правом наследовать совершенство существа вечного в тоже время, человеку даруется блаженная обязанность и собственным своим существом стремиться к нравственному совершенству, ибо он подобен Богу. Таков смысл соборных определений.

Позднее, заблуждением монофелитов вызвано было новое свидетельство Церкви о тождестве умного *) естества и воли и о нравственном совершенстве, явленном в границах человеческого естества воплощенным Словом. Так было открыто христианское учение на все грядущие века, во всем величии его, во всей Божественной его красоте.

Представился новый вопрос. Благоговейное употребление икон допускалось Церковью; но народное суеверие часто обращало почитание в поклонение. Неразумная и страстная ревность захотела, чтобы Церковь, не довольствуясь осуждением злоупотребления, осудила самый обычай. Таков смысл ереси иконоборцев. Они не понимали сами, как далеко шло их требование; не понимали, что вопрос об иконах заключал в себе вопрос о всем обряде. Но поняла это Церковь. Осуждением иконоборцев она дала свидетельство полноте своей свободы. Второй Никейский Собор объявил, что Церковь, как личность живая, одушевленная Духом Божиим, имеет право прославлять Божественное величие словом, звуком и образом; она объявила свободу богопоклонения под всеми символами, какие любовь может внушить единодушию христиан. Таков не всегда верно понимаемый смысл этого собора. Предшествующие ему соборы спасли христианское учение; этот собор спас свободу христианского чувства.

*) Мы здесь употребляем это слово в том смысле, какое оно имеет у отцов Церкви. Пр. перев.

Такова Церковь в ее истории. *) Это история живого и неразрушимого организма, выдерживающего вековые борьбы против гонения и заблуждения; это разумная, взаимною любовью освещенная свобода, приносящая полноте Божественного откровения высокое свидетельство, в наследие грядущим векам.

Протестант ли расскажет эту историю? Но для него она не более как хаос происшествий без особенного значения, праздных словопрений, личных или народных страстей, притеснений от большинства, крамол от меньшинства, личных мнений, не имеющих важности, определений, не имеющих силы; может быть, это клад для книгохранилищ, но для человечества это ничто.

*) В этом очерке истории первых веков Церкви автор представил сжатый вывод из довольно обширного исследования о том же предмете, находящегося в его Записках о всемирной истории, которые теперь изданы. Там читатели найдут подробное развитие той оригинальной, едва ли не в первый раз высказанной и в высшей степени важной мысли, что все значительный ереси, которыми возмущалось единомыслие в Церкви, при всей отвлеченности и кажущейся непрактичности их лжеучений, были, так сказать, подбиты извращением нравственных начал, так что ереси, может быть и бессознательно, проводили, а Церковь на соборах отвергала и осуждала не только заблуждения, но вместе с ними и соответственную каждому заблуждению порчу. Прим. переводч.

Римлянин ли скажет эту историю? Но он сам не высматривает в ней ничего более как только театральное представление, конечно не лишенное некоторой торжественности, но чуждое серьезного значения; ничего более, как только многовековое пустословие, признак долгого невежества и как бы не догадки целого общества, которое, в продолжении пятисот лет, присваивало себе право обсуждать догматические вопросы, как видно не подозревая, что в его же среде находилась законная власть, которой одной это право было дано Самим Богом.

Нет, история Церкви, та умственная и нравственная закваска, которой Запад одолжен всем, что есть у него великого и славного, перестала быть понятною для раскола, с той поры как он отринул ее основание. Она при нас, и при нас одних — эта история, строгая, как наука в логическом своем развитии, исполненная поэзии, как гимны первых веков, *) существенно отличная от всех других бытописаний человеческих и бесконечно возвышающаяся над всеми их материальными и политическими треволнениями. Но «Восток умер» — говорят люди Запада — «а мы, мы живем». О жизни общественной, материальной и политической я говорить не стану, но говорю о жизни умственной, поколику она носит характер религиозной жизни, т. е. поколику она — проявление Церкви.

*) Не могу не заметить, что последовательный порядок соборов действительно совпадает с порядком древнейших церковных песнопений (напр. «Слава» — «Свете тихий» и др.). Троица — это первая эпоха; воплощение — вторая эпоха; прославление и молитва — второй Никейский собор. Не поняв этого построения христианских гимнов, ученый Бунзен (которого труды заслуживают полного уважения) впал в странную ошибку. Он принял искаженный экземпляр «Славы» за экземпляр подлинный и вообразил, что имя Св. Духа, помещенное между Словом в Его Божестве и Словом в Его воплощении, есть вставка. Сочинение, в котором встречается эта погрешность против здравой критики, содержит в себе, рядом с другими философскими заблуждениями, и ту мысль, что Церковь есть будто бы воплощение Святого Духа, подобно тому, как Христос есть воплощение Слова. Стало быть, знаменитый ученый не понимает, что, по его же собственному определению, воплощение, как всякая объективность, входит в область Слова, которое он признает Богом-объектом. Философ вообразил себе, что знает больше, чем Церковь; но Церковь имеет то удивительное свойство, что она всегда рациональнее человеческого рационализма.

Запад издавна свободен, богат, могуществен, просвещен. Восток беден, темен, большею частию порабощен, весь погружен в невежество. Пусть так; но сравните в этих двух областях, которых политические судьбы и теперь так различны, сравните в них обнаружения Христианства.

Поищем какого-нибудь проявления Церкви в Протестантстве, какого-нибудь жизненного движения в его учении. Размножение новых сект; разложение древних исповеданий; отсутствие всякого установившегося верования; постоянные усилия создать то свод учений, то общину с непременнымсимволом, усилия, постоянно сопровождаемые неудачами; труды отдельных лиц, бесплодно теряющиеся во всеобщем хаосе; годы, текущие один за другим, не получая ничего в наследие от годов минувших и не оставляя ничего в наследие грядущим годам; во всем колебание и сомнение: таков в религиозном отношении Протестантский мир. Вместо жизни мы находим ничтожество или смерть.

Поищем проявления Церкви в Романизме. Обилие политических агитаций, народных движений, распрей или союзов с кабинетами; несколько административных распоряжений, много шума и блеска, и ни одного слова, ни одного действия, на котором бы лежала печать жизни духовной, жизни церковной. И здесь ничтожество! В последнее время, однако, появился обязательный декрет по догматическому вопросу, исшедший от первосвященнического престола. Значит, это акт вполне церковный, в самом высоком значении слова; он заслуживает особенного внимания, как акт в своем роде единственный за много веков. Этим декретом возвещается всему Христианству и будущим векам, что присноблаженная Матерь Спасителя была, от самого зачатия, изъята от всякого греха, даже первородного. Но Св. Дева не испытала ли общей участи человеческого рода, то есть смерти? — Испытала. — А смерть, не есть ли наказание за грех (как поведал Дух Божий устами апостола? *) — Видно, что нет! В силу папского декрета, смерть стала независимою от греха; она стала простою случайностью в природе; и затем — все Христианство уличено во лжи. Или Св. Дева подверглась смерти подобно Христу, принявши на себя грех за других? Но если так, то у нас два Спасителя, и Христианство опять уличилось бы во лжи. Вот как истолковываются Божии тайны в исповедании Римском; вот какое наследство передает оно будущему! Итак, что находим мы в Романизме? Молчание, или ложь; ничтожество, или признаки духовной смерти, выступающие при первом покушении придать себе вид церковной жизненности.

Церковь не говорит без важной надобности. Но в наше время Рим, со своим первосвященником во главе, учинил на нее нападение словом, и она отвечала. Из недр невежества и уничижения, из глубины темницы, в которой Исламизм держит христиан Востока, раздался голос и поведал миру, что познание Божественных истин дано взаимной любви христиан и не имеет другого блюстителя кроме этой любви **). Это слово было признано за слово Церкви. Оно заключает в себе общую формулу ее истории и стало величавым наследием для будущих веков. Для нас, сынов Церкви, это победная песнь среди страданий и голос Того, Кто за Свою любовь и Свою вольную жертву есть возлюбленный Отчий: но не побоюсь сказать, что ни одна честная и серьезная душа, верующая во что бы то ни было, или неверующая, не откажется признать это слово за одно из прекраснейших, когда-либо исходивших из человеческих уст. У кого же наследие прошедших веков? Где продолжается история Церкви? Где жизнь действительная при кажущемся омертвении, где смерть действительная при кажущейся жизненности?

*) Буквально «оброцы греха».
**) В печатном Окружном послании 1848 года, по изданию (на Русском языке) 1850 года, место, на которое здесь указывается, выражено так: «У нас ни патриархи, ни соборы, никогда не могли ввести что-нибудь новое, потому что хранитель благочестия у нас есть самое тело Церкви, т. е. самый народ, который всегда желает сохранить веру свою неизменно» и пр. (§ 17). Из употребленного во второй половине фразы слова «веру» очевидно, что и под словом «благочестия», употребленным выше, подразумевается то же понятие. Пр. переводч.

В моем первом ответе на несправедливое нападение, направленное против Церкви, я показал, что две части западного раскола суть только две формы Протестантства; что обе ничто иное как несомненный рационализм, так как обе отрицают нравственное основание религиозного познавания, а потому и не имеют никакого права сетовать на рационализм, на них нападающий; что обе, будучи погружены в логическую антиномию, высматривали в Христианстве только стороны его, в их отдельности, то есть: единство без свободы, или свободу без единства; что обе, будучи одинаково неспособны серьезно защищаться, ни одна против другой, ни сообща против неверия, находятся теперь в эпохе истощения и упадка, и что самые усилия их, которыми они стараются остановить свое падение, как например, их неизбежные столкновения и их условные союзы, могут только ускорить падение. *)

*) Я говорил о предложениях союза. Теперь, кажется, союз до некоторой степени осуществился, по крайней мере, в общественном мнении. Один достойный уважения журнал (Revue des Deux Mondes) говорил несколько времени тому назад, что западный державы обязаны поддержать законное преобладание «западного Христианства на Востоке». Итак дело идет не о Риме и не о Женеве, дело идет о западном Христианстве вообще. Союз, предполагавшийся против неверия, осуществляется против Церкви; оно и лучше. Тот же журнал в последнее время доказывал также, что непоследовательность составляет достоинство в Галликанстве и, если не ошибаюсь, в Англиканстве. И все это выдает себя за Христианство!

Теперь я показал действительное, внутреннее состояние обеих ветвей раскола. Их общее основание есть рационализм. Вся надстройка условна и в равной степени страдает отсутствием величия, гармонии и внутренней связи. Молитва, оскудевшая и лишившаяся всего своего значения, таинства непонятые и искаженные, история, сведенная в ничтожество или превращенная в продолжительную бессмыслицу — вот все, что могут оба Протестантства (Римское и Германское) противопоставить аналитической работе человеческой мысли. Напрасно они опасаются, как бы их не убило неверие. Чтоб быть убитым, нужно быть существом живым; они же, не смотря на свои волнения и призрачные борьбы, носят уже смерть в себе самих; неверию остается только убрать трупы и подмести арену.

И это все праведная казнь за преступление, содеянное Западом против святого закона христианского братства.

Религиозная мысль всего мира теперь при нас. Кто бы ни были наши враги и каково бы ни было их озлобление: ни неопределенные мечтания индивидуальной религиозности, ни макиавельевская изворотливость государственных религий, ни утонченность софизмов, ни страстные усилия проповеди благодушно-невежественной, ни непримиримая ненависть, переходящая от прежних попыток нравственного братоубийства к желанию братоубийства вещественного, словом — ничто, ни слово с его обольщениями, ни оружие с его могуществом, ничто не исхитит человечества из рук Того, Кто за него принял смерть и завещал ему единую веру — веру любви. Конечно, во все века будут встречаться люди испорченные, которые не захотят уверовать; но не будет того, чтоб честные и чистые души не могли уверовать. Вся будущность в Церкви.

Может быть, меня упрекнуть за жестокость моего слова; но пусть в него вдумаются. Если я не вышел из пределов истины, если не сказал ничего такого, чего бы в то же время не доказал, жестоким окажется самое дело, а не мое слово.

Уже много крови пролито на Востоке, *) а кровь распаляет ненависть. Я, однако, имею о нравственном достоинстве души человеческой, понятие настолько высокое, что надеюсь, и в настоящую минуту, найдутся между вами, читатели и братья, люди способные выслушать меня беспристрастно.

Не смотря на громадность политических агитаций, на социальное брожение, далеко еще не достигшее своего конца, на кровопролитные войны и на кажущееся преобладание материальных интересов, наш век есть время мысли, и по этой самой причине ему суждено иметь на будущность человечества влияние сильное. Конечно, общественные страсти могут возмущать ясность мысли, грубая сила может на время подавлять ее; но страсти притупляются и затихают, грубая сила надламывается или утомляется, а мысль переживает их и продолжает свое нескончаемое дело: ибо она от Бога.

В продолжение многих веков умственного развития, Запад совершил великие и славные дела; но нравственною закваской всех действительно-великих его подвигов было Христианство, и сила этой благотворной закваски обнаруживала одинаково могущественное действие как на людей, не веривших в нее и отвергавших ее, так и на людей, веровавших и хвалившихся своею верою. Ибо тот уже христианин (по крайней мере до известной степени), кто любил правду и ограждал слабого от притеснений сильного, кто выводил лихоимство, пытки и рабство; тот уже христианин (по крайней мере отчасти), кто заботился о том, чтобы, насколько возможно, усладить трудовую жизнь и облегчить жалкую судьбу удрученных нищетой сословий, которых мы не умеем еще вполне осчастливить. Оттого, не смотря на все ее общественные язвы и не смотря на шаткость ее верований, Англия, равно как и другие страны современной Европы, более заслуживаюсь названия государства христианского, чем средневековые королевства с их лживой и слепой, хотя нередко так громко прославляемой, набожностью. Но не должно себя обманывать; христианская нравственность не может пережить учения, служащего ей источником. Лишенная своего родника, она естественно иссякает. Нравственные требования, не оправданные доктриною, скоро теряют свою обязательную силу и превращаются в глазах людей в выражения непоследовательного произвола; правда, привычка некоторое время с ними еще уживается, но затем корысть и страсть отбрасывают их окончательно.

*) Это писано во время Крымской войны. Пр. переводч.

А в том-то именно заключается существенная опасность, грозящая настоящей эпохе, что мысль на Западе действительно обогнала религию, уличив ее в рационализме и непоследовательности; а религия обогнанная есть религия приговоренная.

Итак дело идет о спасении всего, что есть у вас прекрасного и доброго великого и славного, о спасении вашей будущности умственной и нравственной; ибо в эту минуту вы принадлежите Христианству более сердцем, чем верою, а это не может долго длиться.

Не новому догмату учим мы вас: нет — это догмат первоначального Христианства. Не новое предание налагаем на вас: это то самое предание, которое соблюдали и ваши отцы до той поры, когда задумали низвергнуть наших отцов в духовный илотизм. Здание вашей веры разрушается и проваливается; мы вам приносим не новые материалы для его утверждения: нет, мы возвращаем вам только зам о к, отброшенный вашими предками, которым прежде держался весь свод — взаимную любовь христиан и присвоенные ей Божественные щедроты. Поставьте его снова на вершину здания, и впредь неразрушимое, оно уже не будет иметь причин бояться критической работы разума; напротив, оно в состоянии будет вызвать его пытливость; оно предстанет опять во всем величии своих неземных размеров, на спасение, счастье и славу будущим родам.

Знаю, что наши слова встречены будут сильными предубеждениями; не смею даже назвать их несправедливыми; знаю, что каковы бы ни были ваши заблуждения, вы все-таки были бы в праве закидать нас упреками. Знаю, что вы могли бы спросить: где у нас те плоды, которыми должно знаменоваться присутствие истины в народах, ее хранящих: знаю, что этих плодов требует от нас признательность и что неблагодарность наша их не дает. Не станем оправдываться; не будем говорить ни о пережитых нами исторических борьбах и страданиях, ни о примесях лжи в том просвещении нашем, которое более ста лет мы почерпаем из поврежденных источников. Все это нас не оправдывает. Каковы бы ни были ваши обвинения, мы признаем их справедливыми: в каких бы пороках вы нас ни упрекали, мы сознаемся в них, сознаемся смиренно, с сокрушением, с горестью. Но чтобы самим вам быть правыми перед собою и перед Христианством, будьте же и к нам снисходительны! Не спрашивайте: правдоподобно ли, чтобы Господь для призвания вас воспользовался орудиями столь непокорными Его закону; но скажите лучше, что пути Божии для человеческого разума неисповедимы. Не спрашивайте: достойны ли мы нести вам слова истины, но вспомните лучше, что истина сама посебепрекрасна и ст о ит того, чтобы вы ее приняли, как бы ни были недостойны ее провозвестители. Дай Бог, чтоб наши грехи и наше жестокосердие не обратились в пагубу и вам, и чтоб не пало на нас двойное осуждение: за собственную нашу неправду и за внушенное вам предубеждение против самого закона Божия.

«Как прекрасно и сладко согласие между братьями! Это елей благовонный, стекающий на браду Аарона и на края его одежды; это роса благодетельная, которую ночь распространяет на вершинах Ермона и на благословенных холмах Сиона». Если сердце ваше когда-нибудь отзывалось на этот гимн ветхого Израиля, вам не покажется тягостным то нравственное усилие, которое вам предстоит над собою сделать. Осудить преступление, содеянное заблуждением ваших отцов против невинных братьев, — вот единственное условие, могущее возвратить вам Божественную истину и спасти от неизбежного разложения всю вашу духовную жизнь. Подчинитесь ему, и вы получите право, которое дает Церковь своим чадам, сказать: «возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы Отца и Сына и Святого Духа».

Обращаясь к вам с такими словами, мы конечно имеем в виду и собственную выгоду; ибо приобрести братьев есть величайшее благополучие из всех доступных человеку на земле; но не совпадает ли наша выгода с вашею пользою? Ужели так трудно совершить акт простой справедливости? Признать, что, по долгу совести, вы должны повиниться перед оскорбленными вами братьями и сказать им: «братья, мы согрешили против вас, но примите нас снова, как братьев возлюбленных» — признать этот долг и выполнить его, ужели это так трудно, так невозможно? Читатели и братья, испытайте, прошу вас, ваши сердца и ваши помыслы.