М. г.
Я очень долго не отвечал на ваше любезное и дружеское письмо, но я уверен, что вы извините мое молчание, когда узнаете, что после отъезда вашего из Москвы меня посетило чуть ли не самое ужасное горе, какое я мог когда-либо испытать: я лишился своего доброго друга и племянника Валуева.
Ум его развился конечно под моим руководством, но он ничего не утратил из той независимости и своеобразности мысли, которые одни придают умственным способностям силу и значение. Развитие его было так быстро, в нем было столько природной зрелости, такая твердость характера, что между нами скоро установилось то равенство, при котором исчезает всякое различие между учителем и учеником. Он был для меня в одно и тоже время и братом и сыном. Даже в последние годы он своею неусыпною деятельностью своим глубоким сознанием христианских обязанностей, сильнее на меня действовал, чем я когда-либо на него. А что сказать об ангельской чистоте его души, о чуткой нежности его сердца? Глубокие, многосторонние познания, независимый ум, зрелая и горячая любовь к истине, совершенное отсутствие эгоизма, всецелая преданность нравственным интересам своего отечества и еще более — всего человечества, горячая любовь к ближним, всегда готовая пособить чужому горю, смягчить всякий упрек, девственная чистота жизни и мыслей, недоступная никаким искушениям, мужественная твердость, которой не устрашила и не сокрушила бы никакая борьба — таковы были качества моего покойного друга. Я знал его привязанность ко мне, и вы можете судить, какое было для меня счастье иметь такого друга, какое горе лишиться его. Все любили и ценили, и следующие строки из письма, недавно мною полученного от одного из даровитейших наших юношей, дадут вам понятие о значении и силе его влияния на близких ему людей, «У нас была своя революция: мы подпали под чуждое и пагубное влияние (со времени Петра), но пора этого влияния приходит к концу. Наши умственные оковы спадают; минута нашего умственного освобождения приближается, но битва еще не окончена: каждый из нас чувствует в себе самом или внутреннюю борьбу, или, по крайней мере, след ее. Один Валуев как будто принадлежал будущему поколению. В нем борьба уже прекратилась и, по-видимому, не оставила следов. Он весь был любовь и вера. Вот причина, почему деятельность его была так смела и неутомима, почему он действовал так сильно и вместе так кротко».
Я бы не стал останавливаться долее на этом предмете, но я должен прибавить несколько слов в объяснение одного богословского вопроса. Из высказанного мною мнения о Валуеве, вы можете судить о том, на сколько я ставлю себя ниже его в нравственном отношении, на сколько считаю его достойнее молиться обо мне, чем мне о нем, и однако, я молюсь за упокой его отшедший души. Наступит ли наконец время, когда мысль о любви в продолжении жизни и о любви после смерти изгонит антихристианские понятия Римского утилитаризма в молитве?…
Благодарю вас за присылку книг. Мне кажется, что книга Вильямса о Воскресении Спасителя не совсем такова, какою ей следовало быть. Он, по-видимому, принял темноту мистицизма за глубину учения и изысканные утонченности схоластического богословия за трезвое и несомненное объяснение таинств веры. Я знаю, что его могли завлечь в такое заблуждение примеры многих Св. отцов первобытной Церкви. Но мы не должны забывать, что и отцы Церкви, не смотря на твердость их веры, на святость их жизни и на нередкую между ними замечательную силу разума, все же платили дань своему веку и отечеству, и что век этот отличался дурным вкусом, отечество было заражено страстью к утонченностям в науке, к игре слов и стихоплетениям, к которым прибегали даже для выражения самых серьезных мыслей. Во многих местах сочинения г-на Вильямса есть, однако, проблески искреннего чувства и теплой христианской любви; но они теряют свою плодотворную силу, исчезая в потоках мистических гаданий. Я готов допустить, что некоторые объяснения (хотя весьма гадательные), как например, о Марии Магдалине, все-таки остроумны и показывают в сочинителе блестящий ум; но, в тоже время, другие очень важные события затронуты слишком легко и не вполне поняты, как например принятие Спасителем пищи и пророческие слова, обращенные к апостолам Петру и Иоанну, хотя надобно прибавить, что различие между характерами двух апостолов обрисовано тонко и даже драматично.
Другое сочинение «об историческом единстве» гораздо замечательнее в своем роде и может быть смело признано за весьма полезную книгу. Это конечно только краткий очерк всеобщей истории, составленный без всякого притязания на высшую и глубокую ученость, показывающий впрочем, что сочинитель человек весьма начитанный, совершенно знакомый с современным состоянием науки и (за исключением некоторых частей) обладающий даром тонкой критики. Жалею, что краткость досуга не позволяет мне приняться за более обстоятельный критический разбор книги; приходят теперь мне на память следующие недостатки, замеченные мною во время первого и весьма беглого ее чтения.
Автор показал более справедливости, чем это обыкновенно бывает, в отношении к Римским императорам от Траяна до Константина. В самом деле, едва ли другое государство может представить такое значительное число великих или, по крайней мере, замечательных государей; тираны (конечно, мы оставляем здесь в стороне гонение на христиан), безумцы и даже государи, стоявшие не выше посредственности, не составляют даже половины всех императоров; такая пропорция редко, да и едва ли когда-нибудь, встречалась в истории. Это обстоятельство очень важно; оно доказывает, как глубоко вкоренилась та болезнь, которая причинила падение Рима и которой не могли устранить ни добродетели, ни мужество, ни гений, ни необыкновенные подвиги императоров. Все это справедливо; но болезнь, истощившая силу Рима, нигде не исследована, и, что всего важнее, разделение империи на две половины не только не объяснено, но даже осталось почти неупомянутым, хотя нельзя не признать, что это событие есть одно из самых важных в истории падения Рима. Переселение Германских племен на Запад Европы, составляющее связь между древнею и новою историей, давшее миру новое направление, также осталось почти неисследованным. Я должен прибавить, что переселение это понимается почти всегда ошибочно. Первое переселение, очевидно, направилось к юго-востоку (Готты, Вандалы, Свевы, Аланы, Бургунды, Герулы, Гепиды и другие) и продолжалось более двух веков. Потом, оно внезапно переменило направление и неудержимым напором устремилось к западу и юго-западу, уничтожая перед собою всякое сопротивление, не только со стороны Римских, но даже и самых сильных Германских племен (Алеманов и Франков). Это, в сущности, было ничто иное как бегство перед подъемом обитателей восточной Европы, т. е. племен Славянских, которые, после многолетних страданий, свергли с себя наконец тяжкий гнет чуждого им господства. Нигде также не упоминается о Византийской империи, а такое умолчание есть несправедливость. На границах своих, более протяженных, чем границы Западной империи, она была слабее и более открыта врагам; защита ее была труднее. Враги Византин были могущественнее врагов Рима. Персия, Кавказ, все Германские племена, кроме Франков и Алеманов, все племена Славянские, Авары, Турецкие шайки и, что всего ужаснее, вся сила Магометанского мира, все бросилось на Византию. Ее народонаселение было малочисленно и не воинственно; ее государи, за весьма немногими, блестящими исключениями, были ниже посредственности, и однако Византия продержалась целым тысячелетием долее Западной империи. Очевидно, что в ней был источник той терпеливой, выдерживающей испытания силы, которая была вообще в слишком глубоком презрении у детей Римского мира. Кажется, автор не заметил того факта, что стойкое сопротивление Византии ударам, шедшим из центра Магометанского могущества, гораздо более содействовало спасению Европы от Арабов, чем победы Пипина над отдельными их силами. Вот те замечания, которые приходят мне на память и кажутся мне важными. Я не стану осуждать автора за недостаток, преобладающий во всем его сочинении: я разумею его историческую систему, которая есть ничто иное как партикуляризм или изложение фактов в том порядке, в каком они являлись во времени, без всякого связующего звена между событиями, кроме случая или воли Провидения (как кому угодно называть его). Правда, что стремление человечества к единству все-таки подразумевается им, но скорее как deus ex machina, чем как рациональная необходимость. Здесь историк не виноват. Логика истории, или скорее необходимость такой логики, была предчувствуема некоторыми избранными умами (каковы Вико, Боссюет, Гегель); но она до сих пор еще не существует, и отсутствие ее не может быть вменено в осуждение. Книга, во всяком случае, заслуживает несомненной похвалы и уважения.
Я не говорю о ваших двух проповедях; я только могу благодарить вас за них. Очевидно, что между нами более точек соприкосновения, более взаимного согласия и сочувствия, чем вообще предполагается. Время сделать свое дело, и эти добрые, почти еще непризнанные чувства принесут свои плоды.
Странные ходят слухи. Римская кафедра как будто пробуждается от долгого сна и пытается извлечь какую-нибудь выгоду из современных стремлений к духовному единству — политика конечно умная и глубокая, и выбор Англии, как самой серьезной Европейской страны, на которую направлены первые удары, вполне удачен. Я не имею подробных известий об этом вопросе; но, насколько я его понимаю, предполагается здесь что-то в роде Греческой Унии, существующей в Польше и Венгрии. Это видимое подтверждение того начала, о котором я выразил свое мнение в первом письме моем к Пальмеру. Рим может предлагать Унию, и Уния возможна в Римской Церкви, как возможны союзы между двумя народами или государями. Такие мирные трактаты возможны потому, что они не предполагают и не требуют внутреннего и духовного единства. Они не подготовляются глубоким, нравственным и догматическим обновлением в чувствах и мыслях; они также не требуют таких перерождений. — Отныне веротерпимость Рима распространяется на Англию. Англия отплатит Риму подобною же веротерпимостью, а в некоторых вопросах (как я полагаю: в назначении духовных сановников, в разрешении законодательных или иных подобных вопросов) папа-президент будет давать свои решения. Это будет церковная федерация, несколько похожая на политическое управление Американских Соединенных Штатов. Здесь не только не ищут нравственного союза, не домогаются внутреннего единства, но даже существования такого единства не предполагают. Войне и раздорам положат конец. Говоря серьезно, хотя может быть и несколько резко, не похоже ли это на пародию на Ангельское благовестие «наземли мир, человекам благоволение». Это мир утомленной неприязни, а не святое единство братского объятия; это холодное благоволение филантропии, а не горячее чувство христианской любви.
Предчувствия, выраженные мною более 15 лет тому назад, по-видимому, оправдываются в том, что дело Протестантства приходит, как кажется, к концу. Протестантские общины быстро разлагаются с двух концов, исчезая с одной стороны в Латинстве, с другой вдаваясь в испытующий анализ, иначе: в полное безверие, склоняясь к папе или к Спинозе. Можно полагать, что таким образом великое историческое событие исчезнет, не оставив после себя никаких глубоких следов.
Протестантство, как Церковь, само себя осуждает уже тем, что перестает чувствовать. В отношении к Риму его влияние очевидно ничтожно; ибо начала Римской Церкви остаются неизменными, хотя они соединяются с большею против прежнего долею веротерпимости, но эта веротерпимость (я говорю в высших областях знания и веры) есть ничто иное как сомнение или равнодушие. Последствия Протестантства будут громадны только в смысле политическом: оно дало неверию право гражданской свободы, отделив государство от Церкви, что кажется справедливым при современных понятиях о государстве (не говорю, чтобы понятия эти были верны). С другой стороны, Протестантство не будет бесполезно в отрицательном смысле. Оно оставит Римскую Церковь растерзанною, кое-как сплоченною и уличенною во внутренней своей слабости, в рационализме. Но неужели это все? Я ожидал других результатов и еще не отказался от своих надежд!
Способен ли наш век, избалованный материальными удобствами, к нравственному возрождению? Я не думаю, чтоб он был хуже других предшествовавших веков; но всегда было и будет трудно для человека переломить свои привычки и предания и приняться за трудное дело покаяния; полумеры, полу уступки гораздо удобнее, чем полное возрождение.
Вот почему нужно было скорее ожидать (по крайней мере от большинства Англиканских и других Протестантов) условного возвращения к Риму, чем решительного шага к возобновлению того древнего единства, которое в первые века Христианства существовало между Востоком и Западом. Я выразил ту же мысль в моем первом письме к Пальмеру, и, кажется, события готовятся оправдать мое предложение. По всем вероятностям, история нашего времени докажет, что различие в символе веры, на которое так мало обращали внимании, о котором так мало говорили, о котором упоминали лишь вскользь, важнее всех тех особенностей, отличающих Римскую Церковь от Протестантской в учении, обычаях и обрядах, о которых так много говорили и писали. Путь нравственного долга и догматической истины кажется мне совершенно ясным; но страсти (личные, народные, наследственные) имеют гораздо больше силы, чем вообще предполагают.
Чт о думаете вы обо всем этом? Какой ожидаете вы пользы или какого вреда от этих попыток условных союзов в делах веры?
Потрудитесь уведомить меня о себе и о занятиях ваших. Потеря Валуева сильно потрясла мое здоровье. Лихорадочные припадки, желчные страдания и воспаление глаз осудили меня на время на тягостное бездействие; но теперь я чувствую, что возвращается сравнительно доброе здоровье.
(1846).