В один вечер (день был почтовый, и Сергей Андреевич получил письмо, за которым посылал в город и которое ждал так нетерпеливо, что даже сказал, что ждет письма), в вечер этого дня Сергей Андреевич долго прохаживался по зале, наконец приостановился и произнес:

— Маменька!

Любовь Сергеевна скатилась с дивана и побежала к нему.

— Что тебе, друг мой?

— Пойдемте ко мне, — сказал Сергей Андреевич.

Он увел ее за собою, запер двери, и совещание продолжалось до ночи. Дочери, не дождавшись конца, ушли спать.

На другой день, утром, Иванов явился из города. Его встретила Прасковья Андреевна:

— Что новенького?

— Вы одне? — спросил он, оглядываясь в зале.

— Одна.

— Да у вас новости, Прасковья Андреевна.

— У нас? откуда им быть?

— Нет, право? вы ничего не знаете, Прасковья Андреевна?

— Конечно, не знаю. С чего же бы я стала от вас скрывать? разве вы не семьянин?

— Уж бог знает, что я, — возразил Иванов, — если б не вы… Знаете, Прасковья Андреевна, стало быть, я люблю Катю, когда решился вот и сегодня приехать!.. Да что говорить!.. Я к вам с известием, только с неприятным.

— Что такое? Не томите, сделайте милость!

— Братец ваш место свое потерял.

— Что вы?..

— Право. Вчера с почтой получили приказы у нас в палате. Уволен, да так, просто даже к министерству не причислен. Это называется — просто загремел…

— Ай, ай, ай! — сказала протяжно Прасковья Андреевна, впрочем, без ужаса, даже без большого сожаления; она была только удивлена внезапностью всего этого.

— Должно быть, он знал, что его уволят, как сюда ехал, — продолжал Иванов, — проведал там через кого-нибудь… как ему не проведать? проведал, что плохо, да и уехал. Что ж, для человека, который в такой чести, в силе, уж лучше не быть тут, налицо, как столкнут. Неприятно это, должно быть!

— То-то он и был такой сердитый, как приехал, — сказала в раздумье Прасковья Андреевна.

— Есть из чего и сердиться, — отвечал Иванов, — подумайте, он что получал жалованья, как жаль… У нас все толкуют, говорят… Правду сказать, как все рады…

— Рады? почему ж? — спросила Прасковья Андреевна.

— Да так… — отвечал он, спохватившись. — Впрочем, я лучше все скажу, я вас люблю, как родную мать, Прасковья Андреевна. Ведь ваш братец человек такой тяжелый, от кого ни услышишь. Если б вы только знали, послушали бы от кого-нибудь, какие дела он делал, что он денег брал… Это уж правда, что на службе честный человек не наживется, а он…

— Он и не нажился, — возразила Прасковья Андреевна, в которой при этом наивно-дерзком обвинении поднялось что-то вроде обиды за брата. — Что ж у него есть?

— А чего ж у него нет? — вскричал, забываясь, молодой человек. — Помилуйте! Спросите приезжих, кто бывал в Петербурге, или послушайте, что говорят наши "власти", которые там к нему езжали: обеды, карточные вечера; он страшно играл, ни в чем себе не отказывал. Прижаться, копить деньгу нельзя было: нужна роскошь, поддержать знакомство, связи, — все это денег стоило. Послушайте, что о нем рассказывают!..

— Если б было у него что-нибудь, он не забывал бы семьи, — прервала Прасковья Андреевна, далеко не уверенная в том, что говорила, но она обманывала себя и противоречила потому, что было слишком тяжело согласиться. — У него странный характер… ну, гордый, положим, но, если б у него был избыток, он бы не оставил матери.

— Ах, боже мой! — прервал Иванов, — это даже больно слушать! Нет, я вам все скажу. Об этом даже грешно молчать: лучше вам совсем глаза открыть. Прошлый раз, как я от вас воротился, я на другой день пошел к нашему управляющему палатою, поговорить о моих бумагах, о разрешении, потому что я женюсь. Вы помните… я-то уж очень хорошо помню, как ваш братец принял и мое сватовство, и меня, — ну, словом, все. Я тогда же решился объявить, что мне дано слово, что я женюсь, взять разрешение, чтоб ваш братец не подумал, будто я его испугался. Ему все равно, что я женюсь на его сестре, а мне он и подавно все равно: мне ни его милости, ни протекции, ни денег его — ничего не нужно, право… Ради бога, скажите, так ли я говорю? Что ж? я молод, не важная особа; но, кажется, всякий человек, кто бы он ни был, имеет право о себе думать по справедливости, имеет право… хоть не унижаться, если уж судьба и пустой карман велят ему молчать, — так, что ли? скажите!

— Что ж вы управляющему вашему сказали? — спросила Прасковья Андреевна.

— Я? ничего; говорил о бумагах, какие мне нужны, просил не задержать — и только. Он человек чудесный, расспрашивал, что, как, по любви ли я женюсь, на ком. Я сказал. Он говорит: "Не родня ли Чиркину, что служит в… министерстве?" — "Сестра", — говорю я. В то время был у управляющего наш асессор, недавно из Петербурга; он вступил в разговор: "Какая, говорит, сестра? У Чиркина нет сестер". Я говорю: "Есть сестры и мать; живут в деревне…" Да боже мой! это рассказывать отвратительно. Вообразите вы, что он уверяет всех, целый свет, что у него нет родных: отрекается от вас, потому что вы для него слишком бедны, слишком мелки… от матери!.. Видите, ему, важному лицу, неприятно иметь провинциальных родных, вы на него тень бросаете… я уж и не понимаю, что это! как будто вы не в тысячу раз лучше его, благороднее его, со всеми его мраморными лестницами да золочеными карнизами, как будто вам не больше стыд и обида, что ваш брат эгоист, взяточник… Нет, ради бога, простите меня! Я из себя выхожу…

"Хорошо…" — сказала про себя Прасковья Андреевна. С минуту они молчали.

— Вот что, — начала она, — вы не говорите ничего Кате ни об этом, ни об увольнении братца. Ведь ему не век молчать — сам скажет, а не скажет… я скажу. Любопытно только, зачем он молчит и для чего прикатил сюда, на что мы ему стали нужны…

— Что, если он останется жить с вами? — спросил Иванов.

— Кто его знает! — отвечала она. — Это уж будет хуже всего!..

— Сделайте милость, — сказал он, — я скоро получу свои бумаги; как только они у меня будут, настойте, чтоб маменька назначила день свадьбы; что откладывать? Ноябрь на дворе, там пост, а там… далеко это… ужасно! Что тянуть до другого года?

— Хорошо; доставайте скорее бумаги. Надо это чем-нибудь кончить.

Почти у всякого в жизни бывают решительные минуты, такие, для которых надо призывать на помощь мужество, хитрость, красноречие, скрепить сердце, чтоб действовать и во что бы ни стало успеть. У многих такая борьба стоит названия борьбы, бывает окружена эффектной обстановкой, принимает размеры драмы, у большей части людей это мелочные хлопоты, домашние дрязги, неинтересные для постороннего зрителя. Внутренно они стоят того же, такой же решимости, такого же страха, таких же волнений, может быть, даже сильнейших, потому что мелкие люди, от непривычки к волнениям, способны мучиться и сильнее все принимают к сердцу. Еще надо разобрать, как много поддерживает и придает энергии обстановка борьбы, хотя бы и страшная, но нарядная. Мы сами не знаем, насколько мы дети, насколько сильно в нас желание порисоваться, хотя бы в собственных глазах. Спор, где можно выказать красноречие, сцена, в которой женщина может рассчитывать даже на свой эффект красоты, обращение к суду света или презрение этого суда, даже роскошная уборка комнаты, где происходит действие, — все это увлекательно; это сцена из романа; сыграв ее, ее можно рассказывать; трепет в ожидании ее, экзальтации во время действия, интересное истощение сил нравственных и физических потом — всему этому должны найтись и найдутся сочувствующие… Но грубый толк вкривь и вкось, с привязками к каждому слову, с подниманьем всего старого хлама, старой вражды, но обидные, невзвешенные слова, крики, беспорядок кругом, какое-то особенное, необразованное безобразие рассерженных лиц, прислуга, которая выглядывает из-за дверей… Не огромное ли мужество нужно тому, кто решается на подобную сцену, на подобную борьбу, в которой к тому же и успех сомнительнее, нежели успех той или другой изящной борьбы? Там по крайней мере выслушивают и иногда уступают из приличия…

Прасковья Андреевна обещала Иванову постараться и устроить дела его. Она, однако, медлила начинать, что довольно понятно.

"При нем неловко, — думала она, — еще время терпит".

Любовь Сергеевна была погружена в такую горесть и посылала к небу такие вздохи, что на нее нельзя было смотреть без некоторого содрогания. Вера была зелена от страха, Катя — сердита, бог знает за что, на жениха, который показался ей невесел. Братец только ходил по комнатам и откашливался.

Иванов уехал вечером; Катя проводила его на крыльцо и, не заходя в дом, отправилась в свою светелку. Остальное общество все оставалось в гостиной.

— Долго еще будет сюда таскаться этот молодчик? — спросил Сергей Андреевич, когда прогремела телега Иванова.

Прасковья Андреевна лоняла, что это относилось к ней; у нее зашумело в ушах. Она подумала, что надо говорить теперь.

— Ведь это жених Кати, — отвечала она своим равнодушным голосом, не поднимая глаз от шитья.

— Разве эти глупости все еще продолжаются? Я полагал, что уж пора и кончить.

— Я тоже думаю, что пора скорее кончить, повенчать их, — сказала Прасковья Андреевна тихо и отчетливо.

Сергей Андреевич, против обыкновения, не замолчал.

— Ах ты мой боже! Я, кажется, русским языком говорю, что это вздор, безумие, сумасшествие, а вы все еще свое! Все еще их венчать надо?

— Какой же это вздор, братец? — спросила Прасковья Андреевна, не возвышая голоса.

— Это умно, по-вашему?

— Пристроить Катю? Умно.

— Это умно, по-вашему, сдать вашу сестру… не знаю кому, мальчишке… кому попало? Ни кола ни двора, ни значения, ни образования… Вы скажете после этого, что вы о ней заботитесь? бережете ее? лелеете? Вы ей "вторая мать"?.. Спросите прежде первую: вот она, налицо — радует ее устройство это? нравится ей?

— Маменька была не прочь, — возразила Прасковья Андреевна поспешно, чтоб не дать времени Любови Сергеевне вступиться.

— Ну, да ведь я вас знаю! Как вы с ножом к горлу приступите, у вас всякий будет не прочь…

— Братец! — возразила она так кротко, как не смела ожидать Вера, взглянувшая на нее отчаянными глазами, — маменька вам сама может сказать, что ей это нравилось; Иванов довольно образован для Кати… Ведь и Катя не из ученых, братец.

— Кто ж, как не вы, помешали мне дать ей образование? Не вы ли сами всегда настойчиво требовали, чтоб она оставалась здесь, при вас?..

— Позвольте, — прервала Прасковья Андреевна, — я ничего настойчиво не требовала; вам было… некогда заняться Катей. Да это и к лучшему, братец: она бы там привыкла к роскоши, выучилась бы, не знаю, много ли…

— Вы довольны, что сами ничего не знаете, вы из зависти не хотели, чтоб молодая девушка была воспитана как следует…

— Не грешите, братец, — прервала она, вспыхнув и вдруг удержавшись, — вы понятия не имеете, как я люблю Катю: я бы жизнь отдала, чтоб она была как все… но мне ее счастье всего дороже. Ну, что ж, выучили бы ее там петь, танцевать, английскому языку… Что ж в этом бедной девушке? Куда ей идти потом? Ведь она бедна; жениха образованного ей бы никогда не найти. Вы лучше сами знаете: всякий ищет богатых. В гувернантки?.. Боже ее сохрани и помилуй! Чтоб я допустила мою девочку идти за кусок хлеба в чужие люди, сносить чужие капризы… Господи, я и вообразить не могу! Не говорите, братец; если в вас есть капля любви к нам, и не поминайте мне об этом!

— Немножко поздно и поминать, — возразил Сергей Андреевич, — вы сами все это устроили; вам, конечно, все должно казаться прекрасно устроено. Но вам целый свет скажет: глупо, глупо, глупо. Лучше девушке быть гувернанткой…

— Но она не может, она ничего не знает! — вскричала Прасковья Андреевна.

— Ну, дома сидеть, в девках остаться, чем выскочить, повторяю, за кого попало, с улицы, за писаришку, — срам сказать!

— Позвольте, однако, за что такая гордость? — прервала Прасковья Андреевна, — вы сами разве не начинали служить?

— Не с писарей я начинал, не с писарей, не с писарей!

Сергей Андреевич уже кричал.

— Знаю я это, — возразила сестра, — да ведь не дешево стоило и выучить вас, чтоб вы не в писаря попали!

— Не вы за меня платили, сестрица!

— Я не говорю этого.

— Я, кажется, вам не обязывался моим воспитанием. Вам угодно считать…

— Полноте, братец, что вы привязываетесь? что я считаю?

— С чего вы взяли, что я привязываюсь? Я вас очень понимаю, очень! Я вас давно знаю: вы начнете с Иванова вашего, а я знаю, куда вы клоните!.. Извольте продолжать… что ж? я готов, ну-с?

— Что вам угодно?

— Вам угодно, а не мне… мне все равно! Вам угодно считать доходы ваши, поверять… почему я знаю, тут не поймешь!

— Уж и видно, что вы сами себя не понимаете, — отвечала Прасковья Андреевна с обидной и спокойной улыбкой, — вы хотите сказать одно, а как вертится у вас в голове другое, старое, непокойны вы — так вам и кажется, будто и другие все к тому же клонят…

— К чему? извольте сказать! — вскричал громовым голосом Сергей Андреевич.

— Ох, господи! — застонала Любовь Сергеевна.

Вера приросла к месту.

— К чему? что вам кажется? — продолжал Сергей Андреевич.

— Ничего, — отвечала она. — Полноте, братец; вы сами знаете, не стоит ворочать, чего не воротишь; что и говорить! Не упрек вам — сохрани меня господи! — а как не сказать, поневоле иногда подумаешь… Братец, ведь по вашей милости вот у нее и у меня нет ничего! Вы нежились там, а мы здесь старые тряпки до десяти лет перешивали да таскали! Бог с вами, бог вам простит — от всего сердца говорю! Нам уж теперь ничего не нужно, авось вы нас не прогоните, умереть дадите в своем углу, в отцовском доме… Но Катю мне жаль, Кати мне до смерти жаль! Ей нельзя так жить; ей надо куда-нибудь уйти, чтоб и жизнь не пропала, да чтоб такой нужды, такого горя не видеть. За что она измучится, как мы измучились?

— Вот, мой друг, вот целый век это слышу! — вскричала Любовь Сергеевна.

— Извините, маменька, вы этого никогда не слыхали, — возразила Прасковья Андреевна, — я в первый раз говорю, да нельзя же и не сказать. Что ж это будет такое? Уж и последней не пожить как хочется? Мы бедны, необразованны — да, господи! счастье для всякого бывает, и для нас нашелся бы бедный необразованный человек…

— Нищих заводить, — прервал Сергей Андреевич, — жить, как в конуре…

— Братец, — вскричала она, — побойтесь бога! что вы все с богатством! Вы привыкли, что все вам дай роскошное, вы уж бедного человека за человека не считаете. Вы уж думаете, что бедному ничего и не нужно и ничего он не достоин, а если бог и посылает ему что-нибудь, вы на это с таким презрением смотрите, что грешно просто… Не всем быть богатым да чиновным; как еще кому удастся…

— Что вы этим намерены сказать? — прервал, весь покраснев, Сергей Андреевич.

Прасковья Андреевна взглянула на него пристально и засмеялась.

— Ах, братец, вы забавный человек! Вот что значит непокойным быть: на всяком слове все мерещится! Что я хочу сказать?.. Ничего; вы сами знаете…

— Что такое-с?

— Да сами вы знаете. Для чего я стану при всех объявлять, когда вы скрываете? что за приятность?

— Я ни от кого ничего не скрываю. Извольте говорить.

— Ну, без места вы теперь, вас отставили.

Прасковья Андреевна говорила осторожно: она ждала, что мать упадет в обморок; ахнула только Вера, и то тихонько: она боялась пугаться. Любовь Сергеевна не только не упала в обморок, но даже засмеялась довольно презрительно.

— Вот важность велика! — сказала она.

— Вы это где, под какою дверью подслушали? — спросил Сергей Андреевич, задохнувшись.

— Я подслушивать не имею привычки. Мне Иванов сказал: в городе приказы получены.

Хуже не могла сделать Прасковья Андреевна, как назвать Иванова.

— Что ж вы это объявляете с таким страхом? — продолжал Сергей Андреевич. — Кого вы думали испугать?

— Не испугать, а я полагаю, невесело лишиться такого места.

— А вы думаете, я им дорожил?.. Да почему вы знаете? Я, может быть, сам хотел, сам просил, чтоб меня уволили?

— Да, — подтвердила Любовь Сергеевна, — из чего ты тотчас заключила, что твой брат лишен места, выгнан, обесчещен? из чего? чему ты радуешься?

— Я не радуюсь… а я не маленький ребенок, понимаю, что это вовсе не хорошо, не безделица…

— Такая безделица, такой вздор, что я матушке давно сказал, и она нисколько не беспокоится.

— Чего же вы сами-то, братец, голову повесили, если это вздор, ничего? Видно, не вздор!.. Обманывайте других, а не меня.

— Очень хорошо-с. Только к чему это ведет?

— Что?

— Да вот удовольствие ваше, радость ваша, что ваш брат выгнан из службы, как вор и мошенник, что он не годится никуда, что вот он голову повесил и всякий мальчишка приказ читает, радуется, что стерли его с лица земли… брата вашего? У вас он один, кажется, одна ваша опора, на кого вы можете надеяться…

— Точно один! — вскричала Любовь Сергеевна и зарыдала.

Прасковья Андреевна оставалась хладнокровна.

— На вас-то надеяться, братец? — спросила она спокойно; но голос ее звучал резко и странно. — Да что ж нам на вас и надеяться? У нас, к счастию, не было к вам просьб никаких и, думали мы, век не будет. Вот, в первый раз случилось, просила я вас за Александра Васильича…

— За кого?

— Да все за жениха этого! — сказала мать с отвращением.

— Все за жениха, — повторила Прасковья Андреевна, — право, я надеялась, что вы хоть раз что-нибудь для него сделаете. Что ж вы? "Нет", — наотрез. Что ж вы нам за подпора? И что ж нам убиваться, когда вы места лишились? Все равно, как бы я о постороннем пожалела…

— О постороннем? — повторил Сергей Андреевич.

— Вот оно, вот! вот любовь! Вот, мой друг, что я выношу! — вскричала Любовь Сергеевна.

— Так я вам чужой, посторонний? Вы считаете меня чужим? — настаивал Сергей Андреевич, все ближе и ближе подходя к сестре.

Она взглянула пристально ему в лицо, которое совсем наклонилось к ней.

— А вы чем нас считаете? родными? — спросила она тихо и протяжно, так что он смутился. — Полноте, братец; нечего толковать, нечего спорить, нечего считаться; будет, довольно того, что есть. Вы ничего для нас не сделали, и не хотите делать, и не сделаете; так и быть; живите себе, как вам покойнее. Мы вам не мешали и не будем мешать; сделайте милость, уж и вы нам не мешайте. Вы себе дослуживайтесь до какого хотите чина, а нам уж позвольте отдать сестру за писаря; этого если и столкнут с места, так не так еще важно… да и сраму такого не будет… Поздно, однако. Покойной ночи. Пойдем спать, Вера.

Вера машинально и поспешно собрала свое шитье, сказала: "Покойной ночи", — вышла из комнаты, но за дверью этой комнаты старшая сестра была принуждена подхватить ее под руки и позвать девушку, чтоб помочь отвести ее в светелку. Мать и брат, остававшиеся в гостиной, слышали, что в коридоре что-то происходит, и, должно быть, даже догадались, в чем дело, потому что Любовь Сергеевна проговорила: "Ну, этого только недоставало!" — но ни тот, ни другая не двинулись с места.

Сергей Андреевич сидел молча и стучал по столу пальцами; он поник головой и задумался. Любовь Сергеевна долго смотрела на него, не прерывая молчания, потом поникла головой, задумалась и наконец сказала:

— Друг мой, я недоумеваю…

И, видя, что Сергей Андреевич не слышит или не слушает, она встала и подошла к нему.

— Ты скрываешь от меня, друг мой Серженька…

— Что такое? — спросил Сергей Андреевич нетерпеливо, потому что прервали его размышления.

— Вот что… Погоди, друг мой, стучать по столу, оставь на минуту… Эта безумная, друг мой… я сама не знаю… она меня в такое сомнение привела… Ты, друг мой, от меня скрываешь…

— Да что я от вас скрываю? Вы, кажется, все слышали, я вам еще вчера, третьего дня, сказал, что я уволен, — вот и весь секрет. Что ж еще скрывать?

— Нет; последствия, Серженька…

— Какие последствия?

— Последствия, друг мой… При увольнении, обыкновенно…

— Ну, под суд меня отдадут — хотите вы сказать? Не отдадут, потому что не мне одному тогда может прийтись плохо.

— Я все-таки, мой друг, непокойна. Если ты там забыл как-нибудь устроить… Погоди, пожалуйста, стучать… Если ты что-нибудь упустил из вида…

Сергей Андреевич бросил о пол наперсток, забытый сестрами и попавшийся ему под руку.

— Разве я маленький ребенок?

— Не горячись, друг мой, ради самого бога, успокой себя. Я это как мать говорю. Ты мне одна отрада… Эта безумная тебя взволновала.

— Никто меня не волновал, с чего вы взяли?

— Нет, она меня, друг мой, как мать оскорбила в тебе, потому что она в тебе осмелилась сомневаться, подозревать тебя… Я бы одно хотела знать, как же это так, какие причины всего этого…

— Чего?

— Вот этого, друг мой… твоей отставки.

— Вот! а вы упрекаете, что Прасковья Андреевна во мне сомневается! Сами что вы делаете? вы во мне не сомневаетесь? вы меня не подозреваете? Я в ваших глазах не вор, не мошенник? не прямо меня в Сибирь?

— Серженька, друг мой, ради бога, опомнись, что ты говоришь? Что ж я сказала? что ж я такое могла выразить?..

— Как что? Вы причины спрашиваете! вы спрашиваете, за что меня отставили! Подите спросите за что — вам скажут; подите жениха этого спросите! Подите, подите в город, в уездный суд, в земский суд, в полицию, у всякого сторожа подите спрашивайте, они толкуют, они все знают, они вам так объяснят, что мои возлюбленные сестрицы возрадуются. Подите!

— Куда же мне пойти, Серженька? — произнесла в ужасе Любовь Сергеевна.

— Куда хотите! Вам расскажут, как ваш сын миллионы накрал. Если б я их накрал, меня бы не прогнали… Но свадьбы этой я не хочу, этой свадьбе не бывать — я вам говорю: не хочу; чтоб и слова о ней не было! Или моя нога здесь не будет, или я от вас отказываюсь — и вы меня вовеки не увидите! Я здесь ничего не вижу, кроме оскорблений! Люди, которые мне всем обязаны, позволяют себе в отношении меня… Да хоть бы они сочли, эти сестрицы, по копейке сочли, чего стоила их жизнь, тряпки их, питье, еда, одежда, стол, наряды, кусок всякий? Что, мало? Нельзя было прожить по пятидесяти душ каких-нибудь? — Видите, я прожил! я их обобрал да все прокутил! Бессовестные! Там трудишься, служишь, как вол работаешь, здесь приехал — вот что в семье!

— Серженька, друг мой! — проговорила оцепеневшая Любовь Сергеевна.

— Э, полноте! — возразил он, махнув рукой, отходя и принимаясь шагать по комнате.

Любовь Сергеевна тихонько плакала.

— Я завтра вечером уеду, — сказал он.

— Куда, мой друг?

— Ах ты мой боже! Не в Америку! Не с чем, хоть, говорят, и нажился… Куда-нибудь уеду. Здесь я жить не могу. Мне служить надобно. Надо место получить, достать скорее, а то, в самом деле, доброжелатели да сестрицы поверят, что меня в спину вытолкали.

— Какое же ты место намерен, Серженька…

Сергей Андреевич расхохотался.

— Ну, понимаете ли вы что-нибудь после этого? Ну, что вы спрашиваете: какое место? Кто же может это сказать? Почему ж я знаю? Ведь мне надо приехать да посмотреть, похлопотать, надо налицо быть, на глазах. Отсюда что сделаешь?

— Так для чего ж ты уезжал из Петербурга, друг мой?

— Что? — вскричал он очень громко. — Зачем я сюда приехал? Да, я вам в тягость, конечно. Когда вы могли ждать от меня что-нибудь, вы не спрашивали, зачем я приезжал.

— Серженька, друг мой!..

— Вам угодно знать, зачем я приехал? Извольте. Сестер еще обирать приехал. Деньги мне нужны. Места даром не достанешь. Пусть мне Прасковья Андреевна отдаст свои пять тысяч: я через месяц буду иметь место, знаю как, знаю чрез кого…

— Неужели, Серженька?

— Как нельзя вернее. А вы тут затеяли этого подьячего венчать — очень нужно! Конечно, если она решила, что отдает Катерине эти деньги в приданое, мне остается сесть здесь да землю пахать… ну, или управителем к кому-нибудь попасть, мне, статскому советнику-то!..

— Так ты бы желал, чтоб она отдала тебе эти деньги, Серженька?

— Да. Вы понимаете, что мне другого ресурса нет?

— Как же ты говорил, что тебя отставка не беспокоит, что все это вздор, что ты надеешься получить… Я как-то этого в толк не возьму! Ты меня совершенно успокоил, и вдруг — нет другого ресурса… Ведь у тебя дом полный в Петербурге?..

— Что ж мне, распродавать мои вещи? Благодарю вас, маменька, утешили! Ведь мне жить где-нибудь надобно, — не с вами же мне жить! Кому я стану распродавать? что это будет такое? срам. Мне надо приехать в мой дом… Да не мой он еще, а наемный, надо приехать и тотчас занять другое место, другую службу, не заботясь, что я потерял. Вот как люди живут! А то, что ж, мне себя совсем скомпрометировать, пожитки продавать! Что выдумали!.. Э, с женщинами беда! хоть не говори, не начинай…

— Она ведь не даст тебе денег, Серженька…

— Ну, мне в петлю… Покойной ночи.

Он схватил свечку и ушел.

Любовь Сергеевна в потемках добралась до своей спальни.