1

Выходя из гавани, «Седов» простуженным голосом рявкнул. И туман и сентябрьская промозглая изморось шарахнулись в стороны от этого рева. Белый пар от сирены ледокола, прижатый плотным воздухом, вместе с дымом из труб корабля, низко стлался по воде.

Ветра не было. Последние штормы-буяны ушли далеко на запад от Карского моря к теплым водам Гольфстрема — воевать из последних сил с опускающейся на землю зимой.

«Седов» прокричал в последний раз. И хотя с корабля давно уже ничего не было видно, зимовщики продолжали молча махать шапками. И это было прощание: трогательное своей сдержанной теплотой, может быть, даже скупое и суровое.

Тихая, смиренная бухта ласково плескалась о берег...

— Ну, вот мы и осиротели, товарищи, — просто сказал начальник острова. Никто из остальных четырех не ответил ему. Радист Даров строго смотрел вслед ледоколу; доктор Трегуб, пряча взволнованные глаза, нагнулся к земле, словно увидел на берегу редчайший камень; метеоролог Афанасьев резко повернулся и быстро зашагал к зимовке, а повар Матвеич пнул с сердцем подвернувшегося пса и со злобой накинулся на него:

— Чего под ноги лезешь? Ласкуша чортова, — хотя собака и не думала искать у старика ласки.

Разговор явно не получался. Каждый хотел в одиночестве осмыслить новое, необычайное свое положение, перечувствовать прощание с людьми на год...

2

Они отлично прожили долгих семь месяцев. В темные сплошные ночи-дни пять человек несли свои вахты. Когда страшные, многобальные ветры-норды валили людей с ног, тысячи- невидимых игл вонзались в лицо, стыли глаза, собаки скулили и глубоко зарывались в снег в поисках тепла, — метеоролог бродил возле домов по веревке, на ощупь отыскивая приборы, и потом составлял синоптические характеристики поведения капризной арктической зимы. Рация регулярно отправляла сводки в Москву, Ленинград, Архангельск, Свердловск, и там донесения из бухты Тюленьей вместе с другими сводками полярных станций «делали погоду» для всей страны.

Семь месяцев они работали с увлечением, с азартом, словно одержимые. Собираясь вместе за едой и на отдыхе в кают-компании, они несли с собой задор и бодрость счастливых людей. Сколько раз маленький, доверху запорошенный хрустким снегом, домик зимовки слышал необычайные рассказы, громкий смех и дружные песни. Зимовщики были счастливы. Для полноты жизни нехватало только общения с людьми Большой Земли и свежих новостей и впечатлений, таких ярких в нашей стране.

То, что выискивали зимовщики в сумасшедшей пляске эфира, среди лекций и оперных арий, пожалуй, еще острее давало чувствовать свою оторванность.

На зимовку незаметно пробрался самый злейший враг — скука.

Первым сдался Трегуб. Он стал часто уходить от товарищей, и они не раз находили его сидящим на берегу моря. Пьянея от буйных апрельских ветров с юга, пахнущих теплом и зеленью, доктор пел какие-то тягучие песни. Он бросил брить бороду и заметно опустился. В разговорах с друзьями Николай Михайлович все чаще и чаще срывался на грубости, дерзил, словно хотел обидеть человека и сделать его похожим на себя. Как-то в кают-компании доктор заявил:

— Забрались куда-то в царство моржей да тюленей. И вы думаете, мы нужны кому-нибудь?

Только о дочке своей, оставленной в Москве, вспоминал нежно: отец тосковал...

Ему все прощали, понимали его нервное взвинченное состояние, окружали заботой, вниманием и старались не оставлять одного. И все же в жизни островитян появилась маленькая трещина. Но однажды, перед самым Первомаем, в кают-компанию вошел бледный, с дрожащими руками радист.

— Самолет, — глухо сказал он и протянул начальнику журнал со свежей записью телеграмм.

Все настороженно ждали, пока начальник читал, а когда увидели, как этот большой, спокойный человек растерянно вытер пот со лба, поняли, что случилось нечто огромное.

— Самолет, — повторил начальник, — к нам летит самолет. Будет через три-четыре дня, очевидно, сядет. Нужен аэродром, товарищи...

Самолет ждали долго. Последние дни, как назло, лютовала из последних сил полярная зима. Ветры северные принесли из ледяных полей каскады плотного снега и бросали его на землю. Снег ложился на лед моря и бухты пушистым покровом, хороня коварные изломы торосов.

С утра до ночи все пятеро воевали со снегом. Борьба была неравной. По пятнадцати часов зимовщики расчищали площадку, а возвращаясь снова после отдыха, не могли найти место последней своей работы. Конечно, можно было отступить, но тогда терялась последняя надежда на прилет аэроплана.

Усталые, потные, приходили они домой, и начальник диктовал Дарову очередную, похожую на лаконический приговор самим себе, телеграмму на материк: «Снег тчк. Видимости никакой тчк Площадки нет Никитин».

Летчик сидел в двухстах километрах от Тюленьей и выжидал...

3

В светлые часы бесконечного весеннего дня, когда темнота ушла надолго, трудно было уловить, где кончался апрель и начинался май. Ранним неожиданно ясным утром, когда молодому маю не минуло еще и пяти часов от роду, над Тюленьей замурлыкал мотор машины. Самолет прошел первый раз высоко, и никто не встретил его: люди спали; только красный флаг, вывешенный заботливым Матвеичем над входом в дом, приветствовал оранжевую птицу. Сделав круг, машина во второй раз пошла над зимовкой ниже. Внезапно дверь жилого дома станции откинулась настежь, и из нее стали поочередно выбрасываться необычайные люди: начальник без шапки, в одной сорочке и в меховых собачьих чулках; радист в резиновом плаще (что попало под руку), в ночной пижаме и комнатных туфлях на босую ногу; доктор в моржовой рыжей шапке, в дохе, в трусах и сапогах; метеоролог, застегнутый кое-как, и Матвеич в полной экипировке и почему-то с двустволкой.

— Эй, гусак, — кричал Матвеич, словно с самолета его услышат. — Эй! Давай, давай хлюпай сюда, милый! — и вдруг неожиданно громыхнул дуплетом.

— Перестаньте, Матвеич, что вы делаете? — очнулся начальник, хотя у самого в груди так и подсасывало выкинуть что-нибудь такое радостное, мальчишеское. — За мной, на аэродром... надо выложить крест... катастрофа. Ну, живо!

И они побежали по сугробам, как были одеты, кто в чем. Полкилометра до площади, по пояс увязая в снегу, они бежали, выбиваясь из последних сил. На полдороге побледневший Матвеич опустился в снег и с отчаянием прошептал:

— Не могу больше... Загорелся я, братцы... Эх ты, старость подлая... да что же это, право, в самом деле, — и заплакал.

А самолет продолжал кружиться.

Наконец начальник дошел до лопат и медленно лег на снег во весь рост. Около его головы оказалось лице Трегуба. Доктор дышал жарко и, видимо, многого не понимал, как и не чувствовал, что лежит в снегу в трусиках. Вскоре Даров и метеоролог дополнили крест. Все четверо перевернулись на спины и жадно следили за машиной. На этот раз самолет шел бреющим полетом, совсем низко. Отчетливо были видны оранжевые бока и грудь аэроплана, огромные буквы на крыльях и номер на фюзеляже. Из кабины летнаба махали руками... Кто там сидел, счастливец, который еще десять дней тому назад был в Москве, пил лимонад, а может быть, был оштрафован милиционером в белых перчатках за нарушение правил уличного движения?

— Машина Севморпути из отряда «Авиаарктика», — резюмировал Трегуб.

На самолете, видимо, поняли знак, да и вряд ли пилот надеялся на аэродром, потому что, делая последний круг над полярной станцией, из машины вдруг выбросили вымпел с внушительным свертком почты. Затем летчик прибавил газ, мотор залился, исчез в невидимом разбеге пропеллер, и машина взяла курс на юг, на Большую Землю...

Так наступило Первое мая.

4

На торжественный митинг и товарищеский праздничный банкет доктор Трегуб виновато юркнул в кают-компанию из своей комнаты в белоснежной сорочке с крахмальным воротничком и начисто выбритый. В ответ на удивленный взгляд друзей он молча протянул номер «Правды», только что доставленный крылатым почтальоном. Николай Михайлович указал на заметку на 4-й странице:

— Стыдно стало, товарищи, честное слово, стыдно...

В лаконичной тассовской заметке говорилось, что в ряде колхозов Азово-Черноморья с начала посевной открылись парикмахерские.

Начальник был выбрит, он взглянул на остальных — они смущенно и виновато ерошили густые свои бороды. Банкет отложили на полчаса, несмотря на протесты Матвеича, для «культурности вида», как сострил доктор...

Через полчаса они торжественно пропели «Интернационал», и слово взял начальник:

— Я предлагаю тост за нашу великую Родину. Какая у нас страна: могучая, славная и чистая, товарищи! Вдумайтесь только в смысл работы для такой страны, и, честное слово, хочется улыбаться от счастья. Я говорю, кажется, бессвязно, может быть, это и есть волнение. Пусть — я не стыжусь... Я пью за цветы, за то, что где-то там, на Большой Земле, люди сейчас бросают в землю зерно, за сирень, которая уже расцвела, за персики, за ребят-бутузов, играющих в теплом песке, за молодежь, идущую с улыбками на парадах. Я поднимаю бокал за нашу партию, которая дала нам такую изумительную жизнь, которая так чутко заботится о нас — полярниках, разбросанных на далеких островах, мысах и заливах... Наша работа — работа инженеров погоды — еще не закончена. Я думаю, что не ошибусь, если выражу общее мнение наше: будем и дальше работать во всю! Ибо мы знаем, что неистовая зелень на полях Кубани, в виноградниках и садах Кавказа и Крыма — все благодати земли рождаются не без нашего участия... Арктика — это кузница погоды. А мы — инженеры, делающие погоду для нашей страны...

— Алло! Алло! — перебивает путаную речь начальника громкоговоритель, настроенный на радиостанцию имени Коминтерна. — Говорит Москва! Передаем разговор семей полярников со своими родными, зимующими в Арктике. Вызываем остров Диксон. Диксон, слушайте, Диксон!..

Банкет прервался. Невозможно было сидеть равнодушно за столом, когда люди близкие, но сейчас далекие — по нескольку мгновений слушали голоса жен, отцов, матерей, ребят из чудесной столицы. Вслед за Диксоном вызвали зимовки мыса Сердце-Камень, острова Уединения, еще кого-то, и когда, наконец, далекий равнодушный голос диктора произнес с хрипом: «Вызываем бухту Тюленью!» — все рванулись к круглому картону. «Бухта Тюленья! Вызываем врача полярной станции Николая Михайловича Трегуба. Товарищ Трегуб, у микрофона ваша дочь Ага...»

— Я здесь, дочка, я слушаю, маленькая моя! — истерично закричал доктор, судорожно сжимая в руках репродуктор. — Ну, ну, дочка! Отстаньте, черствый вы человек. Не мешайте! — негодовал он, когда коварный картон донес сюда предостерегающий шопот диктора: «Только ты не плачь, Агочка, папу не надо расстраивать».

— Я и не буду плакать, — заговорил картон звонким детским голосом, — зачем плакать? Здравствуй, папа...

— Здравствуй, здравствуй, дочка, — шептал доктор.

— ...Живем хорошо. Ты знаешь, папа, у нас Мурка трех котят нашла, маленькие. Рядом с нами большой, большой дом вырос. Когда поедешь к нам, привези мне белого медведку. Хорошо? Ладно ведь, папа? Почему нельзя? — спрашивала она кого-то. — Пустите я еще хочу к папе...

— Пустите, ребенка! Что вы делаете, товарищ? — неистовствовал Трегуб. Матвеич ласково взял его за руки, оторвал от репродуктора и, плача сам, стал уговаривать, как маленького.

Вызвали начальника. Говорила жена бодро, с подъемом, видимо, не в первый раз; взволнованный Даров слушал тихий, ровный голос матери («Санюшка, береги себя»); метеоролог услышал от сестры-комсомолки, что у них в горкоме сейчас очень-очень много работы. Последним вызвали Матвеича. Он сначала не поверил:

— Да ну вас, право, кто станет говорить-то? Жены нет давно, а сын летает где-то на линии. Не балуйтесь...

Но Москва настаивала:

— Вызываем товарища Ростова, Кузьма Матвеич, слушайте, с вами будет разговаривать представитель Политуправления Северного морского пути. Слушайте...

— Товарищ Ростов! На днях получено сообщение, что ваш сын — летчик Федор Кузьмич Ростов — успешно закончил большой арктический перелет по маршруту Москва — Иркутск — мыс Нордвик — мыс Челюскин. Он совсем рядом с вами, в двухстах километрах. Он спрашивал разрешения доставить в бухту Тюленью почту и повидаться с вами, ему разрешили этот полет. Если он сейчас у вас на зимовке — обнимите его и поздравьте с большим успехом. Ваш сын — храбрый человек, товарищ Ростов. Привет.,.

— Федя, Федька... — растерянно бормотал старик. — Это его «гусак» был здесь. А я-то, дурной, звал сесть на лед, а?

Начальник подошел к нему, обнял и, улыбаясь, сказал:

— За отсутствующего сына обнимаю отца. Банкет продолжается, друзья. За смелых людей, в груди у которых сердце большевиков! За летчиков, за счастливый путь Федора Ростова и за отца, имеющего такого сына!

Безмолвный ветер пронесся над домиком, подхватил и унес с собой дружную песню.

Игарка; 1937 г.