Однообразная молчаливая белесая тундра... Необъятные просторы снега сливаются с горизонтом и горят красноватым отблеском заходящего солнца.

Впереди чуть чернеет тайга, она приближается все ближе и ближе. В надвигающейся темноте деревья кажутся огромными и мрачными.

Ночь.

Послушная хорею[51] остановилась упряжка. Разгоряченные олени жадно лижут снег. С нарты встал человек в туго подпоясанной малице. От долгой езды онемели ноги. Тяжело ступая, он подошел к оленям; самый большой, ветвисторогий вожак, как любимая собака, потянулся к нему, ожидая ласки.

— Нужно быстро ходить, — разговаривал человек с оленями, — буран догонит, плохо будет. Один попрыск до чума остался. Терпят ли мои хорошие олени? Быстрые ли у них ноги? Ночью в лесу страшно. Придет старый мохнатый сын Нума. Ой, ой! Не убежать тогда, хотя бы у вас не ноги были, а ветер...

Григорий говорит: «Нума придумал старый шаман Могалько. Нет Нума — есть медведь и стрелять в него можно любой пулей».

Вожак положил голову на рукав малицы человека, смотрел умными, понимающими глазами. Другие олени легли на снег, поджав под себя ноги.

Человек торопился. Он быстро вскочил на нарты. Хорей снова взвился в воздухе. Упряжка рванулась в лес. Длинные сосны тянулись вверх и терялись в темноте. Казалось, затих ветер, только зловеще шумели верхушки деревьев.

Человек родился в лесу, но было почему-то непривычно жутко. Хотелось прогнать страх в быстром оленьем разбеге. Хорей беспрестанно торопил утомленных оленей. Нарты бросало по таежному бездорожью.

Всегда такой покорный в упряжке вожак вдруг перестал повиноваться. Он на минуту насторожился, вслушиваясь в разговор тайги, и неожиданно рванул в сторону. Вместе с ним, высоко задрав голову, дико понеслась упряжка. Человек почувствовал сильный толчок, а когда очнулся — оленей уже не было: они порвали упряжь, сбросили хозяина с нарт и умчались в лес.

Медленно, неуклюже переваливаясь, шел на человека медведь. Человек потянулся к ружью. Дрожащими руками зажмурил глаза, нажал курок и выстрелил. Медведь дико и протяжно заревел и, словно мешок из оленьих шкур, грузно опустился в снег.

Человеку уже не страшно. Испуг ушел, как эхо, вместе с выстрелом. Не было великого бессмертного сына Нума, осталась мохнатая безжизненная медвежья туша.

В лесу на пригорке дымился чум Пуйко. Захлебываясь лаем, бежали собаки. Младший из рода Пуйко, Павел, шел, еле передвигая от усталости ноги. Шапка малицы сползла на плечи, черные длинные волосы покрылись инеем.

Из чума вышел старейший в роду — отец Павла; когда-то он славился как хороший охотник, сильный и смелый оленевод. Старость взяла свое. Она сгорбила стройное тело, избороздила лицо глубокими морщинами, отняла силу. Только глаза, черные большие, как у Павла, упрямо горели прежним блеском.

— Разве человек ходит без ног? Почему олени пришли раньше? Что случилось, отвечай, сын.

— Медведь повстречался. Большой грех, убил я медведя.

Старик засуетился, запрыгал на снегу, перебирая больными ногами. Лохмотья малицы, такой же старой и дряхлой, как он сам, трепались на ветру.

— Ой, большой грех! Зачем стрелял сына Нума. Теперь гостей надо звать, праздник справлять. Много оленей съедят гости, когда будут молить Нума простить великий грех.

Старик боялся гнева Нума, но еще больше было жаль оленей, которых придется заколоть для гостей.

Отец не унимался. Павел знал, что спорить с ним бесполезно. Он молча пошел в чум. Вслед ему еще долго ворчал неугомонный старик.

В чуме около костра суетилась мать. Она, молча кивнув головой, приветствовала сына. Над костром висел котел с дымящейся олениной.

— Есть будешь? — спросила мать.

— Нет.

Он растянулся на шкурах. Жарко. Копоть костра назойливо лезла в глаза. В углу ворчали собаки над недоглоданной костью. Мать бросила работу и монотонно бубнила что-то, медленно раскачиваясь в такт неведомой песне.

Сна не было. Бесконечные, как тундра, тянулись мысли все об одном — о Гришке и его словах.

...С Григорием Окатетто они росли вместе. Их чумы всегда стояли рядом и путались олени в стадах. Оба работали у большого хозяина белых оленей, князя Нарья Хороля, когда приехали русские. Новые люди говорили много непонятных слов, неизвестно зачем копались в проросшей ягелем тундре, а Григорий у них был проводником.

Потом уехали русские и взяли с собой Григория. Помнится, когда прощались, Павел просил друга привезти ему блестящую штуку, какую носят русские на руке, смешно стучит она, когда приложишь к уху.

...И вот теперь они встретились снова на фактории, в Хусьяге. Григорий долго рассказывал о себе, о больших городах, где нет оленей, а бегают быстрее ветра железные машины. Говорил о Красном законе, о колхозах и комсомоле, звал Павла в артель. Ему тоже хотелось посмотреть большие каменные чумы, в которых живёт много людей, хотелось иметь такую же, как у Гришки, маленькую книжечку. Но страшно было сознаться в этом: боязно стариков.

Сердился Гришка, говорил:

— Ты бедняк, Павел, у тебя немного оленей, и семья твоя живет голодно. Зачем ты попрежнему веришь шаманам и Хорала, у которых много оленей и едят они, сколько хотят? Хорошая жизнь идет. Бросать старое надо!

В словах Гришки была правда. У Пуйко никогда не было много оленей и не всегда они ели мясо.

«Пошто так? — думал Павел. — Но нет, он тоже будет богатым. У него будет много оленей, пожалуй, чуть поменьше, чем у Нарья Хорала.»

Эта мысль была любимой. Так хранят драгоценность, а когда никого нет, вытаскивают ее из-за пазухи, бережно разворачивают и любуются.

«...Он пойдет на большую охоту, будет долго ходить на лыжах, следить за песцами, пока не добудет много песцов, похожих на пепел тальниковой стружки, и еще больше песцов белых, как свежий снег!.. Он сунет самые красивые и дорогие шкурки за пазухи малицы, а другими набьет мешки. Шкурки будут лежать под малицей, огнем обжигая грудь... О! Тогда он продаст их на факторию и купит много оленей, а затем возьмет женой самую красивую девушку в тундре, звать девушку Нумги, она — приемная дочь самого князя Нарья Хорала...»

Гости съезжались долго. Весь день готовились в чуме Пуйко к великому торжеству. Дымились котлы с олениной. Мужчины уселись. В средине круга на колу — голова убитого медведя.

Стучал в бубен, тряс цветными лохмотьями шаман Василий Вывка, огонь костров играл в его маленьких быстрых и хитрых глазах. Вывка пел протяжно и нудно, растягивая концы слов, сказку дедов о Великом Нуме. Он был похож на голодного волка, который воет на луну.

Пел шаман:

— Жил Нум со своим сыном на небе, прогневал сын отца. Тогда рассердился Великий Нум, сбросил непокорного сына на землю. Упал тот между двух ледяных скал.

Много лет и зим лежал он там. Много раз уходило и снова приходило солнце, пока он не оброс мохом. Ушел гнев Великого Нума, простил он сына и сказал: «Живи на земле, будешь моим словом судить людей...»

Затих на минуту шаман, затем снова закружился в бешеном танце богов.

«Пускай не сердится сын Великого Нума. Не мы тебя убили. Русские тебя убили — они пули делают».

Зачем обманывает шаман, зачем злость у него прет? — думал Павел. — Я убил медведя. Пошто русских зря ругают? Врет старый шаман.»

Сзади чумов собрались женщины. Среди них красивая Нумги. По старому обычаю нельзя женщинам быть вместе с мужчинами, они поганые, не могут принимать участия в великом обряде старших.

Павлу хотелось пойти к Нумги, только совестно было терять свою мужскую гордость.

Но девушка звала его к себе, не сумел Павел усидеть на месте. Такая хорошая была Нумги. На ней расшитые из оленьих шкурок сапоги и белая пушистая ягушка. Ее черные волосы развевались по ветру, и большие глаза искрились зовущим смехом.

— Почему, Павел, не идешь ко мне, или боишься? — спросила Нумги.

— Мужчина не может бояться женщин, я не боюсь тебя, Нумги.

— Врешь, боишься, — смеялась девушка.

— Пойдем, Нумги, в лес, я покажу тебе, какой я смелый...

Надели лыжи и побежали наперегонки. Девушка показывала свое искусство, шла быстро, по-мужски широко расставляя ноги. Но трудно обогнать Павла, он летел, не чувствуя снега, лыжи сами несли его вперед.

Нумги сдала первая, устала и прислонилась к большому ветвистому дереву. Волосы в беспорядке спустились на лоб, лицо раскраснелось от быстрого бега.

Павел остановился рядом, молчал, не зная, что говорить. Вот наедине с собой несколько раз он повторял этот разговор, нетерпеливо ждал его, а тут забыл все.

Нумги тоже молчала.

— Я хотел тебе давно сказать это, Нумги, но боялся. Ты должна стать моей женой, Нумги.

— Я хочу быть твоей женой, Павел, мне очень тяжело у свирепого князя. Давно я ждала от тебя эти слова, но большое горе, Павел: отец решил продать меня шаману Вывко...

— Старый шаман — паршивая собака! — не мог сдержать злобу Павел. — Ему мало трех жен, он хочет взять от меня Нумги. Нет, я куплю тебя.

— Отец будет просить много оленей... Где они?

— Я уговорю Сэротетто, буду у него работать, — волновался Павел.

— Не выйдет, — безнадежно сказала Нумги, — они большие друзья со старым шаманом.

— Тогда, — Павел сжал кулаки, — тогда я украду тебя, Нумги. Мы уедем далеко в тундру, туда, где не найдет нас лось Хорала и Вывко. Ты согласна, ты не боишься, Нумги?

— С тобой не страшно, — ответила девушка.

На рассвете закончилось пиршество. Гости собрались в обратный путь, готовя свои упряжки. Оленей согнали в одно стадо, колышется лес ветвистых рогов. Непокорные олени вырвались из загона и, высоко задрав головы, носились вокруг чума.

— О-хой! Хой! — слышались крики, свистели тянзяны, ловко обвивала петля оленьи рога. Каждый показывал свое искусство.

Работники Нарья Хорала уже приготовили для него резвую упряжку из пяти белоснежных важенок, увитых разноцветными лентами. Оленья сбруя отливала белизной безделушек, искусно вырезанных из мамонтовой кости.

Сам Хорала что-то яростно доказывал Вывко. Павлу хотелось сейчас же подойти к князю и просить отдать ему Нумги, но он боялся помешать разговору старших.

А Нумги сидела на нарте, смотрела на Павла и как будто говорила: «Что же молчишь, Павел? Ведь ты обещал быть смелым...»

Наконец он решился.

— Старейший из старейших, хозяин белых оленей, князь Хорала, продай мне Нумги.

Шаман рассыпался мелким, дребезжащим, как старый бубен, смехом.

— Зачем такое говоришь, мы можем лопнуть со смеху. Что у тебя есть, чтобы иметь Нумги?

Смеялся Хорала, его толстые красные щеки тряслись, непонятно — от смеха или от злости.

— Нехорошо издеваться над старшими. Нумги досталась мне от сестры, я кормил ее и дешево не продам. У тебя нет оленей, нет даже своего чума. Как собака паршивая, придешь греться к моему же костру.

— Я тоже буду богатым!— задыхаясь от волнения, кричал Павел. — Подожди, Хорала, продавать Нумги. Я сумею заплатить за нее хороший выкуп.

— Не шуми, — остановил его князь, — в роду Пуйко никогда не будет много оленей. Не всем дано право быть богатыми.

— Не слушаются нынче молодые старших, — нравоучительно заговорил шаман. — Во всем русские виноваты: они разбивают святые порядки отцов и дедов. Гневается Великий Нум на наши грехи. Был у Хорала, почетнейшего из почетных, работник Гришка Окатетто, теперь он продался русским и ворует у ненцев оленей.

Обида за друга больно хлестнула Павла.

— Врешь, старая лиса, Гришка — не вор. Он хочет хорошей жизни для ненцев, теперь я знаю: только он прав, а вас слушать — что ветер гонять. Довольно!

Он бросил со злостью тянзян об снег, бегом бросился в свой чум спрятаться от стыда и досады.

Вслед ему смеялся шаман, кричал Хорала надрывно и забавно...

Когда уезжали гости, Павел успел торопливой украдкой шепнуть Нумги:

— Жди. Я украду тебя.

Комната красного уголка фактории Хусь-яга приготовлена к собранию. Расставлены скамьи, а в углу, где висит портрет Ленина, по-праздничному красной скатертью накрыт стол.

Григорий составил списки бедноты Хусь-ягинской тундры. Каждого из этих людей он знал лично, многие из них уже заявили о своем желании организовать оленеводческую артель.

Он бросил перо, снова беспокоили мысли об артели...

«...Вот Ябтик, он пойдет в колхоз, а Пурунгуй, а другие — что они имели в прошлом? Что они имеют? Каждый из них должен кулакам больше, чем есть в своем хозяйстве. Они неизбежно должны организоваться. Ведь Ябтик, и Пурунгуй, и сотни других рвутся к новой, хорошей жизни, только законы дедов, шаманы тянут назад к князьям, к кулакам. Но старое уже подточено, рушится с каждым днем. Сегодня Ябтик и Пурунгуй поют наедине с ветром грустную песню бедняка, эту песню подхватывает ветер и, как стон, несет по просторам тундры. А завтра начнется новая колхозная песня, она будет сильнее ветра, ее мощь подхватят тысячи раньше обреченных на вымирание людей. О, эта песня будет вести новый рассказ о новых временах в тундре.

...Сколько еще глухих уголков в снегах, где имеет влияние шаман прежней силой старейшего в роде. Если бы у ненцев была письменность и они умели бы читать, тогда бы он, Григорий, написал для них обо всем этом стихи и повезли бы их самолеты, как снегом забросали ими тундры.

Часто приходили такие мысли, когда Григорий учился в большом городе, но он понял, что сейчас надо другое. Не кончил учебу: тундра звала его к себе, а когда приехал, увидел, как уже много сделано. Большевики проникли в недра глухомани, построили школы, больницы, организовали колхозы, но впереди оставалось сделать еще больше. Он ехал в свой родной край, где лениво течет речушка Хусь-яга, где еще так мало слышали о Красном законе, а потом с головой ушел в работу.

Горячие слова делали свое дело. Вот уже сколочен актив будущей оленеводческой артели. Сегодня — первое бедняцкое собрание на спокойной речке Хусь-яге.

С мороза шумно ворвался Павел Пуйко. Не успел он скинуть малицы, а Гришка уже торопился с вопросами:

— Ну как, что сделал?

— Беднота идет на собрание охотно. Многие уже приехали. Ждут остальных.

— Совсем хорошо, — похвалил Григорий и снова загорелся планами, — ты понимаешь, сегодня решающий день — будет артель или нет.,.

— Подожди, рано хвалить...

— В чем дело? — насторожился Окатетто.

Волнуясь, рассказывал Павел:

— Встретил хитрую лису Вывко, ездит по чумам на хорах Нарья Хорала, везде хвалит доброту князя, будет оленей бедноте раздавать...

— Купить хочет. Не выйдет.

— Я еле сдержал злобу, — продолжал Павел, — хотелось вцепиться в длинные волосы шамана, бить, пока не выйдет из него дух. У меня крепнут кулаки, когда встречаю Вывко. Сейчас я потушил злобу, но это в последний раз, пусть не встречаются наши олени больше. Хитрый и жадный, он обманывает ненцев, хочет отобрать у меня Нумги.

— Ты привезешь к себе Нумги, когда организуем колхоз, — успокоил Григорий.

— Разве волк, даже когда спит, бросит свою добычу? Разве зря Нарья Хорала раздает оленей беднякам? Чувствует, паршивая собака, что идет на него беда.

— Нарья Хорала хочет отделаться малым, но мы сами возьмем себе все, что он награбил. Сегодня собрание обяжет его отдать оленей, — заверил Окатетто.

Собрались люди. Комнаты наполнились многоголосым разговором.

Собрание десятками поднятых рук обязало Нарья Хорала отдать тысячу оленей, поставило свои родовые тамги, свидетельствуя о желании вступить в оленеводческую артель.

Павел выполнил поручение бедноты, приехал на становище князя, когда еще солнце стояло высоко. Нарья Хорала сам вышел навстречу упряжке. Голос его был слащавый, заискивающий:

— Зачем пожаловал, друг Павел? Заходи, мой чум ждет тебя.

— Гостить некогда, — Павел вытащил из рукава малицы бумаги. — Вот решение бедноты. Ты обязан сдать государству тысячу оленей.

— Почему слово бедноты для меня закон? Олени мои, — Нарья Хорала ткнул себя жирным пальцем в грудь, — я здесь хозяин.

— Мой род всю жизнь работал на тебя, а у нас нет оленей. Ты никогда ничего не делал, и у тебя много оленей. Отдашь не свое, отдашь то, что награбил.

Хорала снова стал ласковый.

— Не надо сердиться, Павел, пойдем пить чай, он разогреет наши сердца. Тебе надо Нумги, мне нужны олени; возьми Нумги, но сделай так, чтобы олени остались в стаде около моего чума.

— Ты заменил свой ум жадностью, — соскочил с нарт Павел, — расскажу в тундре про твои слова.

Глаза Хорала налились кровью, пропала хитрая ласковость.

— Передай, что Нарья Хорала не отдаст ни одного оленя. Мои олени. Хозяин я. Вы хотите слушать советскую власть, пусть она и дает вам оленей, а мой закон — тундра.

— Силой возьмем, — Павел снова вскочил на нарты, хлестнул оленей.

Пересиливая ветер, он крикнул вышедшей из женского чума девушке:

— Жди, Нумги, скоро приеду.

Темная, бесконечная ночь поглотила тундру. Привычно бегут олени, звенят копыта о твердый снежный наст. Только на северном склоне неба, словно гигантский костер, занимаются огненные сполохи северного сияния, растут переливаясь.

Ветер принес запах жилья. Павел остановил упряжку, словно охотник на беличьем промысле, крадучись, пробрался к чумам. Почти из-под ног выросла конусообразная груда.

Это — женский чум, здесь должна ждать Нумги. Девушки не было. Он прислонился к мохнатым шкурам чума. Было слышно, как внутри за шкурами, трещали дрова в костре, шумно спали люди.

Кто-то сбросил нюк[52]. Павел припал на снег.

— Нумги, это ты? Я жду тебя...

Он почувствовал ее совсем близко...

— Ты дрожишь, Нумги, тебе страшно?

— Бежим скорее, — прошептала девушка, — могут услышать, что тогда будет?

Павла охватило буйное веселье. Ему хотелось громко петь, кружиться, пока не устанешь, потом упасть на холодный снег, растопить его большой радостью.

— Я ничего не боюсь, Нумги, Красный закон защитит нас...

Они сели на нарты. Звонкий крик разбудил тишину.

— Э-э! Хой-хой! Теперь не догонят! — буйно кричал Павел.

Нумги, долгожданная Нумги — с ним, он сумеет ее защитить.

Уже все небо полыхало огненными языками, отблески его переливались на снегу.

Только к утру вдали показалась колхозная стоянка. Высилось несколько чумов, рядом с ними паслись олени.

Нумги дремала, сидя на нарте.

— Приехали! — крикнул Павел.

Девушка встрепенулась, непонимающе осмотрелась.

— Павел, ты стал богатым. Неужели это все твое?

— Да, Нумги, это все наше, колхозное, но будет еще больше.

...В район их провожали всем колхозом. По-праздничному вырядились люди, лучшая упряжь украшала оленей. В здании райисполкома за большим письменным столом приветливо улыбался человек в очках. Он сказал непонятное слово — «регистрироваться».

Им объяснили большую падер[53], на которой нужно будет удостоверить, что Нумги — жена Павла. Против своей фамилии он поставил родовую тамгу Пуйко, за Нумги расписался сам человек в очках. Потом поставили тамги свидетели Ябтик и Пурунгуй.

В тундре всегда существовал закон, — если увезли без согласия хозяина его девку, он может забрать у вора, где бы его ни встретил, всех оленей и всю поклажу. Павел и Нумги боялись этого, но теперь о них писали большую бумагу.

Ничего, Красный закон защитит.

В комнату вбежал запыхавшийся шустрый, веселый секретарь Ныдинской комсомольской ячейки, он крепко по-русски жал руки.

— Павел, к нам поступило твое заявление о желании вступить в комсомол, — говорил секретарь, — мы приняли тебя в ячейку.

Павел молчал.

— Что, недоволен?

— Нет, не то... А вот как же Нумги? Ее тоже нужно в комсомол!

— Об этом мы ее опросим, — смеялся секретарь и обратился к девушке: — Ты как, Нумги?

Немножко смущаясь, девушка ответила:

— Я тоже хочу учиться, чтобы быть такой же, как и вы.

— Тогда пусть Павел подготовит тебя в комсомол. Против и воздержавшихся нет, принимается единогласно, — пошутил секретарь.

Председатель райисполкома пригласил молодоженов к себе в гости. Нумги первый раз пила чай в большом деревянном чуме, который называют «домом». Она никогда не видела самовара и все время смущалась, когда он, пузатый и блестящий, сердился, выпуская белые клубы пара.

За два года вырос колхоз «Ядай-ил»[54]. Много прибавилось оленей, колхозная стоянка пополнялась новыми чумами.

Солнце с каждым днем становилось горячее, рыхлило снег. Вздулся и лопнул лед на реке, пришли пароходы. Колхоз отправлял комсомольца Павла Пуйко и его жену Нумги на учебу в далекий город Ленинград...

...Поезд мчится, размеренно колесами постукивая на стыках рельс.

Павел и Нумги стоят у окна, тесно прижавшись друг к другу.

— Нам надо скорее учиться. Тундра ждет грамотных людей, а когда приедем к себе в колхоз, мы построим такие же большие дома, пустим в тундре поезда. Так ведь, Нумги?

— Так, Павел, — ответила женщина.