(Очерк)

«Немного найдется млекопитающих, которые так резвы, непоседливы и забавны, как белка. Ее можно назвать обезьяной северных лесов». Альфред Брэм.

Бенетося ушел далеко вперед. Временами густая тайга совершенно скрывала его низенькую сутулую фигуру и собачью нарту, скользящую по широкому следу его лыж. Несмотря на преклонный возраст, старик на ходу бойкий. Часто семеня кривыми ногами, гортанно покрикивая на упряжного пса, Бенетося быстро уходил все дальше и дальше, в глубь девственных лесов, навстречу тишине и неожиданностям.

Мы с Ялэ отстали. Грузовая нарта, порученная нашим заботам, отягощала и без того трудный путь. Ялэ шел перед санями, налегая грудью на широкий ремень, прикрепленный обоими концами к санке. На никогда не стриженной голове Ялэ беспорядочным корсарским узлом завязан белый женский платок. Широкая, не стесняющая движения тела, оленья кухлянка у пояса подхвачена широким ременным поясом. Слева на поясе на медной цепочке висит нож, отделанный костью мамонта. Сзади с ремня свисают два ослепительно белых клыка. Это зубы убитых медведей. Одиннадцатилетний мальчик — уже охотник, к его мнениям прислушиваются старые следопыты звериных жизней, его слово на суглане[61] звучит веско. Возмужалость, опыт, авторитет у жителей Севера приходят не с годами, а с охотой, с промыслом. Охота на зверя показывает мужество, знание тайги и тундры, жизненный опыт. Звериный клык у пояса — доказательство зрелости, силы и смелости.

Ялэ старается во всем подражать взрослым. Он уже собирается стать комсомольцем и разговаривает со мной с оттенком снисходительности, превосходства. Как-то я спросил у Ялэ:

— Почему эти зубы здесь висят? Чьи они и как попали к тебе на пояс?

— Зубы эти Ун-Тонга[62], — усмехнулся Ялэ в ответ. — Два зверя убил Ялэ, когда был еще маленьким. О-ой! Давно это было, не помнит об этом теперь Ялэ.

— Зачем же на поясе носишь?

— Спина не будет болеть у охотника. Закон у эвенков есть: зубы черного зверя боль прогоняют.

Обут Ялэ в мягкие легкие оленьи унты (меховые сапоги) с теплыми собачьими чулками. Чтобы снег не таял от теплоты тела, между чулками и верхней шкурой, в подошву, набита сухая стружка, трава или тонкая ветка с листвой. Шаг от этого делается мягким.

Мальчик идет по лыжне отца, далеко расставляя широкие овальные охотничьи лыжи. Снизу лыжи подбиты камусом — шкурой с ног оленя. След лыжни Ялэ — широк и полосат...

Помню, собираясь на белкование с Бенетосей и его сыном, я долго противился обшивке моих лыж. Восемь лап оленя, подшитые к лыжам, давали себя чувствовать на ходу, лыжи становились неходкими, тяжелыми.

— Слушай, парень, — строго сказал мне старик, — как пойдешь в лесу? Голова твоя пошто плохо думает?

— Почему, Бенетося? — упрямился я. — Вот погоди, старый, посмотрим, кто из нас больше белок убьет. Лыжи у меня легче, и я смогу быстро итти и по пороше и за собакой.

— Быстрый ты пошто, как сова? А как бугор попадет? Как подниматься будешь на косогор, на гору вбежишь, из лога выйдешь?

— Как? На палки налягу...

— А из чего стрелять будешь?

— Из ружья, конечно.

— В руках, парень, у тебя дерево будет, а ружье за спиной. Пока ты его добудешь — белка улетит, олень убежит, горностай смеяться устанет. Бери камус и обшивай, парень.

Шкуру прибивают по ходу, так, чтобы скольжение ее об снег получалось «по шерсти». На камусных лыжах невозможно попятиться назад. Шерсть моментально поднимается, набивается снегом, образуя цепкий и прочный тормоз. На косогорах, на обрывистых берегах рек лыжи держат охотника, не давая ему скользить вниз. В то же время руки остаются свободными, и охотник может стрелять из любого положения, не боясь скатиться под уклон.

В первый же день пути, только что вступив на след полесников[63], я в полной мере оценил простую мудрость устройства таежных охотничьих лыж.

На тропе охоты я шел последним. Ялэ тянул санку на лямке, а я держал в руках длинный шест и, упирая его одним концом в груз нарты, а другим в грудь себе, подталкивал санку сзади. Вот тут-то и сказалась сказочная мудрость камусных лыж. Я стоял на ногах, крепко и прочно упирался в снег.

Бенетося совсем исчез среди густых деревьев. Теперь уже не было слышно коротких понуканий, только изредка откуда-то из густой чащобы неожиданно кидалась прямо под ноги белоснежная озорная лайка старика — Нерпа. Кувыркаясь и прыгая в снегу, Нерпа поглядывала на нас. Взгляд ее выразительных глаз ясно говорил за чудесное, приподнятое настроение перед охотой, так и ждешь — вот-вот вырвется из пасти звонкий радостный лай. Но Нерпа не раскрывала рта, не смея переступить закон для всякой охотничьей собаки: «Попусту лаять нельзя, охотник подумает, что зовешь к выслеженной добыче».

Собака вертелась несколько минут возле нашего аргыша — обоза и, словно убедившись, что все обстоит благополучно, стремительно мчалась по следам хозяина. В беге она особенно близко походила на своего прародителя — волка. Вытянув вперед длинную острую морду, прижав заостренные уши, распластав до самого снега длинный пушистый хвост, — она неслась, как ветер, ровно, без рывков.

След уводил все дальше и глубже в девственные тайники тайги. Ни дорог, ни троп не видно вокруг. Бенетося ведет наш обоз целиком по непроторенному снегу, одному ему знакомыми путями: через глубоко запуржавелые лога, мимо молчаливых стражей покоя нехоженных лесов — сосен, елей, кедров, лиственниц, берез, осин. Толстые стволы деревьев близко подходят друг к другу. Вверху же — настоящая трущоба. Ветви кедра, раскидистые вершины сосен, кроны елей и других деревьев местами переплелись, смешались настолько, что сквозь них даже солнечному лучу не всегда удается проскользнуть и упасть прихотливым узором на целинные снега. Ловко лавируя между деревьями, след Бенетося уходит в урманы лесов...

Тишина.

Вдруг раздался предостерегающий крик птицы:

— Геп, гип!

Я опустил шест, нарта остановилась; на одной из ветвей кедра помещалась весьма странная пара птиц. Я умышленно пишу «помещалась», потому что сказать про них «сидела» было бы неправильно. Одна из птиц свисала вниз головой, удерживаясь за кедровую шишку обеими ногами. Она и сама походила на большую кедровую шишку. Вторая также висела возле, держась за сучок, но не ногами, а клювом. Они быстро шелушили шишку, добираясь до орехов. Взглянув на нас еще раз, висевшая вниз головой птица издала более тревожный сигнал: Геп, гип! — но обе продолжали свою работу.

— Ялэ, — позвал я. — Ялэ, кто это?

— Друг улюки![64] — обрадованно отозвался мальчик.

— Чему ты обрадовался, Ялэ?

— Птице! Отец тоже будет веселым. Хой!

В следующее мгновенье он вскинул «фроловку», и короткий взвизгивающий выстрел пронизал тишину.

Одна из птиц, ударяясь об ветви, полетела с кедра. Вместе с ней к основанию кедра падали тяжелые хлопья кухты. Где-то впереди на выстрел отозвалась Нерпа. В этот короткий промежуток времени Ялэ вел себя крайне бессердечно и непонятно. Он даже не взглянул на убитую им птицу, а пытливо вглядывался вверх над деревьями, в ту сторону, куда шли следы Бенетося.

Я сошел со следа и поднял «добычу». В руке у меня лежала теплая золотисто-зеленоватая птичка. Плотное, упругое маленькое тело ее чем-то напоминало попугая с большой толстой головой и короткой шеей, как у дятлов. Профиль головы также напоминал попугая: обрывист, глаза выпуклые, из-под нахмуренного сосредоточенного лба начинается горбатый, круто загнутый книзу, хищный клюв. Нижняя челюсть с такой же резкостью, как и верхняя, поднималась вверх, причем острые концы клюва были до того загнуты, что не могли ложиться правильно. Концы верхней челюсти складывались рядом, заходили за нижнюю, образуя уродливый двухконцовый клюв.

— Клест! Сосновик!

Ялэ обернулся, радостно сияя.

— Быстро пойдут наши ноги, друг. Отец ждет. Говорить будем. Давай друга улюки, — быстро перегнувшись ко мне через санку, он выхватил клеста, засунул его за пазуху к сердцу и налег на лямку. Санки сдвинулись. Навстречу из лесу вынырнула Нерпа и с визгом бросилась к Ялэ.

Встречный ветер донес запах дыма и частые удары топора.

— Отец ждет, огонь поставил, — подбадривал меня Ялэ.

Вскоре мы вышли на опушку небольшой поляны, густо заросшей со всех сторон исполинскими кедрами. Открытое место тайги носило явные следы бурелома. Правда, сейчас все было скрыто пышным покровом снега, но ошибиться в определении было трудно. Кое-где из-под снега виднелись верхние края уродливых кокор[65], и местами заметны были сваленные как попало длинные стволы деревьев.

Возле одного из занесенных стволов виднелся костер Бенетося. Сизый густой дым тянулся по ветру, как туман, над ярко пылавшим костром стоял треножник из сучьев, на котором висел шипящий котел. В котле таял снег. Поодаль от костра, за ветром, стояла нарта. Вокруг огнища заботливый старик мастерил пышный ковер пихты. Протягивая лапы к огню, позевывая и щурясь на языки пламени, с утомленным видом много и честно поработавшего пса, теперь имеющего заслуженное право на отдых у костра хозяина, лежала нартяная лайка Старика — Басо. Упряжной пес с седыми усами изредка взглядывал слезоточивыми глазами на шаловливого своего собрата Нерпу. Взгляд Басо выражал безразличие к радостям ее и осуждение шумному, суетливому поведению молодой собаки. Басо стал стар и мудр. Долгие годы Басо был самым близким и незаменимым другом Бенетося. Они вместе ходили в тайге, поровну делили успехи охоты, и слава о Бенетосе — лучшем охотнике лесов, расположенных на водоеме трех Тунгусок — сестер Брата Моря[66], — была частицей славы Басо. Теперь, некогда статная, сильная, лайка состарилась, согнулась, шерсть ее местами облезла, взгляд зорких глаз потух. Правда, еще и сейчас Басо каждый год ходил с хозяином на белкование, еще и сейчас он шел рядом с охотником, гордо поднимая сломанный хвост и настораживая единственное ухо, уцелевшее в схватке с хозяином леса — медведем. Но теперь его тело было оплетено ремнями упряжки, а по пятам за ним скользила нарта, которую Басо тянул вместе с хозяином. Что ж! Если глаза плохо видят, если слух вышиблен ударом жестокой когтистой лапы черного зверя, если обоняние иссякло, — Басо отдает человеку мускулы, силу, которая в нем осталась, и преданность. Такие собаки не умеют умирать в теплой комнате и на мягкой постели. До самой смерти своей они благородно выполняют скромный собачий долг — служат из последних сил хозяину. Басо гордо переживал трагедию старости. Он ничем не выражал зависти молодости и удаче, воплощением которых служила Нерпа. Басо стал сдержанным и непроницаемо-равнодушным.

Бенетося рубил суковатую березу. Увидя нас, он широко улыбнулся и проговорил:

— Дрова есть, парень. Садись к огню, сердце пусть у тебя отогреется, мягкое станет, — и, глядя в сторону сына, он коротко бросил: — Экун?[67]

— Косоклювый, — так же односложно ответил Ялэ.

— Буколь![68] — сразу оживился старик.

Ялэ подал ему золотистого клеста. Долго рассматривал птицу Бенетося: раскрывал клюв, прощупывал зоб, внимательно осмотрел когтистые лапы птицы и, садясь к огню возле меня, заговорил:

— Тунгусский лес шибко богатый орехом. Бывает лето — кедр ломается под тяжестью ореха. Тогда много-много в наших лесах улюки. Ой, много. Рад охотник. Но приходит время — нет шишек, нет улюки. Уходит она от нас. Мо — лес наш — тихий тогда, как туман в начале дня над водой; пустой, как дупло в чалбане[69]. Плохой в то время лес. Черный зверь злой, куница уходит за белкой. Бывает одно лето нет ореха, другое — нет, а потом, когда упадет на снег чир[70], прилетает в лес вот эта птица — большой друг улюки. Прилетела ореховая птица — будет урожай, белки много придет. И своя придет и «ходовая».

Бенетося замолчал на минуту и добавил:

— Ялэ — охотник, Ялэ два зверя убил. Скажи, охотник, куда прошел путь птицы?

— По следу твоих лыж, — гордо ответил мальчик.

— Хорошо, сын. Ты увидел друзей улюки и убил одного, чтобы вспугнуть остальных? Ты смотрел им вслед?

— Да, отец. Они скрылись там, куда в пути смотрит твое лицо.

— Ты хороший охотник, Ялэ, — еще раз похвалил сына Бенетося.

— Значит, белка нынче выйдет? — спросил я старика.

— Промысел будет шибко хороший, парень. Белка-то идет густо.

— Откуда знаешь?

— Вот он сказал, — указывая на клеста, ответил охотник. — На Большой воде[71] голод пришел, шишка пустая, орех пропал. Улюка идет в Сторону Солнца[72]. Впереди ее летит косоклювый.

...Белковщик замолчал. Мне живо представилось, как где-то там, на западе, за Енисеем, «густо» идут отряды веселых самоотверженных зверьков, спасаясь от неурожайных лесов. Я видел, как, цепляясь за нижние сучья деревьев, подвижные векши проворно взбираются на верх стволов и оттуда снова и снова бросаются вниз, стремительно летят в густые ветви соседних деревьев. Тайга ожила, зашелестела, как будто ветер ворвался в нее, заплутался в чащобах и мечется безглазым зверем в поисках дорог и выхода. Мне чудились широкие таежные реки с обрывистыми берегами и тусклым льдом, пересекающие путь идущей векши; глубокие древние лога, прорезающие леса; оскаленные, черные, холодные скалы, упавшие на дорогу белок. Я видел, как тысячи бесстрашных зверьков преодолевали крутые обрывы, глубокие завалы пушистого снега логов и буреломов, храбро лезли на холодные непривычные скалы, скользили и падали на блестящих наледях рек и шли. Шли на восток, вслед клесту, к обильным кормежкам, к орехам, к жизни.

Сколько останется их на этой великой дороге? Сколько не дойдет до сытых и желанных мест? Сколько станет жертвами прожорливых росомах, коварных куниц, медведей, лосей, сов и других хищников? Но белки идут! Идут, несмотря ни на какие преграды. Для жизни не существует преград. Там, где прошла ходовая белка, жизнь тайги замирает на продолжительное время. Потребуются годы, чтобы леса залечили свои раны, нанесенные этими, казалось бы, такими нежными и безобидными животными. Много отломится сучьев, много упадет высоких деревьев, истерзанных острыми когтями.

Впереди белки, как вестник приближения, как дозорный, летит золотистый клест, птица, не имеющая родины, птица-кочевник, птица — герольд беличьей охоты. За десятки тысяч километров прилетает клест к раздольным, урожайным ореховым местам. Из Европы, из Америки, с Альп прилетают табуны клестов на Енисей, на Обь, на Колыму — туда, где в этом году налился сочный, ядреный маслянистый кедровый орех. Чутье на орех у клестов поразительное. Если летит он в какие-нибудь леса, значит, здесь будет горячая охота. Увидят белковщики и полесники, куда направляется клест, грузят легкие санки и идут в ту же сторону. Полесники знают: прилетел клест — будет белка, а возле нее всегда много медведя, куницы, росомахи и прочего зверя. Звание полесника — почетное, овеянное славой и уваженьем. Полесник — человек, для которого охота не забава, не развлечение, а промысел, профессия. Отправляясь на свою рискованную страду, таежник берет с собой все необходимое, чтобы не только противостоять яростной злобе медведя, силе и быстроте сохатого, коварству и неожиданностям рыси, но и победить их, добыть. В его санке, наряду с обычной неприхотливой провизией, можно увидеть орудия промысла: нарезные ружья и крепкие, как сталь, и острые, как бритва, ножи. Другое дело белковщики. Уходя за белкой, они берут с собой только орудие беличьей охоты: мелкокалиберные ружья, топор — и, пожалуй, все. Встречи с черным зверем для белковщика нежелательны. Он избегает их и только в случае нападения вынужденно вступает со зверем в борьбу. Для этой цели белковщик берет на охоту длинный шест из березы или ясеня, на конце которого прикреплен широкий острый нож. В Сибири и на Севере это оружие зовется пальмо. Им и вспарывают животы или пронзают сердце зверя отважные белковщики. А если раненый медведь сломает пальмо, выходят с ним охотники на единоборство с одним ножом.

...Февральские дни в Приполярье коварны и светлы. Почти круглые сутки солнце стоит над головой, входя в долгое летнее бдение перед многомесячной зимней спячкой. Начиная с конца февраля, солнце не закатывается.

Костер еле-еле тлеет. Давно уже выпит котелок терпкого густого чая, съедены порции сушеной рыбы, выкурено не по одной трубке дурманящего табаку, смешанного с листвой вишневника, а Бенетося все рассказывал. Начиная говорить, старик закрывал глаза, отчего лицо его, огрубевшее от ветров, дождей и снега, испещренное тысячами больших и мелких морщин, становилось неживым. Казалось, он не хотел видеть этот окружающий его в настоящую минуту мир, а глядел в далекое прошлое, в свои воспоминания, пытливо вглядывался в свое сердце и воскрешал давно ушедшее, навсегда утраченное. Глядя на него, сидевшего на корточках, повязанного платком, казалось, что перед тобой сидит мумия, к которой вернулся дар речи. Тонкий бесцветный рот чуть-чуть шевелится, приоткрываясь на мгновенье, чтобы сказать гортанное слово, для которого слишком тесно в сжатых губах.

— Совсем был маленький тогда Бенетося. Когда было? Ой-ой, давно было! Однако за сто лет до Великого Красного Закона. Погоди, парень, не удивляйся. Мы — эвены — живем дольше людей из теплой страны, которую я никогда не видел. Вы живете там год, мы — два. У нас снег выпал — год живем, снег растаял — опять год живем. Все так. По-вашему, выходит год, по-нашему, — два. Понял? Однако мне тогда отец ружье еще в руки не давал, потому что я поднять его не мог. Вот тогда, помню, летом шла белка страшно, хуже, чем пурга, чем ледоход. Отец в то время в Имбатское к русским торговать ушел. Вывез отец урасу к Брату Моря, поставил на берегу и ушел. Живем хорошо. Одно время слышим: тайга шумит. Что за шум — ветра совсем нет! Белка пошла: одна идет, другая, а потом так много, как нельзя узнать, сколько в лесу деревьев. В урасе сидишь — белки заходят. Одна идет по шкуре, другая в дымоход глядит, много залезло на шесты, шкуры, к богам. На собак шипят, свистят, не боятся. Все съели, что по зубам было: рыбу, мясо, юколу. Бил я их с собаками, ой, много. Собаки вовсе дурные стали. Сначала рвали их и ели, животы у них распухли, и глаза стали мокрыми и туманными, — вот как ели! А белка идет и идет. Потом собаки от злости стали рвать их. А я палкой бил. Сегодня убью, а на другой день — нет белок, съели их живые белки. Много убил белок. Они через реку плыли — тонули шибко много. Прыгнут в воду, хвост поставят кверху, плывут. У них хвост пуще всего воды боится. Я на ветке — лодка такая маленькая из береста — плыву, весло в воду опущу — лезут белки в лодку. Залезет, сядет в ногах, шибко дышит, отдыхает. Прошли белки — плохо жить стало. Все поели: деревья голые стоят, мох выщипали, птиц разорили, яйца у них съели. Медведи, волки, куницы и другая пакость[73] по следу их до реки шла, потом здесь осталась. Страшно было. Отец пришел, говорит: в русском стойбище тоже белка шла. В большие русские урасы из дерева заходила. Олень у русских есть — без рог, а хвост из волос длинный — лошадь зовут, тот олень траву ест. Белка, говорил отец, всю траву съела, русский олень пропал. Больно ругал меня отец — пошто белку я бил. Дурной был, летняя шкурка белки только на постель годна.

Бенетося замолчал, лаская загривок Нерпы.

— У моря был, старик?

— Нет, не ходил.

— Зачем собаку Нерпой зовешь? Видал ли ты этого зверя?

— Зверя не видал, у моря не было моих следов. Кто его знает,какой это зверь. Один эвенк ходил туда, говорил: есть зверь в холодной воде, быстрее того зверя нет больше. Тот зверь быстрее пули, проворнее ветра. Сказывал эвенк: охотник выстрелит в него, а зверь раньше пули в воду пойдет. Имя тому зверю нерпа. Правда ли?

— Да, кое-что правда.

— Потому и собаку так зовут. Бойкая она, как птица на лету.

— А что такое Басо?

Собака, услыша свое имя, подошла к Бенетосе.

— Басо? Басо — это друг. Видишь, как морда у него играет? Смотри.

Вся голова у собаки была в движении. Шкура от лба до шеи через всю морду подергивалась в разные стороны, глаза мигали не сразу оба, а поочередно, нос через равные промежутки времени уходил то вправо, то влево, а иссеченные и порванные губы трепетали и вздрагивали, то зловеще, то предостерегающе.

— У него и у меня, — рассказал старик, — один след. Вот мой след! — Старик быстро развязал платок и повернул ко мне левую щеку. — Смотри!

Возле самого уха виднелся пучок тонкой березовой стружки, воткнутой прямо в тело, как затыкают дыру в бочке. Стружка смокла, и из-под нее сочилась слюна.

— Видал? Пять снегов с земли ушло, а след все есть. У Басо морда до смерти играть будет.

В эту минуту Нерпа вскочила на ноги и, настороженно глядя в лес, тихо заворчала. Охотники схватились за ружья. Только потерявший тонкий слух Басо, закрыв глаза, продолжал лениво дремать у костра. Нерпа подалась вперед и снова заворчала.

Неожиданно далеко-далеко в тайге раздался густой рев и вслед за ним треск ломаемых сучьев.

— Сохач! — вскричал Бенетося. — Почему ревет? Черный зверь гонит ли?

Рев и треск приближались. Как будто стадо больших сильных животных шло через тайгу напролом, сметая на своем пути все преграды. Из лесу все ближе и чаще доносился рев сохатого и глухие удары о ствол деревьев. В крике лося не было обычных весенних нежных нот; видимо, зверь ревел от боли и страха. Так обычно ревут они, прощаясь с жизнью.

Мы ожидали появления виновника необычайного шума в дремотной тишине тайги. Бенетося быстро отбежал под прикрытие старого кедра. Я последовал его примеру и укрылся за группой сосен с противоположной стороны. А Ялэ, маленький охотник Ялэ, проворно вытащив из санок упругое пальмо, храбро приготовился встретить опасность. Узкие глазенки его прищурились еще больше, и добрый пытливый ребячий взгляд стал холодным, мужественным и жестоким.

Вдруг из-за деревьев, что почти вплотную примыкали к моему убежищу, показался бешено мчавшийся лось. Это был могучий зверь темнобурой окраски, рослый, с широкой грудью, сильной шеей и красивой головой, увенчанной ветвистыми рогами, симметрично разветвленными на две стороны. Лось убегал в паническом страхе, пренебрегая выбором дороги, маскировкой и направлением. Он бежал неровно, время от времени делая неуверенные прыжки, беспричинно шарахался в стороны, в то время как ему ничто не грозило на пути, спотыкался, натыкался на деревья и грузно падал, с хрустом ломая сучья.

Выбежав на поляну, сохатый остановился, замотал головой, тяжело рухнул в снег и, опустив книзу ветвисторогую голову свою, стал, как собака, передними ногами тереть голову. Затем лось снова вскочил и, грозно затрубив, ринулся на мое прикрытие.

Я поднял винчестер и, стараясь быть спокойным, окинул взглядом поляну: из-за кедра появился Бенетося и замахал руками, Требуя убрать ружье; совсем близко — шагах в двадцати — карабкался в снегу храбрый маленький Ялэ, спеша на помощь с пальмо.

Не добежав до сосен пять-шесть шагов, лось на всем скаку присел и прыгнул... Я услышал перед собой тяжелый удар о деревья и перестал видеть: сверху сыпалась щедрая весенняя кухта, растревоженная ударом. Когда хлопья снега улеглись, но в воздухе все еще стоял столб снежной пыли, я снова увидел зверя. Он стоял в трех шагах и тяжело, с хрипом дышал, из носа и рта на чистый снег стекала почти черная кровь.

Снова поднимаю ружье, но тут замечаю, наконец, его глаза, взгляд на которые заставил меня переменить решение. Сохатый был слеп. Там, где должны были быть глаза, зияли кровавые дыры с болтающимися веками и нервами. Из разорванных впадин по щекам текли струи густой слизи и крови.

Лось изнемогал, покачивался на дрожащих ногах. Вот-вот упадет он и умрет тихой бесславной смертью. Умрет, так и не поняв, откуда пришла смерть, не поняв, куда его внезапно забросила слепота. Широко раздувая мягкие трепетные ноздри, сохатый последний раз вдыхал в себя запахи родной тайги, которая стала ему теперь чужой, непонятной, беспощадной и невидимой.

Ялэ подошел и тихо встал рядом со мной, стыдливо пряча за спиной ненужное пальмо. Нерпа смотрела на страшного умирающего зверя, не постигнув причины его страданий, готовая каждую минуту кинуться на его незащищенную грудь. Басо нервно дрожал и подергивался, облизывая сухой нос. Обе собаки стояли в стойке, удерживаемые молчанием охотников, не подающих им сигнала к травле.

Вскоре зверь медленно опустился на снег и захрипел в предсмертных судорогах. Внезапно в тишине раздался резкий крик клеста. Ялэ обернулся на зов отца, Бенетося что-то намаячил Ялэ, и в следующий момент мальчик, прошептав приказание собакам, лег в снег и жестом указал мне место рядом с собой.

— Ложись, дружка, ложись, — шептал мальчик. — Зверь из лесу идет.

Я лег, но любопытство заставило поднять голову. Из-за тех же деревьев, откуда выбежал и сохатый, появилось черное продолговатое животное, величиной с собаку, и направилось по следу лося. Походка животного была весьма странной. Новое действующее лицо драмы, только что разыгравшейся перед нами, не шло по снегу, а прыгало, кувыркалось, перевертывалось и кривлялось. Через равные промежутки на снегу оставались глубокие ямы, в которые животное бухалось, затем съеживалось и делало новый скачок.

Животное спешило к трупу сохатого. На полдороге его догнала пуля Бенетося. Зверь забился и, волоча за собой отбитый зад, медленно пополз к лесу. Услыша выстрел, собаки дружно рванулись, но суровый окрик старика заставил их опять замереть на месте.

— Держи, собак, Ялэ, укусит — умрет пес. Хог! — кричал Бенетося.

Мы одновременно подошли к теряющему силы зверю. Мохнатый буро-черный зверь с короткими блестящими лапами, хищной продолговатой мордой, заросшей под глазами и у носа длинной щетиной, зло оскалился, решив защищаться до конца. Оскал обнаруживал превосходные, острые зубы. Желтые глаза смотрели жестоко, с ненавистью.

— Росомаха, парень, это, — удовлетворил мое любопытство Бенетося. — Мне его шибко надо нынче. Зачем? Раны лечить надо, беда плохо. Пойдем по ветру встанем, худой зверь это.

Действительно, От росомахи пахнул противный запах. Живучая росомаха пускала в ход все имеющиеся у нее от природы способы самообороны.

Подошел Ялэ и острым пальмо докончил страдание животного.

— Смотри, маленький какой, а зверя убил. Куда кушать стал бы?

— Какого зверя, старик?

— А вон, — махнул охотник в сторону сохатого.

— Так это росомаха?

— Да, дружка, росомаха.

— Как же она?

— Сидит на дереве и ждет, когда зверь под него подойдет. Зверь подойдет — ест, спокоен. Росомаха прыгнет на голову и лапами царапает и рвет оба глаза. Потом смотрит, куда умирать пойдет зверь. О дерево голову разобьет, — упадет зверь, сил у него больше нет. Росомаха горло перекусит — есть, ест, ест. Потом спит. Опять ест, ест. Опять спит. Пока не кончит все — не уйдет, здесь будет. Однако пойдем, его трогать нельзя до утра. Дух шибко плохой.

Сумерки, в которых слились очертания окружающих деревьев, быстро сошли на землю. Тайга, молчаливая, как стена, продвинулась ближе к мерцающему костру.

Устроившись на мягкой постели из ветвей хвои, Ялэ спал, по-детски улыбался во сне и бормотал иногда непонятные слова.

Бенетося вынул изо рта такую же старенькую, как и он сам, якутскую гамзу — трубку, закурил и закрыл выцветшие от времени и солнечного света глаза. Я приготовился слушать. Размеренно покачиваясь, охотник заговорил глухим, сдавленным голосом, похожим на тупой звук шаманского бубна — пензера:

— Пять раз снег покрывал землю с той поры, пять раз солнце надолго уходило с нашей земли, и эвенки каждый раз боялись, что оно ушло совсем. Тем временем ураса моя далеко от Брата Моря стояла, между двумя тунгусскими реками, в лесах, у озера Хуриинда — озера рыбы сиг. Недалеко от урасы была моя святая чалбан — роща. В ней я жертву Ун-Тонгу клал, шаман танцовал там перед каждой охотой, в бубен бил, я своему богу — хаге губы много салом мазал, чтобы он добрый, сытый стал, зверей ко мне послал. По законам эвенков в роще Ун-Тонга стрелять зверя нельзя, дерево рубить нельзя. Нельзя богов леса обижать, злить нельзя. Они не прощают обид, долго помнят. Хорошо я жил тогда: зверя много бил, шибко много рыбы добывал. Пошел одним временем в рощу — голову оленя понес хаге. Черный зверь стоит у дерева, на меня смотрит. У охотников закон есть: не беги от черного зверя, он будет знать — сильный ты, не боишься его и сам уйдет. Я стою — зверь стоит. Басо стоит, молчит. Потом зверь идет ко мне. Подошел зверь совсем близко, взял голову оленя из рук, понюхал, свежая голова была, понравилась она ему. Я стою. Зверь размахнулся и ударил меня когтями по лицу. Закричал я и упал, ум потерял. Долго лежал, ум пришел обратно, сел, смотрю: Басо рядом лежит, весь в крови. Ничего, не умер тогда, боги не пришли за мной. Только с той поры дырка в щеке есть, рот худой стал. Чай пьешь — вода наружу идет, кровь оленью пьешь — кровь идет, табак куришь — дым вот тут идет. Смотри!

Старик проворно сдернул платок, вынул из раны пучок стружки, задохнулся дымом и закрыл рот. Тонкая струйка сизого дыма вилась из-под уха. Черный зверь острым когтем своей лапы проткнул щеку под самым ухом насквозь в полость рта, там, где кончается челюсть.

— Басо совсем было умер. Зверь содрал ему всю шкуру с морды и слух вышиб. Русский лекарь в Туруханске есть, он говорит: медведь порвал собаке жилы, и теперь они не держат глаза и губы, шкуру и нос.

Действительно, удар оказался жестоким. Острые когти нарушили нервы и связки на голове собаки. В левом ухе от удара лопнула барабанная перепонка.

— Черный зверь, — продолжал старик, — совсем в роще жить остался. Зверя, птицу пугает кругом. Охота моя пропала, оленя потерял. Беда пришла. А стрелять в роще нельзя. Молодой был — хитрый был. Взял я толстый крепкий тянзян, петлю сделал, над тропой зверя повесил через сук. На другой конец ремня большое тяжелое бревно привязал. Ушел. Сам пусть умрет зверь, я его убивать не буду. Слышу, кричит черный хозяин. Пришел — вижу: зверь петлю на шею надел, испугался, уйти хочет. Пойдет — тянзян не пускает. Рассердился зверь, землю лапой роет, ревет. Потянет, видит: бревно шевелится, не пускает. Сильно рассердился зверь, подбежал к бревну, поднял его, сломал сук, на котором висел ремень, и бегом пошел к озеру. Дошел до воды — берег там крутой, высокий — размахнулся и далеко бросил дерево в воду. Полетело бревно, натянуло ремень — как дернет зверя за шею! Зверь за деревом в воду упал. Шибко злой на дерево стал. Плавает, ревет, бревно ловит в воде. Опять на берег залез, опять в воду бросил — бревно убить хочет, — бревно его опять в воду утащило. Много смеялся я...

Бенетося мелко затрясся, захохотал, словно закашлял.

— Что ж потом было?

— Убился зверь, совсем убился. Замаяло его бревно. Я шкуру с него снял, в роще голову на дерево повесил, сказал: «Видишь, какой ты злой, зверь. Пошто так? Я тебя не убивал, дерево тебя убило. На меня не сердись, Ун-Тонг. Я сказал». Сейчас, однако, висит голова на берегу Хуриинда. Давно зверь погиб, а рана осталась. Шибко хорошо росомаху убили, лечить будем.

— Лечить будешь?

— Росомахи жир густой, от многих болезней помогает, но быстрее всего от ран помогает. Зверь задерет плечо, дерево упадет на ногу, в руки нож возьмешь — намажешь, скоро пройдет болезнь.

— Много сохатого в этих лесах, старик?

— Шибко много. Раньше еще больше было, раньше он не пугался здесь. Ружья не было — шуму не было. Теперь сохатый уходит на Камни[74].

— Сильный зверь, — помолчав, добавил Бенетося. — Помню, отец был жив, я маленький был. Отец ушел в лес за зверем, я калданил[75]. Плаваю за нельмой. Вижу: сохатый через реку плывет. Голову задрал — рога оберегает. В лодке у меня аркан был, думал я: сохатый, как олень дикий, сил немного у него, — подплыл, аркан на рога бросил, к лодке привязал. Зверь замотал головой, плывет, меня тянет, как пароход. Плыву я, смеюсь — вот хорошо, шибко умный зверь, на берег выйду, отцу в стадо быка отдам. Доплыл зверь до земли, вскочил на берег, лодку за собой выбросил. Я из лодки упал, бок ушиб. Зверь с лодкой и рыбой, как ветер, в лес ушел. Потом ходил я по следам, далеко в лесу лодку нашел — худая, о деревья зверь ее побил. Аркан так и унес. Вот беда!

На короткую светлую ночь в приполярной тайге нехватит доброй охапки дров, за весеннюю ночь не успеть досказать продолжительный рассказ. Между днем и ночью только и разницы, что к утру упадет на тайгу мокрый липкий мо́рок. Туман ползет по снегу, извивается в низинах, плутает меж кряжистыми стволами деревьев, как призрак. В нем теряется ощущение пространства, исчезают леса и горы, путается небо с землей. Не поймешь, где что. Лежишь на спине, смотришь вверх, и кажется тебе, что вовсе ты не на земле, а на небе, высоко в бездонном пространстве и кругом тебя нет ничего: ни холода, ни снега, ни костра, ни леса, наполненного удивительной жизнью. Только редко-редко громко «выстрелит» толстый ствол березы, положенной на угли костра. Береза тлеет, и белый дым отличим от морока...

Ялэ кончил свежевать сохатого, а Бенетося воздвиг высокую сайбу[76], когда я проснулся.

Морок вполз в кроны деревьев и решительно не давал солнцу проникнуть на землю. По земле пробегал легкий ветер. Жарко горел костер. Собаки, наевшись лосятины, ходили сонными. На шесте беспомощно висела богатая шкура росомахи. Короткий красивый серебристый хвост скоро будет украшением на голове или на шее какой-нибудь молодой колхозницы из стойбища рода Бенетося. «Хвост росомахи приносит счастье», — гласит предание.

— Иди, дружка, шаманить будем, — весело кричит Бенетося.

Он насыпает из берестяного рога мелкого пороха на ладонь и с ожесточением натирает основание столбов.

— На сайбу шкурку сохатого положим, мясо положим. Дух далеко пойдет. Зверь услышит, придет. Подойдет к сайбе, — обратно уйдет: порох-то он шибко не любит, боится.

— И медведь?

— И черный зверь, и росомаха, и белка, и куница — вся пакость! Лабаз целым будет.

...Чем дальше от Енисея в глубь тайги на восток, тем гуще и неприступнее леса. Места здесь нехоженные, неезженные, никем не меренные. Урманы. Глушь. По берегам рек разнолесье: кедры, сосны, ели, лиственница, пихтачи, березы, осины растут вперемешку. Дальше от рек, в глубь материка смешанная тайга исчезает. Глухие хвойные леса сурово оберегают вечно зеленую иглистую семью свою от смешения с лиственными. Колючей грудью наступают они на березу, лиственницу и теснят их к открытым водоемам рек, к горам.

Охотничий аргыш движется сквозь тайгу, пробираясь к заветным, богатым звериным местам. Аргыш проходит мимо хаотических страшных кокор; обходит черные, оголенные, мшистые пуржала выдувных мест; мимо последних следов человека — холодных, черных кострищ; минуя святые жертвенные места эвенков, где вперемешку с деревянными и костяными идолами развешаны белые потрескавшиеся черепа оленей, иссушенные шалыми ветрами и солнцем.

Время от времени Бенетося останавливается около деревьев и, взмахнув звонким топором, вонзает лезвие его в тело дерева. В зарубку Ялэ вставляет маленькую веточку. Это — знак, это — письмо, это — весть. Здесь человек близко — показывает знак. Если ты ранен, если тебе нужна помощь, если у тебя вышли спички, табак или порох, если ты плутаешь в лесу, знай: здесь близко человек! Иди по следу, и человек отдаст тебе половину своих запасов. У вас будет поровну. Такова традиция тайги, традиция встреч в лесу.

Для Бенетося лес — раскрытая книга. Лес знаком ему, как старожилу-горожанину близки улицы и закоулки родного города. Он все расскажет, прочитав по приметам, по еле заметным следам. Здесь недавно прошел белковщик с собакой и нартой, по глубине следа санки он скажет, сколько было груза и кто таков охотник — эвенк, кет, селькуп или якут. Вон лежит сваленное дерево. Бенетося знает, почему упало оно: от урагана свалилось, от подмыва упало или азартный белковщик уронил осину, добывая упрямую улюку. Он объяснит, кто и для чего содрал вон с той березы белую кору: для костра она понадобилась или для хозяйственных нужд таежного жителя — на берестяную лодку или на люльку потомственному охотнику.

На снегу звери пишут своими следами увлекательную повесть о жизни в лесу: вот, кувыркаясь, как цирковой гибкий клоун, попрыгала вертлявая росомаха; спасаясь от преследователя, купался в снегу испуганный заяц; возле сосны прострочил ровную строчку хитрый горностай; положил свою строгую прошву соболь, сложную канву из следов вышила на снежном полотне юркая ласка.

Совсем иначе выглядят следы большехвостых зверей. У белки мелкие-мелкие следики с заметом — векша бежала от ствола к кокоре, где у нее, вероятно, продуктовый склад. Она заметала следы ног пушистым хвостом. По ее следу прошла лиса и также замела след. Лиса подошла к кокоре, обнюхала белкин запах и направилась к кустарникам выслеживать куропатку-хохотушку.

— Хо-хо-ха! — закудахтали куропатки и при нашем приближении быстро побежали в сосновую поросль, растопырив белые крылья в черных рамках. Куропатки оставляли за собой крестообразный частый след. А здесь? Что за драма разыгралась возле этих кустов? Снег помят, истоптан, пятна крови и белые перья прилипли к снежным комкам. От места борьбы, перемежаясь с крошечными следами, пролегла ровная борозда, как будто по снегу протащили маленькое полено. Чуть дальше следов стало два — с обеих сторон борозды. Ну да, конечно, это полярные крысы лемминги тащили в свою нору загрызанную куропатку. Вот и их убежище — темное отверстие уходит под снег. Под снегом тоже жизнь. Живут и побеждают только сильные...

Аргыш уходил в тайгу все дальше и дальше.

Где-то справа из-за деревьев раздался неистовый лай Нерпы. Собака остервенело облаивала добычу. Бенетося заругался:

— Худая голова у собаки! Улюку искать надо!

— Так она и зовет тебя, Бенетося, — неосторожно, словно открывая что-то новое охотнику, сказал я.

Ялэ с презрением улыбнулся.

— Это она птицу нашла, парень, — объяснил старик. — На векшу собака реже лает, знай теперь. Пойди добудь птицу. Собака нашла, зовет — надо пойти добыть. Если не пойдешь, — собака потом звать не будет.

Лай не ослабевал. На осине сидел табунок косачей и с откровенным интересом разглядывал собаку. Птица в этих лесах не боязливая, любопытствующая. Одинаково — что рябок, что глухарь — не пугаются, когда подходишь к ним, даже если нисколько и не маскируешься. Совсем близко подпустят, скосят голову набок и рассматривают охотника. Времени, чтобы прицелиться, много.

Удовлетворившись одним упавшим с дерева косачом, мы с Нерпой снова присоединяемся к белковщикам.

К вечеру охотники вышли на открытое плато с каменной глыбой в центре.

У основания камня лежал вечно снег — фирн. Снег, спаянный морозами и ветрами, так давно здесь лежит, что стал крепок, как железо, «И в огне не тает», — сказал про него Бенетося. Пласты крепчайшего снега от времени стали грязны и мутны. Солнечный луч нисколько не задерживается на голой ледяной поверхности снега, отражаясь от него ярким блеском.

Возле этого приметного камня Бенетося решил организовать «место», или, как говорят русские полесники, «фатерку». «Место» служит базой охоты. Здесь оставляется часть груза, который обременительно таскать за собой сквозь заросли. От места охотник уходит в тайгу и возвращается за порохом, патронами, спичками или приносит сюда шкурки убитых зверей. В случае погоды — пурга ли навалит, буран ли метет, ветер ли с ног валит — охотник, как белка в гнезде, отсиживается на месте, пережидая погоду.

Вступая на место будущей базы, Бенетося положил поперек нашего следа большую сосновую ветку.

— Знак такой: ветка след закрывает, значит ходить сюда нельзя. Охотник пусть себе другое «место» ищет.

Это — таежный кондовый закон. Ветка на следу означает, что леса вокруг запрета уже обстреливаются охотником, ранее пришедшим сюда. Зачем мешать охоте, тайга огромная. Уйди, белковщик, на другие места.

Наскоро соорудив сайбу из сваленных сухих деревьев, мы собрались покинуть лабаз и углубиться в лес в поисках желанной белки. Бенетося разбил отряд на две группы. В одну входил он сам, я и Нерпа. В другую сторону отправлялись Ялэ и Басо. Перед уходом отец последний раз напутствовал мальчика:

— Иди в тайгу и помни, что заструга лежит с Ямала в теплую сторону, гляди на них, охотник.

Ялэ промолчал и уверенно направился на север. Вскоре тайга приняла его и скрыла среди деревьев.

Бенетося пошел на восток, к Лене. Нерпа стала серьезной и настороженной, словно понимая, что теперь не время для бесшабашных забав.

Вскоре на снегу между деревьями стали попадаться следы белки. Чутье Бенетося не обмануло его: начинались беличьи места.

Шедшая впереди Нерпа остановилась, прислушиваясь, втягивая воздух.

— Зверя слышит, — прошептал Бенетося.

Под одной из сосен снег был замусорен: валялись ветки, лишайник, сосновые иглы и шелуха от кедрового ореха. Вокруг дерева обозначалась пороша. На удивительно чистом и ровном лесном снеге беспорядок очень заметен. Все говорило за то, что это натворила белка, лакомившаяся на дереве семенами сосны и орехами.

Пороша вела от дерева к дереву. Вдруг Нерпа вздрогнула и беззвучно метнулась к кедру.

— Цок! — послышался сверху пронзительный и испуганный посвист. Я старался рассмотреть зверька в густой листве кедра, но ничего не мог увидеть, хотя знал, что где-то в ветвях мечется белка.

— Цок, цок! — повторился посвист, и с вершины кедра метнулось что-то на соседнюю пихту.

Бенетося хладнокровно прицелился и выстрелил. Сбивая пышную кухту, ударяясь об ветки, вниз летит серый комок меха и мягко плюхается в снег. Поза, в которой лежит зверек, как будто та же, что была у белки в тот момент, когда ее поразила пуля. Головка с острыми стоячими ушками, с мохнатыми шишками на концах закинута вперед, лапки взметнулись к самому подбородку для стремительного прыжка, задние ноги и хвост растянуты по пути устремления.

Думалось: вот вскочит этот прыткий зверек и мгновенно взметнется по стволу на вершину дерева, а там с ловкостью акробата заскользит с ветки на ветку. Но нет, зверек недвижим.

Бенетося быстро подходит к векше и берет в руку. Пуля пробила глаз и застряла в черепной коробке. Старик расплывается в довольную улыбку.

— Смотри, дружка, стреляй так. Глаз-то у меня молодой остался. Хой!

Продолжая восклицать и хвалить свои глаза, Бенетося живо выхватил нож и надрезал шкурку на лапах и у подбородка, а затем быстро стащил ее, как снимают чулок с ноги, вывернув наизнанку, мездрой наружу. Ободранная тушка белки напоминает чем-то ящерицу: продолговатая голова, длинное туловище, лапы и беспомощный, ставший некрасивым без мехового убранства обрубок хвоста. От теплого, полного еще жизни, тела зверька валил пар.

Заткнув шкурку за пояс, старик протянул мне парное мясо:

— Кушай, дружка, цынга не возьмет, холод не придет. Беда вкусный зверь улюка.

Неодобрительно отнесясь к отказу, он с аппетитом принялся поедать тушку белки. Нерпа стояла рядом и с вожделением смотрела в рот хозяину, дожидаясь, когда ей будет брошена часть добычи.

Выстрел старика поразил меня. Как можно попасть в глаз такому маленькому, неугомонному, словно на пружинах, подвижному существу, обладающему исключительной способностью маскироваться в густой листве деревьев? Я был склонен отнести это попадание к разряду необычайных случайностей; но позднее, просматривая трофеи охоты Бенетося, пришлось убедиться, что, наоборот, поражение зверька не в глаз надо относить к разряду редких, нелепых случайностей. Белковщик — потомственный снайпер!

Послышался частый лай Нерпы. Собака нашла сразу двух зверьков. Бенетося быстро исчезает за деревьями за той белкой, которая уходила. Охотник знает: собака никогда не бросит замеченную векшу, проследит ее, задержит и всегда подзовет хозяина. Чувствуя, что местопребывание ее обнаружено, белка начала суетиться на ветках, тревожно посвистывая. Собака разрешит белке делать на дереве все, что она найдет нужным: прыгать по веткам, лазить по стволу, грызть орех — и не будет мешать ей. Но стоит только зверьку попытаться уходить с дерева на другое, лайка обрушивается на нее громким лаем. Белка смущена, она оставляет попытку пуйтать, прыгать, спокойно садится на суку и принимается рассматривать собаку. Что нужно от нее этому привязчивому существу? На дерево влезть оно не может — ему далеко до главного врага белки — куницы, стрясти она тоже не в состоянии. Так чего же она добивается? Смешная, заполошная собака! Белочка срывает орех, садится поудобнее на задние лапы и, привалившись к стволу, быстро шелушит ореховую шишку, придерживая ее передними лапами.

Но лайка под деревом. Лает она не зря. Чтобы еще больше занять белку и отвлечь ее от мысли о побеге, собака кидается на дерево, точно хочет запрыгнуть к белке. Или встанет на задние лапы и, обхватив передними дерево, безостановочно лает. Охотничья собака знает, что она делает!

Вот послышались торопливые шаги хозяина, слышен шелест лыж. Бенетося выходит из-за деревьев. Зверек начинает по-настоящему беспокоиться, он чувствует опасность: орех брошен, кокетливая возня со своим хвостом забыта. Векша быстро забралась на вершину дерева и пуйтает в густую листву соседнего кедра. Но прыжок в испуге рассчитан плохо. Пролетев метров пять по воздуху, врезавшись в нижние ветки кедрача, векша ломает молодые сучки и падает в снег. Нерпа бросается к ней, но ни одна собака не догонит проворного зверька на глубоком снегу: преследователь проваливается в снег по горло, а векша частыми прыжками устремляется к кедру. Бенетося спокойно стоял, дожидаясь, пока улюка взберется на дерево. На земле в снегу бить белку опасно: шкуру испортить легко, а на дереве вернее и сподручней.

Добравшись до основания кедра, белка начинает красивое восхождение по отвесному препятствию. Острыми коготками впивается в кору и отрывочными прыжками начинает винтообразный подъем по стволу, ловко обходя сучья и искривления. Прыжки белки до того быстры, что уловить их почти невозможно. Создается впечатление что белка ползет, как змея. Во время подъема слышится тихий равномерный царапающий шум. Взобравшись на вершину кедра, зверек оглядывается по сторонам, отыскивая ближайшее удобное для прыжка дерево. Но тут пуля из «фроловки» пронзает его глаз и мозг. Убитая наповал белка падает вниз, к ногам торжествующей Нерпы. Все чаще попадается белка. То тут, то там разносится по тайге безостановочный позывной лай Нерпы, то и дело ухает «фроловка». Промысел в разгаре. Пока среди добытых шкурок нет ни одной не местовой белки. «Местовая» белка — темная, настоящая сибирячка-северянка. Ожидаемые «ходовые» белки, предвещанные клестами, еще не показались, хотя и без них в тайге очень оживленно: белка вышла, как говорят белкуны, густо, плотно. За поясом Бенетося уже порядочное количество тушек улюки, старику некогда даже ободрать их; но он все еще азартно обстреливает деревья. Кажется, они с Нерпой неутомимы, не замечают ни времени, ни усталости, ни голода, ни затейливо пройденных километров. Мою добычу можно зажать в кулаках обеих рук — шесть шкурок, да и те изрешетены в самых досадных местах: в боку, на хребте.

Принято считать, что белка живет только в дуплах деревьев. Это не верно. В северной тайге белка большей частью сама строит себе гнездо по своему вкусу и характеру. Эвенки называют гнездо белки гайном. В лесах, где белка не обоснуется надолго, а живет проходом, она довольствуется гнездами всевозможных птиц: сорок, ворон и даже гнездами хищных птиц. Нередко, как будто бы безобидная, белка, забравшись в гнездо птицы, поедает яйца, птенцов и не прочь полакомиться взрослым стрижом или клестом. Отвоеванные гнезда белка обычно приспосабливает для себя, наводит над ним непромокаемую крышу, внутри устилает мягким мхом. Но самые совершенные, удобные гнезда белка строит в лесах, изобилующих орехами, сосновыми и еловыми шишками и грибами. Тут она проявляет необыкновенное умение, изобретательность, рвение, изготовляя теплые, комфортабельные жилища. Гайно имеет шарообразную форму, стенки его свиты из тонких прутьев и веток и зашпаклеваны иглами и мхом. Никакой дождь не промочит гайно. Как правило, белка устраивает гнездо у основания крепкого сучка, возле главного ствола дерева. В жилище белки не менее двух выходов, один из которых обязательно расположен против ствола. Несколько ходов нужны зверьку для спасения в случае опасности (от нападения куницы, например) и от непогоды. Залезая в гнездо, белка закрывает отверстие щитом и, уткнув мордочку в пушистый мех хвоста, дремлет. В случае непогоды в гайно скрывается по нескольку зверьков сразу. Пусть бушует ветер, пусть снег пуржит, пусть тайга ломается под сухим морозом: где-нибудь близко от гнезда у белки есть склад, там и орехи, и молодые побеги, и грибы, развешанные на острых иглах хвои.

Одно из таких гнезд нам разыскала Нерпа. Всполошенные лаем собаки и нашим приближением пять белок проворно скрылись в гайне на высокой сосне. Потеряв из виду белок, Нерпа растерянно оглядывалась и виновато взвизгивала. Старик жестом приказал ей молчать и, подойдя к сосне, резко свистнул, подражая цоконью белок. На вызов из гайна показалась шустрая большеглазая головка, огляделась по сторонам и исчезла. Безрезультатно повторив свой маневр, Бенетося поднял к гайну мелкокалиберку и заставил меня карябать кору дерева.

— Тихонько шурши рукой, как она лезет, — прошептал он, — улюка подумает — еще одна идет.

Я начал скрести кору. В отверстие гайна показалась белка. Она села на задние лапы и, кокетливо наклонив голову набок, с интересом глядела вниз. Метким выстрелом Бенетося снял белку: она упала прямо в пасть Нерпы.

— Давай еще шурши, — снова прошептал старик.

На этот раз из гнезда показалась только голова. Выстрелив в любопытный глаз зверька, Бенетося уложил его, но белка упала внутрь гайна. Карябание больше не помогало. Бенетося загорячился.

— Какой худой улюка! — вскричал старик. — Много там есть, пошто не глядит, бей, парень, беда шибко, — приказал он, подавая мне топор, — беда шибко бей!

Я с силой колотил обухом топора по стволу. Сосна гудела, содрогалась, но ветви оставались пустыми, как будто необитаемыми. Белки сидели в гнезде смирно, не показываясь, вероятно, тесно сбившись в груду вместе с мертвой.

— Руби, дружка, — азартно кричал старик. Глаза его зажглись упрямыми блестками, губы дрожали. — Совсем дерево руби.

Я рубил, пока не смок, как в тропический полдень. Нетерпеливый Бенетося отобрал топор и продолжал рубить толстую сосну. Наконец восьмивершковая громадина перерублена, и сосна со стоном и свистом грохнула на снег. Ни во время рубки, ни во время падения дерева ни одна белка не выпрыгнула из гайна.

Только что ветви коснулись снега, мы бросились к гнезду. Там никого не оказалось! Напрасно мы засовывали руки во входные отверстия и обшаривали жилище — кроме мертвой белки, там никого не было.

Негодующее восклицание Бенетося, перемешанное с оттенком восхищения, раздалось надо мной. Далеко от дерева неожиданно вынырнула из-под снега шустрая головка с мохнатыми ушами и, осмотрев местность, снова зарылась в снег. Видимо, в момент соприкосновения ветвей со снегом белки выбрались из гнезда, зарылись под снег и шли под ним, скрываясь от глаз охотника. Вскоре в разных направлениях от нас вынырнули еще две головы. Одну из белок откопала чуткая Нерпа и задушила, а две другие все-таки добрались до корней деревьев, выскочили из снега и мигом залезли на ветки, скрываясь в густом подседе. И все же Бенетося, конечно, не дал уйти ни одной. Все пять обитателей гайна стали жертвой его метких выстрелов.

...Буйные мартовские теплые ветры ударили оттепелью. Солнце, не скрываясь за горизонтом, ослепительно светит на землю. Снег — целинный, непримятый — искрится тысячами световых пронзительных иголок, вызывая раздражение глаз. В полдень, когда солнце светит особенно ярко, беличий промысел затихает. Белка спит в гнездах, охотники отдыхают. Зато вечерами, светлой ночью и ранним утром особенно шумны и многочисленны суетливые беличьи хороводы. Тут уж охотнику не до отдыха. Ружье нагревается, плечо побаливает, и собака излается до хрипоты. И все-таки, несмотря на горячую пору, нынешний промысел белки куда легче, чем был он еще совсем недавно, до прихода в тайгу и тундру Великого Красного Закона. В те годы белкование было особенно тяжелым, изнурительным. Промышляли зверя неудобными допотопными кремневками, забивая заряд в дуло. Для стрельбы таскали с собой треногу, на которую клали граненое тяжелое дуло ружья для правильного прицела. Вместо пуль и дроби пускали в ход свинцовую проволоку. Надо стрелять — откусывалась от проволоки «пуля» и загонялась в дуло. У многих стариков-охотников во рту нет передних зубов: съели они их вместе со свинцом. Обладать кремневкой — и то было счастьем. Чаще охотились с луком. Увидит белку охотник, натянет тугую тетиву и посылает в зверька тупоносую стрелу. Стрела тяжелым концом ударит белку — оглушит. Падает белка на снег. А тут ее собаки или сам охотник душат. Много не набьешь из таких «орудий».

В полдень усталый Бенетося опустился, наконец, в снег. Затихла белка, можно отдохнуть, вскипятить чай, содрать шкурки и подсушить их на солнце и в дыму костра. От этого шкурки прочнее и легче делаются. На длинном шесте Бенетося развесил больше тридцати пар сереньких шкурок — однодневный свой убой.

— Когда упал первый снег нынче, улюка дошла до цвета[77], я первый в нашем колхозе вышел на промысел. С той поры сдал на факторию шестнадцать сотен шкурок, по три рубля пятьдесят копеек шкурка. Считай, сколько будет? Еще сдам четыре-пять сотен. Много?

Помолчав, старик снова оживился и пообещал:

— Скоро свадьбу видеть будешь, сейчас как раз время. Беда смешная свадьба у белки, бить ее будем много.

Действительно, в сумерках, что называется в северной тайге ночью, мы набрели на беличью свадьбу. На раскидистом кедре прыгало и суетилось тринадцать белок. Все зверьки, за исключением «невесты», были необычайно оживлены и деловиты. Они носились вокруг «невесты», цокали и дудукали на разные голоса, стараясь привлечь к себе внимание белки-самки. «Невеста» казалась уставшей и меланхоличной. Только свадебный наряд ее — распущенный хвост — особенно высоко закинут на спину. «Невеста» прихотливо выбирала себе «жениха», зло шипя на неудачных претендентов. «Женихи» разными способами пытались покорить жестокое сердце подруги. Они свирепо угрожали друг другу, затевали длительные драки, рвали на себе шерсть в клочья, грациозно попрыгивали около «невесты», заботливо чистили хвосты, но приблизиться не осмеливались.

— Совсем ладно, — нисколько не сдерживаясь, громко начал охотник. — Ты не бойся, парень, они теперь ничего не видят и не слышат. Сидеть будут, пока всех не убьем. Стреляй со мной вместе, зверя хватит. Только не бей самку — убьешь, убегут все. Опять стреляй нижних, чтобы падал — самку не вспугнул. Понял?

Вот упал первый претендент, оказавшийся ниже остальных, таких же неудачных «женихов». Второй. Третий. А хоровод все продолжал кружиться, разборчивая «невеста» выбирала достойного... Четвертый. Пятый. Один за одним падали «женихи», пока, наконец, «невеста» не очнулась от непривычной тишины и покоя, внезапно воцарившегося около нее. Она с удивлением оглянулась и не нашла никого. Наклонив голову, она заметила сбитых на снегу. Беспокойство овладело ею, она метнулась несколько раз на ветках, громко призывая упавших.

— Погоди, парень, сейчас придут, — проговорил старик, сдерживая Нерпу.

Действительно, вскоре на зов белки со всех сторон из лесу торопливыми прыжками стали приближаться новые зверьки. За короткий период их снова собралось девять штук. Увидев себя вновь окруженной многочисленной свитой, белка забыла про тех на снегу, опять затихла, прекратив призывные крики. И этот состав свадьбы Бенетося уничтожил, так и не дав «невесте» время выбрать себе «жениха». Последней упала с дерева неудачливая «невеста».

— Не наша, не тунгусская эта векша, — подойдя к убитым, указал на самку старик. — Векша с Реки, Роющей Берег[78]. Ходовая белка пошла.

Телеутка! Так вот почему так разборчива была она, поджидая «жениха» из своего племени. Телеутка, или иртышская, белка, несомненно, крупнее тунгусской и гораздо светлее по окраске.

— Однако к месту пора итти, — решил Бенетося, ободрав последнюю тушку. — Таскать тяжело стало. Ялэ жив ли?

— О нем беспокоиться нечего, — пробовал успокаивать я, — он удалый охотник. Да кто его сейчас тронет-то...

— Э-э, парень, время сейчас в тайге бойкое. Черный зверь сейчас вставать начинает к беличьим свадьбам.

— А что они ему? Или время такое...

— Свадьбы ему нужны. Он белку в это время кушает.

— Медведь? Белку?

— Да, белку.

— На деревья в гайно залезает?

— Нет. Идет, видит: свадьба. Ложится под деревом, брюхом кверху, лапы поднимает. Лежит как мертвый, а сам свистит, как белка. Свистит. Одна белка услышит — прыгает к нему на снег, он ее в рот. Другая придет — опять ест. Много так ловит, хитрый он. Любит медведь улюку. Жирная она, лесом пахнет, орехами. Он и горностая так заманивает. Лежит, пищит — пакость бежит. Беда хитрый он весной. И злой. Ласку он боится. Пошто боится? Ладно, парень, пойдем, я тебе у костра Ялэ расскажу про хитрую ласку.

Опасения Бенетося были напрасны. Подойдя к «месту», мы увидели Ялэ, деловито развешивающего на шесты мокрые шкурки. Ярко горел костер, снег таял в котле; как всегда, Басо лежал возле огня. Видимо, мальчик пришел совсем недавно. Бенетося, сдерживая радость — радоваться могут только женщины, — окинул трофеи сына и спросил:

— Лес там всякий?

— Да, отец.

— Как ты узнал, Бенетося? — удивленно спросил он.

— Но белке. Видишь, белка у него ходовая и полетуха есть. Они лес всякий любят. Оттого и цвет у них на меху под осину и березу подходит.

Полетуха или летяга — это тоже белка. Она отличается от обыкновенной значительно меньшим размером и перепонками, которые соединяют по бокам передние лапы с задними. Перепонки эти позволяют летяге делать гигантские прыжки, достигающие иногда свыше тридцати метров. В полете летяга кажется птицей, которая, сложив крылья, ринулась вниз. Боковая складка кожи не мешает полетухе отлично лазить по деревьям и среди ветвей нисколько не стесняет ее движения. Зато, беспомощной делается полетуха на земле в снегу. Складка мешает двигаться, прыгать и выныривать из снега. Движения ее становятся неуклюжими, медленными. На пушном рынке мех летяги ценится ниже беличьего, шкурка ее, правда мягкая и красивая, но мездра трудно поддается выделке и очень непрочна...

Добыча Ялэ уступала отцовской, но все же и она была значительной — 80 белок. Мудрый Бенетося готовил себе достойную замену в тайге. Мальчик уже сейчас не отставал на белковании от взрослых охотников, отличаясь меткой стрельбой, хладнокровием, выносливостью, умением ходить по пороше.

Терпкий чай, похожий больше на деготь, быстро разогрел кровь, разбудил воспоминания, и Бенетося, закрыв глаза, попыхивая трубкой, начал:

— Ты хочешь знать, парень, о хитрой ласке и почему ее боится черный зверь? Слушай, я расскажу тебе о маленьком зверьке, которого боятся, все звери в тайге. Не гляди, что ласка маленькая, — она большая хитростью, она тонкая, как боль в глазу от лучей солнца, как первый лед на воде перед холодами. Видел я одним временем — умирал в тайге олень. Страшно умирал, как тот сохатый от росомахи. Ревел, бегал, прыгал, бил головой о деревья. Ум потерял зверь. Глаза широко открыл, но ничего не видел. Долго умирал олень, долго не хотел уйти от этой жизни: от белого мха, от лесов и тундр. Потом упал. Умер олень. Я подошел к нему и скоро ушел совсем. Шел оглядывался, страх бежал рядом со мной. Умер зверь.

— Отчего ж так?

— Подошел к нему, вижу — из уха ласка вышла и зубы на меня открыла, как волк. Зашипела, пищать принялась, Слышу, из лесу отвечают ей. Где одна ласка — убей ее, худой зверь. Много есть — уйди, парень, скоро ходи и дальше. Тронешь одну — налетят сто, двести — загрызут совсем. Олень спал, видно; ласка залезла в ухо, много дожидалась смерти его. В ухе когтями рвет, зубами кусает, в голову лезет. Страшно зверю. Потому и боятся ее шибко. Ее, комара и огня пуще всего боятся в лесу.

* * *

Потомственные полесники и белковщики-старожилы южной части туруханской тайги рассказывают о громадном пожаре, опустошившем левобережные енисейские леса в начале последнего столетия. Пожар начался где-то в западной части тайги, на притоках Оби и молниеносно распространился до Енисея, захватив десятки тысяч квадратных километров богатых, дремучих лесов. Хороший костер разгорелся в тайге. Кругом сплошные смолистые леса. Чуть возьмется сосна, кедр, ольха, пихта или ель и разом загорит от корня до верхушки. Пламя волнами хлещет от дерева к дереву, быстро перебегая по смолистой коре, обвивая, подтачивая ствол, и, уронив его, с шумом и треском мчится дальше. На Енисее задолго до появления дыма и огня охотники чувствовали, что в тайге происходит что-то необычайное. Первыми вестниками были птицы. Они летели разбитыми, беспорядочными косяками. Соколы забывали вражду со стрижами, куропатками, сосновиками; гуси летели в одной стае с гагарами; косачи — с белыми совами. День и ночь в воздухе слышался свист крыльев, курлыканье гусей, плач гагар, стрекот мелких птиц и кряканье уток. Удачливая охота выдалась в ту пору на Енисее. Птицы не боялись людей, садились на отдых где попало и снова с громкими криками поднимались в воздух. Панику эту охотники заметили и решили, что птица чует недоброе. Следующим предвестником катастрофы явился ветер. Дыхание его сделалось сухим, горячим, совсем необычным в мокрой, туманной и холодной стороне. Жаркие порывы его доходили до Енисея с примесью гари. И, как назло, надолго установились восточные упрямые ветры и гнали ненасытный огонь в сторону якутской земли, к Ангаре, к Лене, на обжитые места русских енисейских поселений — Туруханск, Имбатское, Подкаменная Тунгуска — на родовые стойбища эвенков, кетов, ненцев. Кочевники сложили на нарты свои жилища, собрали стада олешек, кликнули собак-оленегонов и откочевали на безлесные просторы тундр. А русские к тому времени обжились на Енисее крепко, деловито: лошадей, коров, кур, свиней развели, пятистенные кедровые дома срубили, усадьбы застроили, пасеки раскинули. Не сложишь такое хозяйство на сани и не увезешь никуда! Кто побогаче да потрусливее, бросил все в лодку и спустился на низ за Туруханск, к Игаркиному стойбищу. А кто и остался, положившись на судьбу и случай. Опустели поселки-зимовки. И так-то народу не густо было[79], а тут и совсем обезлюдело. Порешили полесники защищать как можно свое добро, дома и жизнь свою. Вышли за поскотину к тайге, расчищать начали, деревья валить, валежь подбирать. На очищенной земле широкий ров вырыли, насыпь возвели. Остановить хотели огонь. Только зря они пытались совладать с силой пожара. Еще задолго до приближения пламени жить невмоготу стало в полосе раскаленных ветров. Ветер сделался до того горячим, что дышать трудно стало. Сухой лист прошлогодней опадки дымиться, тлеть стал. Кожа на лице облезла и лопалась, глаза сухими сделались, закрыть их с трудом можно было. Ветер нагнал едкий нагретый дым. Люди и животные задыхались от гари. Деревья завяли и высохли, трава свернулась. И тогда началось нечто невообразимое, во что с трудом верится, что трудно представляется. Из лесу ринулись к Енисею гонимые огнем и страхом тысячи зверей. Как и птицы, они были до того объяты ужасом, что совершенно не замечали, куда идут, кто встречается на пути. Один инстинкт жил в травоядном, в млекопитающем, в хищнике — спасать жизнь! Все остальные инстинкты словно умерли, заглохли. Лоси и олени шли вместе с медведями, волками и рысями; ежи, кроты, куницы, зайцы, горностаи, соболи, лисицы, мыши, белки, росомахи, бобры, песцы, ласки — все смешались в один охваченный паническим страхом табун, рыкающий и кричащий на сотни звериных голосов. Обезумевшие животные топтали друг друга, бросались в реку, тонули или жалобно кричали, стоя на берегу, глядя печальными глазами на далекий, недоступный, цветущий берег Енисея. Там — лес, жизнь! У ног — река бурная, широкая, быстрая. Сзади — беспощадный враг. Заметив поселки, звери бросались к домам, надеясь под крышами их найти успокоение своему страху. Лоси и олени забирались в конюшни к лошадям; медведи, миролюбиво поглядывая на коров, жались к телятам; мелкая пакость брала приступом подпечки, полати, кровати, божницы, лавки, подполье, наводя ужас на бывалых охотников, на собак, кошек и домашнюю птицу. В общей беде никто, даже хищники, не думал о крови. Полесник, всю свою жизнь с величайшим трудом выслеживающий зверя в тайге, не думал об этом теперь, когда вдруг вся живая сила чернолесья пожаловала к нему в дом. Кровавые сцены разыгрывались только из-за обладания местом, в котором можно укрыться от огня. А воздух становился все горячее. Ветер нес теперь гарь и горячий пепел. За многие десятки километров летела туча легкого, остывающего в воздухе и опускающегося на землю, серого пепла. Земля покрылась сумрачным одеянием, которое постоянно колыхалось, двигалось, струилось от малейшего дуновения ветра, поднимаясь, как самум. В дыму и пепле скрылось солнце, небо, леса и земля. Двухкилометровый в ширину Енисей не смог победить пепел. Пепел покрыл его толстым слоем, скрыл воду и сделал сильную, широкую реку похожей на какой-то движущийся тротуар или конвейерную ленту. Но не это особенно помнят аборигены древнего Енисея — отца сибирских рек. Самое удивительное и страшное рассказывают они о том, что происходило у реки, когда пламя вырвалось из лесов и домчалось до берега. Тогда река взбунтовалась! Из горячей воды, из-под пепла, на берег в поисках водорода и холодной влаги полезли обитатели недр Енисея — осетры, нельмы, муксуны, сиги, щуки и прочая рыба. Такого мора не помнит больше история подводного речного царства. Рассказывают старики: погибшей рыбы оказалось так много, что переехать с берега на берег было трудно. В реке в то время не вода была, а каша. Весло поставишь в воду — стоит весло. Не поймешь: то ли рыбная, то ли пепельная каша оказалась в реке вместо воды.

Долгие годы потребовались, чтобы земля смогла залечить рану, нанесенную ей огнем. На пустынных пожарищах появилась молодая поросль тайги. В воде зачались из икры рыбы. В молодой лес переселились, белки, прибежали звери, прилетели птицы. Ожил опять край богатого чернолесья, непролазных лесов, непуганых птиц. На берегах Енисея прижались к земле новые зимовья. Только теперь иная жизнь пошла в поселках, другие люди промышляют зверя для других целей. В каждом маленьком поселке, на стойбище, на одном из домов или урасе вьется красный флаг. В национальных советах, в клубах, в красных чумах, в школах следопыты тайги говорят о планах сталинских пятилеток и с нетерпением ждут очередного рейса крылатых самолетов, доставляющих сюда, в далекие уголки страны, свежие газеты и журналы. Иными тропами пошла жизнь в новой тайге...

Через несколько дней несчастье вывело меня из строя белковщиков: подрубленная ель, на которой помещалось заманчиво населенное гайно, задела меня, сильно придавив ногу. Лыжная походка — ходьба на лыжах — стала невозможной. Бенетося встревожился, подолгу пропадал в тайге и часто беседовал с Ялэ, который не покидал меня ни на один час. Однажды, вернувшись с разведки, старик радостно сообщил:

— Через лес аргыш идет, дружка. К стойбищу нашего колхоза идет. Поедешь на олене.

— А ты как? Остаешься?

— Пошто? Вместе пойдем, белки ход кончился, шкурка плохой стает, сорит мех шибко.

Передвигаться на оленях в тайге, если они запряжены в нарту, — немыслимо. Два оленя рядом не проберутся через заросли. Обычно белковщики доезжают на оленях до глухих мест и, оставив оленей на сытых пастбищах, уходят в лес на лыжах. Иногда охотник едет в лес верхом на олене. Но этот способ передвижения весьма редко встретишь. Прежде всего верховая езда чрезвычайно плохо отзывается на животном, не приспособленном к такого рода перевозкам грузов. Хребет оленя слабый и хрупкий. На спине он не выдержит и трех-четырех пудов. Если на оленя и грузятся тяжести, то с таким же расчетом, чтобы груз давил преимущественно на холку, на начало шеи, а не на спину. Верховой олень быстро теряет нагул, пустяковое расстояние утомляет его до изнеможения. Особенно болезненно отзывается на нем езда по глубокому снегу. Избегают ездить верхом еще и потому, что и ездок испытывает массу неудобств, получая весьма мало удовольствия.

Попутный аргыш эвенка Легли захватил меня до стойбища Бенетося. Легли вез на факторию добытых белок и шкурки лисиц. Охотник был еще молод и с почтительностью относился к Бенетосе, как к старейшему. Его жене — хорошенькой черноглазой Ботике — едва ли минуло тринадцать лет.

Еще в начале путешествия я с сожалением вспоминал трудную, но спокойную «лыжную походку». Сидишь не на спине, а на шее оленя, ноги свешиваются чуть ли не до самого снега и, ясно, становятся добычей каждого пня, бревна, куста или просто кучи снега. Колени и ступни то и дело ударяются об эти препятствия. Больная нога каждую минуту подвергается раздражению. Сесть на один бок и подобрать ногу нельзя, так как на каждом шагу ждут острые ветви хвои и сухие сучья беспрестанно бьют по рукам, по груди, царапают щеки, сыпят в глаза и рот холодный снег. Олень с трудом протискивается сквозь лес. Ездоку не до созерцания окружающих красот. Крепко вцепившись в шею оленя, он изо всех сил старается удержаться на нем, чтобы не быть сброшенным цепкими кустарниками. В таком лесу быстро не поскачешь. Ветви снимут, стащат лихого всадника и бросят в снег. Не езда — мученье. А тут еще олень ежеминутно угрожает выколоть своими рогами один из твоих глаз. Всадник близко помещается к голове, и олень, врезаясь в кустарник, свирепо мотает головой, освобождая рога от ветвистого плена.

В марте кончается белкование. Охотники возвращаются из тайги, нагруженные тучными связками беличьих шкурок. На факториях весть об удаче, молва о добыче разносится с быстротой поземки. Через час после появления белковщика из лесу охотники знают, сколько он добыл векш, и прикидывают, перекрыл ли он рекордсмена нынешнего сезона. В каждом сезоне несколько имен на устах. Один больше всех убил, другой вынес из тайги особое счастье охотника — соболя, третий успел устоять против трех медведей, а смотришь, кого и совсем не вернула тайга, поборола, спрятала так, что и не найдешь. «Пропал без вести», — говорят тогда про исчезнувшего. При этом ни у кого не шевельнется в груди чувство боязни или страха перед загадочным чернолесьем, уготавливающим, быть может, уже в следующий сезон, ту же участь многим из охотников. Они родились и выросли в тайге, они привыкли к ней и любят ее густые непроходимые урманы, ее коварство и тайные силы, вызывающие на единоборство. На прилавок фактории выкидываются шкурки, отливающие золотом, бронзой, снеговой белизной, дымчатой легкостью. Рядом с черной шкуркой росомахи Бенетося молодой Легли раскидывает пучок разноцветных лисиц: есть среди них и чернобурые и серебристые, есть простые красножелтые лисьи шубы, есть даже чернодушки — с черным ожерельем вокруг шеи. Охотники со счастьем посолидней и держатся солиднее. Несколько дней кряду они с утра до ночи сидят в фактории, с увлечением разглядывают чужие меха, но не показывают своего особого таланта[80]. Все давно знают, что Ора нынче добыл двух соболей, что старый Камими доследил песца и куницу, но ни Ора, ни Камими виду не показывают, невозмутимо перебирая беличьи шкурки. Уполномоченные Заготпушнины тоже не заикаются ни словом. Во-первых, это нехорошо тормошить и торопить охотника, а во-вторых, они знают, почему Ора и Камими не сдают пока шкурки. Уйдет из рук шкурка — меньше о них славы будет.

Белок не рассматривают. Их просто считают по парам и бросают в кучи по сортам, по цветам. Их так много, что и двум большим самолетам не забрать сразу.

Бенетося с сыном и в этом сезоне настреляли белок больше всех. Старик торжествует. Ялэ сдержаннее отца. Мальчик долго ходит по фактории, разглядывая товары, приценяясь ко всему. Удивительно: даже старики частенько подходят к мальчику и советуются, как со взрослым, по всяким делам. Особенно большой авторитет среди своих соплеменников Ялэ завоевал на новые вещи, завезенные в тайгу впервые. В этом году кооператоры забросили на факторию примусы. Такую «машину» эвенки никогда не видели. Они не обратились за справками и объяснениями к факторщикам, даже чуть было не обиделись, когда те начали разъяснять принципы диковинной машины. Охотники обратились к Ялэ. Мальчик молча выслушал просьбу старейших и только кивнул головой. Вечером он заперся с заведующим фактории у него в квартире и целую ночь маял расспросами и практическими «опытами». На следующее утро Ялэ самостоятельно зажег перед удивленными колхозниками примус и долго простоял около него, показывая эвенкам, что машина не опасна: не шаманит и не убивает людей.

Технический авторитет Ялэ имел, оказывается, свою интересную историю. Как-то зимой, несколько лет назад, в эвенкийский колхоз, в котором жил и Ялэ, случайно забрался полузамерзший киномеханик с передвижкой. Эвенки приютили и отогрели механика. В благодарность он решил «провернуть» им пару картин. У странствующего киномеханика оказались две короткометражные пленки северной тематики. На одной из пленок была заснята охота на белку, на другой — нападение волков на стадо оленей и охота за хищниками. Киноаппарат в тайге появился впервые, никто не знал, что это такое. Предприимчивый киноработник натянул экран в урасе Бенетося. На просмотр прежде всего пришли лучшие и старейшие колхозники. Никем не замеченный тут же приютился маленький Ялэ. Как только завертелась ручка динамомашины и ярко вспыхнула электрическая лампочка, зрители в испуге разбежались. Как ни бился, ни уговаривал механик стариков пойти осмотреть лампочку, общупать машину и убедиться в отсутствии сверхъестественного в ней, они не соглашались. Тут подвернулся шаман. Он злобно ополчился против кино.

— Худой человек небесный огонь (молнию) украл и пускает ее но веревке (по проводу) из ящика в пузырек, где он светит. Глаза потеряешь, если смотреть будешь. Сердце остановится совсем и ум из головы уйдет, — запугивал он.

Эвенки слушались старейших колхозников. Киномеханик был безутешен. Напрасно он просил, ругался — все было так же. Может быть, он так бы и уехал непризнанным и опозоренным, если бы не заметил однажды, с каким любопытством пожирает глазами оборудование установки Ялэ. В отчаянии механик взялся горячо объяснять ему устройство киноаппарата. Сначала испуганно и недоверчиво слушал Ялэ, но потом детская любознательность пересилила — Ялэ прикоснулся к зажженной лампочке. Она была холодна! Значит, неправда, что это небесный огонь. Вскоре привлеченные рассказами мальчика, эвенки увидели, как он сам добывал небесный огонь. Механик теперь молчал, ухмылялся и только крутил рукоять машины. Ялэ смело разбил шаманские небылицы своими бесхитростными, но убедительными опытами, придуманными им самим. Он совал светящуюся лампочку в снег, опускал в воду, дул на нее, зажимал в ладонях, подносил к глазам. Убедившись в неопасности электрического света, эвенки пожалели, что этот огонь нельзя взять на зиму в свою урасу. Авторитет шаманов был поколеблен.

Настал день первого сеанса. Увидев на экране эвенков-охотников, отправляющихся на промысел, зрители выразили шумную радость. Ведь снимали же соплеменников, и у них не остановилось сердце! Врут все шаманы. Как только появилась на экране первая прыгающая белка, какой-то азартный охотник, захвативший с собой ружье, не вытерпел и выстрелил улюке в глаз. Механик остолбенел и бросил вертеть рукоятку. Белка с простреленным глазом осталась неподвижно сидеть на дереве. Охотники бросились к экрану, намереваясь бежать в лес за белкой. Натолкнувшись на шесты урасы, они с удивлением остановились и подвергли экран и изображение на нем детальному осмотру. Тут очнулся механик. Он бешено завертел ручку машины, и белки запрыгали на ветках, как сумасшедшие. Киносеанс превратился в стрелковый тир. Все, кто имел с собой ружья (иные сбегали за ними), открыли по белкам оглушительную стрельбу, крича, смеясь и негодуя на бесконечные «промахи». Когда пленка кончилась и зрители увидели себя на «охоте», все разразились громким хохотом. Но громче всех смеялся счастливый механик, торжествовавший победу советской кинопленки над старью вековых шаманских традиций.

С тех пор картины сделались любимейшим развлечением охотников стойбища, а ранее отвергнутый механик самым почетным гостем. Каждый охотник купил на фактории белого полотна, сделал экран, вывесил его около урасы, и охотники «белковали». В конце концов механик с трудом вырвался от них, торжественно поклявшись на черепе оленя, что не забудет их и скоро снова приедет.

Вот история непоколебимости авторитета Ялэ по «техническим» вопросам.

* * *

Самолет рванулся в воздух. На земле все еще отчетливо были видны люди и ближе всех Ялэ — маленький охотник Ялэ, — бегущий вслед «железной птице» и махающий руками. Возле его ног мчалась Нерпа.

Под самолетом — леса, нескончаемые, непроходимые, таинственные, обладающие огромной притягательной силой, очарованием и суровостью; леса, скрывающие в своих зарослях замечательных людей, людей мужества, отваги и благородства.

Троицк, 1939 г.