Красочное дело в наших местах исстари почетно было. Некрашеный ситчишко выкинь на прилавок — покупателя не манит, а наведи колер цветистый — совсем другое дело: матерьица и не носка, а не залежится. Ну, и жизнь у красковара была полегче, не сравнишь с ткачом. За хорошую специю, за секрет искусный хозяин платил, не скупился знал, что сторицей к нему деньги вернутся.
А жили в те поры такие мастера на усобину, под хозяйским глазом. Смертной клятвой людей связывали, чтобы фабрики с не уходили, секретов не рассказывали, рецепты свои другим хозяевам не продавали.
А кто супротив хозяина становился, ему перечил, — своим судом расправлялись. Вечером хозяин крикнет к себе офень, мужиков поздоровей, подпоит их, даст по синюхе на брата, те ночью к красковару в избенку и прикончат его, то на дороге ночью подстерегут, убьют, да и концы в воду.
Расцветное ремесло было потомственное, из рода в род переходило, дед отцу передавал, отец сыну.
Красочное дело как трясина: если вступил в нее одной ногой, всего засосет. Сила большая в краске. Привлекает она к себе человека; неживая, а манит, языка не имеет, а разговаривает. Кабы не так-то было, может ни до каких хороших красок и расцветок люди и сейчас не додумались.
Теперь на красильной фабрике побываешь — диву даешься: чаны на сотни ведер красками наполнены,колористы аптекарских весах специи вывешивают, в стекла увеличительные рассматривают, с книгами сверяются.
А в то время, о коем речь идет, никаких этих увеличительных стекол и в помине не было. Варили краску попросту, в глиняном горшке или чугунке, не в лаборатории светлой, а у себя в подполье, не на весах составы вешали грамм в грамм, а горсткой засыпали да палочкой помешивали, чтоб не пригорело. У каждого красковара, кроме фабричной лабораторки, была своя домашняя; на фабричной он только готовую краску пробовал, на ткань сажал, чтобы хозяину показать, что получается, а как новую краску сварить поярче, да чтобы не смывалась подольше, да не выгорала бы, — о том мозговал дома.
Этак же вот и жил у ивановского фабриканта Селиверста искусный красковар Прохор. Избушка его, сказывают, в Ильинской слободе стояла. Старичок с виду не мудрящий, ростом не взял, подслеповатый, бороденка реденькая, на голове лычко обручем, на фартуке краски цветут. Дыхни на него, — кажись, от воздуха старик и свалится. А сила в ем была могучая, неугомонный был человек, свое ремесло любил больше всего на свете.
Дорожил им Селиверст крепко: через этого старика большие тысячи нажил, новые фабрики завел. Умел Прохор варить лазурь голубую, такую, какой нигде не видывали. К книжному рецепту свое что-то подмешивал. А что — никому неведомо. Можа травы, корня какого, можа еще что. Батист пустят, али адрас, да и ластик, уж больно тепло цвет ложится. И на какой базар Селиверст не заявится, едва лазорь голубую выложит, к его лавке додору нет, нарасхват мануфактуру рвут. Из-за моря приезжали да образцы, этой лазорью крашенные, покупали. Там, видно, тоже головы-то поломали, что это за краска. Гадали, думали — ан и не раскусили.
Как только ни пытались сманить Прохора! А он, ровно гриб березовый, прирос к своему месту — ничью красильню в сравнение со своей не ставит.
Все-таки стал Прохор сдавать, глаза ослабли, кашель привязался, руки тряслись, слабость в ноги вступила. Однако дела своего старик не бросал.
Утречком, как задудит фабрика в свою дудку, бредет Прохор с подожком, потихоньку. После работы к себе доберется, поест редьки с квасом, засветит лампу да в лабораторку и спустится. В горшечках специи разные варит, новые цвета выгоняет. Старуха его другой раз скажет:
— Полно, Прохор, маяться-то. Жить-то нам недолго осталось. Спал бы ты, чем томиться. Все равно в могилу рецепты свои не возьмешь.
А Прохор ей на это ответ дает:
— Вот и хорошо, что не возьму. Я умру, а краски живут, чтобы люди, глядя на них, добром меня вспомянули. Вот, мол, жил раб божий Прохор, полезный был человек, а краски лучше его оказались. Он умер, а они все живут… И костям старым после таких слов в земле легче станет.
Однова собрался Селиверст на ярмонку в Нижний, ситчишко повез. Вернулся с новым человеком.
Был этот человек пухлый весь, ножки у него коротенькие, руки коротенькие, пальцы на руках тоже, как морковки-коротельки, никогда он их в кулак не сжимал. На первый взгляд такой тихий, с незнакомыми обходительный, словом плохим не обидит. Голова голая, лоснится, желтая словно брюква только что облупленная. И ходит этот человек неслышно, подойдет, будто мяч подкатится.
А скажу я вам, была у Селиверста слабость одна. Любил он на все чисты должности иностранных людей ставить. Директор француз был, бухгалтер — немец, конторщики почитай наполовину все с трудными именами. В будку сторожа из Астрахани привез: наши-то говорят, татарина заманил. А Селиверст свое — и это, мол, француз. Ну, француз так француз, так тому и быть. Только вот в красильню подходящего не подобрал.
Вечером, значит, приехал Селиверст с ярмонки. Как полагается с дороги да с устатку вместе с коротышкой выпил, закусил, чин-чином. Утром с этим человеком на фабрику пожаловал, по цехам пошел.
Народ работает, некогда пот утереть. А они по фабрике разгуливают, осматривают что и как. Селиверст машины показывает, всю свою фабрику обрисовывает. Какие миткали и канифасы выделывают, нанки да китайки разные.
Человек наклонил свою желтую голову к Селиверсту поближе (а Селиверсту он по локоть), слушает и все кивает. И что хозяин ни скажет, на что ни покажет, этот коротышка, словно зимняя ворона на ветле, одним манером каркает:
— Карош! Карош!
И ткачи «карош», и пряжа «карош», и машины «карош».
Фабричные люди слышат это «карош», во след глядят, перешептываются.
— Ну, заявился к нам на фабрику какой-то Карош.
Так с первого дня и стали этого человека звать: Карош.
В красковарку они заявились как раз, когда Прохор со своими помощниками краски варил. На самом взвару дело было. Вонища в красковарке — не продохнешь, хуже чем в отбельной или сушилке: ад кромешный. Потолки низкие, в копоти, со стен вода бежит, пар едучий тучами плавает, людей не видно, только огоньки желтыми тряпочками мигают. Дрова в печке трещат, в медных котлах краски бурлят, словно злятся на кого, через край хлестнуть собираются. В преогромных чанах крашенина отмачивается, на вешалках от потолка и до пола во много рядов крашеные ситцы висят — отсушиваются.
Открыл хозяин дверь, ему в нос паром и кислятиной ударило. Карош на пороге закашлялся, стал платком глаза тереть.
Прохор фартуком обмахнул табуретку, поставил для Селиверста. Присел хозяин, а немец никак не отчишется, слеза глаза забила, слова молвить не может.
Селиверст и говорит немцу:
— Это моя красковарка. В ней ты и будешь за главного. А это Прохор, мой потомственный красковар! — на Прохора указывает.
Немец и не посмотрел, свое ладит:
— Карош!
Как услышал Прохор это «карош», подумал: може ты и карош, да не вышла бы цена-то грош. На соседних фабриках такие истории бывали частенько.
Селиверст красковару и заявляет:
— Я хорошего колориста нашел, грамоте горазд, все науки превзошел. Карл Карлыч. Вот он. Люби и жалуй. Учись у него. Вожжи в его руки передаю. Ты у него будешь за подручного. Теперь дело у нас пойдет, шаром покатится…
Случалось, — жизнь-то длинна, — и с приезжими колористами Прохор работал, кое-что у них перенимал, кое-чему и их выучивал. Так что не перечил: смолоду по земле ходил да под ноги поглядывал. На похвальбу неохочь был, хоть в своем мастерстве и неуступчив.
Карош сначала мягко стлал. Все с улыбочкой, да с присказкой. Где что заворчит Прохор, Карош умасливает его:
— Карош человек, обоим нам места хватит. Мы друг-другу не помеха. В чем я понимаю — тебе скажу, какой секрет ты знаешь — мне скажи, все тихо, мирно. Все карош…
Прохор особо в дело не встревает и видит, что с немцем-то блекнуть ситцы селиверстовы стали. Правда не всякий раз, случалось и задастся расцветка, не скажешь, что плоха, да не в ходу, не в славе, так-то на многих фабриках работали, а не у одного Селиверста.
Ждет, пождет Прохор, что же ему новенького Карош покажет. А тот варит, варит, выкрасит образчик, показывает Прохору:
— Карош?
— Карош-то оно карош, не скажу, что плохо, только эдак-то у Куваева нивесть с коих пор красят.
Все чаще стал немец о лазури голубой поговаривать.
— Как красишь, как составляешь, у кого перенял?
И в гости о маслянце или в заговенье закатывался. В избу гость — не положишь на стол кость. Прохор приветлив, — чем богат, тем и рад. Редьки поставит блюдо, на стол жбан с квасом — хошь ешь, хошь пей, хошь окачивайся. Карош в избу войдет, а носом по сторонам водит, все ему дай, да покажи, да расскажи, что за корни в горшке лежат, что за трава под киотом висит, на что ржавчина в банке припасена, что за книга — не библия ли на полке? Больно что-то толста. А там у Прохора всяки образцы приклеены. Еще дедушка эту книгу завёл. Уткнется в книгу, перелистывает, на тряпочки глядит, мудрует. Нет-нет — да похвалит:
— Карош, карош…
Не прочь он был и под пол в лабораторку заглянуть. А Прохор от раза к разу все откладывал: то светец не светит, то завалинка осыпалась, то половица прогнулась.
У Прохора в красильне свои угол был, конторка небольшая в одно оконце. На стене ящик для бутылок с красками. Там же пузырьки с лекарствами от хвори разной. Пониже — доска: коли полежать, отдохнуть вздумается. Вот и все.
Карош другой угол занял, сиденье себе там с пружиной поставил.
Понадобился Селиверсту голубой товар. Вот и велел он Карошу лазорь голубую варить.
Варил, варил Карош, ничего у него не вышло. Стал он увещать Селиверста в пунцовый цвет окрасить. Тот свое требует. И к Прохору:
— Вари лазорь голубую на свой лад. Время не ждет. Звиженская ярморка на носу.
Прохор сначала упирался, мое, мол, дело маленькое, да не устоял, лестно ему, что сам хозяин просит. Только выговорил:
— Сварю, но чтобы немец на сей раз своего носа в дело не совал.
Селиверст велел немцу к лазори голубой не касаться.
Принялся Прохор. Дни и ночи не спал. Долго ли, скоро ли, сварил.
Краска — вещь капризная. Надо провер сделать. Прохор пробу в голубую бутылку отлил, в свой шкафик поставил, рядом с пузырьком, где лекарство было. Карош зашел взглянуть, макнул лоскуток, — батист зацвел, заулыбался.
А Прохор ленту в руку да к хозяину в контору со всех ног пустился. Ну, угодил Селиверсту.
Прохор-то в конторе с хозяином сидит, а Карош в угол к Прохору, открыл его шкаф, видит бутылки стоят. Взял одну: дно копытцем, стекло толстое. Глянул на свет — лазорь голубая. Он шкаф закрыл, бутылку сургучом запечатал и в самое потайное место спрятал.
Прохор своим делом занимается, Карош — своим. День проходит, другой.
Вот однова к немцу человек из Костромы приехал. Давно он за голубой прохоровской лазорью охотился. Видно весточку получил и прикатил. Карош сунул костромскому бутылку в карман, а тот серебро горстями, как условлено, в шапку насыпал.
— Погодится ли специя? — спрашивает.
— Погодится. Сам черпал. Через неделю точный рецепт будет.
Ночью приехал и той же ночью убрался костромской-то, привез к себе бутылку с лазорью. А Карош на столе столбиками разложил серебро: гривенники в одну сторону, двугривенные — в другую, пятиалтынные — в третью. Зажег свечу да до самой зари и любовался выручкой.
С этой ночи стал Карош потверже ступать. Нет-нет да и схлестнется в спор с Прохором. Ремесло свое выше ставит, а главное, мол, у меня ума больше. Прохор на это рукой махал: излишний-то ум, мол, порой в тягость.
Вот однова заговорили они и в спор. Да и доспорились.
Немец говорит:
Я твою лазорь голубую корошо знаю. Сурьму клал, доргантему тоже, крахмалу добавлял.
— Все так, — ухмыляется Прохор, — рецепт может и правильный, а варить по-моему ты не умеешь.
Немцу не полюбился такой ответ. Распалился он:
— Ты не только краску варить, а ничего по-моему делать не умел…
— Что же это я не умею? — допытывается Прохор.
Поставил Карош Прохора возле лужи, где краска была пролита.
— Вот, — говорит, — сейчас я проверяю твой ум. Переобуй сапоги и ноги не замочи.
А присесть было не на что. Если снимешь сапог — на одной ноге не устоишь, надо в краску ступать. Хороша загадка!
Прохор подождал сапоги снимать.
— Прежде, — говорит, — давай условимся, заклад положим. Пусть мастера свидетелями будут. Если я вымараю ноги, твой заклад будет. А если не вымараю — мой заклад, и я тебе загадку дам.
Вытряхнул Прохор из кармана в картуз всю получку, Карош тоже отсчитал, что полагается. Отдали залог красковарам. Прохор перекрестился, стащил сапог с ноги, положил в лужу, встал на голенище и принялся другой сапог стаскивать. Так и переобул сапоги и ног не замочил. Ну, конечно, денежки в карман, и свою загадку немцу дает:
— Вот ты умом похваляешься, говоришь, что все делать умеешь. Повернись, как я повернусь!
Повернулся Прохор, и немец этак же.
— Сядь там, где я сяду.
Прохор на стул, и немец тоже. Прохор на чан и немец на чан. Прохор на пол и немец за ним.
— Пройди, где я пройду!
Прохор по одной половичке идет, заслепясь, а немец так же следует. Прохор под стул и немец тоже. В точности сполняет. Все облазили, вокруг всех чанов и шаек натешились. Семь потов с немца сошло. А Прохор знай ходит.
Зло немца взяло. Встал он посреди комнаты и ноги раскорячил:
— Что зря ходить? Надоело.
Прохор обернулся, нагнулся и ровно челнок между ног немца шмыгнул.
— А ну-ка пройди, где я прошел!
Карош только руками развел. Меж своих ног разве пройдешь?
А Прохор смеется:
— Ну, что я говорил? Не можешь? То-то же!
Опять, значит, верх за Прохором остался.
С тех пор, как Карош с лазорью голубой проштрафился, стал Селиверст на немца косо поглядывать. Карош заметил, покоя не знает, мечется, понимает: торопиться надо. Скоро из Костромы посыльный за рецептом явится, а рецепт попрежнему за семью замками хранится. Уж он и строгостью, и подкупом, и хитростью взять пытался.
Однако хитри не хитри, а Прохора на мякине не проведешь, воробей он старый, стреляный.
Потащил немец Прохора в кабачок. Полштофа поставил требухи купил.
Прохор говорит:
— Без компании угощаться не люблю. Зови моих с красильни!
Позвал немец. Пришлось ему раскошеливаться. Думает что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, авось выпьет и проговорится или согласится продать. Вот он и спрашивает:
— Сколько возьмешь за специю, что прибавляешь в лазорь?
Подручные кричат Прохору.
— Не продавай!
Прохор в ответ:
— Моя специя, я ей и хозяин. Даст немец подходящую цену — и продам.
Молодые мастера тащат Прохора из кабака, а он упирается.
— Слава богу, не глупее вас.
И к немцу:
— Смотри, задешево не уступлю.
Немец форсит:
— Капиталу хватит!
Прохор ему опять:
— Только смотри: специю продаю, а сколько и когда ее класть — сам смекай.
— Про то мы лучше тебя знаем, — отвечает Карош.
Вечером прибежал он в избушку к Прохору. Условились: фунт специи — фунт серебра.
Немец жадничает:
— Пуд специи найдется — давай, я пуд серебра буду доставать…
Но требует Карош, чтобы Прохор при нем заварку снял.
Снять так снять. Полез Прохор в подполье в свою лаборатории, немец за ним.
На полочках книги, образцами заклеены, весы самодельное на веревочке подвешены. Взял Прохор пустой чугунок, картузом вытер.
Показывает немцу:
— Смотри, чистый?
Немец осмотрел, убедился.
Прохор на глазах его полчугунка воды налил, крахмалу щепоть бросил, щавелю горсточку, даргантемы, сурьмы добавил. Немец все запоминает. Когда очередь дошла до тайной специи, Прохор говорит немцу:
— Деньги я еще не получил. Так что ты отвернись.
Отвернулся немец. Прохор из особой крынки вытряхнул что-то в чугунок и палочкой размешал. Вскипятил, через кисею пропустил, налил в пузырек и показывает на свет: настоящая лазорь голубая. Макнул ленточку для пробы, поднебесный цвет получился.
У немца глаза разгорелись. Стал прикидывать, сколько заработать на такой краске можно будет, если в Москву или в Питер с ней податься.
Позвали свидетелей. Красковары селиверстовы пришли в избенку к Прохору. Опять его останавливают:
— Подумай, брат: дедов секрет уступаешь. Хлеб свой продаешь. Через это тебе у нас почтенье на фабрике и надбавки разные.
Прохор заявляет:
— Назад покойника не носят. Может и продешевил. Только от своего слова отпираться не люблю.
Поставил он на стол бадью, деревянным кружком покрытую. Карош два картуза серебра отмерял. Сосчитали свидетели деньги, в мешочек повысыпали. Прохор спрашивает:
— Чьим картузом мой товар отмеривать будем? Твой товар ты своим мерял, а я свой товар моим отмеряю.
Немец взял линейку и давай картузы обмерять. Все говорят: картузы одинаковые, а немец ладит, что Прохоров картуз на полдюймчика побольше.
Прохор уступил. Снял он с бадьи кружок, положил в картуз сухую коровью лепешку, что на лугу весной подобрал, потом другую. Три лепешки положил, и полон картуз. Вытряхнул немцу в мешок.
У немца и язык отнялся. Он было на попятную.
— Это не специя… это чорт знает что…
Прохор бадейку вынес, серебро убрал.
— А я, друг, тебе и не сулил камней самоцветных… Ты просил специю, кою я добавляю в лазорь голубую. Со мной вместе в подполье пошел, своими глазами видел, все сам проверял. Не мной начато, еще дедок мой покойный варил краски из этого добра, да еще как варил! Теперь ты пробуй.
И с мешочком купленой специи проводил Прохор гостя из избы.
Заявился Карош со своей покупкой к Селиверсту в красковарку и начал варить. Ничего у него не получилось. Не знает он — сколько Прохоровой специи класть. На смех его красковары подняли.
Карош было к Прохору подсунулся.
— Я передумал. Теперь ты и наставление продай, как сварить голубую лазорь, когда что положить.
Ан не тут-то было, не клюнуло. Не согласился Прохор.
— Я, — говорит, — не сильно грамотен, на бумагу не пишу, все в голове держу. Мы своим умом дошли, и ты дойди. А не горазд — за чужое дело не берись.
Недели не прошло, — и сбежал Карош.
А костромской как раз на тройке к крыльцу подкатил. Знать, для храбрости подзаложил, бегом на крыльцо, кнутовищем машет, острогом грозится, немца на расправу требует. Выхватил из-за пазухи бутылку голубую, трясет над головой.
— О башку его бутылку разобью! Никакая это не лазорь голубая.
Прохор глянул, а это его бутылка-то: дно копытцем и стекло толстое.
— Ах, — говорит, — нечистая сила. Накоси, что удумал. Мое лекарство с полки снял да заместо лазори голубой продал.