Глубока-широка Волга-матушка. Стар и славен город Ярославль. Несчетны цветы весной на лугах заволжских.
Подстать привольицу-раздольицу вешнему скатерти камчатные ярославские с цветами лазоревыми, с узорами невиданными. Не част-крупен дождик поливал их, не солнце красное согревало, не сыра земля те цветы, узоры раскрасила добрым людям на радость, на любование большим городам по всему белому свету.
— Политы были те цветы лазоревы, узоры хитроумные слезами заглавного ткача-переборщика. Взрастили-то их, взлелеяли неуставные руки умелые, в мозолях да в трещинах. Вымерены, выверены точным глазом. Хоть и бедная голова, но вдумчивая разузорила те салфетки, скатерти.
Все бы хорошо, одно, слышь ты, плохо: накрывали теми скатертями чужие столы, боярские, дворянские, а то и царские. Пировали пиры за теми зваными, бранными столами; мед рекою лился, да все мимо нашего рта. Не только чарочкой угостить, добрым-то словом мастера помянуть забывали. Им-то что!..
Старые люди знавали: ой как солоно было за переборным станом ткачу-переборщику. Камчатное белье ткать тяжелее, чем в гору камни таскать. Скатерть да салфетка любят веселую расцветку, с улыбочкой. Расцветка-то на ткани не пером писалась, не кистью, все той же уточной ниточкой набиралась, ниточка к ниточке, и вдоль, и поперек, и накрест, и в обход.
Переборный стан во сто раз похитрей подножечного. Скатерть браную соткать, особливо, как бывало, к царскому двору, это не то, что кусок тика или чешуйки. За переборный стан из сотни ткачей, может, один погодится, да и то не всякий. На переборном-то на один волос сфальшивил заглавный, выкрикнул не тот номерок, переборщик дернул не за ту ниточку, вот те и дыра на скатерти. В таком разе зачинай узор сызнова.
А в старину-то как было: дыра на новине — прут на спине. Хуже того: через твое доброе старанье родного края навек лишишься. Не приглянулся мастер хозяину, не горазд в своем деле, сначала по-домашнему накажут, потом упекут на Камчатку.
Да, братец мой, хороши, цветисты были ярославские скатерти, мягко, бело белье камчатное, сколько милостей нахватал хозяин мануфактуры от царицы Катерины. Но однажды так угодил ей скатертью, что упала царица в обморок, а все бесценные труды ткачей по воле, по прихоти прахом пустила, по ветру развеяла.
В те поры ровно ураган по всем селам, городам прошумел. С понизовья широкого, с далекого Урала — вольный ветер повеял. Беглых объявилось много, как в лесу опят после теплого дождя. Да и то сказать: от добра добра не ищут.
Раз из спального сарая утекли пятеро ткачей Ярославской мануфактуры. Деньги за всех содержателем плачены. Все пятеро — приписные, к мануфактуре привязаны по гроб.
Содержатель наведался в сыскное заведенье: мол, нет ли у вас беглых каких.
— Как не быть? Их каждый день приводят. Вчера пятерых захватили. В кузиловке, глянь, не твои ли?..
Пошел в кутузку. Кутузка в подвале каменном. Оконце под самым потолком, как в скворешне, да вдобавок решетчатое, за железом. А там полеживают пятеро молодцов на полу. Один — детинушка богатырь, по всей стати ему на стругах плавать. Заводит он с тоски-кручины:
Хороши наши ребята,
Только славушка худа.
Остальные все враз подхватывают:
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Не ворами нас зовут,
Все разбойниками.
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Мы не воры, не разбойнички,
Стеньки Разина помощнички.
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Вошел хозяин с караульным в кутузку:
— Что еще за скоморошки тут?
Один дудку из сапога вытащил. Пошла весельба, как на масленице. И караульный им нипочем. Запевало Кудрявич сметил, тут же песню повернул на другой лад:
У дядюшки Петра
Мы украли осетра.
А друзья еще пуще:
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Из-за Волги кума
В решете приплыла.
Веретенами гребла,
Мочкойпарусила.
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Тоже со сметкой парень — сразу все и свел на пересмешку.
— Не твои? — спрашивает караульный.
— Может, и мои, всех-то разве упомнишь? — ворчит хозяин, попрекает молодцов: — Небылицы плесть горазды, за переборный бы стан вас: послушал бы, как запоете.
Тут Балабилка Кудрявич вскочил:
— Сиживали и за переборным и заподножечным. Надо — самому комару камзол камлотовый соткем, блохе, императрице кафтанной, скатерть сладим. Песня делу не помеха!
Надоело, наприскучило мотаться парням. Люди рабочие. У рабочего человека от безделья душа вянет, сохнет, как цветок по осени. А им, где ни жить — так служить.
Тряхнул хозяин золотым кисетом в сыскной коллегии, ну и все шито-крыто. Чужих людей признал за своих, прибрал к рукам, заладил на свою мануфактуру. Не ошибся плут.
Балабилка-весельчак сразу сел за переборныйстан. Ткет, песней сердце тешит. Прямо золотые руки: на какой узор ни глянет, снимет в точности, капля в каплю. Такие стал салфетки-скатерти перебирать, что и на царский стол накинуть не зазорно.
Молодцы послушливые за помощников, за переборщиков…
Вот однажды прискакал в Ярославль царский гонец. Белого коня привязал у крыльца к резному столбу, палаш прихватил, а сам в контору к купцу — хозяину. Приказывает царский гонец хозяину: мол, к такому-то сроку соткать наилучшую скатерть на царский стол. Таково повеление царицы. Большой праздник в град-столице затеян, на пирование вельможи пожалуют и заморские гости. Нужна скатерть в ширину-то пять аршин, а в длину — двадцать пять.
— Ладно, — говорит хозяин, гильдейскийфундатор, — для их императорского величества порадею. За указец ее благодетельный отблагодарю от всей души нашей и верного сердца. Науточины из мастеровых людей жилы выдеру, а уж сотку и цветисто и добротно.
Гонец хлестнул плетью с золотистой кисточкой по сафьяновым сапогам, шляпу с пером поправил, в седельце сел, вдарил коня шпорами и погнал столбовой дорогой.
Вздохнул да охнул купчина. Поддевку распахнул. От царского-то заказа его в жар бросило. Заказ такой хоть и не внове, и дотоль немало на царский стол поставлял он всякой красоты, а на этот раз что-то робость охватила. Угодишь ли? Слышал он от надежных людей, что после того, как кабальные люди вышли из покорности да к новому царю опальному перекинулись, с той поры потеряла царица всякий спокой. Уж и своих-то домочадцев приблудных и то кой-кого расшугала: кого в Буй, кого в Кадуй, а третьего за Можай, назад не приезжай.
Пошел хозяин в рисовальню, из ткацкой светлицы лучших площанщиков шелковиков-переборщиков покликал, наказывает:
— Царскому столу заказ готовлю. Эта скатерть дороже всей моей жизни. Ты, Логин Арясов, бобыльский сын, срисуй цветы, узоры, чтобы царица, как глянула, духом бы воспрянула, а как на стол скатерть постлала — сама бы цветком расцвела. Ты, Балабилка, с помощниками по узору сотки такую скатерть, чтобы нам с тобой царица прислала по золотой табакерке. Ни шелку заморского, ни пряжи золотой не пожалею.
Тут-то развязал он алую шелковую тесемку, — вишь ты, брат, — развернул царский указец, что был в трубочку свернут, да напомнил:
— Ложась, вставая, в сердце, как отче наш, храните повеление монархини. Нерадивых, нерачительных, ослушников хозяйской воли отдавать в мануфактурколлегию для отсылки на Камчатку, в каторжную работу. Слышали? А то сызнова прочитаю! Идите, да чтобы у меня сказано — сделано было! Кто хозяину не угодит, — так и ведайте — тот по Камчатской стороне соскучился.
Арясов Логин, бобыльский сын, как прирос к столу в рисовальной светлице, с раннего утра до позднего вечера сидит над белым листом, кисть в руке, в ложечках, в черепочках золотые, лазоревые краски перед ним. За косящатым окном зеленел волжский берег, вольная матушка-Волга, синее небо, отары белых облаков гуляют в вышине. Логин порисует, порисует да поглядит в оконце. Уж вот, кажется, хорошо вывел, дельно, цветисто; другие срисовальщики заглянут через плечо Логина на узор, присоветуют:
— Ловко, хватит! Неси! Клади кисть, а то испортишь.
Логин и вблизь-то глянет на сделанное и к двери-то отойдет, а потом возьмет узор — да в печь! Хорошо писано, но не лежит к сердцу.
Мнится, мерещится Логину свой семицвет диковинный, в уме-то этот узор крепко держит, явственно во всех изгибах видит, а вот положить по всем правилам на манерный лист никак не может. Дело, братец, тонкое. Хоть ты семи пядей во лбу, а, бывает, сразу-то свою мысль не ухватишь во всей полноте-ясности. Тогда тебе ни сна, ни отдыха. Сам себя маешь и не маять не можешь.
Сготовил Логинов картинки примечательные. По краям-то цветы лазоревые тремя линиями, в каждом углу по корзинке с цветами. Вверху двуглавый орел распахнул крылья на всю скатерь, глядит в обе стороны, в когтях скипетр царский держит, под крыльями плывут по Волге корабли под белыми парусами. На крутом красном берегу Ярославль-город с теремами белыми, с церквами златоглавыми. Вдоль да по бережку крутому идет крестьянский сын, кажись ведет за собой честной люд на поклонение. Это будто сам хозяин. Такова хозяйская воля была. А на красной горке царица в кисейном платье, две собачки кудлатые на золотых цепках впереди ее.
— Теперь-то вроде на стан отдавать можно, — решил Арясов.
Показал хозяину.
— Отменно, братец, — похвалил хозяин мастера.
Взял Балабилка узор, прикинул на свой глаз, поднахмурился, покусал желтый ус, головой покачал.
— Ладно, братец, вижу я на узоре свою точку. Без своей точки не выткать скатерть.
Кликнул Балабилка своих помощников: при такой ширине ткани да затейливом узоре четыре помощника и то еле-еле поспеют. Балабилка себе в напарники взял Мартьяна Базанова, длиннорукого солдатского сына. Взял еще Беляя колченогого, Гроша Кириллу из матросов — крестьянского сына, да Гуся Андрея, чешской нации, солдатского сына. Парни бедовые, горячие: коль за дело возьмутся, только подавай.
Мартьян развел руками да к Балабилке:
— Выдюжим ли? Скатерть на царский стол, беды бы себе не выткать.
— Твое дело шнурок дергать. В ответе я. Помалкивай, не стони над плавней, куличок, — подмигнул Балабилка.
Сам он пряжу пошел выбирать нужной тонины и доброты. Пряжи льняной в складе года на три запасено. Но сколько Балабилка ни выбирал, ни одна талька не приглянулась ему.
Нагосподские тальки он вовсе не глядит. Вкрестьянских тальках, сверху-то глянешь, тонка пряжа; поглубже копнешь, а в ней пасьмы две, а то и побольше из пачесы напрядено. Изпачесы скатерть не выткешь.
Одинаковой тонины и доброты тальку не подберешь. Пряжу разные пряхи пряли, на торжках ростовских да макарьевских куплена из разных рук. Отказался Балабилка наотрез из такой пряжи ткать скатерть. Посадил хозяин в прядильной сто лучших прях мочку тянуть из золотой тверской кудели. Приказал самой тонкой пряжи напрясть, такой, что и глазом сразу не заметишь ниточку.
Прях-искусниц немало на мануфактуре. Сто прях в ряд сидят, сто веретен в руках поют. Напряли они пряжи тонкой, звонкой сколь надобно, на тальки смотали, в пасмы перевязали, на грудки по шестьдесят нитей разбили. На белильном дворе вщадрике пряжу выварили, на вешала развешали, высушили на солнце. Из мотков на сновальные катушки да на цевки пряжу Балабилка с помощниками перемотал.
К шпульке-то сам сел, и не зря, братец, на то он и мастер, не доверил ребятам-несмышленышам перематывать, чтобы рядок навить поровнее. Все сам делал. Сам тальку на воробину наденет, сам и кончик нити на катушку замотает. Правой-то рукой колесо вращает, левой нить придерживает, чтобы не туго и не слабо шла. Потом мотки со сновального барабана с помощниками перевил на ткацкий навой. Ниточку к ниточке положил основы по всей ширине навоя. По сорок ниточек в рядок. Нитки-то все разноцветные: золотые, оранжевые, шелк и серебро. Шлихтовать принялись. Тут ой как искусно нужно щетинкой водить, чтобы основы не оборвать и чтобы ниточки не склеить! Сверху-то Балабилка щеточкой в шлихте ведет, снизу-то сухой щеткой пряжу приглаживает. Основы проклеиваются и не путаются. Без малого месяц впятером-то занимались. И то сказать: под скатерть затравить — надо голову иметь. Но самая-то трудность еще впереди. Такая страда, когда он за стан сядет, первый раз бердом пристукнет да скажет:
— Начали-почали, поповы дочери! Помни свой номер, чтобы цветок на скатерти не помер.
В переборном-то стане сам чорт не разберется, не догадается, за какую ниточку дернуть. Каждой нитке в основе номер дан, сто веревочек висит — вот за них переборщики свои номера и дергают по счету. Ткач старший за станом сидит, на узор смотрит да счет дает, когда какую ниточку поднять, какую опустить. Ниточки то вниз, то вверх, то вниз, то вверх; то золотая нить лазоревой дорогу уступит, то лазоревая перед золотой посторонится. Чуть зазевался или от усталости пропустил свой номер, не доглядел заглавный ткач, ну и скатерть бросай, — пустота останется в том месте.
— Ну, батан, ботать-ботай, да работать не мешай. Стоит нам не полениться, заставим арясов узор улыбнуться, другим боком повернуться, который нам люб.
Не торопясь, сел Балабилка за стан, разок другой батаном пристукнул. Батан послушно ходит, только почаще дергай на себя.
В левой-то руке у него узор на бумаге, бумага перед глазами — по ней и трафь. Правая-то рука на батане, чтобы поудобнее приколачивать уточину. Мартьян с челноком — сбоку, рядом с ним переборщики Беляй да Гусь Андрей, эти у номеров.
— По птице и перо, по царице и скатерть, так, что ли, чалдоны? Уж как в таком разе не порадеть? — лукаво метнул серым глазом Балабилка, хмурясь в бровцах, посерьезнел — по узору счет почал. Тут, брат, не до зевоты, только номерки поспевай дергать.
— Два, один, десять, пять, сорок, восемь, пятьдесят!
Беляй и Гусь за концы веревочек — дерг: золотые и лазоревые нитки — кверху, голубые да розовые — вниз. Мартьян челночок — раз, Балабилка батаном — стук да стук: станина — в дрожь. Разноцветные основы словно в плясе. Как по команде — всяк на свое место, куда приказано, туда и становятся. Все слажено, все угадано. Со стороны глянуть — не работа, музыка!
Балабилка с узора глаз не сводит, батан взад-вперед, взад-вперед, челнок, как окунек на волне.
— Пять, один, восемь…
Батан — тук, тук, тук.
— Три, четыре, десять, два…
Пальцы переборщиков, как у гусляров, — по основам в бег, в пляс. Не успел, кажись, Балабилка четнуть, а уж Гусь с Беляем — всяк за свою веревочку: и маленький узор, что на листе, теперь цветами на скатерти ложится. Лазоревые лепестки, бутончики, зеленые листочки узорчатые — всему свой цвет пряжа дала, без кисти, без красок.
Весной солнце не торопкое, долго оно на небесах. День-то с версту; ту версту мерял чорт да Тарас, а цепь-то у них оборвалась; Тарас говорит: давай свяжем, а чорт — на глаз скажем. Жди, когда солнце вкруг ткацкой светлицы полный круг обогнет. За четырнадцать часиков за станом все косточки замозжат. За весь день-деньской соткали, скажем, с пол-аршина. Узоры на скатерти зарницами, солнышком просияли. Балабилке усталость нипочем. В харчевне, не присев, похлебал щей купоросных и скорей за стан; сподручные тоже за ним.
— Давай, братцы, пока в руках-то зуд, пока дыр-то нет!
И те тоже в азарт вместе с Балабилкой, только счет подавай. Радость всем: дело-то наудачу! Без заминки, без задоринки, ни пролета, ни подплетины. Когда у мастера в сердце жар, тогда и работа навеселе. Балабилка держит узор перед собой, а в памяти у него старое да бывалое, житье его молодецкое, ночи темные осенние, ветры буйные, да костры среди чиста поля, да песни, кои на фабрике петь запрещают. Все-то припоминается, и уж вроде перед ним не то, что на бумажке написано да на стан к нему прислано, — перед глазами иной узор во всей явственности.
Однако у Балабилки ежечасно в памяти строгий наказ хозяйский: свернешь с узорчатой стежки — Камчатка тебе. Для начала же отблагодарят плетью на хозяйском дворе или в юстицколлегии.
Но так и тянет Балабилку свернуть со стежки узорчатой. Словно бес ему на ухо шепчет:
«Балабилка, четни на золотую нитку! Молодцу, что в рисунке народ ведет за собой, в очи-то огня брызни, в кудри-то ему черного шелку побольше. Чело-то бы ему высокое, а осанку молодецкую!»
Чем узор ярче, тем на сердце горячей, тем чаще шопот в ухо Балабилке. Должен он четнуть на нитку простую, льняную, — четнет на золотую или на черную шелковую. Помощники дергают за бечевочки: и встает, оживляется мало-помалу на скатерти удалец-детинушка.
Бросил Балабилка узор, сам и смеется и крестится.
— Ты что, Балабилка?
— Братцы, около меня бес путаник: на уме у меня числа, на голосе-то у меня другие. Сам себе я не хозяин.
— Полно-ко тебе, братец, эва как у нас цветисто. Коли бес с подсказкой, так спасибо ему — знать, он за нас сухоруких, — подсказывают друзья Балабилке.
— Бедуха, братцы! Опять нам скоро сыскная изба.
— Ну, за такой узор — и от самой царицы не постыженье! — говорит Мартьян.
У Балабилки полон рот воды, бурдюками щеки, лицо круглое. Прыснул на метелку, которой ткацкий пух обметали вокруг стана, покропил да с причетом:
— Эй, бес, тебе путь в темный лес, иль под крайний стан, иль ко мне в карман.
Гусю и Беляю потеха на Балабилку-затейника, пересмешника. Тут как раз в светлицу вошел хозяин, как журавль на тонких длинных ногах, в белых штанах, в камзоле синего сукна с красными отворотами, с золотыми манжетами.
— Что это у тебя здесь за половодье, Балабилка? Подумаешь, какой воеводский сын: то ему пыль, то чих, то тяжелый дых. Все с привередьем.
— До привередья ли? Ткацкая пыль, что фимиам по заутрени. Хуже история: бес под станом счет путает.
Узор хозяину по душе.
— Э, паря, тканье отменно. А бесу в назиданье — вот…
Наставил хозяин углем на станине крестов, похвалил ткачей за старанье и ушел.
Балабилка с молодцами прямо с мануфактуры на Волгу. Из-за леса — желтый лоб месяца. Над лугами туман белый, как завеса. На крутом берету, рядом с Волгой-то, и заходила в Балабилке силушка по жилушкам. Пыль да пух с кудрей, с плеч долой, рубаху холщовую — под ноги, руки — в разлет, и весь он — словно из куска белого камня. Вольготно ему на высоком берегу. На спине от железных каленых прутьев синие рубцы, отметка царева, а за что, про что — только Балабилке и его товарищам ведомо.
— Эх, братцы, тонка нить у хозяина нашего, а прочна — крепче цепей железных. Ах, охота мне сигом в Волгу, белой рыбицей по волнам, да то низом, то поверх всех сетей, в обход всех снастей в широкое море Хвалынское!
Где же для простого человека свой, обжитой угол на земле? — гаркнул Балабилка.
В присядку да в прискок, вздохнул поглубже и, как чайка, со всего с лету-маху в парную воду. На зыбучих волнах около бережка — пенный шопот. А уж он звон где, — почитай, на самой середине голова, как поплавок из-под воды.
— Ух, братчики, гоже! — гудит Балабилка. — Всем мать родная Волга-матушка. И питье у нее для нас, и кормление, а коль жизнь не по душе, — так и вечный покой.
Словно дикий селезень, полощется Балабилка; то на один бочок, то на другой, а то ладошками над головой хлоп-хлоп.
— Эй, матушка-Волга, ждать своей доли мне долго?
То ли бор вековой на том берегу, то ли красавица Волжанка-служанка вроде бы с ответом:
— Не-до-о-л-го-о-о!
— Чу, ребята, без обману, без утайки. Недолго! Где-то здесь поблизости наша Волжанка-заступница.
Где раздолье, там и Балабилке веселье да приволье. На минуту, да своя воля. Товарищи — к нему на стрежень, брызги дугой над ними, звонкой россыпью. Молодцы друг дружку на плечи да через голову — в воду. Эй, гей!..
А потом опять с вопросом:
— Ждать нам своей доли долго?
И кто-то с другого берега с ответом:
— Не-до-о-л-го-о-о!
После купанья — некуда, кроме как в свой клоповник. Вокруг барака — частокол, а на нем рогатки железные да гвозди.
У ворот — хозяин с жердиной в руке. К Балабилке:
— С кем это у тебя каждый вечер туканье?
— Ей-богу, это не мы, кто-то с Волжанкой-служанкой перекликается.
— Ты, затейник, смотри у меня со своим языком! К каждому слову: Волжанка да Волжанка. А что она вам, мать родная, что ли? — и жердиной пригрозил.
Ночью в бараке храп. Нары в два яруса. Балабилка с боку на бок ворочается, доски в скрип, не до сна ему, не до лежания. Луна за окном. Узор занятный в душе у Балабилки. Кому от узора прибыль, а ему одна забота. Так другому бы горя мало: что срисовальщик навел, то и вытки, мол, худо, добро ли. А этот — нет, не такой, у него любое дело с сердцем в обнимку.
Мартьян сбегал к шайке, что в углу под рогожей, испил, спросонья нос и бороду намочил.
— Ты что, Балабилка? Опять не спишь? Экий полуночник.
— Не до спанья что-то.
— Мыслями сон зашиб?
— Да какие это мысли? Так что-то, всякая чертовщина перед глазами. А ты что сейчас орал, словно тебя режут?
Мартьян ему на ухо:
— Сон видел страшный. И сейчас еще в жилах дрожь. Будто опять мы с тобой вместе с посадскими людьми стоим против страшной плахи, на том самом знакомом месте. На помост ведут наше солнце. Как он тряхнет плечами, и полетели с лестницы палачи. Все вот слышится его голос, как, бывало, под Оренбургом: «Эй, чубатые, кудреватые, что задумались? И хуже бывало! Коли это да не воля, так чего ж вам боле!..»
До самой зорьки прошептались под хламидой Мартьян с Балабилкой.
Рано на заре мурцовкой заправились, опять в светлицу, к стану. На веревочках грузильца, железки да камешки, как монисты на цыганке. Балабилка узор в левую руку, а правой за батан, считает:
— Один, шесть, пятнадцать, двадцать пять!..
Переборщики — за веревочки. Так изо дня в день, от темна до темна…
Долго трудились они над скатертью. Дошло дело до двуглавого орла и царицы-медяницы. Уж подол и царицыны ноги выткали, крыло орла начали. Бежит хозяин:
— Пуще монархине обличие придайте подобающее, чтобы попригляднее. Это — всей скатерти гвоздь! Венец царский и прочее, со всеми бриллиантами, самоцветами. Чтобы без дырки в голове!
Стал Балабилка все чаще да чаще позевывать. Вестимо, ткать — не в бабки играть. Устать не диво. Да и у переборщиков-то прежнего задора не стало. Передергивают нехотя за веревочки.
— Два, четыре, десять! — считает Балабилка.
Андрей Гусь дернул веревочку, да не ту. Балабилка стук, стук батаном. Дальше:
— Семь, пятнадцать!..
Грош опять было — за веревочку, а Балабилка ему:
— Стой, постой, брат. Бес меня путает!
— Что вы, черти сивые, аль не видите? Дырка у царицы на голове! — ахнул ткач.
— И с дыркой подходит. — Балабилке все смешки да хаханьки.
Переборщикам пуще всего перед хозяином страшно. Чуть что — на Камчатку всех. Указ у него на руках, его власть и сила. У Балабилки своя сметка: он да скорехонько, где дырка-то была, вплел шелковую ниточку. Дальше ткут. Уж время-то мало осталось, а там и гонцы за скатертью прискачут.
Хозяин стоит над душой с палкой:
— К сроку не поспеете — семь шкур заживо сдеру!
Три дня, три ночи напролет да безвылазно корпели ткачи. Ночью их пятеро в светлице, да сторож, этот у печки спину греет да сказывает про Волжанку-служанку. От устали у Балабилки веки слипаются, муть в голове, по узору то пятна оранжевые, то красные круги, нивесть откуда.
— Десять, двадцать!.. — голос у Балабилки дряблый. Сил больше никаких нет.
Глядь-поглядь — на голове у орла дырка. Кто виноват? Сам ли спутался, переборщик ли, бес ли подсказал свою цыфирь?
— Эх, ребяты, у царского орла голова со свищом, — вздохнул Балабилка и узор бросил.
А сторож:
— За это вам всем верный острог!
Мартьян починил голову орлу дешевой битью — оловянной ниточкой.
Пошел Балабилка на обед в харчевню за белильный двор, — узор на стан под челнок. Закусили наскоро, бегут в светлицу, а узору как не бывало. На воле было ветрено, стан стоял у окна, а окна-то приоткрыли, чтобы дышать привольнее. Может, и ветром унесло бумагу.
Полетело из светлицы в поварню, из поварни в белильный двор, по всем углам мануфактуры. Слушок-то сам Балабилка пустил:
— Чорт царицын узор украл!
От такой вести хозяин стал бел, как холст. Бежит в светлицу, губы синие, весь в лихорадке:
— Где узор с монархиней?
— Бес украл, пока обедали, — Балабилка ему.
— Дубинкой вас, бездельников! Вороны вы, а не ткачи!
Балабилка ходит вокруг стана с причитаниями:
— Бес, бес, поиграй да опять отдай!
Доткать обличье-то царицыно осталось самое малость, а там — за детинушку можно приняться. Да вот поди ж ты!
— Как же теперь? — мается хозяин.
— Я уж на глазок, у меня глаз памятный.
За все теперь Балабилка в ответе. Новый узор писать недосуг. Скатерть — к царицыну празднику, а праздник на носу.
Хозяин с угрозой:
— Смотри же у меня: не подгадь дело, а то голову с плеч.
Через день подошел хозяин на скатерть глянуть; с ткачей — пот градом, в пыли, в пуху они, света белого не видят.
— Пять, восемь, девять, двадцать, — кричит Балабилка.
Гусь и Грош в четыре руки дергают веревочки, не успеешь глазом моргнуть, а уж нужный номерок подняли. Беляй с Мартьяном челнок бросают.
Наклонился хозяин над узором. Балабилку спрашивает:
— Когда кончите?
— Сам не ведаю. Видно, к царице на показ бес узор отнес, да и потерял во дворце. Подметало поднял, в ящик бросил. Бес, видать, копается в царском мусоре. Вот уж, наверно, чего-чего он только не узнал о царице.
— Это ты про какую царицу?
— Вестимо, про мусорную…
Только скатерть со стана сняли, царские гонцы к хозяину. И глянуть-то никому как следует не дали. Скатерть — красоты удивительной. Под стражей повезли к царице.
Балабилка после той скатерти натрудил глаза. Больше недели над чугуном сидел да лечил картофельным паром.
А скатертник-хозяин ночей не спит, все ждет, какую же пришлет царица награду. Прежде-то баловала царица купца.
Идет он раз по канавке от котельной, где товар в щадрике кипятили на голом огне. По канаве — грязная вода, щелок, краски. Видит в грязи листок с узором. Остановился купчина, поднял узор. Слова никому не сказал об этом.
А той порой в царском дворце столы накрываются, графы, вельможи в золотых нарядах ко дворцу съезжаются, заморские гости туда же. Фрейлины на царицу духами прыщут, в парик ее рядят, кисейное белое платье надевают, шириной с рыболовную сеть. Сами тоже — в румянах, в белилах, в духах и нарядах, как полагается.
Вин, закусок, сладостей да пряностей — воза.
Все камчатное дорогое белье вынули из царских сундуков ради такого пирования. Слуги в люстриновых и глазетовых рубахах, в белых чулках, в перчатках по самы локти, с подносами так и летают. Люстры зажгли, в каждой, поди, по тысяче свечек. Полы-то все зеркальные, всего тебя видно вверх тормашками. Вот как у них было! Не то что, скажем, в спальном бараке на мануфактуре в Красном селе или в Костроме.
Салфеток, скатертей у царицы побольше, чем во всем царстве, особливо ярославских. Слуга-вертихвост спрашивает:
— Какую, ваше императричество, скатерть прикажете на большой стол накинуть?
— Самую лучшую, гирную, что вчера привезли от купца ярославского.
Как накрыли стол ярославской скатертью с лазоревым узором, вдвое краше в царской палате стало. Вельможи, министры, заморские гости, спотайные полюбовнички, все в крестах да в лентах — обступили стол. Близко без царицы не подходят, ее ждут. Много у нас диковинных диковин ткали, такая же — первый раз. Один заморский гость и говорит:
— Я бы, кажись, за эдаку вещь никакого капитала не пожалел.
На разные лады скатерть расхваливают. Молодым кралям и тем теперь не до плясов. Вздыхают, глаза закатывают, только и слышно:
— Ах, что за скатерть! Первое удовольствие!
— Бог знает, кто ее и ткал!..
Музыка в сто рогов сразу ахнула. Выплывает из хрустальных дверей царица, прямь — что бочка кисейная, подол-то на полверсты, его прислуги несут. Блюдолизы придворные — в дугу перед своей благодетельницей, им уж не до скатерти. Царица кому кивок, а кому и того нет.
Издали заметила царица новую скатерть, так вся и воспылала:
— Что за узоры! Такая прелесть!
Подошла царица к столу, оперлась пальцами о скатерть и онемела. Стоит, словно статуя каменная, глаза оловянные стали, да вдруг как взвоет на весь дворец:
— А-а-а-а!
Вельможи да бароны аж глаза вылупили, — не свихнулась ли их заступница. А она — хлоп в обморок. Тут слуги ее подхватили.
Шум, гам, переполох. Давай императричество водой отливать. А она чуть только очухалась, всех распихала, растолкала — да к столу: на скатерть кинулась, стащила ее со стола, всю посуду перебила, давай скатерть ногами топтать.
Вельможам приказывает:
— Сжечь! Изрубить! На бумагу перемолоть! Все ярославские скатерти, салфетки, — все на бумагу! На той бумаге я указы напишу, с супостатов кожу спущу. Тем, кто выткал на скатерти Емельку Пугачева, головы отрублю! Найти, поймать, схватить, перед мои очи поставить!
Забегали, засновали гонцы, к коням кинулись. Ночь-полуночь в Ярославль на мануфактуру скачут.
Бароны да вельможи начали скатерти со всех столов срывать. Да той же ночью и скатерти, и салфетки, и все камчатное белье дорогое покидали на воза и отвезли на царскую фабрику, все начисто перемололи на бумагу, все поизничтожили.
Сколько старанья ткачей было погублено! Что им бессонные ночи тружеников!
Гонцы прискакали на мануфактуру. Хозяин — ни жив ни мертв. Балабилку с молодцами послал искать. Балабилки в светлице нет. В барак побежали. На тюфяке, где спал Балабилка, под соломенной подушкой нашли письмецо затейников. Вот что, брат ты мой, было в нем написано:
«Прощай, хозяин-каин и царица-блудница. В гости нас в скором времени поджидай. На судьбу свою не ропщу, твою фабрику, придет час, по ветру пущу. Пошли мы свое счастье искать. Нам с царями дружить не с руки. Не вхожи мы в тот высокий дом, а случится — и в него взойдем. Теперь и ты повидала Емельяна Ивановича. А мы с ним за ручку здоровались. Ради него и ночей не спали на твоей погибельной мануфактуре. Ну, да ладно. По воле мы шибко соскучились.
Твой ткач, скатертный начальник Балабилка — крестьянский сын».
Сгребли гонцы с Затрапезного золотой пудовичок отступного и повезли балабилкин манифест царице.
Вниз да по матушке по Волге, да по шелковым зеленым лугам, что раскинулись, как скатерти, идут день, идут ночь пятеро товарищей: Балабилка, Мартьян, Гусь, Беляй и Грош. Идут да свое счастье гукают:
— Эй, Волга, до счастья нам итти долго или недолго?
А с крутого красного берега, из-за лысых гор Жигулевских кто-то радует их раскатисто:
— Не-до-о-л-го-о-о!..
И сама дорога не камушком-дикариком, а мягкой травой-муравой стелется им под ноги. Не унывает Балабилка, да и его товарищи голов не вешают. Да как же с Балабилкой и унывать-то! Идет он впереди, руками размахивает, приговаривает:
— Сапоги дорогу знают, только ноги подвигай.