Про наших добрых соседей, лесных жителей, присловье осталось: Буй да Кадуй чорт три года искал.
— Ну, так это когда было!
Лесов в нашем краю и ныне много, это правда. И славятся они теперь не медведями, а лесорубами. Лесорубам в ловкие руки советская власть дала топор-самосек. Не сам он жаровую сосенку, в три обхвата, сечет — к нему по проводу течет электрическая сила. С того дело и пошло на хороший лад.
И болотами мы не обижены. Раньше в них с весны до осени высвистывал кулик, синий гонобобель дремал, лягушки хозяйничали. А дождь польет, заслезится косоногий кустарник, седой кочкарник. Званье-то кочкам дано было подходящее — чортовы бородавки. На щеках у кочек красной оспой клюква рябила. Доброе дерево да сладкая ягода — и те считали за обиду поселиться на кислой земле.
А они, болота-то, разлеглись на сотни верст и полеживают себе. Может, тысячу лет пустует под ними земля. Ни рак с клешней, ни лошадь с копытом не показывались туда. А зачем? Чего в болоте взять? Волк там не прорыскивал, заяц не проскакивал, сокол не пролетывал. Разве когда охапку травы овцам на кормишко натяпает мужик. А трава какая? Одно названье, хуже соломы.
Испокон белоус да кислица — на болоте царь да царица.
Не зря болото лежало, — золотой клад оно в себе таило. Наши люди к тому кладу и подобрались. Не заклинанья, не заговор на верный след навели — наука да техника.
Бывало, кулики жаловались: мол, фабрики близко, спать спокойно не дают, рано будят. Как на зорьке в сто железных голосов зыкнут — и покатится по лесам, по болотам. Какой уж тут сон, скажем, тому же долговязому кулику?
Теперь и еще пошумнее стало на болотах. Хоть куликам, может, не больно приятно, зато людям весело и машинам унывать некогда. А в этой пятилетке даже Старичку-Огневичку решили не оставить места под его притон. Чего тужить, — пусть себе перебирается подальше, куда-нибудь к Белому морю, может там поспокойнее. И то навряд ли. Везде народ приноравливает природу на себя поработать. И не плохо.
Жаворонки на все лады, на все голоса заливаются над болотами. Солнце играет, комару в такую погоду на белый свет нос показать боязно.
Черным-черно раскинулось торфяное поле, черную спину греет, от его спины парок подымается. Если вдоль итти — сутки надобно. Поперек перейти — и недели мало.
Что за гриб-боровик в белом картузе среди черного поля вырос? Из рощи он или из бора?
То не гриб-боровик. На березовом пеньке сидит старый дед Прон Андроныч, в руке у него клюшка-подпирушка. У соломенной шляпы его такие поля, — хоть горох на них молоти в три цепа. Борода до того седа, до того густа, хоть от ветра бородой загораживайся.
Чего он тут делает? Чего слушает?
Он за сторожа.
Слушает он не комариный звон, не жавороночью трель. Неподалеку гидромонитор пустили. Сильно струя бьет, весело поет! Как ударит вверх, у самых облаков на тысячу звезд рассыплется струя, вспыхнет радугой! Качнет мотор посильнее — еще выше радуга, чуть не до солнышка.
По земле струя бьет — пена белая шипучая выше кустов, в деревцо струя попадет — нагнет его до земли, а послабже которое — как ножом смахнет.
Вот какая сила у водяной струи! Не заморская машина, — своя, молодыми инженерами построена.
Слушает Андроныч, как машины жидкий торф всасывают, глядит, как разливают они его по широкому полю. Велико поле — хватит работы неустанному солнышку, хватит работы и машинам и людям. Но не только машинам и лопатам дело есть. Болото необъятно. Где машины не управились, там лопатами подчистят. Конечно, не лопата дело решает — высокая техника!
Лопатки сверкают, как серебряные. Выбелились о бурую землю.
Не кукушка закуковала за кустами — паровозик бежит по узкой колее, а за ним вагоны торопятся. Прикатили сюда прямо с ближней фабрики. Штабели готового торфа сами на платформы просятся. Прокалило, просушило их солнце, всю сырость, насколько нужно, из них выпило.
Сидит Прон Андроныч, клюшкой-подпирушкой перед собой в воздух тычет.
Чего он делает? Комаров шугает? Комаров не видно. Слепней отгоняет? И слепни над ним не жужжат.
Кропчет, кропчет Прон Андроныч, губами шевелит, будто с кем-то говорит. Но поблизости ни старого, ни малого, только жаворонок спускается с выси.
Не зря Андроныч губами шевелит, он свою думу черному полю говорит:
— Вот и дожил Прон, когда не за лесами, за горами, на родной земле, в родном краю, как по щучьему веленью, за одну ночь на пустом месте встают города с теремами и садами. Полвесны прошло, а сколь много сделано? Что за город-городок, что за улицы, что за площади! Не высоки дома, но все вровень, одни к одному, сложены по точной мерке.
Почтальон пройдет по этому городу — номеров не найдет.
Путник пройдет — дверей не найдет.
Добрый молодец пройдет — девушка-красавица на него из окна не выглянет. Ни в одном доме окон нет. Весь этот город в земле лежал, за одну весну на ноги встал, люди помогли. Все дома одноэтажные чтобы в этом городе сосчитать — нужно на высокую колокольню встать. И то со счету собьешься.
Вот эти дома-то и считает Андроныч, перед собой клюшкой тычет. До второй тысячи дойдет и собьется. Снова считать примется. Не легко сосчитать, город по часам растет, как день, так улица, а бывают дни — и на целых две-три версты протянутся. У Прона Андроныча святая обязанность каждому новому дому счет вести.
Считал, считал Прон Андроныч, вынул табакерку, запустил в одну ноздрю понюшку и в другую тоже, да так чихнул, что из-под семи кустов на соседних болотах чибисы вспорхнули, испугались: мол, не охотник ли?
И сказал он:
— Считай, не считай, все мое, все наше, все государственное и ничье кроме. Ну, Дедок-Огневичок, гидромонитор скоро и до твоего жилья дойдет. Придется тебе лето жить со мной в моей сторожке, спать на свежем сене. Ты один, без меня, паче чаянья, в этом городе заплутаешься. Эва, сколько добренького подняли! Да и то пойми: люди делали не в обиду тебе. Нужно нашим фабрикам топливо, да и мне, старику, зимой газетку почитать при электричестве, чайку вскипятить в никелевом чайнике. Берут люди у тебя огонька с каждым годом все больше да больше. Не тужи, болот много. Зато в твоих водоемах после карасей разведем — тоже не лишне.
Мимо деда Проныча торопливой поступью идет к своей машине самая звонкоголосая бригада Альбинки Стрижевой. Стрижева-то только второе лето на болоте, но приросла к делу. Помощницы у нее — одна к одной. Всех их она сама подобрала, из своего колхоза на болото привезла.
У Альбинки карие глаза с темным отблеском, словно вишни владимирские. Руки, щеки солнцем обласканы, косы завиты вокруг головы в три кольца. Глянет на кого — глаза сверкнут. Песни вечером запоет — соловьи замрут.
Да забота у нее большая в этот сезон. Доброй волей эту заботу она в сердце себе приняла. Не хотелось ей перед своими подружками показаться хуже других.
Тут вот какова петелька. На болоте том пятое лето кряду гремит Анфиса Силантьева. Мастер своего дела. Не угонишься за нею и в десять рук. И больше всех и лучше всех сделает. На добытый ею торф Андроныч глянет, сразу и скажет: Силантьевой старанье. Ну, и заработки у нее не малы.
Четыре года кто бы с ней ни соревновался — все отстают. А этой весной всех прошлогодних-то она обошла, выбрала себе Альбинку Стрижеву. Мне, мол, с теми соревноваться не так интересно. Дай-ка потягаюсь со Стрижевой: кто кого? Под договором Анфиса с Альбинкой, каждая за свою семью, рядом подписи ставили. Скрепляли они свой договор не печатью, а заботой о своем слове.
Силантьевой-то хорошо, у нее у самой да и у остальных опыт немалый. Альбинке же с новичками тянуться за теми — плечи мозжат. Но она помалкивает про свои плечи, знает, что без труда — не поймаешь рыбку из пруда. Стали они работать. Весы колеблются и в эту и в ту сторону, то день у Альбинки успех, на другой — у Силантьевой удача.
Всем на болоте от Андроныча почет, а этим двум особый. Силантьеву он давно знает, а вот новенькая-то, ему крайне интересно, выстоит ли? Кроме всего, Альбинка уважительна к старым людям, это тоже ему шибко по душе, по характеру.
Он участки каждый вечер обойдет, вроде и не его нужда, не его дело, а он, ради своего интереса, прикинет верным глазом — сколько за день прибавилось у этой, сколько у той.
Он с первого вешнего дня старается угадать — за кем осенью останется самое почетное место.
Недаром двадцать лет на болоте живет, сколько он хороших работников видал! А этой весной впал в затрудненье. У Силантьевой уменья, сноровки побольше, у Стрижевой задор горяч, взгляд неуступчив, слово настойчиво, к машине могучей любовь большая. Как тут заранее да без ошибки делить выигрыш? Можешь промахнуться! Пожелал им Проныч от души, чтобы обе они осенью два первых места заняли рядышком.
— Прон Андроныч, ты весь век на болоте живешь, подсказал бы, где богаче да помягче пласт, — просят девушки.
Он опять щепоть нюхательного табачку в одну ноздрю, щепоть в другую, чих, чих — так, что ураган поднял.
— А что? И скажу. От других таил, а тебе, Стрижева, так и быть, открою, благо Силантьева далеко, а то услышит, перехватит, она охотница до богатых-то пластов. Присядь-ка на короткий миг.
Глядит Андроныч на черное поле широкое, слово к слову ставит ровным кирпичиком, не торопится.
— …Где Огневичок-то ходит, там богатый пласт как раз. Погудка старая есть: дверь-то у него под березовым обомшелым пнем. Да чего гадать! Верно, я сам никогда не видывал, но еще от своего деда слышал, будто иногда трубочка Старичка-Огневичка попыхивает над болотом. Будто бы курить он выходит наверх, проверить владенье. А оно — эва! А на день дверцей хлоп — и пропал. Где его след-то, так там торф — лучше нет на свете. Нападешь — только успевай струей поливать! И всасывать не надо, сам из-под мониторов бежит на разлив. Днем что выберешь, а он за ночь еще столько припасет. Только его не тревожь, жилье не рушь. Не любит такого беспокойства.
— Сердитый он? — спрашивают, смеются девчата. Не Огневичок им интересен — занятно, как дед Проныч рассказывает.
— Сердит, не сердит, а хмуро глядит, брови у него, как белоус, под его-то бровью хоть штабель ставь. Не угодишь ему — лучше не показывайся. Уйдет поглубже, на наши заботы рукой махнет, трубку закурит на все лето, начнет чадить, всю округу болотную смрадным дымом заполонит, даже солнца не видно. Над полями дымище, в лесу-то гарью воняет, — не угодили, помешали, убирайся с болота. Это раньше будто так-то случалось. Так чадит — не залить ливням. Морозы ударят, земля, как чугун, гремит, а он, знай себе, пускает дымки из-под кочек. А сунься туда к нему — и все, застрянешь, не отпустит.
— А от чего он прикуривает?
— Огневичок-Мохыч-то? Да когда как: то подберет чей-нибудь окурок с огоньком или уголек из забытого поблизости костра выкатит прутиком. А то и так бывает, это когда он сердит: увидит, что гроза находит, выберется с трубкой, встанет под березой и ждет, как в небе сверкнет, он рукой махнет — полымя прямо ему в трубку, ну и задымило. Так, по дедовым приметам, вон за тем кустом, за Вороньей-то ягодой, где-нибудь его лазея. Там будто чаще всего замечали Огневика-Мохыча. Там и пласт богатый. Там ищите, пуще никому не уступайте. Он по плохим пластам не любит ходить. Я вечером наведаюсь, подскажу, — подморгнул старик.
За Вороньей-то ягодой как раз и работала Стрижева с подругами.
Ушли девчата.
Покряхтел Андроныч, поднялся, побрел к ракитникам, на люди, а то скушно. У Силантьевой шумит, гудит монитор, пена белая гуляет, насос с захлебом жижу глотает, по тугому рукаву гонит на открытое поле. У насоса девушки мокрым-мокры, да не боятся сырости: не глиняные. Чуть что закапризничает насос, смелая девчонка — скорей на выручку, не пугается, что в бурую лужу ухнула. Не дает насосу минутку постоять без дела. Мотористам, техникам тоже дела хватает. Однако и тут потолковал Андроныч.
— Вы, девчата, пуще след Огневика-Мохыча не прозевайте. Нападете на его след — только успевай монитором орудовать! Мой дед сам видел, как по ночам Огневичок лопаткой свое владенье измеряет, — подсказывает Андроныч.
— Ты тоже, чай, с ним в сговоре, — жалуется Силантьева, — хоть на один его заказничек указал бы. Где хоть он ходит-то?
— Да, надо полагать, главная дорога его как раз здесь, где ваш агрегат шумит, в Ракитниках. Приходите ночью, услышите, как он песни поет.
Солнце на жару, люди — на работу, Андроныч — на присказки. За день-то всех обошел, всем шепнул, обязательно с оглядкой, под строгим секретом, что, мол, ни-ни, другим не говорите, тут, где работаете, лежит самый богатый след, тропа хозяина болот Огневичка-Мохыча.
Никому его добрая подсказка, светлая улыбка не в помеху, слово веселое — не коряга под заступом.
У красной доски постоял, всех знакомых и незнакомых перечитал. Силантьева со Стрижевой на красной доске, на верхней строке, вот уже третий день стоят рядышком. И больно хорошо: ни той, ни другой не обидно, обе угодили на богатый пласт. Значит, обеим помог Андроныч.
Табакерку потряс, вынул из шляпы, развернул газетку, еще раз прочитал, кого больше всех хвалят. Силантьевой и Стрижевой чести воздано поровну.
В редакцию газеты заглянул. И здесь Андронычу рады. Табакерку вынул, предложил всем и сам почихал Андроныч и дальше пошел.
Дело к вечеру. Белый пар клубится над поймами. Стрижева глянула, как спорится у Силантьевой, и снова за дело.
— Те не кончили еще! Давайте и мы!
Кипит работа. Уже молочный туман берега соседней реки кутает. Роса падает на траву. Силантьева глянула, как дела у Стрижевой.
— Нынче обогнать хотят. Не выйдет. Давайте и мы!
Снова работают.
Скрылось солнце за горой. Бузинником пахнет, от земли поплыла сырость. Черный город сумерки заволакивают. Ни Силантьева, ни Стрижева первой с болота уйти не хотят. А меж участками целое широкое поле. Вот один гидромонитор будто умолк. На поселке гармонь запела. Силантьева глянула. Ничего не видно на том краю. Послушала — не слышно.
— Кончила Стрижева. Ушли. А мы давайте, девчата, еще полчасика, да вон той тропой мимо бочажка пройдем домой, скажем, заходили купаться на реку.
Стрижева глянула на ту сторону поля — ничего не видно, никого не слышно.
— Ушла Силантьева. Обгоним их. Давайте еще полчасика, а домой мимо того бочажка пойдем, скажем, ноги мыть на речку заходили!
Стараются девушки и не ведают, что там тоже работа кипит. На бочажке-то две бригады и встретились.
— Эх, на вас и ночи нет, с болота вас не выгонишь, мы уж успели выкупаться, — начала Силантьева.
— Мы уже успели ноги вымыть, а вы все стараетесь обогнать, — свое говорит Стрижева.
Но у тех и других ноги в торфяной жиже, брезентовые голицы в грязи.
— Мы искали Огневичка-Мохыча след, — Стрижева смеется.
— А мы давно с ним договор заключили, он нам свой след уступил, — сообщает Силантьева.
Опять на красной доске, на верхней строке, стоят имена двух подруг рядышком. Прон Андроныч к этой ли, к той ли бригаде днем подойдет, полюбуется на работу, обязательно пошутит:
— Ваше счастье — вам богатый пласт. А за то, что я порадел, след Огневичка указал, не лишне бы попотчевать Андроныча, на первый раз ну хоть сто бы граммов…
Не нужны ему сто граммов, а так, к слову.
С гулянки вернулась Силантьева с подругами, спать укладываются, уговариваются: дескать, завтра рано встанем, Стрижева распелась, с гармонистом Петей-мотористом осталась, завтра не проспала бы гулена, за ней обязательно зайдем, чтобы не отстала. Шепчет Силантьева, с устатку на полуслове засыпает. Умаялась за день да наплясалась еще вечером, ноют, мозжат косточки, отдыху просят, рады они мягкой постели.
На заре на зорьке позже всех пришла домой Стрижева. Вот-вот пастушечий рожок запоет, спать-то некогда. Эх, да молодости ли бояться усталости? Прикорнула Стрижева на какой-нибудь часок, засыпает и шепчет:
— Я-то не просплю, только бы Силантьева не проспала, утром за ней зайти надо. По-хорошему соревноваться — самой весело шагать и подруге помогать.
Не досказала, не додумала всех своих пожеланий, на заре на полуслове заснула.
Еще весь поселок спит, заря восток золотит, над болотами туман космами, трава сырая в росной россыпи сверкает, один Андроныч, в сером брезентовом плаще, с тросточкой в руке, с берданкой за плечами, по черному безлюдному городу расхаживает между штабелями торфа, поглядывает на машины. Понюшку за понюшкой посылает, аппетитно чихает, как чихнет — кирпич со штабеля скакнет.
Мотористы поднялись и девушки тоже. Силантьева бежит Стрижеву разбудить, чтобы не проспала, а та к ней торопится, видно в одну минуту встали.
У бочажка, где тропинки сходятся, как две первые ласточки, встречаются Силантьева со Стрижевой, задушевные подруги.
— А я за тобой, боялась, что проспишь, — говорит Силантьева.
— А я за тобой, ты ведь любишь на заре понежиться, — отвечает Стрижева.
Запели подружки, в обнимку пошли на свое дело. И опять у них две позиции, обе равные. И все вот так день за днем, неделя за неделей. А из города на задорную работу фабрики глядят. Моторы машин на болоте будто в лад говорят:
Будет торф — будет тепло!
Будет торф — будет и в домах светло!
Будет торф — пряжа будет прясться!
Будет торф — и ткань будет ткаться!
Будет торф — и ситцы ярче расцветут!
Горячо летом на болоте поработали, значит фабрикам на всю зиму силу дали. Болото тысячи машин оживит, все колеса заставит вертеться.
От торфяного-то кирпича по стальным жилам побежит тепло в родные края и за сотни верст, а может быть, и за тысячи.
От торфяного кирпича по прямым проводам хлынет солнечное сияние во все места, где люди живут, где они работают.
Торфяной кирпич рядом с обжигным железняком плотно ляжет в фундамент большого нового строительства.
…Ночь туманами клубится. Уж осень вот-вот бросит расписанные салфетки под березками. Зябко Андронычу. Пошел вдоль карьера у Ракитников, чтобы разогреться. Идет да мурлычет сам себе:
— В саду ягода малина…
Сам думает: «Эва, сколько нынче бригада Силантьевой промыла!» А из-за кустов — Стрижева со своими девушками. Замолк Андроныч, притаился, а те ходят, проверяют, сколько у Силантьевой сработано, не отстала ли она, но помощи попросить стыдится. Тогда помочь ей надо. Догадался Проныч, улыбнулся, постоял, да как гаркнет:
— Зачем здесь в неурочный час, чьи сережки ищете? — и вышел к ним.
— Прон Андроныч, мы след Огневичка-Мохыча ищем, глядим, не закуривает ли?
— Ну, пока я здесь хозяин, у меня много-то не накурит. Я же сказал вам: его след за Вороньей ягодой.
Подался он к Вороньей ягоде, бредет вдоль канавы. Видит: и здесь кто-то участок Стрижевой контролирует, мол, не отстала ли от нас, а подмоги попросить считает за стыд. В таком случае помочь надо. Вышагнул он навстречу.
— Это что за люди в неурочный час и зачем вы здесь?
А это Силантьева неугомонная с подругами.
— Прон Андроныч, мы заплутались, тропинку Огневичка-Мохыча ищем, лето проходит, а так и не нашли, — жалуется Силантьева.
— Ах вы, ягода морошка, какой же вам еще тропы? Вы же по ней целое лето ходите? Я же сказал вам давно: главная его тропа у Ракитников.
Убрались девчата с болота. Убедились: кажется, ни та, ни другая бригада не отстают, обе вместе идут.
Так-то и лето минуло. По осени большой итог стали подводить. И та и другая сторона при большой чести. И другие бригады с немалыми успехами. Обеих поровну чествовали — и Стрижеву и Силантьеву.
На прощальном-то вечеру в клубе, под электрическими лампами, деду Прону Андронычу прямо беда, хоть целый район зови себе в помощники за богатый стол, сразу тысяча рук протянулась к нему со стакашками:
— Прон Андроныч, за богатый пласт!
— Прон Андроныч, за хороший подсказ.
— Андроныч, за огневиков след!
— Чего же ты Огневичка сюда не позвал?
Каждая просит, чтобы Андроныч пропустил ее стакашек. Андронычу, если все стакашки пропустить, одному до того торфяного сезона не управиться, а что хуже всего — после пира угодить в горелую яму, в гости к Огневичку-Мохычу.
Он бы и рад всех уважить, да уваженья недостает. Но выход нашел.
— Сливайте, — смеется, — в посудину, завтра я Огневичка угощу, да и сам опохмелюсь вместе с ним. Кстати, новые пласты у него выведаю на будущую весну.
Стрижеву-то той осенью учиться послали в торфяной техникум. Зима в белой шубе ходит по городу. Мороз трещит.
Льется яркий свет из окон фабрики. Думает Стрижева: «И моя доля в этом есть!»
Входит она в просторную залу, светло, тепло, над каждым столом солнышко. Думает Стрижева: «И моя доля в этом есть!»
А по проводам за сотни верст с ГЭС течет, течет живая сила, гудят заводы, гудят фабрики, молоты тысячепудовые падают на наковальни, брызжет с наковален красная рябина. Крутятся веретена, стучат челноки, разливается белая река полотен, загораются краше живых цветов расписные узоры на тканях.
Будто вся земля поет в этот трудовой час.
В земле это солнце лежало, а теперь в городах и селах засияло, во все концы прибежало. Трудовые руки это солнце из земли подняли.