Предисловие

Перед нами незаурядная книжка. Автор ее — выдающийся американский летчик Джимми Коллинз. Примечательна судьба Коллинза, его борьба за «мечту» и его трагическая безвременная гибель.

Буржуазия хорошо отдает себе отчет в том, какое могущественное и обоюдоострое оружие представляет собой авиация, какую исключительную, если не решающую роль она сыграет в будущей войне. Поэтому, тщательно подбирая кадры летчиков, она доверяет свою могущественную технику только верным ей людям. Трудящемуся человеку, а особенно рабочему, почти невозможно стать летчиком даже в Америке, несмотря на ее пресловутый «демократизм».

Исключительные летные способности Джимми Коллинза, его природная одаренность, энергия и настойчивость, его желание летать во что бы то ни стало преодолели все препятствия. Рабочий и пролетарий по происхождению, оставшийся сиротой и добывавший средства к существованию с шестнадцати лет собственным трудом он в конце концов все же попал в военную летную школу. О строгости, с которой подбираются летные кадры в США, можно судить по тому факту, что из ста четырех молодых людей, принятых вместе с Джимми, окончили школу всего лишь восемнадцать человек. Более того. По окончании курса из восемнадцати «счастливчиков» только четверо были допущены к дальнейшим занятиям — тренировке на летчиков истребительной авиации.

Летный талант Джимми Коллинза выдвинул его в эту «четверку избранных» вместе с молодым человеком по имени Чарльз Линдберг. Исключительные способности последнего несколько лет спустя поставили его в ряды летчиков-рекордсменов с мировым именем.

Джимми не хотел служить в армии, ему не за что было воевать. Он пошел в военную школу только для того, чтобы научиться летать. У него не было денег и, следовательно, никаких возможностей овладеть летной техникой иным путем. Ведь в Америке не существует массовых аэроклубов, в которых всякий молодой рабочий может стать летчиком без отрыва от производства! В любой капиталистической стране, для того, чтобы стать членом аэроклуба и научиться летать, нужно иметь, как минимум, собственный самолет…

Джимми не за что было воевать. И поэтому, несмотря на соблазнительное предложение — стать инструктором школы военных летчиков, — он сразу же после сдачи испытаний в школе ушел из армии. Он был молод, плохо разбирался в окружающем и рассчитывал скоро получить работу. У него были все основания к этому: школа дала ему звание «летчика-эксперта» — пилота высшей квалификации.

Действительность жестоко разочаровала молодого пилота. В придавленной экономическим кризисом Америке свирепствовала безработица. На «вольном рынке труда» Коллинз так и не смог найти работу по специальности. Голод и безработица заставили его вернуться в армию и занять место инструктора в одной из летных школ.

Нам, гражданам страны Советов, которым сталинская конституция гарантирует право на труд, кажется диким и невероятным тот факт, что высококвалифицированный летчик не может найти себе работу по специальности. Но такова суровая действительность всякой капиталистической страны…

Джимми Коллинз был разносторонним, талантливым человеком. Ему нужен был не только хлеб. Ему нужна была пища для его пытливого ума. В книгах пытался Джимми найти разрешение мучительных вопросов, которые вставали на каждом шагу. Он увлекся Бернардом Шоу и стал ярым последователем его мелкобуржуазного, беззубого «социализма». Увлечение книгами Шоу сделало Коллинза пацифистом, и он ушел из армии, на этот раз — навсегда.

Началась борьба за существование, которая скоро излечила Коллинза от мелкобуржуазных теорий, возродила в нем классовое самосознание. «Я долго противился идее коммунизма, — писал он, — но шаг за шагом (я упорно не сдавался!) ясная логика коммунизма сломала мое внутреннее сопротивление. Я вынужден был сознаться самому себе в том, что только большевики обладают полным и верным ответом на загадки мира, в котором я живу… Я стал считать себя коммунистом. На это потребовалось много времени, потому что я недооценивал классовой основы своих убеждений: благодаря особым обстоятельствам (Коллинз работал летчиком у частных владельцев самолетов — нечто вроде воздушного шофера. М.В.), я был оторван от своего класса и общался с людьми чуждого класса». Сделанные выводы определили всю дальнейшую судьбу Коллинза. Он твердо стал в ряды бойцов за дело рабочего класса и до самой смерти не отступал от своих убеждений. Оставаясь беспартийным (Коллинз не был членом компартии Америки), он отдал себя целиком в распоряжение партии и самоотверженно выполнял все ее поручения.

По инициативе Коллинза создан профессиональный союз гражданских летчиков, до того не существовавший в США. Этот союз, или, как его называют в Америке, «Объединение американских летчиков имени Джимми Коллинза», до сих пор хранит верность принципам своего организатора. Это видно хотя бы из телеграммы, опубликованной в американской коммунистической газете «Сандей уоркер» в октябре 1936 года.

«Авиационному отряду «Мундо обреро». Мадрид. Испания. Приветствуем авиаторов, верных испанскому народному правительству, борющихся за демократию против фашистской реакции. Обязуемся оказывать помощь этой мужественной борьбе. Объединение американских летчиков им. Джимми Коллинза».

Новые убеждения летчика, уже приобретающего благодаря своей талантливости некоторую известность в стране, не долго оставались тайной для работодателей. Вскоре хозяин Джимми — один из крупных американских капиталистов, у которого он служил в качестве «частного летчика», — обнаружил в кабине своего самолета коммунистическую литературу и организационный материал нового «Объединения американских летчиков». Все это принадлежало Джимми, и этого было достаточно, чтобы молодой пилот очутился на улице…

Буржуазия умеет мстить людям из рабочего класса, сохранившим верность своему классу и не оправдавшим ее надежд. Для Коллинза наступили еще более тяжелые дни. Несмотря на свою высокую квалификацию и признанный талант, он до конца своей жизни так и не смог найти себе постоянную работу, обеспечивающую хлеб и кров ему и его семье. Он жил за счет случайных заработков и стал завсегдатаем Рузвельтовского аэродрома, крупнейшего аэропорта страны, куда, в поисках работы, стягивались «вольные стрелки» — безработные летчики со всей Америки. Ему приходилось добывать средства к существованию тем, что он обучал летному искусству богатых владельцев самолетов.

Этот выдающийся летчик был доведен до того, что собирался бросить свою чудесную профессию и перейти работать в одну из газет, которая охотно печатала его заметки об его полетах и об интересных случаях из летной практики его товарищей по профессии…

Хроническая безработица сделала Коллинза неразборчивым. Он вынужден был принять предложение одной авиационной компании — испытать новый самолет в пикирующем полете. Это была более чем опасная работа, на которую соглашался редкий летчик, да и то только в том случае, если его к этому вынуждали обстоятельства.

Подобные испытания составляют специфическую особенность американской авиации и на них следует остановиться подробнее. Ни в одной стране мира нет необходимости подвергать новые военные самолеты таким строгим испытаниям, каким подвергаются американские бомбардировщики. Это объясняется вот чем. Во всех странах бомбардировщики, «нацеливаясь» на какой-нибудь объект, довольно круто планируют над ним и бомбят его с этого режима полета. Американские бомбовозы пикируют прямо над целью и начинают бомбить только тогда, когда достигнут перпендикулярного положения над самым объектом. При таком способе бомбежки вероятность попадания сильно увеличивается, но он требует особо прочных, прошедших специальные испытания самолетов.

Испытания новых бомбардировщиков, за которые взялся Джимми Коллинз, граничили с издевательством над человеком, готовым взяться за любую работу, лишь бы она спасла его от голодной смерти… Они состояли в том, что, кроме обычных в таких случаях эволюций, летчик должен совершить несколько пикирующих полетов с высоты в 6 тысяч метров и с выходом из пике в 800—1000 метрах от земли. При пикировании с такой продолжительностью, падения самолет достигает огромной скорости (в одном из последних пике Коллинз достиг 460 миль, то есть 766 километров в час!) и при выходе из пике испытывает чудовищные перегрузки. Редкая машина выходит целой из подобного испытания, а громадная скорость делает парашют бесполезным для летчика. Это значит, что пилот остается жив лишь в том случае, если останется цела машина… Только в странах капитала, где жизнь трудящегося человека не представляет никакой ценности, возможны испытания, сопряженные с таким огромным риском!

У нас это было бы невозможно. У нас в Союзе во главу угла ставится забота о человеке. Об этом свидетельствуют незабываемые слова, сказанные т. Сталиным летчику-испытателю Чкалову: «Ваша жизнь дороже нам любой машины»…

У Джимми Коллинза была семья, но не было денег и работы. Он был вынужден принять предложение фирмы и заняться испытанием новых бомбардировщиков в пикирующих полетах. Одна такая машина рассыпалась в воздухе и погребла под своими обломками замечательного летчика.

После трагической смерти Джимми Коллинза друзья собрали разбросанные по американским газетам его заметки и издали их отдельной книжкой. Эта книга и предлагается здесь вниманию советского читателя. И я горячо рекомендую ее — особенно нашим молодым летчикам и нашей героической молодёжи, которая с такой горячностью откликнулась на призыв рабочих завода им. Менжинского «добиться, чтобы в кратчайший срок в стране было 150 тысяч летчиков».

Книга Коллинза свидетельствует о том, что автор ее был не только блестящим летчиком, но и тонким наблюдателем, талантливым литератором.

Книга Коллинза с неподдельным юмором, за которым так часто скрывается горькая усмешка, рассказывает нам о положении летчиков в одной из передовых в технико-экономическом отношении капиталистических стран.

Наши летчики живут полнокровной творческой жизнью. Они окружены величайшей заботой партии и правительства, трогательной любовью народов своей родины. Их опасный и благородный труд пользуется вниманием и почетом, стал делом славы, доблести и геройства. Но такой же труд их собратьев по профессии за советским рубежом низведен до степени ремесла. Вместе со всеми трудящимися летчик, если он не принадлежит к правящему классу, обречен в капиталистических странах на безработицу, голод и нищету. Труд его не ограничен никакими рамками и не охраняется никакими законами. И часто летчик может заработать кусок хлеба для своей семьи только ценой собственной гибели. Он идет на это, хотя, как специалист, трезво отдает себе отчет в том, что идет на верную гибель. Он берет эту «работу», потому что у него нет и не предвидится никакой другой. Книга Коллинза глубоко поучительна. В ней, как в зеркале, отражаются мысли зарубежных летчиков — выходцев из рабочей и мелкобуржуазной среды; в ней рисуется их тяжелая жизнь, она — что самое важное — свидетельствует о том, как у них просыпается классовое самосознание. Они ищут руководителей в своей борьбе. И они находят их в рядах коммунистической партии.

Москва, 1936

М. Водопьянов

Джимми Коллинз

Летчик-испытатель

Для тех, кого это может интересовать

Я гражданин Соединенных штатов. Родился я 25 апреля 1904 года в Уоррене, в штате Огайо США. Из семерых детей нас выжило трое, причем я — самый младший. Мой дед по отцу приехал в Америку из Ирландии. Он был протестантом, корзинщиком по профессии. Отец мой был каменщиком. Он умер, когда мне было пять лет. Мать моя, родом из Пенсильвании, мыла полы, стирала, шила, пекла, продавала свое рукоделье, работала в ресторанах. Моя старшая сестра стала помогать ей, когда подросла. Не обошлось, однако, без помощи родных и благотворительности. Все это дало мне возможность окончить низшую школу и в течение двух лет учиться в школе повышенного типа.

Моя мать умерла, когда мне было шестнадцать лет. Сестра не могла меня больше содержать. Я поступил на работу в обувной цех резиновой фабрики Гудрича в Акроне, штат Огайо.

Проработав там год, я почувствовал, что такая жизнь, без перспектив на будущее, невыносима. Я попросился на неполную ночную смену. Мне это разрешили. Это уменьшило мой заработок, но я получил возможность днем посещать школу.

Три года я по ночам работал на фабрике, а днем учился. Таким образом я окончил школу повышенного типа и год проучился в колледже[1].

После этого я подал заявление в военную летную школу. Меня проэкзаменовали, нашли достаточно подготовленным и приняли. В тот же класс было принято еще сто четыре человека. Одним из них был Чарльз Линдберг.

Год спустя, в марте 1925 года, я, в числе восемнадцати учеников, окончил военную школу высшего пилотажа при аэродроме Келли, в Сан-Антонио, штат Тексас. Все остальные из ста четырех принятых были исключены в течение курса. Оставленные восемнадцать были наиболее способными. Из окончивших школу четверо были отобраны для того, чтобы специализироваться на истребителях. В числе их — Линдберг и я. По окончании школы высшего пилотажа я был уволен из армии с чином второго лейтенанта запасной службы воздушных сил армии США.

Получив звание летчика запаса, я вернулся в Акрон и обнаружил, что там на мою новую специальность нет спроса. Я пытался получить должность почтового летчика, но мне ответили, что у меня нет достаточного опыта. В поисках работы я обратился в авиационную компанию Мартин, но и там мне отказали. Я был почти в отчаянии и решил снова пойти на резиновую фабрику, чтобы осенью вернуться назад, в летную школу. Я поступил на фабрику, принадлежащую компании Гудир.

Но надолго меня не хватило, и после двух месяцев я с чемоданом и восемьюдесятью долларами в кармане отправился в Колумбус, в штате Огайо, где был запасной аэродром. Здесь я летал несколько недель, ночуя в пустующем клубе. Разумеется, я ничего не зарабатывал. Самолет давался мне только для практики. Я обратился с просьбой предоставить мне двухнедельную работу на военном аэродроме Райт и получил ее. Там мне платили. Затем я предложил свои услуги на шесть месяцев военному аэродрому в Селфридже. Мое предложение было принято. Здесь мне платили жалованье второго лейтенанта.

Когда срок моей службы в Селфридже кончился, я просил продлить его еще на шесть месяцев, но мне отказали, потому что не было денег. Мне сообщили, что имеются кое-какие средства на содержание учеников и что, если я согласен вновь записаться в военную школу, они будут держать меня шесть месяцев на правах ученика. Я решил сначала попытать счастья у Форда и, уж если там не выйдет, перейти на положение ученика военной школы.

Как раз в это время Форд развертывал у себя производство трехмоторных самолетов. У него был авиазавод на Дирборнском аэродроме. Селфриджский аэродром находится поблизости от Детройта. Я отправился в Детройт и предложил Форду свои услуги в качестве летчика. Мне сказали, что единственный способ устроиться летчиком, это поступить на работу на автомобильный завод. Впоследствии, будто бы, меня переведут на авиазавод, а затем и на воздушную линию Детройт — Чикаго в качестве летчика. Целую неделю выстаивал я по утрам в длинных очередях и, наконец, получил работу на автомобильном заводе. Мне дали табель и велели на следующее утро явиться в такой-то отдел.

В назначенный день рано утром я отправился на завод. Я надел рабочий костюм и взял свой номерок. В трамвае, справа и слева от меня, сидели рабочие. Через проход я видел перед собой другой длинный ряд. Рабочие сидели, опустив плечи, с безучастными лицами и с безжизненно устремленными в пространство глазами. На коленях у них были обеденные свертки. Трамвай вздрагивал и наклонялся набок. Вместе с ним, устало и безвольно, как трупы, вздрагивали и наклонялись тела рабочих. Меня охватило чувство невыразимого ужаса. Я успел уже позабыть резиновую фабрику. Теперь я снова вспомнил о ней, но ничего столь ужасного я раньше не видел. Эта люди казались мне не людьми, а вещами, до ужаса одинаковыми вещами, ничтожными, обреченными, безжизненными частями каких-то чудовищных машин. Я ощутил мое сходство с ними и почувствовал, как улетучивается мое уважение к себе. Я не могу стать частью этого! Не могу! Даже на короткое время! Даже на то время, какое нужно, чтобы попасть на авиазавод и затем стать летчиком. Пусть даже ради этого, но я не могу. Ни за что на свете! Жизнь слишком коротка. Лучше уж быть учеником военной школы.

Я сошел с трамвая у завода и смотрел, как люди вереницей проходили в заводские ворота. С невольной дрожью перешел на другую сторону улицы и сел на обратный трамвай. Я почувствовал себя так, как будто избавился от тюрьмы, в которую меня едва не запрятали.

Я отправился на Селфриджский аэродром, записался учеником в военную школу и начал думать о том, что буду делать через шесть месяцев. Вернуться в Акрон — на фабрику и в колледж? Я не мог вынести мысли о фабрике. Это была слишком дорогая цена на свидетельство об окончании колледжа. Кроме того, тогда мне придется бросить авиацию. Но как же быть? Остаться в авиации? Остаться в армии? Каким образом? На действительной военной службе? Мне не нравилась эта идея. Попытать счастья «на воле»? Но «на воле» холодно и неприветливо. Это я уже знал по опыту. Там было мало шансов на успех. В армии тепло и безопасно. Ладно. Постараюсь получить назначение…

После внезапно принятого мной решения — не работать на фабрике — прошло два месяца. Я сдал экзамен в армии и получил назначение. На свою беду я начал читать, решив заполнить пробелы в моем образовании. Случайно мне попала в руки книга Бернарда Шоу. Мне был двадцать один год. Всю жизнь я остро ощущал противоречия в окружающем меня мире. Всю жизнь они терзали меня, и я боролся с ними, пытаясь разрешить их по-своему. Шоу открыл мне новый мир, который я начал исследовать с жадностью.

Меня перевели инструктором на Брукский аэродром в Тексасе. Здесь у меня было много свободного времени. Я продолжал читать Шоу. Идея социализма поразила меня своей удивительной справедливостью. Я был согласен с тем, что капитализм — зло. Еще раньше я покончил с религией. Но помню, что все это оставило меня неудовлетворенным. Вопрос о том: «так что же делать?» по-прежнему стоял передо мной. Ответ на этот вопрос в произведениях Шоу меня не удовлетворял. Этот единственный ответ заключался в том, чтобы проповедовать и надеяться, что и другие проповедники в других веках будут продолжать это благое дело, и когда-нибудь какое-то из будущих поколений в туманном и отдаленном, прекрасном и совершенном грядущем пожнет плоды этой проповеди и заживет по-новому, — все это произойдет постепенно, эволюционным путем, так же, как жабры развивались в легкие.

В 1928 году я был переведен с Брукского аэродрома на Марчский в Риверсайде (Калифорния), где снова был назначен инструктором. Я по-прежнему работал инструктором и читал Шоу. Я считал себя тогда социалистом. Я считал себя также пацифистом. Иметь двадцать четыре года от роду, быть честным человеком, — а я был им, — считать себя убежденным социалистом и пацифистом, и в то же время быть профессиональным военным — дело нелегкое.

В те дни, когда я инструктировал летчиков и читал социалистические книги, я еще обладал тем, что по наивности и неведенью называл «моральными устоями». Это было пережитком религиозного воспитания Итак, я решил, что единственным для меня моральным выходом будет уход из армии. В этом моем решении наряду с моральными принципами играли роль и некоторые практические соображения. Одним из них был тот факт, что за плечами у меня было теперь четыре года тренировки. К тому же полет Линдберга в Париж и шум, созданный вокруг его имени послужили толчком для развития авиации; существовал вольный рынок, на котором я мог продать свое искусство летать по значительно более высокой цене, чем та, которую мне платили в армии.

Я отказался от своей службы в апреле 1928 года и поступил инспектором по аэропланам и моторам во вновь основанный воздухоплавательный отдел министерства торговли. В короткий срок я вошел в курс моих новых обязанностей, а затем был назначен пилотировать самолет министра торговли Мак Крекена при его большом перелете по стране. После этого мне было поручено заведование городским районом, и постоянным моим местопребыванием сделался Рузвельтовский аэродром.

Я нашел эту должность мало подходящей. У меня не было помощника, а я был так завален работой, что едва ли справился бы с ней и при наличии двух помощников. Кроме того, слишком много приходилось заниматься канцелярщиной и слишком мало летать. Поэтому, через шесть месяцев, получив прибавку к жалованью и похвальный отзыв, я ушел из министерства торговли и стал работать в летном отделе компании Кертис. Я нашел эту работу гораздо более подходящей, так как она заключалась почти исключительно в полетах.

Моя работа вскоре привлекла внимание дирекции компании. Мне предложили место главного летчика-испытателя, на которое я и зачислился в ноябре 1928 года.

Я работал у этой компании шесть месяцев, главным образом на военных самолетах. Когда я собрался уходить на лучшую работу, меня просили остаться.

Затем почти год я был вице-президентом небольшой авиационной компании. Дела компании шли неважно. Кризис был в полном разгаре. Я был не согласен с политикой, проводимой компанией, и в начале 1930 года ушел из нее.

После моего ухода с поста вице-президента авиационной компании я работал частным летчиком у богачей — владельцев самолетов. От одной работы до другой у меня бывали большие периоды безработицы.

С тех пор как я оставил армию, я продолжал читать и думать о социальных проблемах. В Нью-Йорке я заинтересовался радикальной печатью. Начал читать Уолтера Дюранти[2] в «Таймсе». Читал книги о России. Я противился идее коммунизма, но, шаг за шагом (я упорно не сдавался!), ясная логика коммунизма сломала мое внутреннее сопротивление. Я вынужден был сознаться самому себе в том, что только большевики обладают полным и верным ответом на загадки мира, в котором я живу.

Я стал считать себя коммунистом. Мои буржуазные друзья, — а они были у меня и в самых привилегированных кругах и среди мелкоты, — думали, что я свихнулся. Я, с своей стороны, считал, что они не правы, и спорил до хрипоты, стараясь убедить их. Я стал настоящим салонным «розовым». Прошло несколько лет, прежде чем я понял, как бесплодны и смешны мои попытки пропагандировать коммунизм среди буржуазии. На это потребовалось много времени, потому что я недооценивал классовой основы своих убеждений. Благодаря особым обстоятельствам я был оторван от своего класса и общался с людьми чуждого класса. Пролетарий по рождению и воспитанию, я был среди них, как рыба без воды, но долгое время не понимал этого. Но по мере того, как я стал понимать это, передо мной снова становился вопрос: что делать?

Я долго размышлял на эту тему. Я уже отрешился от романтического взгляда, что мне надо ехать в Россию, — возможность, которая меня очень привлекала. Я чувствовал, что это будет своего рода бегством. Мне пришла в голову мысль — вступить в партию, но я не знал, как это сделать, не знал, примут ли меня. Кроме того, я не очень ясно представлял себе, какую именно пользу я мог бы принести партии. Между тем, я уже женился, начал обзаводиться потомством и был довольно сильно поглощен устройством своих личных дел.

В конце концов, я пришел к выводу, что вместо того, чтобы ехать в Россию, я мог бы сделать что-нибудь для революционного движения там, где находился, то есть в авиации. Но что именно, я не знал. Я подумал, что в партии, несомненно, есть люди, которые это знают. Если вы хотите построить дом — идите к архитектору. Если хотите построить самолет — обратитесь к авиа-конструктору. Если хотите создать революционную организацию — идите к революционному вождю. Из «Дейли уоркер»[3] я узнал адрес комитета и отправился туда.

Когда я пришел туда, я почувствовал себя несколько смешным и смущенным. Мне показалось, что мне не доверяют. Это обеспокоило меня, правда, не настолько, чтобы остановить, так как я был искренен, — но это меня озадачило.

Вскоре мне попалась на глаза четырехстраничная, размноженная на мимеографе, газета клуба учеников летных школ. Я начал просматривать ее и вдруг весь насторожился. Газета выражала все то, что я чувствовал! Я думал, что я — исключение, что кроме меня никто в наших рядах не разделяет моих взглядов по экономическим, социальным и политическим вопросам. А газета показывала, что я был не совсем одинок. Это меня чрезвычайно обрадовало. Я записал название газеты и название клуба, ее выпускающего; с горячностью расспрашивал окружающих: что это за клуб, где он находится, кто в него входит? Я узнал немного, но мне сообщили адрес клуба и указали место, где происходят его собрания. Я пошел на собрание и вступил в члены клуба.

Из нашей организации выросла другая, с более широкими задачами, более приспособленная к тому, чтобы защищать интересы всех работников авиации. Я стал активным членом этой, еще небольшой, организации.

Слухи о том, что я стал одним из организаторов группы, дошли до моего хозяина. Эта и еще другие причины послужили поводом для моего увольнения — я работал частным пилотом у одного очень богатого человека.

После того как я был уволен за революционную деятельность, я научился осторожности, которая, как кто-то давно сказал, есть лучшая часть мужества. Я не потерял мужества, продолжая работать в «крамольной» организации. Но у меня была жена и двое маленьких детей, которых нужно было обеспечить, а я оказался без работы. Я узнал теперь и некоторые другие вещи, понял их всем своим существом, а не одним только рассудком, как это было раньше. Понял я и классовую основу моих убеждений. Я начал наводить справки и убедился, что среди летчиков, имеющих образование и опыт, равные моим, я — единственный выходец из пролетарской среды. Все остальные летчики, которых я знал, а также большинство механиков происходили из среднего класса. Отсюда понятно, почему я видел вещи иначе.

Передо мной стал вопрос особого рода. Безработица свирепствовала в моей отрасли, как и во всех других. В поисках работы я узнал, что китайское правительство нуждается в летчиках. Я представил свои рекомендации видному китайскому военному в США. Он ответил, что мой опыт делает меня чрезвычайно ценным работником и что он немедленно приведет в движение все рычаги, чтобы получить для меня работу. Китай усиленно строит национальный воздушный флот. Я могу быть использован как эксперт в их летных школах и на заводах. Но я чувствовал себя коммунистом. Быть может, китайский националистический воздушный флот, в создании которого я приму участие, будет использован в борьбе с китайскими советами? Или в войне против СССР? Что, если кой-какие имеющиеся у меня надежды на получение работы не сбудутся? Ехать ли мне? А если я поеду, то какую роль мне там играть… Какие опасности мне предстоят там? Может быть, я буду более полезен сейчас тут, когда наши усилия создать организацию уже начинают давать результаты? Такие вопросы осаждали меня.

В то время моя жена и двое маленьких детей ждали на ферме у родителей жены в Оклахоме. Что мне было делать?

Возвращение на землю

Я сидел в ресторане Рузвельтовского аэродрома вместе с другими безработными летчиками, — мы курили, болтали и прихлебывали неизменное кофе в надежде, что что-нибудь подвернется. Раздался телефонный звонок, и девушка, отвечавшая на вызовы, позвала меня.

— Откуда-то издалека, — добавила она, когда я проходил мимо.

Я не смог удержаться и остальную часть пути до телефона пробежал бегом. На заводе обещали известить меня, если будут какие-нибудь новости. Может быть, счастье мне улыбнулось…

— Алло, — позвал я, поспешно взяв трубку.

Еще до того, как мне ответил знакомый голос, я уже знал, что говорю с парнем, который нанимает летчиков для компании.

— У меня есть работа для вас, — сказал он. — Испытание новых самолетов для военного флота.

— Какого рода испытание? — осведомился я.

— Пикирующие полеты, — ответил он.

Я великолепно знал, что это такое. Десять тысяч футов[4] вниз по прямой, только для того, чтобы узнать, выдержит ли самолет. Я слегка усомнился в том, что счастье мне улыбнулось.

— Какие самолеты? — спросил я. Мне хотелось думать, что работа не слишком рискованная.

Пикирующие полеты я делал раньше. В последний раз, шесть лет тому назад, мой самолет в таком пикирующем полете разбился вдребезги. Я живо вспомнил страшный треск отваливающихся крыльев. Вспомнил оглушительный удар, когда, во время внезапного крена, я стукнулся головой о доску с приборами. Вспомнил охватившую меня слабость и вялость перед потерей сознания. Я очнулся на несколько тысяч футов ниже. Путь для прыжка был свободен — мне грозили только падающие сверху обломки и стремительно бегущая на меня снизу земля. Я вспомнил внезапный толчок, когда мой парашют раскрылся и прекратилось долгое падение, — земля была пугающе близка. Я вспомнил, какими белыми и надежными показались мне на фоне синего неба волнистые складки парашюта, и как через секунду у меня бешено заколотилось сердце и захватило дыхание от страха, что крутящийся в воздухе остов самолета заденет парашют. Я вспомнил острое чувство облегчения, когда услышал, как обломки самолета ударились о землю, и пронизавшую меня мысль: «А что, если бы они меня задели?», когда мне потом сказали, как близок я был к этому в действительности.

— Бомбардировщик, пробный экземпляр, одноместный биплан с мотором в семьсот лошадиных сил, — сказал человек на другом конце телефонного провода. Это ободрило меня. Работа была не чересчур рискованной.

Я слышал незадолго до этого о летчике-испытателе, который был таким же «вольным стрелком», как и я. В его самолете сломался пропеллер и начисто вырвало мотор. Он благополучно спрыгнул с парашютом, но недостаточно затянул прыжок и его догнали обломки самолета. У этого летчика были сломаны обе ноги и рука. Как раз в это время он лежал в госпитале. Я знал, что он тоже промышлял пикирующими полетами.

Я поинтересовался, почему компания не использует кого-нибудь из своих людей: на заводе был штат отличных летчиков-испытателей.

— Что там неладно с вашими летчиками? — спросил я.

— Скажу вам откровенно, — был ответ, — что хотя мы и не ждем никаких неприятностей с этой машиной, потому что приняли все известные нам меры предосторожности, но никогда ничего нельзя сказать наверняка… Наш главный летчик-испытатель уже сделал семь пикирующих полетов. Нам кажется, что нельзя от человека требовать большего за его жалованье. Из остальных наших людей никто раньше не был на такой работе. Кроме того, зачем нам рисковать нашими людьми, если мы можем пригласить вольного стрелка?

Так вот в чем дело! А впрочем, почему бы им и не смотреть на вещи подобным образом?

Я подумал о том, что был уже давно в разлуке с семьей. Моя жена, полуторагодовалый сын и шестимесячная дочь все еще жили на ферме тестя, в Оклахоме. Я их отправил туда весной, чтобы быть уверенным, что они будут сыты летом. Вот, если бы заработать достаточно…

— Сколько вы заплатите? — спросил я.

— Тысячу пятьсот долларов, — ответил представитель компании. — Если работа займет больше десяти дней, мы будем сверх того платить вам по тридцать пять долларов в день. На время испытаний мы застрахуем вашу жизнь в пятнадцать тысяч долларов и обеспечим компенсацию в случае увечья. Разумеется, мы оплатим также ваши издержки. Итак, если вы еще свободны, если вам сопутствует удача, если вам двадцать один год… — дребезжал голос в телефонной трубке.

— Ладно, я еще свободен и мне сопутствует удача, — ответил я. — Но мне уже не двадцать один год. Мне уже тридцать. Я достаточно стар, чтобы быть разборчивее. Но я принимаю ваше предложение.

— Мы протелеграфируем вам, как только будет готов самолет, — сказал он и повесил трубку.

Я вернулся к компании за столом. Они все еще прихлебывали свой кофе, курили и разговаривали, надеясь на какую-нибудь случайную работу.

— У меня есть работа, — провозгласил я с сияющим видом.

— Какая работа? — спросили все в один голос.

— Пикирующие полеты на новых машинах для военного флота, — ответил я как можно более беззаботно.

— С чем тебя и поздравляем, — пропели они хором.

— Что ж, — огрызнулся я, — во всяком случае, мне не придется помирать зимой с голоду.

Товарищи стали шутить надо мной, я отшучивался. Они спрашивали, какие цветы я предпочитаю для своих похорон. Я спрашивал их, что их больше устроит, завтрак или обед, когда им придется зимой есть только по разу в день.

Немного погодя мое приподнятое в чаянии полутора тысяч долларов настроение упало, исчез и мой задор. Ведь я действительно мог разбиться!.. Может быть, как-нибудь удастся обойтись без этой работы?

Я вспомнил свой пикирующий полет шесть лет тому назад. Тогда было иначе. Я еще не представлял себе, что самолеты могут в воздухе распадаться на части. А теперь я знал, что это бывает. И знал, что это случалось. Но я говорил себе, что это случалось и может случиться с другими летчиками-испытателями, но не со мной…

Я вспомнил время, когда я в страхе просыпался по ночам, не сразу после катастрофы, а несколько месяцев спустя. У меня не было никаких кошмаров. Просто в моем подсознании с запозданьем действовал заторможенный механизм страха. До этого я был искренне убежден, что катастрофа не произвела на меня большого впечатления.

Я припомнил подсознательную боязнь чрезмерной — пусть и в пределах нормы — скорости, которая появилась у меня после этого. Я обычно не планировал круто и не давал газ при спуске. Несколько раз, когда я делал это, не следя за собой, я неожиданно ловил себя на том, что отвожу рычаг назад, чтобы убавить скорость.

Все это убедило меня в том, что катастрофа произвела более сильное впечатление, чем я прежде думал. Я еще сильнее ощутил это, когда размышлял о новых пикирующих полетах, которые собирался делать. Я чувствовал, что боюсь их больше, чем готов допустить.

«Смерть после полудня или воссоединение в Оклахоме»[5] — подумал я.

Приходится итти на риск. Я не видел другого способа достать денег, чтобы взять семью с фермы.

Кроме того, я надеялся выйти победителем в этой игре в расчете на то, что уж я-то не дам маху. Правда, у меня было много товарищей, которые погибли, несмотря на то, что, как я знал, у них на плечах были хорошие головы.

* * *

Две недели спустя я вышел из такси перед ангаром аэропорта. Несколько новых военных самолетов стояли на открытом воздухе. Было приятно снова усидеть военные самолеты. В них есть что-то особенное, что-то деловое.

Я вошел в контору. Инженеры ожидали меня. С большинством я был знаком, так как работал с ними раньше.

На щеках у них все еще играл румянец юности. Но я знал, что это талантливые ребята. Они знали свое дело, и у каждого из них был большой опыт.

Они приветствовали меня странными улыбками. Так встречают человека, который дал себя одурачить. Может быть, они и были правы! Несомненно, так оно и было. Я реагировал на эту обидную усмешку шуткой.

Билль также был здесь. Я знал Билля еще прежде, чем он стал главным летчиком-испытателем этой компании. На его лице была та же странная усмешка.

— Эй, Билль, — сказал я ему с улыбкой. — почему ты не берешься за пикирующие полеты на этой славной машине?

— Я стал умнее и на сей раз сумел увильнуть от этого дела, — ответил он.

— Да, это работа для дураков, — согласился я, — но от голода тоже не поздоровится.

Билль засмеялся, засмеялись и мы все.

С минуту Билль разглядывал меня. Мы не видели друг друга несколько лет. Наконец, он сдержанно заметил:

— Ты постарел, Джим.

— Да, Билль, я постарел, — ответил я шутливо, — и рассчитываю стать еще старше. Я хочу иметь длинную белую бороду, чтобы она развевалась по ветру. Поэтому я надеюсь, что вы, ребята, строите хорошие самолеты. Кстати, давайте зайдем в ангар и взглянем на машину. Как-никак, а я немного интересуюсь ею.

Мы все вошли в ангар. Посреди просторного помещения был подвешен на цепях самолет. Он блестел и отливал серебром даже в плохо освещенном ангаре. Он был крепок и неуклюж на вид, в нем было что-то бульдожье. Так выглядят только военные самолеты. Я обрадовался его внушительному виду.

Группа механиков облепила самолет с боков, сверху и снизу. Когда мы подошли, они все обернулись. Большинство из них я знал раньше. С другими меня познакомили. Легко было заметить, что они пекутся об этой машине, как курица о своих яйцах. Им не хотелось, чтобы я разбил ее. Но и мне этого не хотелось.

Я обошел вокруг самолета и оглядел его. Инженеры указывали на характерные особенности машины, говорили о металлической обшивке, о кованых деталях, о допускаемом напряжении и о запасе прочности. Я задавал вопросы. Мое внимание было приковано к оттяжке крыльев. Троссы казались достаточно прочными, чтобы выдержать тяжесть Бруклинского моста. Мне определенно понравились эти троссы.

Мне сказали, что летчик, который вместе с инженерами участвовал в испытаниях на допускаемое напряжение, рекомендовал только одно небольшое изменение в конструкции самолета и оно было сделано. Я узнал, что он дал после этого согласие провести на нем пикирующие полеты. Он не мог этого сделать потому, что у него был раньше заключен другой контракт как раз на это же время. Я рад был слышать, что этот человек осмотрел машину. Он был одним из наиболее опытных, если не самым опытным, летчиком-испытателем в стране. Кроме того, он был хорошим инженером, а я им не был.

Я забрался в кабинку. В ней оказалось больше различных приборов, чем раньше. Там было все, что угодно, на все возможные случаи, нехватало только приспособления, чтобы приставить к самолету новые крылья в воздухе, на случай, если старые отвалятся. Я понял, что времена изменились. В доброе старое время пикирующий полет не был такой точной операцией. Вы поднимали машину, делали хорошее пике, снижались, и все были счастливы. А теперь, как я убедился, инженеры изобрели целую уйму регистрирующих и указательных приборов. Теперь все было не так-то просто. Они могут взглянуть на эти хитроумные приборы и узнать все, что вы делали. Они могут определить это совершенно точно, не спросив у вас ни слова.

Там был, например, прибор, помещаемый вне поля зрения летчика. Он назывался регистратором и рисовал на закопченном стекле диаграмму величиной, примерно, в пачку спичечных коробок. Эта диаграмма после возвращения летчика на землю рассказывала, с какой скоростью он пикировал, какой это был пикирующий полет и каким образом летчик вышел из него.

Был и другой прибор, которого я прежде никогда не видел. Он был немного похож на спидометр (указатель скорости) и назывался акселерометром. Вскоре мне пришлось как следует с ним познакомиться. О, они сказали мне наперед, для чего он нужен! Они объяснили мне назначение каждой вещи в кабинке. Я уселся в нее и еще на земле, насколько мог, знакомился с приборами, прежде чем поднять машину. Но в тот раз я так и не понял, что такое акселерометр. Я понял это лишь тогда, — да и как еще понял, — когда мне пришлось им воспользоваться.

Мы выкатили самолет после обеда, когда были закончены последние приготовления. Самолет похож на женщину: в последний момент ему всегда что-нибудь да понадобится. Я сделал пробный полет, — поднял машину и для начата сделал крут. Затем я стал прощупывать самолет: я его разгонял, раскачивал, подымал вверх и бросал вниз. И наблюдал. Наблюдал за троссами, за крыльями, за хвостом. Недостаточная жесткость? Ненормальная вибрация? Колебание пропеллера? Я снизился, и вечером самолет был снова подвергнут тщательному осмотру.

На следующий день я проделал то же самое. Но на этот раз я пошел немного дальше. Я прибавил скорость. Сделал несколько небольших пике. Прислушивался к самолету, следил за ним, старался почувствовать его. Затем я перешел на пикирование с большой высоты. Все ли в порядке?

Так продолжалось несколько дней. Были сделаны небольшие изменения и приспособления. Наконец, я заявил, что готов к официальным испытаниям. Вызваны были эксперты военного флота.

Сначала я сделал пять скоростных пикирующих полетов. Они должны были показать, что самолет будет пикировать до конечной скорости. Вопреки распространенному мнению, падающее в воздухе тело не будет все время увеличивать скорость падения. Оно увеличивает скорость только до определенного момента. Этот момент наступает тогда, когда сила сопротивления воздуха, созданная падающим телом, становится равной весу этого тела. Когда этот момент наступает, скорость падения перестает увеличиваться независимо от того, сколько времени после этого тело падает. Эту скорость называют конечной. Пикирующий самолет — это только падающее тело, но тело очень легко обтекаемое и поэтому достигающее очень большой конечной скорости. Человек, падающий в воздухе, не может достичь скорости, больше чем 120 миль[6] в час. Конечная же скорость пикирующего самолета на много больше.

Я действовал с величайшей осторожностью. Я поднялся на пятнадцать тысяч футов, чтобы сделать первое пике. Машина пошла вниз ровно и спокойно. Я вышел из пике при скорости в триста миль в час и снова поднялся для следующего пике. На этот раз я дошел до трехсот двадцати миль в час. Все шло отлично, насколько я мог судить. Но прежде чем приступить к двум следующим пике, я посадил машину для осмотра.

В следующих полетах я довел скорость пикирования до трехсот сорока и трехсот шестидесяти миль в час. При последнем пикировании я потерял семь тысяч футов. Это заставило меня еще раз тщательно удостовериться в том, что все в порядке. Все было на месте. Но я еще раз спустил самолет для осмотра перед последним скоростным пике.

Для финального пикирующего полета я поднялся на восемнадцать тысяч футов. Наверху было холодно, небо было ярко-синее. Я поднимался все время по ветру и поймал себя на том, что слишком уж методично контролирую полет. Насыщена ли смесь? В порядке ли шасси? Правильно ли установлен стабилизатор? Закреплены ли педали? Я был, пожалуй, чересчур методичен и осторожен, но чувствовал, что в моих мыслях нет обычной ясности. Было трудно дышать. Сказывалась высота. Не хватало кислорода. Я чувствовал себя как бы слегка опьяненным.

Я немного беспокоился за свои уши. Всегда, когда я пикировал с большой высоты, мне потом приходилось возиться с ними.

Я выключил мотор, сделал горку и ощутил мертвое, бесшумное падение: пикирующий полет начался. Стрелка спидометра ринулась по кругу, я услышал нарастающий рев мотора и свист натягивающихся троссов, я почувствовал напряжение, создаваемое нарастающей скоростью. Я видел, как стрелка альтиметра подскочила, а потом стала резко падать. Вниз до двенадцати тысяч футов. До одиннадцати с половиной. До одиннадцати. Я видел, как стрелка спидометра замедлила свой бег на втором круге. Я слышал, как рев мотора перешел в завывание, а свист троссов превратился в визг, и ощутил пытку ужасающей скорости. Я взглянул на стрелку спидометра, — она еле ползла по циферблату. Она сделала полтора оборота и как раз проходила цифры три восемьдесят. Я взглянул на альтиметр. Стрелка показывала: десять тысяч, девять с половиной, девять. Стрелка спидометра не двигалась и указывала три девяносто пять. Чувствовалось, что это конечная скорость. Чувствовалось отсутствие ускорения. Это можно было даже услышать. Вой мотора достиг предела. Вой троссов достиг предела. Я проверил высоту. Восемь с половиной. На восьми выйду из пикирования…

Вдруг что-то переместилось на доске с приборами и какой-то предмет задел меня по лицу. Я болезненно вспомнил оглушительный удар по голове, и как и в тот раз, шесть лет тому назад, судорога электрической искрой пронизала все мое тело. Я невольно бросил испытующий взгляд на крылья моего самолета, инстинктивно сжал ручку и стал выходить из пике. Пока самолет выравнивался, я плохо отдавал себе отчет в том, что произошло. Но в сознании уже брезжила холодная ясность, сменяющая страх. Когда я выравнял самолет и все стало на свое место, голова моя прояснилась, я убедился, что мне ничего не грозит. От сотрясения у одного из приборов разбилось стекло и отскочила стрелка — только и всего. Я чувствовал себя разбитым и был взбешен, что такой пустяк так сильно меня взволновал.

Я посмотрел на альтиметр. Он показывал пять тысяч футов. Я сообразил, что пикировал одиннадцать тысяч футов и две тысячи футов потратил на выравнивание.

Мои уши испытывали сильное давление. Я зажал обе ноздри. Давление изнутри усилилось — ушам стало легче. Они хорошо перенесли пикирующий полет.

Я посадил самолет для вечернего осмотра и решил отпраздновать свой успех. На голубом небе собирались перистые облака, и я решил, что погода испортится и я могу не беспокоиться насчет завтрашнего полета. Чтобы проверить себя, я пошел в бюро погоды аэродрома.

— Какая погода на завтра? — спросил я. — Надеюсь, ужасная?

— Кажется, что так, — сказал метереолог. Он заглянул в свои таблицы. — Да, конечно…

— Наверняка? — нажимал я на него. Он снова просмотрел свои таблицы.

— Да, — подтвердил он, — без всякого сомнения. Вы не сможете летать завтра.

— Чудесно, — воскликнул я, слегка удивив его. Он не совсем понял, в чем дело.

Утром, действительно, погода была препаршивая. Нельзя было разглядеть, что делается на другом конце аэродрома. Даже птицы передвигались пешком. Инженеры горевали. Им хотелось продолжать испытания. Я был вне себя от радости. Мне везло. Но я слишком усердно отпраздновал свою удачу.

Уже к полудню туман стал подниматься. Инженеры пришли в хорошее настроение. С возрастающим беспокойствам следил я за тем, как прояснялось небо и рассеивался туман. Спустя невероятно короткий промежуток времени на небе осталось лишь несколько облачков. Меня буквально мутило, но сияющие инженеры распорядились о выводе самолета на поле.

Пока механики обогревали самолет, я зашел в буфет выпить чашку кофе.

Вернувшись к ангару, я влез в самолет, чтобы сделать первые два пике из следующей серии. Вместо скоростных испытаний надо было опробовать самолет на выход из пике. Вот тогда-то я и понял, для чего служит акселерометр.

Я знал, что акселерометр показывает силу, действующую на самолет при выходе его из пикирующего полета. Эта сила выражается в единицах g, или силы тяжести. Я знал, что в горизонтальном полете акселерометр показывает одно g. Это означает, помимо всего, что меня прижимает к сиденью с силой, равной моему собственному весу, то есть ста пятидесяти фунтов[7]. При выходе из пике меня прижмет к сиденью во столько раз сильнее, во сколько раз центробежная сила повысит число g. Я знал, что мне нужно выйти из пикирующего полета после десяти тысяч футов отвесного планирования с такой резкостью, чтобы повысить число g до девяти. Меня прижмет к сиденью с силой, в девять раз большей моего собственного веса, то есть с силой в тысячу триста пятьдесят фунтов. Я знал, что это дает большую перегрузку самолету, поэтому военное министерство предложило мне это сделать; им хотелось узнать, выдержит ли самолет такую перегрузку. Но я не знал другого. Не знал, что такое давление будет значить для меня самого. Я не имел никакого представления о том, что такое — выход из пике при девяти g для летчика.

Я решил начать пикирующие полеты с трехсот миль в час и увеличивать скорость пикирования для каждого из следующих четырех полетов на двадцать миль в час — так же, как я делал при скоростных пике. Из первого пике я решил выйти с пятью с половиной g. В следующих я решил увеличивать резкость выхода на одно g. Таким образом, из четвертого пике, при скорости в триста шестьдесят миль в час, я решил выйти с восемью с половиной g. Затем я собирался сделать большое заключительное пике с десяти тысяч футов до конечной скорости и выйти из него с девятью g.

Я поднялся до пятнадцати тысяч футов и, пикируя, нагнал скорость до трехсот миль в час. Потом взял ручку на себя и стал следить за акселерометром. Машина пошла вверх, и меня прижало к сиденью. Центробежная сила, — огромное невидимое чудовище, — вдавливала мою голову в плечи и так прижимала меня к сиденью, что мой позвоночник сгибался, и я стонал под этой тяжестью. Кровь отлила от головы, в глазах темнело. Сквозь сгущающуюся дымку я смотрел на акселерометр и неясно различал, что прибор показывает пять с половиной. Я освободил ручку и последнее, что я увидел, была стрелка акселерометра, движущаяся обратно к единице. Я был слеп, как летучая мышь. У меня страшно кружилась голова. Я посмотрел по сторонам на крылья самолета. Я их не видел. Я ничего не видел. Я посмотрел туда, где должна была быть земля. Спустя недолго она начала показываться, словно из утреннего тумана. Зрение возвращалось ко мне, так как я освободил ручку и уменьшил давление. Вскоре я снова стал хорошо видеть. Я выравнялся и уже, повидимому, летел некоторое время горизонтально. Но голова моя горела, а сердце стучало, как пневматический молот.

«Как же я выйду из пикирования при девяти g, если сдаю при пяти с половиной?» — думал я и решил, что слишком затягиваю это дело и что в следующий раз освобожу ручку раньше, чтобы не оставаться под давлением так долго.

Я обратил внимание на то, что по сравнению с вчерашней ночью голова моя совсем прояснилась. Я не знал, приписать ли это высоте или выходу из пике. «Либо то, либо другое, либо и то и другое вместе очень полезны с похмелья», — подумал я.

Я снова взобрался на пятнадцать тысяч футов и пошел вниз, нагоняя скорость до трехсот двадцати миль в час. На этот раз я более резко взял ручку на себя. Прежде чем я успел освободить ее, я заметил, что перескочил через шесть с полтиной и дошел до семи g. Я чувствовал, как у меня сдавливаются внутренности, я вновь терял зрение и сознание. Однако, мне помогло то, что я резче взял ручку на себя и скорее ее освободил. Поэтому я смог следить за приборами при более высоком g.

Я сдал машину для осмотра. Все было в полном порядке. Потом я снова поднялся и сделал еще два пике. Они форменным образом расплющили меня, но самолет перенес их прекрасно. Я посадил его, чтобы ночью его тщательно осмотрели.

Я чувствовал себя так, как будто меня избили. Мне казалось, что кто-то вынул мои глаза, поиграл ими и снова вставил на место. Я чуть не падал от усталости и чувствовал острую, стреляющую боль в груди. Спина у меня болела, и вечером из носа шла кровь. Меня слегка беспокоило предстоящее предприятие с девятью g.

Назавтра выдался свежий и прозрачный золотой осенний день. Небо было синее, как индиго, и чистое, как горный ручей. Один из тех дней, когда хорошо жить.

К моему удивлению, я чувствовал себя превосходно и подумал: «Должно быть, пикирующие полеты действуют укрепляюще».

Я направился к самолету, для того чтобы поднять его, довести при пикировании до критической скорости и выйти из пике с девятью g. Вчера, в последнем полете, сплющилась обшивка фюзеляжа. Резкий выход из пике при восьми с половиной g толкнул фюзеляж со скоростью в триста шестьдесят миль в час навстречу упругому воздушному потоку. Металлические крепления обшивки фюзеляжа были раздавлены так, как будто по ним прошелся паровой каток. Это повреждение не затрагивало основных частей самолета и не отражалось на его прочности. Оно могло быть исправлено в тот же день. Заодно решено было усилить и крепления.

Во время ремонта я разговаривал с офицером, который только что прилетел из Вашингтона. Я поделился с ним своим беспокойством по поводу девяти g. Он сказал, что когда берешь ручку на себя, нужно громко кричать. Это помогает. Мне показалось, что он смеется. Такое средство казалось крайне нелепым. Но он говорил серьезно. Он объяснил мне, что это напрягает мускулы живота и шеи, помогает сохранять сознание и зрение.

Пока мы дожидались, кто-то рассказал мне о военном летчике, который несколько лет тому назад при испытаниях на аэродроме Райт, из-за неверного акселерометра, случайно сделал слишком много g. Он дошел до невероятно высокой цифры — не то двенадцать, не то четырнадцать g. У него лопнули в мозгу кровеносные сосуды. Он около года пролежал в госпитале. Говорили, что ему никогда не поправиться… Я решил приложить все усилия к тому, чтобы не превысить девяти g. Днем я поднялся до восемнадцати тысяч футов, сделал горку и начал пикировать. Снова мертвое бесшумное падение и нарастающий рев. Снова — все внимание скачущим стрелкам приборов. Летчик никогда не видит земли во время такого пике: он слишком занят наблюдениями в кабинке. Снова страх, усиливающийся в течение тридцати наполненных визгом и воем секунд, когда жизнь — задержанное дыхание, когда страх смерти — тень, притаившаяся в темном углу. Снова истязается машина. Начинает казаться, что ни одно создание рук человеческих не выдержит напряжения от такой скорости.

Когда альтиметр показал восемь тысяч футов, я перевел взгляд на акселерометр и взял ручку на себя. При этом я действовал обеими руками. Я хотел как можно скорее прочесть показания прибора. Невидимая сила, словно наказывая меня, так вдавила меня в сиденье, что я еле различил, как стрелка проходила цифру девять. Я с трудом сообразил, что зашел дальше, чем следует, и освободил ручку. Когда моя голова прояснилась и в глазах посветлело, я обнаружил, что уже выравнялся и что регистрирующая стрелка акселерометра стоит на девяти с половиной. Я сверился с альтиметром. Он показывал шесть с половиной тысяч футов.

Когда я спустился на землю, офицер, видевший немало таких полетов, сказал мне:

— Мне казалось, мой мальчик, что вы никогда не выжмете ручку. И я невольно закричал: «Ручку от себя! Ручку от себя!»

Я чувствовал, что у меня внутри все истерзано. Я забыл, что надо было кричать. Спина моя болела так, как будто меня поколотили. Я был сам не свой, я радовался, что мне не надо делать пике ежедневно.

Однако этим дело не кончилось. Остаток дня я посвятил полетам при различных условиях нагрузки. Я занялся высшим пилотажем, — делал мертвые петли, моментальные бочки, медленные бочки, штопоры, настоящие иммельманы, летал вниз головой.

Но и этим дело не кончилось. На следующий день я полетел в Вашингтон. Ведь испытания на авиазаводе были только предварительными!

В Вашингтоне я должен был сделать сначала три взлета и три посадки, затем повторить все фигуры высшего пилотажа при различных условиях нагрузки и, в заключение, сделать два пикирующих полета до конечной скорости с выходом из пике при девяти g.

Когда я готовился к тому, чтобы продемонстрировать три взлета и три посадки, над аэродромом показалась эскадрилья истребителей. Их было двадцать семь. Они принадлежали морской эскадре, для которой предназначались новые самолеты в том случае, если военное министерство их купит. Истребители сделали посадку и выстроились в ряд. Летчики вылезли из кабин и столпились у моей машины. Это были лучшие эксперты страны. На заводе, занятый другой работой, я слишком мало уделял внимания посадкам. Что если я скверно посажу машину на глазах у всей этой компании?

Три простых взлета и посадки измотали меня, но я приложил все свое старание, и они вполне удались. После этого маневры с различной нагрузкой, занявшие остальную часть дня, показались мне простой забавой.

На следующий день мне предстояли два заключительных пике. Я должен был отправиться в Дальгрен. Над Анакостией так много случалось аварий, причем самолеты, распадаясь на части, разрушали дома, вызывали пожары и создавали всеобщее смятение, что колумбийские власти запретили пикирующие полеты в этом районе. Дальгрен лежал всего в тридцати милях к югу, и я покрыл это расстояние, набирая высоту. Первый пикирующий полет прошел прекрасно, но мне предстоял еще один. Я ненавидел этот «еще один». До сих пор все шло так гладко, и мне была ненавистна мысль о том, что что-то может случиться в этом последнем полете.

Набирая высоту, я думал о жене и ребятишках. Погода была чудесная. Я тщательно проверил каждую мелочь. Я вздыбил самолет для пикирования и ринулся вниз. Земли промелькнула подо мной, синяя и такая далекая. Теперь за приборы. Я согнулся под нарастающим напряжением чудовищной скорости. Как я ее ненавидел! Примерно на половине спуска я обнаружил перед глазами какой-то предмет. Через секунду я узнал его. Это была ракета для световых сигналов. Она выскочила из кобуры на правой стороне кабинки и болталась в воздухе между моим лицом и коленями. Я схватил ракету рукой, лежавшей на рычаге, и, чтобы избавиться от нее, хотел было перебросить ее через левое плечо, но быстро сообразил, что это будет не особенно остроумно. Ведь позади за винтом ее подстерегал мощный поток воздуха, имевший скорость триста-четыреста миль в час. Он схватил бы ракету и швырнул ее за хвостовое оперение. А тогда — прощай самолет. В нерешительности я несколько раз переложил ракету из одной руки в другую, пока, наконец, не зажал ее в руке, державшей рычаг. Я заметил, что во время этой возни позволил самолету задрать нос и поэтому в течение остальной части полета осторожно возвращал его в прежнее положение. Это вызвало отрицательное показание регистратора. Вдобавок, хотя я вышел из пикирования с девятью с половиной g по акселерометру, что-то оказалось не в порядке, и регистрирующий прибор записал всего семь с половиной g.

Этот пикирующий полет был забракован, и я должен был повторить его еще раз. Еще один лишний раз! Самое трудное было вновь побороть мысль о повторном риске. У меня появилась болезненная мнительность. Я знал, что мотор и пропеллер уже выдержали многократную перегрузку. Может быть, именно этот лишний раз станет для них роковым. А вдруг обнаружится какой-нибудь пустяк, незамеченный при осмотре, и он обязательно подведет меня, а я уже был так дьявольски близок к цели.

* * *

На следующий день они дали мне чек на тысячу пятьсот долларов и уничтожили страхование. Мой старый автомобиль не мог бы добраться до Оклахомы. Кроме того, он был недостаточно поместителен. Мне пришлось заменить его другим. Я привез свою семью в целости и сохранности, но ее надо было кормить, а тысячи пятьсот долларов не навсегда хватит… Поэтому я снова стал искать работу. Она как будто бы наклевывалась. Это были испытания самолетов в пикирующих полетах…

Почти столкновение

Я вылетел из Нью-Иорка в Беллефонт после наступления темноты. Все небо было затянуто густым покровом облаков. Они повисли тяжелой массой на высоте примерно в семь тысяч футов. По мере того как я летел, облака опускались, медленно, но верно прижимая меня к земле. Тем не менее, мне удалось вполне благополучно добраться до Самбюри, находящегося приблизительно в пятидесяти милях от Беллефонта. Отсюда начиналась самая скверная часть гор. Я попал в полосу снега.

Первый большой кряж я перелетел, ориентируясь на красные мерцающие огни авиамаяков, расположенные между аэромаяками в опасных местах. В долине за этим горным кряжем стоял туман, но мне все же удалось разглядеть маяк на следующем хребте.

Я долетел до этого маяка, но не увидел следующего. Я отделился от первого маяка ровно настолько, чтобы не потерять его из виду, но не мог найти следующего и потому вернулся.

Мне пришлось сделать еще несколько вылазок по направлению к следующему маяку, не теряя из виду первого, пока попытки мои не увенчались успехом. А затем я опять не мог разглядеть следующий маяк.

Я делал один круг за другим на высоте примерно пятидесяти футов, над маяком, стоявшим на вершине горы, среди густого снега. Не видя маяков сзади и опереди, я не мог лететь ни назад ни вперед. Садиться же было негде: внизу темнота и горы. Я был твердо уверен, что следующий маяк — это маяк на аэродроме в Беллефонте, но я не решался отойти далеко, чтобы разыскать его.

Я понимал, что нельзя кружить здесь всю ночь. Снег сыпал не переставая. Надо было что-то предпринять. Наконец, я оторвался от маяка, поднявшись вверх по спирали, и вслепую полетел в ту сторону, где, как мне казалось, находился следующий маяк. Я надеялся, что увижу его внизу, сквозь снег; если же не увижу, то буду продолжать полет вслепую до тех пор, пока не выберусь из гор или из полосы снега, или из того и другого вместе.

Мне посчастливилось: я пролетел как раз над маяком и сквозь сплошной снег увидел тусклый свет огней на границах Беллефонтского аэродрома. Я спустился по спирали и сделал посадку.

Не прошло и пяти минут, как на аэродром сел почтовый самолет, прилетевший с той же стороны, что и я. Я спросил у пилота, как низко он летел над маяком в то время, как я кружил над ним. Он сказал, что пролетел как раз над самым маяком. Попробуйте представить себе, что произошло бы, если бы я оставался там кружить среди сплошного снега, а он как раз пролетел бы над маяком? Он сказал, что летел главным образом по приборам. Конечно, он не заметил бы меня, а я его. Наша встреча была бы, вероятно, менее приятной!

Сухой мотор

В армии существует такой обычай. Если вы только что совершили большой перелет, не справляйтесь о том, годится ли погода для того, чтобы лететь обратно; не осматривайте самолет, чтобы установить, в хорошем ли он состоянии, но загляните в свой карман и проверьте — хватит ли у вас денег, чтобы задержаться на несколько дней.

У меня денег не было; я влез в мой старый PW-8 и вылетел из Вашингтона на Селфриджский аэродром. Самолет имел крыльевые радиаторы, и я знал, что у меня будут неприятности с ними.

Я поднялся на малых оборотах до холодного воздуха высоты, внимательно наблюдая за температурой воды. Хотя температура еще не дошла до точки кипения воды, из радиаторов, к моему удивлению, летел пар. Тогда я сообразил, что чем выше подымаешься, тем ниже температура кипения воды.

Я предполагал, что низкая температура на высоте будет компенсировать понижение точки кипения воды. Поэтому я дал мотору минимальное число оборотов, необходимое для горизонтального полета, и летел так до тех пер, пока из радиаторов перестал итти пар. Затем я снова немного увеличил обороты и набрал еще высоту, до тех пор, пока из радиаторов снова не пошел пар.

Таким образом мне удалось подняться до шести тысяч футов. Не знаю уж в который раз я следил за паром в расчете добраться до Питсбурга, прежде чем выкипит вся вода, когда увидел, что из расширительного бачка поднимается белый дымок. Вода кончилась, и на стенках цилиндра горело масло.

Я выключил мотор. Благодаря скорости планирования, пропеллер вращался, как крыло ветряной мельницы. Я наметил место для посадки и начал разговаривать сам с собой: «Спокойнее, сделай круг — Не проскочи площадку — Не упускай ее из виду — Ты проскакиваешь — Скользни — Не слишком — Опять проскакиваешь — Нажми на рычаг — Мотор включен — Выключи его — Следи за деревьями — Теперь забор — Ты слишком медлишь — Пусть падает — Площадка мала — Земля — Следи за тем, как катишься — Если можешь, развернись на земле — Не выходит — Посадка удалась». Я всегда так разговариваю сам с собою во время вынужденной посадки.

Не помню, сколько воды я набрал, но помню, что когда я снизился, в моторе была только одна пинта[8]. Но мотор не сгорел, — своими осторожными эволюциями я спас его.

Долив воды, я снова поднялся и пролетел Питсбург, Акрон, Кливленд и Толедо с парившим, но не совсем сухим мотором. У меня, вероятно, прибавилось несколько седых волос, пока я, наконец, добрался до Селфриджа, но все остальное было в полном порядке.

Обман чувств

Одному моему другу пришлось прошлым летом производить аэрофотосъемку. Для этой цели ему предстояло подняться на высоту в двадцать тысяч футов. Летчики по-разному переносят высоту, мой же друг еще не знал, какую высоту он может выдержать: он никогда не летал так высоко. На всякий случай он решил взять с собой кислород.

Механик принес баллон с кислородом, и он полетел. На высоте в восемнадцать тысяч футов у него сильно закружилась голова. Он вытащил шланг, взял его в рот, отвернул вентиль и сделал глубокий вдох. Ему не слышно было, как шипит выходящий из баллона кислород, потому что звук заглушался шумом мотора.

Он мгновенно почувствовал бодрость. Небо прояснилось, все вокруг просветлело, и он поднялся до высоты в двадцать тысяч футов. Временами, чувствуя себя хуже, он наклонялся, делал опять глубокий вдох, и снова на некоторое время чувствовал себя прекрасно.

Он ничего не сказал своему механику, но спустя несколько дней механик сам решил, что в баллоне, вероятно, мало кислорода и что скоро понадобится другой. Он решил запасти его заблаговременно, чтобы кислород не кончился во время полета.

Механик принес новый баллон и решил проверить его, прежде чем снести на самолет. Он открыл вентиль, но никакого действия. Баллон был пуст.

Механик вернулся с баллоном обратно в ангар и там обнаружил, что и предыдущий баллон, с которым летал мой друг, был взят из того же ящика и был также совершенно пуст.

Он достал полный баллон, снес его на самолет, но об этом ни словом не обмолвился. Мой друг рассказывал, что когда он в следующий раз вдохнул уже настоящий кислород, его чуть не выбило из сиденья.

Я клюнул

В течение нескольких недель я испытывал самолеты «Меркюри-Шикк», вводя их в штопор на хорошо рассчитанной, безопасной высоте. Но в конце концов я сделал штопор с высоты приблизительно трех футов. Конечно, я при этом разбил машину. Я превратил ее в груду обломков.

В этот день дул сильный и очень порывистый ветер. Когда я разгонял самолет для взлета, ветер дул мне в хвост. На самолете не было тормозов. Он был очень легок и, вдобавок, имел высокорасположенные крылья. У таких самолетов при ветре передняя часть всегда перевешивает.

Ветер мешал мне взлететь, и я решил действовать иначе. Мне следовало позвать механиков, чтобы они помогли мне, но в этот день я не то возгордился, не то заупрямился, — сам не знаю, что со мной сталось.

Я прибег к некоторому стратегическому приему. Я ставил самолет по ветру и, когда ветер поворачивал его, давал самолету поворачиваться до тех пор, пока он не становился почти против ветра. Затем я включал мотор и пытался взлететь. Иными словами — усиливал вредное действие ветра, вместо того чтобы ослаблять его. Я помогал ветру, вместо того чтобы бороться с ним, рассчитывая, что в конце концов ветер поможет мне взлететь.

Дело шло прекрасно, как вдруг резким порывом ветра подхватило правое крыло самолета. Самолет начал потихоньку подыматься, я же думал, что поднимется только конец крыла. Ветер рванул сильнее и разрешил все мои сомнения. Он оторвал самолет от земли, перевернул его и буквально швырнул на землю.

Никогда ни одна из моих машин не разбивалась так сильно! Были сломаны все четыре лонжерона, помяты крылья, скрючено крепление мотора, погнут пропеллер, совершенно разбит хвост. Самолет выглядел так, как будто зарылся в землю из штопора с высоты, по крайней мере, десяти тысяч футов.

Я вылез из-под обломков без единой царапины, если не считать самолюбия. Никогда в жизни я не чувствовал себя так глупо! Я разбил самолет, не успев даже взлететь на нем…

От коммерции к славе

Летчик Клайд Пэнгборн, совершивший вместе с Херндоном первый беспосадочный полет из Японии в Америку через Тихий океан и покрывший себя славой, Пэнгборн, вместе с Тернером завоевавший третье место в воздушном дерби Лондон — Австралия в 1934 году, — этот самый Клайд Пэнгборн в течение многих лет заведовал зрелищной частью знаменитого летающего цирка Гейтса. В октябре 1923 года он вылетел со своим воздушным цирком в Льюистоун (Монтана). У него был контракт с ярмарочным комитетом города, который давал ему исключительное право на все воздушные пассажирские перевозки и полеты во время ярмарки.

Он приземлился за час до объявленного начала программы, состоявшей из фигурных полетов, хождения по крыльям летающего самолета и парашютных прыжков — программы, рассчитанной на привлечение публики с тем, чтобы уже потом можно было зарабатывать деньги катанием пассажиров; катание рекламировалось в качестве главного аттракциона ярмарки.

К своему удивлению, Клайд встретил на ярмарке другого летчика с самолетом и парашютистом. У них все было подготовлено…

Пэнгборн сказал неожиданному сопернику, чтобы он убирался. Тот спросил:

— А что?

Пэнгборн ответил:

— У меня есть контракт. Я съезжу в город, чтобы выяснить это дело.

Он отправился в город и объяснился с ярмарочной администрацией. Он сказал, что подаст на них в суд, если они не уберут с аэродрома другого парня с его парашютистом к тому времени, когда он начнет представление.

Представители ярмарочной администрации приехали на аэродром. Встретив там летчика с его парашютистом, они напомнили ему, что в прошлом году он пользовался этим аэродромом, но, уезжая, забыл о пустячном деле, а именно — не уплатил оговоренной арендной платы. Они заявили ему, что если он не уберется отсюда, то сегодня же к четырем часам дня попадет в тюрьму.

Этот аргумент оказался убедительным. Летчик завел мотор, влез в пилотскую рубку, позвал парашютиста, который был явно недоволен таким оборотом дела, так как уже предвкушал в этот день радость веселых прыжков, и отделился от земли.

Парашютистом был Чарльз Август Линдберг, еще не умевший тогда летать…

Все наоборот

При первом моем самостоятельном полете на бомбардировщике «Мартин» самолет при взлете начал заворачивать влево. Я повернул штурвал направо, но он продолжал заворачивать влево. Я еще больше налег на штурвал, но машина шла влево по направлению к деревьям. Я сбавил немного газ в правом моторе, но это мало помогло. Я не мог выключить моторы и остановиться, так как рисковал удариться о деревья. Оставалось только надеяться на то, что мне удастся оторваться от земли раньше, чем я достигну их.

Внезапно левое крыло начало подыматься. Я вспыхнул от стыда, сообразив, в чем дело. Оказывается, я поворачивал штурвал направо, опуская левый элерон самолета вниз. На малых скоростях сопротивление опущенного элерона отклоняло машину влево, и я, стремясь избежать этого, поворачивал штурвал направо. Но теперь, на большой скорости, меня подворачивало уже вправо, а я все еще налегал на штурвал в ту же сторону…

Ни разу мне не случалось так быстро и так сильно нажимать и тянуть! Каким-то чудом я оказался в пятидесяти футах от земли, вместо того чтобы очутиться в куче обломков. Но я летел под прямым углом к тому направлению, которое первоначально наметил.

Я сделал вираж и опустился. Коснувшись земли, я включил мотор, сделал еще один вираж и снова опустился.

В этот момент я увидел несколько автомобилей, приближавшихся к месту моей посадки. Может быть, мой взлет был не так уж плох? Может быть, они думали, что я знал, что делаю? Посадка мне удалась. Может быть, они спешили поздравить меня?

Мой инструктор приблизился первым. Он подбежал к машине и стал осматривать край правого крыла. Затем полез под крыло.

— Эй, вы, — крикнул он мне оттуда, — вылезайте же и поглядите, как вы разбили машину!

Оказалось, что при первом взлете я тащил правое крыло по земле несколько сот футов. Нижняя часть крыла была ободрана, и элерон чуть держался на нем.

Эффектная посадка

Посадка вниз головой — один из наиболее эффектных маневров, который может выполнить летчик, владеющий искусством высшего пилотажа. На самом деле он не садится вниз головой. Он планирует вниз головой до тех пор, пока не снизится на десять или двадцать футов от земли. Тогда он переворачивается и садится, как обычно.

Джек, который особенно увлекался этой фигурой, однажды во время планирования ударился о телефонный столб и очнулся в госпитале.

Незадолго до этого со мной случилось почти то же самое. Кончая одну фигуру, я стал выходить из пике низко над полем. Я шел по ветру и тянул ручку на себя до тех пор, пока не очутился на спине на высоте примерно восьмисот футов. Я решил, что буду не только скользить вниз головой, но сделаю посадку действительно интересной. Я начал скользить, но забыл, в каком положении нахожусь, что управлять самолетом, нужно обратными движениями. Как результат ошибки получился крен. «Нет, нет, — сказал я себе, — следи за собой, не путай управление». Я попробовал повернуть ручку в другую сторону. «Прекрасно», — сказал я себе. И так увлекся, что совершенно забыл о земле. Когда я вспомнил о ней, она была уже близко, а я летел слишком медленно для того, чтобы перевернуть машину. Когда я все же перевернулся, до земли оставались считанные дюймы, и только благосклонная судьба, покровительствующая зазевавшимся летчикам, дала мне возможность сесть благополучно. Я увиделся с Джеком в госпитале.

— Ну, Джек, — начал я, поддразнивая его, — я слышал, что ты несколько месяцев тренировался для посадки вниз головой и наконец сделал такую посадку. Верно?

Он сжал челюсти, но ухмыльнулся.

— Верно, — оказал он мне в ответ, — но если память мне не изменяет, то я знал летчика по имени Джимми Коллинз, который однажды прозевал посадку вниз головой.

— Да, Джек, — ответил я, — но (я помедлил — очень уж соблазнительно было подчеркнуть это), но ведь я же прозевал ее.

Джек пристально посмотрел на меня и ничего не ответил.

Смерть на футбольной площадке

Зеп и я были членами студенческой корпорации в колледже. Я был помешан на авиации, а Зеп — на футболе. Я был слишком беден, чтобы летать, а Зеп был слишком мал ростом для игры в футбол. Когда я поступил в колледж, он весил всего девяносто пять фунтов. В старших классах школы его принимали в команду не как игрока, а скорей, как человека, который приносит счастье.

Как-то в конце первого года обучения в колледже, просматривая авиационный журнал (хотя я множество раз обещал себе не читать его, чтобы не отвлекаться от занятий), я совершенно случайно узнал, что в армии меня будут учить летать бесплатно. В это самое время Зеп внезапно начал расти, как на дрожжах.

Осенью я сдал вступительные испытания в начальную военную летную школу, в январе должен был сдать экзамены на первый курс колледжа и в марте начать заниматься в летной школе. Тем временем Зеп создал футбольную команду из первокурсников.

В ту пору летали мало. Все знали только одно, — что летать опасно. Никто из товарищей не мог понять, почему я делаю такую глупость. Они пытались отговорить меня. Убедившись, что им это не удастся, они стали поддразнивать меня. Зеп старался больше всех.

Каждый вечер за обедом он провозглашал тост:

— Теперь за здоровье Джимми Коллинза, — говорил он обычно, — средняя продолжительность жизни летчика — сорок часов…

Зеп читал что-то о военных летчиках и там нашел эти цифры.

Это было одиннадцать лет тому назад, а я все еще летаю. Бедный Зеп в следующем году поступил в профессиональную футбольную команду и был убит во время футбольного матча.

На волосок от смерти

Один экзамен, проведенный мной, когда я был инспектором министерства торговли, чуть было не стал моим последним полетом.

Я поднялся с учеником, через три минуты убедился, что он не умеет летать, отобрал у него управление, сел и велел ему прийти еще раз. Он стал уверять, что я не дал ему возможности показать себя…

Мы снова поднялись, и я позволил ему делать все что угодно, не вмешиваясь в управление. Потом я сказал ему, чтобы он сделал штопор. Вместо этого он качал крутую спираль. Я отнял у него управление, набрал высоту и снова велел ему сделать штопор. Он опять начал крутую спираль, — да еще и паршивую при этом.

Я подумал, что, может быть, он боится штопора. Поэтому я мысленно сказал себе что-то вроде «ладно, замнем» и велел ему сделать другую фигуру Ему надо было подняться на полторы тысячи футов, выключить мотор, сделать поворот при планирующем спуске и сесть под тем местом, где он выключил мотор. Вместо этого он поднял самолет на две тысячи футов, ввел его в крутую замедленную спираль, почти штопор и — все.

Мы делаем круг за кругом. Я не трогаю его, решив на этот раз доказать ему, что он летать не умеет.

Я был готов к самому худшему, так оно и случилось. На высоте двухсот футов машина перевернулась через правое крыло на спину и вошла в штопор. Желая избежать почти неминуемой катастрофы, я схватился обеими руками за ручку. Парень впился в нее как бешеный, но быстрота и натиск дали мне перевес. Мне удалось отвести ручку настолько, чтобы выйти из штопора. Я был уверен, что, выходя из получившегося пике, мы ударимся о землю, но каким-то чудом этого не случилось.

Я сразу сел и был в таком бешенстве, что зашагал прочь, не говоря ни слова. Малый поплелся за мной по пятам и блеял, как овца:

— Пожалуйста, мистер Коллинз, пожалуйста, мистер Коллинз…

Я сжалился над ним и обернулся. Не успел я открыть рот, как он выпалил:

— Пожалуйста, мистер Коллинз, пожалуйста… Зачем же вы выхватываете у меня управление только потому, что я сделал лишний поворот? Я мог бы прекрасно посадить самолет…

Я не сказал ни слова. Посадить самолет! Посадить так, чтобы мы уже потом не встали! Но как я мог объяснить ему это, чтобы он понял меня? Ведь парень не знал даже, что мы были в штопоре. Не знал, что, попав в штопор, мы чуть не сломали себе шею. Он думал, что я нетерпелив…

Пожар на самолете Хенгри

Самолет лейтенанта Хенгри Гейтса загорелся в воздухе. Хенгри выключил мотор и стал действовать быстро и точно. Он расстегнул ремень и вылез из кабины. Он уже собирался прыгать, но о чем-то вспомнил. В полевой сумке осталась бутылка чудесного довоенного ликера, которую дал ему приятель перед самым полетом. Бутылка может ему очень понадобиться, если он останется живым. Он быстро пошарил в кабинке, нащупал бутылку и выпрыгнул из горящего самолета головой вниз.

Хвостовое оперение не задело его и, радуясь этой удаче, он затянул прыжок. Ведь на него мог обрушиться самолет. Горящий обломок мог попасть на его открытый парашют. Выждав достаточно, он хотел дернуть кольцо, чтобы открыть парашют, но обнаружил, что обе руки у него заняты. Он сунул бутылку с ликером под левую руку и крепко прижал ее. Освободившейся правой рукой он сильно дернул за кольцо, снова схватил бутылку обеими руками и стал ждать. Внезапный толчок затормозил падение и сильно тряхнул Хенгри в воздухе, однако, он бутылки не выронил.

Вспомнив о горящих над ним обломках, он взглянул вверх, но увидел над собой только надежный белый купол парашюта, красиво выделявшийся на фоне прозрачного синего неба. Он огляделся и увидел стелющуюся по небу длинную полосу черного дыма. Проследив за ней глазами, Хенгри заметил стремительно падающий самолет. Теперь машина была под ним и больше не угрожала его парашюту. Уже спускаясь на луг, Хенгри видел, как падающий самолет стремительно врезался носом в деревья.

Хенгри сильно ударился о землю, упал, но бутылку не разбил. В неподвижном воздухе парашют превратился в вялую бесформенную массу.

Хенгри сел на землю и решил, прежде чем вылезть из своей сбруи и сложить парашют, сделать хороший глоток. Он вытащил бутылку из подмышки и, облизывая губы, изумленно уставился на нее.

Это была вовсе не бутылка. Это был бортовой огнетушитель…

Друзья на двойном управлении

Управление с задней кабины запрещается летной этикой. Но это случается иногда, когда два летчика летят на одном самолете.

Однажды два летчика летели на изрядно нагруженном бомбовозе. Оба они были одинаково искусными пилотами и закадычными друзьями. Потому-то, быть может, с ними это и случилось…

Они сели на аэродроме Лов (Тексас), выключили мотор и стали рулить по земле, чтобы снова взлететь. Часть поля была сильно изрыта. Места у них было ровно столько, сколько требовалось для взлета.

Тяжело натруженная машина с огромными крыльями и целым лесом подкосов и расчалок, загромыхала по полю. Летчик, управляющий машиной, потратил большую часть пространства, годного для взлета, на то, чтобы оторвать самолет от земли. Отделившись от земли, он уверенно повел машину, поднявшись ровно настолько, чтобы не задеть крыльями тянувшиеся перед ним провода. Он рассчитывал, что прекрасно пройдет, не задев их, но в этот момент второй летчик, сидевший в другой кабине, решил, повидимому, обратное.

Он выключил оба мотора, машина прямехонько врезалась в провода и рухнула на дорогу.

Оба летчика стремглав выскочили из-под обломков. У того, который управлял машиной, в руках был штурвал, очевидно, отломившийся при катастрофе. Яростно размахивая им, он гнался за вторым летчиком с воплями:

— Выключить мотор! Как ты смел выключить мотор в ту минуту, когда я собирался это сделать? Я перережу тебе глотку, попадись мне только!

Смотрите под ноги

В Анакостии ангары гидроаэродрома находятся на одном берегу реки, а аэропорт — на другом. Летающие лодки поднимаются с реки, а аэропланы — с аэродрома.

Один из тамошних летчиков летал несколько месяцев только на сухопутных самолетах. Однажды он поднялся на летающей лодке. Вместе с ним, в качестве второго пилота, отправился молодой летчик.

Сделав несколько кругов, летчик начал снижаться. Но вместо того, чтобы сеть на воду, он стал садиться на аэродром.

Летевший с ним новичок до последней минуты не решался мешать ему. Затем он толкнул товарища в бок, указал на то, что он собирается посадить летающую лодку на землю, и намекнул, что было бы, пожалуй, разумнее сделать крут и сесть на реку.

Летчик согласился, что, действительно, так будет лучше. Он включил мотор, снова сделал круг и удачно посадил машину на реку. Он дал самолету пробежать по воде, чтобы потерять скорость. Пока они сидели без дела, он обернулся ко второму пилоту и стал извиняться, что чуть не посадил его на землю. Разговаривая, он отстегивал ремень.

— Это идиотство с моей стороны, — говорил он, — но я так долго летал на сухопутных машинах, что, вероятно, снижаюсь, не думая, — по привычке. Настоящее идиотство…

Он был явно смущен и пристыжен.

— Да, — сказал он в заключение, — это действительно идиотство, — и вылез из кабинки на крыло. — Пока, — махнул он рукой на прощанье и шагнул с крыла в воду…

Унылый летчик

«Глуми Гас»[9] прозвали его в начальной военной летной школе Брукского аэродрома. Он всегда ждал, что его вот-вот выгонят из школы. Окончив ее, он считал, что это чистая случайность и что ему и трех недель не продержаться в школе высшего пилотажа в Келли. Когда он, все-таки, окончил Келли с репутацией лучшего летчика в классе, он был уверен, что никогда не найдет себе работы в гражданской авиации, что не зачем было, собственно, кончать.

Несколько месяцев спустя я встретил его в Чикаго. Он летал на одном из лучших перегонов западного участка воздушной почтовой линии. Он был твердо убежден в там, что он много не налетает.

— В самом ближайшем будущем, — сказал он, — мне не миновать разбиться во время ночного полета. Что же хорошего в такой работе, если после нее останешься инвалидом на всю жизнь?

Спустя несколько лет я увидел его снова. Он летал над Аллеганскими горами. Он не понимал, на что ему большое жалованье, раз он уже почти мертвец. Ведь все хорошие летчики разбиваются в этих горах…

Он взял отпуск и на время зачислился в армию. Я встретил его на аэродроме Митчел. Он сказал, что ему захотелось полетать на военных самолетах, чтобы отдохнуть и поразвлечься во время отпуска.

— Но, знаешь, мне не следовало этого делать, — добавил он, — я слишком долго летал прямо и горизонтально. Сегодня утром я чуть не сбил одного в строю. Вряд ли я доживу до того, чтобы вернуться на почтовую линию.

Я снова увидел его, вскоре после того как он возвратился на свой участок.

— Как дела, Глуми? — приветствовал я его.

— Ах, — сказал он, — полеты на военных машинах сделали меня неосторожным. Сегодня утром я чуть не налетел на радиомачту. Как ты знаешь, неосторожность губит старых летчиков.

— Гас, — сказал я, — ты бы чувствовал себя несчастным, если бы тебе не с чем было беспокоиться. Ты, наверное, доживешь до таких лет, когда у тебя вырастет длинная белая борода, и тогда ты по целым дням будешь терзаться мыслью о том, как бы тебе не наступить себе на бороду и не сломать шею.

Только слабый огонек улыбки мелькнул в его мрачных глазах.

Случайность

Арчер Уинстен ведет в газете «Пост» отдел «Новости дня». Я познакомился с Арчером в Сан-Антонию в 1927 году. Он приехал туда на поправку, а я был инструктором на Брукском аэродроме. Оба мы тогда мечтали о литературной деятельности. Мы расстались закадычными друзьями: Арчер отправился домой в Коннектикут, а я — на Марчский аэродром в Риверсайде (Калифорния).

В следующем году я уволился из армии и поступил на службу в министерство торговли. Мне было поручено вести самолет министра торговли Билля Мак Крекена в его большом перелете над страной. Маршрут перелета составлял примерно семь тысяч миль. Я все допытывался у Билля — пройдет ли наш маршрут через Уэстпорт (Коннектикут) или где-нибудь поблизости от него, так как в этом случае я намеревался повидать моего друга Арчера Уинстена. Билль ответил, что не знает такого города, и я начал разыскивать Уэстпорт на карте. Найти его мне так и не удалось. После этого я еще не раз принимался разыскивать Уэстпорт на карте, но, как ни странно, все не находил. Билль несколько раз спрашивал меня, нашел ли я город, и я отвечал, что не нашел.

Восток был мне тогда незнаком, и когда мы прилетели в Хартфорд, я все думал, что мы минуем Уэстпорт, и я так и не узнаю, где он. Я сказал об этом Биллю, и мы вместе стали разглядывать карту, но ничего не нашли.

На следующей день мы вылетели из Хартфорда в Нью-Йорк и попали в отвратительную погоду. В конце концов облака прижали нас так низко, что я, несмотря на то, что держался близ железных дорог и долин, пришел к выводу, что дальше лететь нельзя. Минут десять я кружил, увертываясь от деревьев и холмов, прежде чем нашел место для посадки.

Я сел на небольшое поле, окруженное каменной оградой. По сырой траве к нам пробирался человек. Билль спросил меня, где мы находимся. Я ответил, что после того, как мы блуждали в поисках посадочной площадки, я очень смутно представляю себе наше местонахождение, но могу спросить у этого человека. Человек ответил, что это Уэстпорт.

Билль взвыл от восторга. Его ликование объяснялось больше тем, что нам удалось выбраться из этой каши, не сломав себе шеи, но мне так и не удалось убедить Билли, что моя посадка в Уэстпорте была чистой случайностью.

Я понял…

Когда я был инспектором министерства торговли, ко мне пришел человек, который должен был пройти летные испытания. Летал он отвратительно, поэтому я отослал его назад и велел ему прийти через несколько недель, после того, как он еще немного попрактикуется. Спустя несколько недель он пришел снова, и я снова отправил его обратно.

Придя ко мне в третий раз, он оказал:

— Я думаю, что на этот раз мы поладим. Можете ли вы назначить мне испытание на сегодня?

— Я очень занят сегодня, — ответил я.

Но он так упрашивал, меня, что я наконец уступил,

— Ладно, я пропущу вас сегодня днем. Приходите в три часа.

— Благодарю вас, благодарю вас, — сказал он и протянул мне руку.

Я пожал ему руку и почувствовал что-то у себя в ладони. Разжав ладонь, я обнаружил в ней бумажку. Я развернул ее и увидел, что это десять долларов.

Изумленный и озадаченный, я несколько секунд неподвижно глядел на нее. Затем мне стало ясно значение этой бумажки. Он думал, что я умышленно затягиваю дело, и рассчитывал подкупить меня. Бешеный гнев охватил меня. Он жег меня и огнем пробегал по жилам. Я дрожал от ярости. Когда я взглянул на этого человека, все пылало перед моими глазами.

Я метнул в него десятидолларовой бумажкой, словно дротиком, и закричал:

— Убирайтесь! Убирайтесь и не смейте больше приходить ко мне.

Случалось ли вам бросать в кого-нибудь клочком бумаги?

Поколыхавшись в воздухе, бумажка упала на полпути между нами. Я бросился к ней и толкал ее ногой до тех пор, пока не вышвырнул за дверь. Я вышвырнул и его.

Потом, усевшись снова за стол, я стал думать, что заставило меня так взбеситься. Не честность. Нет! У меня не было времени подумать о честности. Мне думалось: уж не оттого ли, что он оценил меня в десять долларов? Мне думалось: а как бы я поступил, если бы он предложил мне десять тысяч долларов?

Я начинал понимать, что такое взятка…

Переспорил

— Этот ученик опасен. Безумие снова лететь с ним, — говорил я своему другу Бруксу Вильсону.

— Ничего подобного, — ответил Брукс, — он не опасен. Он просто с придурью.

— Потому-то он и опасен, — возразил я, — ты сам говоришь, что он с испуга сегодня так зажал ручку управления, что вы потеряли тысячу футов, прежде чем тебе удалось отнять у него ручку. В следующий раз у тебя может не оказаться этой тысячи футов.

— В следующий раз мне не понадобится тысяча футов, — спорил Брукс. — Сегодня я силой отнял у него управление, но если он еще раз так уцепится за ручку, я просто стукну его огнетушителем по голове и вышвырну вон.

— При достаточной высоте ты с ним справишься, — заметил я, — ну, а если он зажмет управление, когда самолет будет лететь низко, у тебя просто не хватит времени выбросить его.

Мы оба были еще совсем молодыми военными инструкторами, и Брукс стоял на своем с мальчишеской самоуверенностью. Он только проворчал в ответ:

— Не будь же всю жизнь девчонкой. Я справлюсь с этим малым.

На следующий день один из учеников, совершая самостоятельный полет, попал в штопор и зарылся носом в кукурузное поле за аэродромом. Брукс только что приземлился со своим придурковатым учеником и, вылезая из кабины, увидел разбившийся самолет. Он прыгнул обратно в кабину, снова включил мотор и взлетел. Придурковатый ученик все еще был на задаем сидении.

Брукс долетел до места катастрофы, сделал круг, спикировал, вышел из пике, сделал скольжение на крыло, повторил пике, снова взял ручку на себя, перевернулся через крыло и, снова спикировал. Брукс был великолепным летчиком. Он сигнализировал аварийной машине то место, где среди высокой кукурузы лежал разбившийся самолет. Он взял ручку на себя и начал делать новый поворот через крыло, но вдруг опрокинулся на спину и упал рядом с разбитым самолетом.

Когда Брукса вытащили из-под обломков, он был без сознания, но не переставал бормотать:

— Отпустите ручку! Отпустите ручку. Отпустите; пока мы не хлопнулись!..

Придурковатый ученик почти не ушибся. Брукс умер в ту же ночь.

Монк Хентер

Монк Хентер был щеголем, единственным настоящим щеголем, какого я когда-либо встречал среди летчиков. Щегольство было и в покрое его форты, и в его выправке. Щегольство было в блеске и фасоне его сапог и в его манере вертеть стэком и постукивать им. Щегольство было и в великолепной посадке его красивой темноволосой головы и в тонких, слегка раздувающихся ноздрях, и в блеске его сверкающих черных глаз. Щегольство сквозило в его резкой быстрой жестикуляции, в его отрывистой, богатой интонациями речи, поток которой он обрушивал на вас с такой же стремительностью, с какой атаковал вражеские самолеты во время войны (он сбил тогда девять машин).

Но предметом главных забот Монка были его усы. Такие усы могли быть только у него. Я видел его однажды без усов. Он выглядел тогда, как Самсон, потерявший свою силу. Он казался беззащитным и беспомощным.

Усы Монка были внушительных размеров. Такие усы можно видеть у деревенских пожирателей сердец на старинных фотографиях.

Усы загибались кверху, и Монк умел их покручивать с таким шиком, что, право, стоило посмотреть на это.

Бедняга Монк поднялся однажды с Селфриджского аэродрома на истребителе. Даже это он сделал щегольски. Он долго низко летел над землей, а затем начал плавно и чисто подниматься в синее небо.

Мы все увидели, как за его самолетом потянулась полоса белого дыма. Затем, затаив дыхание, все следили, как красивый плавный подъем самолета перешел в медленное падение. Самолет безудержно проваливался. Под ним находилось замерзшее озеро Сентклер. Парашют Мойка распустился, как большой цветок, лишь за несколько секунд до того, как падающий самолет скрылся за деревьями.

Мы бросились к автомобилям и бешено помчались туда, где, по всем данным, упал самолет. Монк не расшибся. Его только слегка оглушило при падении на лед. Он размахивал руками и во всю глотку кричал, что на самолете начался пожар, сыгравший с ним вот какую дьявольскую шутку. Мы посмотрели на остатки самолета, но Монк продолжал взволнованно жестикулировать. Он хотел показать нам, что пожар сделал с ним самим.

Мы взглянули на него и расхохотались, как черти. Мы от души смеялись вместе с Монком, а вовсе не над ним. Он это понял.

Один ус у него сгорел начисто…

Не выдержал

Однажды я испытывал самолет. У него в воздухе отломились крылья, и я выпрыгнул с парашютам. Я убежден, что следившие за мной с земли были потрясены больше, чем я. Я был слишком занят.

Присутствовавший при этом адмирал Мофетт, впоследствии погибший на «Акроне», бросился к себе в контору и, в порыве чувств, написал мне очень милое письмо на тему о том, каким я был героем. Я вовсе не был героем. Я только спасал свою шкуру.

Иначе реагировал на это мой механик. Он явился ко мне, как только меня положили в госпиталь. Я не был ранен, но дежурный военный врач уложил меня в палату. Уже в госпитале я почувствовал, что у меня такое сильное сердцебиение, что мне не уснуть. Поэтому когда пришел Эдди, мой механик, его впустили ко мне.

Некоторое время он совсем не открывал рта. Он сидел на соседней койке и комкал свою кепку, уставившись глазами в пол. Наконец, он произнес:

— Когда ваш парашют раскрылся, я упал.

Я живо представил себе, как он со всех ног бежит по полю, следя за моим падением. Когда мой парашют раскрывается, он оступается и падает.

— Почему вы не глядели себе под ноги? — поддразнил я его.

Он попрежнему смотрел в пол и мял в руках свою кепку. Лицо его решительно ничего не выражало.

— Я никуда не бежал, — сказал он. Разговор показался мне довольно бестолковым.

— Вы ведь сказали, что, когда мой парашют открылся, вы упали? — спросил я.

— Да, — ответил он так, как будто разговаривал с полом. Он был как в трансе.

— Что же, — сказал я, недоумевая, — вы, значит, побежали по полю, следя за мной, а потом споткнулись и упали?

— Нет, — сказал он, как во сне, — я не споткнулся. Я стоял на месте и следил за вами, глядя вверх.

Я начал выходить из себя.

— Какого же дьявола вы упали в таком случае?

— У меня подогнулись колени, — сказал он…

Талисман

Скоро он перелетит через океан. Скоро он будет знаменит и богат. Ведь удалось это Линдбергу! Почему же и ему не сделать этого?

Самолет был почти готов к старту. Фюзеляж разбух от новых бензиновых баков. Крылья приобрели новую ширину, чтобы выдержать добавочный груз горючего. Даже его опытный слух не мог обнаружить ничего подозрительного в безупречно ровном шуме мотора.

Оставалась только окончательная выверка приборов. Линдберг без конца возился со своими приборами. Придется и ему этим заняться. После того, как персонал на земле покончил с приборами, он сделал небольшой полет по вольной трассе, чтобы проверить их работу в воздухе. Приборы работали прекрасно.

Он посадил машину, чтобы поставить ее в ангар на то время, пока не установится благоприятная для перелета погода. Он на несколько минут, замешкался. Задумчиво смотрел он на приборы, представляя, как ему придется следить за ними в томительные часы долгого перелета.

Внезапно ему пришла в голову мысль. Линдбергу везло. Повезет и ему. Его возлюбленная («дорогая деточка, может быть, когда он вернется… но это потом, сначала надо совершить перелет») уже пожелала ему успеха. Она сделала ему подарок — на счастье. Это был пустячок, купленный, вероятно, в лавке дешевых сувениров. Но он хранил его как сокровище. Он вытащил его из кармана и привязал к доске с приборами. Ярко-красную ленту он тщательно завязал бантом. Этот бант напоминал бант на ее переднике, который она надевала, когда поздно вечером варила ему кофе на кухне. Вот так! Ну, конечно, все пройдет благополучно…

Прошло несколько дней. Погода все еще не устанавливалась. Он начал тревожиться за состояние своих приборов. Ведь на океане нет ориентиров. Хорошо бы еще раз получше проверить компас.

Он пошел на аэродром и поднял машину. Стрелка компаса сильно отклонилась. Компас врал! Когда компас проверили на земле, его показания на 20 градусов отличались от первоначальных.

Вскоре удалось выяснить в чем дело. Как известно, показания компаса искажаются, если вблизи прибора помещен металл. К футляру компаса была подвешена на красной ленточке металлическая ножка кролика.

Уилл Роджерс в воздухе

Я летел в Вичиту на самолете одной из пассажирских линий, летел в качестве пассажира; мне нужно было сдать проданный мной ранее самолет. Уилл Роджерс[10] был пассажиром на том же самолете.

Во время стоянки в Колумбусе я втянул Роджерса в разговор. Мне давно хотелось знать, говорит и он и в обычной жизни так, как по радио и с трибуны, а также выяснить — нарочно или не предумышленно он делает грамматические ошибки, Он разговаривал со мной совсем так, как он это делает с трибуны или по радио, и в его речи было столько же ошибок, сколько их бывает в его газетных статейках. Я решил поэтому, что если это игра, то игра, заходящая довольно далеко.

Я заметил, что некоторые движения давались ему с трудом, где-то его, видно, покалечило. Я спросил, что с ним. Он ответил, что перед отъездом из Калифорнии упал с лошади и сломал себе пару ребер. Я подумал, что он шутит, потому что всегда считал его хорошим наездником. Я оказал ему это. Он ответил, что это была необъезженная лошадь, к которой он еще не привык. Мне это попрежнему казалось странным, но я не подал виду.

Немного погодя я постарался дать ему понять, что я летчик-профессионал и что полет в качестве пассажира — редкий для меня случай. Он сказал, что в таком случае может не лгать мне.

Он рассказал мне, что за день до этого попал в воздушную катастрофу. Рейсовый самолет, на котором он летел, сделал вынужденную посадку, основательно шлепнулся и слегка придавил его. Вот почему у него сломаны ребра.

Он сказал, что летчик не был виноват, — сдал мотор, и летчик прекрасно справился со своей задачей. Роджерс сказал, что только хороший летчик мот при подобных обстоятельствах сохранить жизнь всем находившимся в самолете пассажирам и что сам он был единственным пострадавшим.

Он сказал мне, что выдумал вначале историю с лошадью, так как думал, что я обыкновенный пассажир. Он просил меня ничего не говорить остальным пассажирам, чтобы не испугать их и не испортить им путешествия.

Он никогда не узнает этого

Летая вместе, летчики часто подшучивают друг над другом.

Два знакомьте мне летчика вылетели с аэродрома Келли в Даллас, чтобы совершить загородную прогулку. На обратном пути погода была очень скверная, и их сильно болтало.

Примерно в пятидесяти милях от Сан-Антонио, летчик, который вел самолет обернулся, чтобы попросить спичек у товарища на заднем сидении. Того не было видно. Тогда летчик решил, что, вероятно, товарищ задремал и соскользнул с сидения вглубь кабины. Из-под руки он заглянул в фюзеляж. Задняя кабина была пуста.

Он летел на высоте 500 футов, ни разу за весь полет не поднимаясь выше, а подчас летел даже ниже.

Летчик перепугался насмерть, подумав, что его пассажир распустил ремень, чтобы вытянуться и заснуть, и толчком его выбросило из кабины. Может быть, тот от неожиданности растерялся и не успел раскрыть парашют… Летчик повернул назад и на всем обратном пути искал тело товарища. Он потратил очень много времени на поиски, но сохранил достаточно горючего, чтобы повернуть назад и долететь до аэродрома Келли.

Он ничего не обнаружил и все время до Келли терзался беспокойством. Когда же он приземлился, его на аэродроме встретил товарищ.

Он рассказал, что во время полета он расстегнул свой ремень, вытянулся и уснул. Вдруг он почувствовал толчок и, очнувшись, обнаружил, что кабинка находится сбоку от него и примерно на четыре фута ниже. Он потянулся к ней, но ухватил только воздух. Под ним прошло хвостовое оперение, и самолет улетел…

Сперва он был страшно ошеломлен, но вскоре сообразил, что надо что-то делать, нельзя же попусту болтаться в воздухе. Он дернул кольцо. Парашют раскрылся как раз во-время.

Он дошел до шоссе, над которым только что летел, и добрался до аэродрома верхом. Он сказал, что видел, как самолет сделал круг и полетел назад на поиски.

Летчик, который вел машину, так никогда и не узнал — выпал ли его приятель из кабинки или выскочил из нее шутки ради.

Мечта Бонни

У Бонни была мечта. Эта мечта светилась в его глазах изобретателя. Дни его оживляла надежда, по ночам он видел свою мечту осуществленной.

Зная его мечту, мы звали его Бонни-чайка. Он мечтал создать из металла, дерева и ткани самолет, который мог бы в полете парить, как чайка. Самолет, который без мускулов и перьев чайки должен был обладать ее грацией.

Он изучал чаек. Он изучал их живыми и мертвыми. Он изучал их в их замечательном парящем полете. Он убивал их и изучал их безжизненные крылья. Он хотел выведать их тайну. Он хотел, чтобы тайной этой овладел человек.

Бойни завидовал чайкам. Он убивал их сотнями, нет, — тысячами и хоронил в поле. Он изучал их мертвые тела и построил самолет, подобный, как ему казалось, чайке.

Он построил самолет и готовился к полету. Инженеры, никогда не изучавшие чаек, но изучавшие полет человека, говорили ему, что он не должен этого делать. Они указывали ему, что центр тяжести его машины переместился на крылья, а это опасно. Но Бонни был опьянен своей мечтой. Его глаза светились уверенностью в успехе.

Он поднялся благополучно. Он с шумом пронесся по аэродрому. И если этот шум не напоминал о полете чайки, то самолет все-таки был похож на нее. Он поднялся в воздух, подобно гигантской чайке, и начал крутой подъем. Мудрецы дивились: неужели их доводы опроверг невежественный мечтатель?

Удивление длилось недолго. Когда Бонни попробовал выровняться, нос самолета опустился, и машина врезалась в землю, как чайка, ныряющая в океан за рыбой…

Мы бросились к месту катастрофы. Бонни был уже мертв. Его окружали не только обломки крыльев его собственной чайки, но и перья — остатки тысяч крыльев настоящих чаек. Он врезался прямо в кладбище убитых им чаек…

Эпизод с трубкой

Иногда можно разбить машину из-за какой-нибудь глупой мелочи.

В Акроне я однажды делал обратную петлю. Я дошел до вершины петли и тут же начал входить во вторую. Я не хотел делать второй петли и взял ручку на себя. Ручка не дошла до нужного положения. Она была чем-то зажата.

Машина все круче опускала нос книзу и входила в пике. Я повернул стабилизатор, и это позволило мне с грехом пополам поднять нос самолета. Но я не мог удержать его в этом положении, даже если бы сбавил половину оборотов мотора. Сесть будет нелегко: я знал, что, когда снижусь для посадки, ручку зажмет еще сильнее, и самолет клюнет носом, прежде чем я успею что-нибудь сделать. Может случиться и так, что на малой высоте мотор заглохнет, и получится то же. Как бы там ни было, это был не мой самолет, и я решил оставить его и прыгать с парашютом только в крайнем случае.

Я еще несколько раз попробовал потянуть ручку. Каждый раз, когда я дергал ее назад, она доходила только до определенного места и там натыкалась на какое-то препятствие. Я надеялся, что сяду, если мне удастся остановить ручку в этом крайнем положении.

На небольшой высоте я возвратился к полю, оттянув ручку назад насколько мог, поддерживая нос самолета работой мотора. Мне пришлось садиться на большой скорости с поднятым хвостам. Самолет, бешено подпрыгивая, прошел все поле, но поездка закончилась благополучно.

Я сделал немедленный осмотр, чтобы обнаружить, что зажимало ручку. Перед полетом я вынул из машины все незакрепленные части и поэтому не мог пенять, что могло попасть в управление.

Я нашел трубку из кукурузного стебля, которую владелец самолета разыскивал уже несколько недель. Он оставил ее в багажном отделении и никак не мог после этого найти. Она проскользнула сквозь маленькое отверстие в задней стенке и, очевидно, все время болталась внутри фюзеляжа…

Когда я делал обратную петлю, центробежная сила вклинивала трубку в верхние лонжероны в конце фюзеляжа. Когда я тянул ручку назад, кабанчик руля глубины упирался в трубку, не девая мне довести ее до конца.

Осталась целой только чашечка трубки. Она засела боком. Если бы она застряла нижней частью, то ручка оказалась бы зажатой еще более неудачно, и мне бы пришлось или прыгнуть с парашютом, или вместе с самолетом хлопнуться на землю. С прыжком пришлось бы торопиться, потому что во вторую петлю я невольно вошел на небольшой высоте…

Пьяный в воздухе

Однажды пьяный летчик преследовал моего товарища в воздухе, нацеливаясь своей машиной в его самолет. Если вам попадался когда-нибудь пьяный шофер, вы имеете некоторое представление об опасности, в которой оказался мой товарищ, когда пьяный начал за ним охотиться. Он не знал, конечно, что нападающий на него летчик пьян, но прекрасно понимал, что это либо пьяный, либо сумасшедший.

Мой товарищ был военным летчиком. Он летел на истребителе с Селфриджского аэродрома в Мичигане и уже кружил над аэродромом в Чикаго, готовясь к посадке. В этот момент его атаковал пьяный. Парень, очевидно, жил еще воспоминаниями о днях, проведенных им на войне, и вызывал моего друга на бой.

Мой товарищ внезапно увидал DH (эти самолеты в то время летали на почтовых линиях), который приближался к нему сверху и спереди. Самолет моего товарища едва успел убраться с дороги и спастись от столкновения при первом нападении. Между тем, малый на DH приготовился к новому удару и еще раз направил свой самолет на машину моего друга. Тот снова легко улизнул, удивляясь, с каких это пор на небе завелись лунатики. Ему некогда было размышлять на эту тему, так как пьяный упорно преследовал его. Наконец, этот парень начал пикировать под самолет моего приятеля я выходить из пике у него перед носом. Это, видимо, показалось ему забавнее, чем пикировать прямо в лоб «вражескому» самолету, и он не оставлял своей затеи.

Наконец, мой приятель заметил, что DH исчез за хвостом его самолета. Он не знал, что предпринять и в какую сторону повернуть, так как не мог угадать, с какой стороны этот сумасшедший собирается выходить из пике. Вдруг он увидел нос чужого самолета прямо перед собой. Он понял, что парень на этот раз Переборщил и подошел слишком близко. Он взял ручку на себя, но в ту же минуту почувствовал резкий толчок от удара. Самолет потерял устойчивость, а когда он все-таки выровнялся, мотор работал так неровно, что моему другу пришлось его выключить. Его самолет так ударился в хвост DH, что у него погнулся пропеллер. Хвост у самолета пьяницы был срезан начисто.

Парень был, невидимому, слишком пьян, чтобы выбраться с парашютом, и разбился вместе со своим самолетом. Мой друг не выпрыгнул из машины и посадил ее на землю. Только чудо да еще высокое искусство моего товарища спасти его от смерти.

Выкарабкался

Летчик никогда не должен упрямиться, если он имеет дело с самолетом. Я рано убедился в этом на опыте, к счастью, не попав при этом в беду.

Однажды один летчик начал критиковать меня. Он говорил, что я неправильно стартую. Я только что кончил летную школу. В мальчишеском задоре, я выбрал дурацкий способ доказательства своей правоты. Он так досадил мне своими злыми и язвительными замечаниями насчет того, что я обязательно разобьюсь, если буду продолжать в том же духе, что я решил настоять на своем и не отступил даже тогда, когда понял, что зашел слишком далеко и могу разбить машину.

— Если мои взлеты кажутся вам опасными, — сказал я ему, — то я сейчас же подниму самолет, выключу мотор в опаснейшем месте этого опасного старта и после этого благополучно сяду на аэродром.

Раздосадованный, я с независимым видом направился к самолету и залез в кабинку.

Я взлетел, взяв курс на высокие деревья в конце аэродрома. Приближаясь к ним, я не дал самолету круто подняться и сделал вираж перед самыми деревьями — точно так же, как я делал это при взлетах, которые он критиковал. Я не желал никакой скидки и, чтобы, еще ухудшить дело, взял ручку на себя. Выключив мотор, я начал падать над деревьями. Полагалось хотя бы опустить нос самолета, чтобы немного смягчить падение, но я обезумел. Я добивался самого худшего. Машина падала тяжело, и мне следовало включить мотор, но я не хотел давать своему противнику никакого удовлетворения.

Я успел пройти деревья и как груз кирпичей грохнулся на аэродром. Самолет застонал и подпрыгнул на высоту ангара. К счастью, основательному удару соответствовал хороший прыжок. Только поэтому я не оставил самолета на поле. Он еще раз ударился, снова подпрыгнул и быстро остановился.

— Ну, — сказал я парню, когда вылез из самолета, — а теперь отправляйтесь вы. И при вашем безопасном точном взлете попробуйте выключить мотор как раз над деревьями. Вы не успеете развернуться и даже не сможете начать разворот. Вы упадете на деревья и превратите самолет в кучу обломков. Если это безопаснее, чем посадка на землю в целости и сохранности, то я согласен, что ваши взлеты безопаснее моих.

Он не отважился сделать это. Поэтому он только пристально посмотрел на меня. Так же, как и я, он слишком хорошо знал, что я должен был непременно разбиться при этой посадке и только случай сохранил мне жизнь. Но я настоял на своем. Он прекратил всякие дальнейшие разговоры и перестал отпускать шуточки на мой счет.

Мое достояние

Кто-то спросил меня однажды — на каких самолетах я летаю. Я ответил:

— На любых, если мне за это платят.

— Разве у вас нет своего самолета?

— Нет, — ответил я, — и никогда не было, хотя я летаю уже одиннадцать лет.

— Почему это?

Пожалуй, лучше всего я объяснил это однажды маленькому мальчику в Калифорнии.

Я пробыл тогда несколько месяцев на авиазаводе Локхида. Там я наблюдал за постройкой самолета для богатого летчика-спортсмена с Востока. Самолет был «Локхид Сириус», привлекавший тогда всеобщее внимание. Зализанный, имевший обтекаемую форту, он был последним достижением авиаинженеров. Линдберг только что создал ему известность, сделав на нем вместе со своей женой перелет через всю страну и установив новый трансконтинентальный рекорд.

Стоял яркий солнечный день, когда мой самолет выкатили на линию. Свежая красная с белым окраска самолета, его чистые плавные линии представляли в лучах калифорнийского солнца действительно прекрасное зрелище. Того же мнения был, очевидно, и маленький мальчик, перелезший через забор, невзирая на надпись «Вход воспрещен». Он не сводил с самолета восхищенных глаз, больших, как серебряные доллары.

Я подошёл к самолету, чтобы дать ему первое воздушное крещение. В то время как я огибал край крыла, приближаясь к кабине, мальчик тихонько остановил меня

— О, мистер, — спросил он, — это ваш самолет?

— Нет, сынок, — ответил я. — Я только на нем летаю. Я нахожу, что это значительно дешевле и гораздо приятнее.

Прогулка

Я вылетаю с Марчского аэродрома в Калифорнии, круто поднимаюсь и лечу на север. Альтиметр показывает десять тысяч футов. Но я вижу проносящиеся подо мной зеленые ели на расстоянии всего каких-нибудь двухсот футов. Вижу сверкающий на солнце глубокий снег между деревьями. Я пересекаю хребет Сан-Бернардино.

Самолет выходит к Мохавской пустыне. Мой альтиметр попрежнему стоит на десяти тысячах футов. Мохава расположена высоко над уровнем моря.

Впереди, в тридцати милях от меня, лежит железная дорога. Оглядываюсь. Горы Бернардино с их зелеными склонами и снеговыми шапками окаймляют расстилающуюся внизу пустыню.

Минуя железную дорогу, минуя Барстоу, я лечу над Гранитными горами. Они кажутся застывшими потоками лавы и словно катятся подо мной — низкие, черные, бесплодные.

Пролетаю над Цветными горами. Такого названия нет на карте. У этих гор вовсе нет названия, и мне трудно даже сразу в них поверить. Но вот они подо мной. Это не мираж и не обман зрения. Горы действительно разноцветные. Блеклых тонов нет вовсе. Одна, из гор возвышается над всем хребтом. Она поднимается из песков пустыни. Желтый цвет у ее подножья плавно переходит в зеленый и заканчивается белым на вершине. Другая гора меняет свою окраску от пурпурной до красной. Третья — от красной до желтой. Как будто могучий индейский бог играл здесь цветными мелками. Он брал пурпурный мелок — сквозь его пальцы летела пурпурная пыль и покрывала подножье горы. Потом он выбирал мелок другого цвета и осыпал склон горы его сверкающей пылью. Чтобы оттенить величественную остроконечную вершину, он окрашивал ее в третий цвет. Фантастическое, невероятное зрелище!

Уже давно я не встречаю никаких признаков жизни. Великолепная страна бесплодна. Оглядываюсь назад. Я могу еще различить железнодорожную линию. Далеко-далеко позади на горизонте встают белые горы Бернардино. На расстоянии они кажутся совсем низкими. Тут недалеко до железной дороги. Не так далеко и до гор, но для прогулки пешком это изрядное расстояние. Что, если сдаст мотор?

Я неохотно поворачиваю самолет и по компасу нахожу дорогу домой. Во всяком случае, для послеобеденной прогулки я видел достаточно.

Воспоминания

Мой самолет катится по земле. В конце расчищенной от снега дорожки я ставлю его против ветра. Я на Хагерстаунском аэродроме в Мериленде. Совсем близко маячит белый ангар. Аэродром им не пользуется — снег слишком глубок. Удастся ли мне подняться над ангаром? Включаю мотор и пытаюсь это сделать. Едва проскочил!

По компасу держу курс на Нью-Йорк. Северо-западный ветер сильно относит вправо. Держу левее.

Внизу уходит вдаль цепь синих гор. Я уже над приветливой холмистой долиной, покрытой снегом.

Геттисберг под моим левым крылом. Когда-то здесь сражались. Трудно поверить этому теперь, глядя на мирные поля.

Невысокие холмы перед рекой Сушвеханна. Их коричневые контуры в снежных долинах напоминают темные пальцы.

Перелетаю реку и оставляю слева Ланкастер. Там находится исправительная школа. В детстве меня всегда обещали отправить туда, если я буду скверным мальчиком.

Местность становится менее гористой. Цепи холмов. Река Скейлкилл и Норристаун. Далеко оправа осталась Филадельфия. Ханжеские пуританские нравы и закрытые по воскресеньям кино.

Снова долина. Река Делавар. Вашингтон совершил переход через Делавэр. Я пересекаю реку в полминуты.

Саурлендские горы и печальный белый дом Линдберга. Я знаю, что внизу, в Флемингтоне, сейчас происходит суд. Вспоминаю, как десять лет тому назад мы шли с Линдбергом из Сан-Антонио (Тексас) на аэродром Келли, где оба мы учились в школе высшего пилотажа.

— Что ты собираешься делать, когда окончишь школу? — спросил он меня.

— А ты что намерен делать? — спросил я в свою очередь.

В самом деле, что мы собирались тогда делать? И вот теперь он сидит в этом зале суда. Всюду, насколько может охватить мой глаз, и еще много-много дальше мир настороженно прислушивается к трагедии Линдберга. А я кружу вверху в чистом синем кебе, вспоминаю о множестве вещей и думаю.

Бросаю прощальный грустный, безнадежный взгляд на пустой, одинокий дом Линдберга на верхушке холма, делаю над ним круг и лечу дальше.

Через полчаса в Лонг-Айленде я целовал пухленькую щечку моего сына и немного жалел Линдберга за его славу.

Кутеж в Мексике

Я не видел Дарра Олкайра уже несколько лет, с тех пор как уволился из армии. Чтобы с ним встретиться, я снизился на Марчском аэродроме (Калифорния). Он пригласил меня лететь вместе с ним и. двумя офицерами в Мексакали, на мексиканской границе. Мы должны были вылететь на трех машинах в тот же день и вернуться на следующий. Я согласился.

Я сел в машину Дарра на заднее сиденье. После того как мы снизились и перешли границу, все начали пить. Все, кроме вашего покорного слуги. Накануне встречи с Дарром я был на вечеринке, и на этот раз мне пить не хотелось.

На следующее утро мы познакомились с каким-то мексиканским капитаном. Без отдыха пили друг за друга. Я выплескивал свою долю через плечо.

После обеда мексиканский капитан провожая нас до аэропорта, чтобы пожелать нам счастливого пути. Лидер нашего звена заставил нас, прежде чем лететь, домой, сделать несколько пике в честь мексиканского капитана, чтобы проститься как следует.

Летчики салютовали капитану, едва не задевая крыльями о землю, и немало при этом забавлялись. Но мне было вовсе не до веселья, потому что Дарр почти касался крылом своего самолета крыла вожака. В задней кабинке находилось двойное управление самолетом. Я иногда не мог удержаться, чтобы не отвести слегка крыло нашего самолета от самолета вожака и немного ускорить выход из некоторых пике. Это было недопустимым нарушением летной этики, но, в конце концов, я-то ведь был трезв.

Мы вернулись обратно в Марч. Дарр, уже протрезвившийся, стал расхваливать меня за то, что я смирно сидел в задней кабинке и не пошевелил и пальцем. Он сказал, что, будь я пьян, а он трезв, он отобрал бы у меня управление. Мне показалось сперва, что он шутит, но потом я убедился, что он действительно говорит то, что думает. Я поворачивал ручку так осторожно, что он даже не заметил этого.

Я не заботился о том, чтобы он узнал правду. Мне нравилось, что он думает, что у меня хватило выдержки и хладнокровия не вмешаться в его дело. У меня не хватило решимости откровенно рассказать ему, как было дело.

Это трудное дело

На долю летчика иногда выпадают такие трудности, о которых не всякий догадывается.

Однажды я доставил на самолете несколько человек на ранчо в Мексике. Большую часть пути от Нью-Йорка до Орлиного прохода на границе пришлось лететь при скверной погоде. Оставив за собой горы и болота, я летел последние восемьдесят миль до ранчо над бесплодной гористой и пустынной местностью.

На следующий день мои пассажиры настойчиво уговаривали меня поохотиться с ними. Это значило, что мне придется сесть на лошадь. До того я ездил верхом только один раз в жизни и с тех пор считаю этот способ передвижения самым неудобным из всех, придуманных человеком.

Но я все-таки отправился с ними. Вскоре мне это даже начало нравиться. Я обнаружил, что завернуть лошадь на скаку — это почти то же самое, что сделать вираж на самолете. Я проделывал множество забавных экспериментов, пока не заметил, что известная часть моего тела сильно разогрелась, а затем стала весьма чувствительной. Вскоре после этого мне начало казаться, что мы никогда не доберемся обратно до ранчо. Когда мы, наконец, до него добрались, мои брюки и кожа под ними были совершенно стерты. А когда я попытался снять брюки, то оказалось, что между ними и мной образовались действительно прочные узы. Они пристали так крепко, что освободиться от них можно только ценой фунта собственного мяса.

Я решил никогда больше не изменять аэроплану.

На следующий день выяснилось, что и в самолете мне приходится трудно, а мне предстоял пятичасовой перелет до Мексико-Сити.

Когда я добрался до Мексико-Сити, уже любое положение стало казаться мне неудобным. Обедал я у каминной доски. На мою долю выпало еще одно унижение. Раздевать меня пришел доктор. Ему пришлось пустить в ход много теплого масла и действовать очень осторожно.

Почта…

Бенни любезно пригласил меня лететь вместе с ним. Зная, что Бенни летает не хуже меня, я с комфортом расположился в задней кабине военного DH.

Сан-Франциско остался позади. Под нами были горы Диабло. Самолет казался уютным, надежным и приветливым.

Но снаружи все заволокло белой непроницаемой пеленой тумана, казавшегося нам с Бенни враждебным и зловещим, потому что нам почти не приходилось летать в тумане и никогда не случалось летать в нем так долго.

Ощущение такое, что мы летим прямо. Но, заглядывая через плечо Бенни, я вижу, как стрелка указателя поворота отклоняется вправо. Затем я вижу, — молодчина Бенни, он начеку, — как стрелка движется обратно к центру. Затем она медленно, но неумолимо — Бенни! Бенни! — переходит налево. Шарик центрован, и стрелка очень чувствительна. Но этого еще недостаточно. Куда мы летим? Не кружимся ли мы? В какую сторону мы больше заворачиваем? Недалеко, вправо от нас, — океан…

Новая неприятность — лед. Его белые лапы сжали передний край крыльев, главные крепления и расчалки. Пропеллер заработал неровно. Мотор стал давать перебои. Вдруг самолет вздрогнул. Я заметал, что опустился элерон. Бенни пытался выровнять машину. Я видел, как уклономер встал на нулевое положение. Значит, Бенни выправился. Но я видел еще кое-что. Я видел, как падает альтиметр. Теперь нечего надеяться на синее небо. Нечего надеяться на то, что мы будем летать высоко, пока не встретим просвета в тумане. А бюллетень погоды утверждал, что мы должны его встретить. Далеко ли под нами вершины гор? Успеет ли стаять лед, прежде чем мы опустимся слишком низко?

Я видел, как рычаг отошел назад, услышал, как затих дружеский рев мотора, и услышал голос Бенни, прозвучавший, как иерихонская труба:

— Давай прыгать!

Можно ли сесть на эти горы? И можно ли итти по этим белым безднам? А что, если мы кружим над океаном?

— Не надо прыгать. Давай подождем. Давай попробуем еще разок, — крикнул я в ответ.

Я крикнул еще раз, вцепился пальцами в козырек, дотянулся до Бенни и схватил его за плечо. Поздно! Пока я кричал и тянулся к Бенни, самолет сильно накренился и камнем пошел вниз через коричневый туннель — к земле. Бенни тоже увидел это — просвет в тумане и сквозь него землю.

Нас овеяло теплым воздухом более низких слоев атмосферы. Лед оттаял, и с крыльев падали сверкающие капли. Мы вышли в долину Святого Иоахима с большим потолком. Мы летели дальше, дальше лететь было уже просто.

Бежать! Бежать! Бежать!

Яркий золотой день в Тексасе. Позади аэродрома, на плантации сахарного тростника, работает мальчик-мексиканец. В сонном воздухе монотонно гудят над его головой самолеты. Иногда он прерывает работу, чтобы с ленивым любопытством взглянуть на них. Он не особенно интересуется самолетами. Они снуют в воздухе, как автомобили по близлежащему шоссе. Он привык к ним. Кроме того, они ведь не принадлежат к его миру…

По временам протяжный рев мотора при выходе из пике привлекает его рассеянное внимание. Случается, что на минуту его занимает сложная фигура, проделываемая звеном. Часто он устремляет вверх пристальный полуотсутствующий взгляд. Как сапожник, наблюдающий в окно за проходящей по улице толпой.

Но вдруг в равномерном гудении моторов звена, состоящего из трех самолетов DH, что-то резко меняется. Звено со свистом и воем летит над дам. Странный звук этот невольно заставляет его оторваться от работы и поднять голову. Звук кажется ему необычным, в нем что-то зловещее. Привыкший к шуму моторов мальчик чувствует это инстинктивно. А может быть, им руководит какое-то странное предчувствие? Он видит, как сталкиваются два самолета. Он видит, как они в жуткой тишине, медленно падают, распадаясь на части. Он видит, как два черных предмета отделяются от обломков самолета. Он видит развевающуюся за каждым из этих предметов белую полосу. Эти полосы на его глазах распускаются в два колышущихся, медленно плывущих в воздухе парашюта. Голова его закинута назад. Он всецело поглощен этим зрелищем. Его индейские глаза сверкают на смуглом лице.

Вдруг он пугается. Его охватывает страх. Два крутящихся остова разбитых самолетов, два роковых черных посланца рушатся на него. Он пускается бежать. Все равно куда, все равно в каком направлении. Он бежит со всей быстротой, на какую способны его маленькие коричневые ноги. Он отбегает на большое расстояние от места, где только что стоял.

Та часть поля, откуда он бежал, не задета, не потревожена и попрежнему залита солнцем. Обломки не ударились о нее. Они застигли мальчика на бегу.

Чужой мир раскинул над ним смятые черные крылья смерти.

Семейная сцена в воздухе

Однажды в самолете я был свидетелем самой короткой и самой забавной из всех семейных стычек, каше мне когда-либо приходилось наблюдать. Я летел с хозяином самолета и его женой.

Мы прошли над. Мохавской пустыней, пересекли горы по западному краю пустыни и полетели над долиной. Я знал, что в этой долине, на тринадцать тысяч футов ниже нас, лежит Лос-Анджелос. Под нами над долиной и океаном простирался туман. Я не видел ничего, кроме его больших волнистых складок и краснобурых гор позади.

Я спустился по спирали вниз и пробрался сквозь просвет в тумане ближе к подножью гор. Оказалось, что туман гуще, чем я думал, и что он лежит ниже, чем я надеялся. Я заметил железную дорогу и попытался по ней найти аэропорт.

Хозяин самолета, сидевший справа, помогал мне, держа передо мной карту. Его жена сидела сзади меня, она ерзала как на иголках, и напряженно вглядывалась через окно в густой туман.

Вскоре она тронула меня за плечо и сказала:

— А не летим ли мы чересчур низко?

Я повернул голову в полоборота и крикнул:

— Да, очень низко…

Мне хотелось прибавить «дура», но я не решился.

— А это не опасно? — хныкала она.

— Все в порядке, — крикнул я. — Я уже бывал в таких переделках. Справлюсь, не беспокойтесь.

Но она вскоре снова тронула меня за плечо.

— Где мы?

— Не могу вам точно сказать, — крикнул я. — Но мы уже над железной дорогой и через несколько минут будем в аэропорте.

Как раз в этот момент мы пролетели над одним из предместьев города. Железная дорога под нами разветвлялась в трех направлениях. Я бросил быстрый взгляд на карту, чтобы выяснить, которому из трех путей я должен следовать. Она, заметила мое резкое движение, должно быть, мой озабоченный вид — и снова тронула меня за плечо.

— А уверены ли вы, что мы летим правильно?

Я хотел было обернуться к ней и объяснить, что и для чего я делаю. Но как раз в эту минуту управление самолетом требовало всего моего внимания. Я бросил просительный взгляд на ее мужа, крепко сжал челюсти и стал следить за ориентирами. Мы были близко к аэропорту, и я не хотел пропустить его.

И тогда я услышал, как супруг выкрикнул фразу, в которой забавнейшим образом смешались и приказание и мольба:

— Эй, женушка, — крикнул он, — заткни-ка, душенька, свой проклятый ротик.

Встреча друзей

Это было за год до того, как Линдберг сделался знаменитостью.

Прошел год, как мы вместе окончили летную школу. С тех пор мы виделись только два раза. Я летел по вольной трассе на военном самолете в Сент-Луи, сел в Чикаго и наткнулся здесь на Линдберга. Он как раз поднимался, чтобы отвезти почту тоже в Сент-Луи. Мы решили лететь вместе, строем.

Уже темнело, когда мы увидели, реку у Сент-Луи. Линдберг покачал самолет. Он хотел привлечь мое внимание. Я подвел свой самолет как можно ближе к его машине и увидел, что он высунулся из кабины. Посмотрев вперед, я заметил пятнышко. Оно быстро увеличивалось. В надвигающихся сумерках я разглядел, что к нам приближается еще один DH. Он подлетел, скользнул в наше звено и подвел крыло вплотную к моему. Летчик вглядывается в меня, я — в него. Мы узнаем друг друга. Это Ред Лов. Ред, Линдберг и я — трое из четырех учеников летной школы, выделенных для полетов на истребителях. Классное собрание в воздухе!

Но нет, Линдберг раскачивает самолет. Он делает вираж и направляется вниз. Он снижается по спирали, делает круг над полем, несколько раз низко пролетает над ним, прощупывая его, тщательно оглядывает и садится. Ред и я следуем его примеру.

Линдберг и я вылезаем из самолетов. На нас одеты парашюты. Ред выходит из машины — на нем нет парашюта. Пока мы трое приветствуем друг друга, Линдберг снимает свой парашют.

— Тебе это может пригодиться. Чтобы доставить почту в Чикаго, тебе придется остаток пути лететь в темноте, ночью, — говорит он Реду, протягивая свой парашют.

— У нас это единственный для всех, — поясняет он, оборачиваясь ко мне. — А мне он не нужен. Ведь до Сент-Луи отсюда всего несколько миль.

Мы торопливо прощаемся, снова залезаем в машины и поднимаемся. Линдберг теперь без парашюта летит на юг, по направлению к Сент-Луи, Я следую за ним. Ред поворачивает в противоположную сторону — к Чикаго.

Я оглядываюсь и вижу, как Ред, уходя к северу, исчезает в темноте. Я знаю, что теперь он чувствует себя лучше, сидя на парашюте.

Глазами летчика

Мне надо было лететь в Кливленд, чтобы привести оттуда самолет, который мой ученик оставил там в дурную погоду. Я сел пассажиром на рейсовый самолет, взяв с собой парашют. Он мог бы мне пригодиться на обратном пути.

Носильщик на аэродроме хотел положить парашют в багажное отделение. Я запротестовал.

— Какой от него толк, если он будет лежать там?

Носильщик обиженно посмотрел на меня, но я настоял на своем.

Мы вылетели из Нью-Йорка после наступления темноты. Погода была скверная, и уже через три минуты после старта мы летели вслепую.

Я пытался утешить себя тем, что летчики специально тренированы для слепых полетов, что у них приборы, два мотора, радио и что все в лучшем виде. Но я не мог даже разглядеть концов крыльев.

Я пытался углубиться в книжку журнала, но поймал себя на том, что напряженно вглядываюсь в темноту, стараясь определить — набрали ли мы нужную высоту.

Я пытался вздремнуть, но поймал себя на том, что прислушиваюсь к моторам. Шум их усиливался, и я знал, — это нос самолета опустился; меня слегка прижало к сиденью — это летчик выравнивает машину; шум моторов немного затих — это нос самолета поднимается; я почувствовал небольшую потерю веса — это летчик снова выравнивается. Я беспрестанно твердил себе, что он знает свое дело и что все равно я тут беспомощен и что единственное, что мне остается — это, сидя здесь, повторять вместе с ним каждое его движение.

Прошло два часа, а мы все еще летели вслепую. Я не отрывался от оконного стекла. Пассажиры, наверно, думали, что я никогда прежде не садился в самолет.

Прошло еще полчаса. Мы все еще продолжали слепой полет. До Кливленда оставалось всего полчаса.

У самого Кливленда мы, наконец, выбрались из тумана. Мы летели низко, огни были близко под нами, но казались тусклыми. Большинство пассажиров проснулось только, когда мы сели. У меня же не было сна ни в одном глазу. Я знал, что в самолете небольшой запас горючего. Если бы мы заблудились, нам пришлось бы туго…

Если бы пассажиры сумели прочесть мои мысли, а, вероятно, и мысли летчика, то наверно в кабине была бы драка за мой парашют.

Покраснел ли я?

Однажды в Буффало я проводил испытательный полет. Я был вызван туда в качестве эксперта, и от меня ждали там чудес.

Я поднял машину и начал сильно раскачивать ее из стороны в сторону. Я проделывал это при самых разнообразных скоростях, внимательно наблюдая за элеронами. Прежде всего я хотел установить, вибрируют ли элероны при большом угле атаки. Потом я стал налегать на ручку, чтобы посмотреть — не случится ли чего-нибудь с элеронами, если я таким образом введу самолет в большой угол атаки.

Немного погодя я прервал свои наблюдения, чтобы бросить взгляд на аэропорт. Но увы! Я но мог найти его. Я забыл, что нахожусь на сверхскоростном самолете и могу в очень короткое время далеко улететь от аэродрома. Креме того, местность была мне незнакома, а карты у меня не было. Ч-чорт, как же это я умудрился не захватить с собой карту!

Я знал, что аэропорт находится где-то к западу от города. Мне показалось, что сейчас он к северу от меня. Но насколько к северу, я не знал. Я не мог даже вспомнить, расположен ли аэропорт у самого города или подальше от него. Мне смутно представлялось, что он далеко, но как далеко, я не знал. Если бы я только догадался взять с собой карту или если бы не терял из виду аэропорта! Хорошие мысли всегда приходят задним числом.

Я пришел в ужас. Хорош же я — высококвалифицированный летчик-испытатель, заблудившийся над аэропортом. Что за дурацкое положение!

Ведь прежде чем я найду аэропорт, делая круги на авось и поглядывая по сторонам, меня может вынудить к посадке погода, которая быстро ухудшается. Или у меня не хватит горючего. А что если, под конец, мне придется выбрать для посадки незнакомое полз, пастбище или что-нибудь в этом роде, и я разобью машину? Как я объясню это?

Я решил делать круги к северу и к югу, выше и ниже, захватывая по десять-пятнадцать миль. Я начал круги достаточно далеко от города, чтобы быть уверенным, что не пропущу аэропорта, так как каждый такой круг приближал меня к городу. В этом, по крайней мере, была система.

Я обнаружил аэропорт на четвертом круге. Ну и взмок же я! И уж после этого глаз не опускал с аэропорта.

Неудачливый помощник

Дик Блисс, писавший о Линдберге не только после его возвращения из Парижа, но, как Дик говорил мне, и до этого полета, является ходячим собранием авиационных легенд и анекдотов.

Как-то я встретился с Диком в ресторане на Рузвельтовском аэродроме. Он рассказал мне следующую историю о Дине Смите.

Дин — один из старейших почтовых летчиков. Он начал возить почту на рейсовых самолетах сразу после войны. Этот невозмутимый сухопарый малый, шести футов двух дюймов ростом никогда не распространяется о своих полетах.

Дик настиг его как раз тогда, когда Дин возвратился после одной из обоих аварий в Аллеганских горах. Он втискивал свою долговязую фигуру в DH, чтобы достать оттуда ночную почту.

— Где вы запропастились, чорт возьми, — приветствовал его Дик.

— Мне чертовски досталось прошлой ночью, — ответил Дин, — я только что вернулся.

— Что случилось? — спросил Дик.

— Надвигалась темнота, а я еще путался в воздухе. Машина стала терять высоту, и я слегка прибавил ей газу. Она продолжала проваливаться, так что я еще прибавил газу. Она все-таки падала вниз, и я дал ей полный газ. Она валилась прямо на деревья. Я сделал все, что мог, но так и не сумел удержать самолет. Тогда я сказал: «Ну-ка, боженька, теперь поведи машину ты», бросил управление и воздел руки к небу. Наверно, боженьке пришлось круто, потому что он расколошматил машину. Он грохнул ее на последнем хребте у самого Беллефонта…

Искренний комплимент

Покойная Лиа де Путти, германская киноактриса, сделала мне однажды самый приятный комплимент в моей жизни.

Она сидела на переднем месте в двухместной пассажирской кабине «Локхид Сириуса»; владелец самолета — позади нее, в открытой рубке пилота, а я — за ним в задней кабине.

Несмотря на мои увещания, он настоял на своем и уселся на месте первого летчика. В конце концов, он ведь был хозяином самолета, а я был только его пилотом. К тому же в задней кабинке было второе управление.

Над Уайтхоллом (штат Нью-Йорк) мотор заглох, потому что в одном из шести баков кончилось горючее. Я во всю глотку кричал хозяину самолета, стараясь объяснить ему, как надо переключить питание мотора на один из следующих пяти баков. Но, хотя мы потеряли половину высоты, мне не удалось растолковать ему, что надо делать. На самолете была сложная система клапанов для подачи горючего, а сам я не мог до них дотянуться.

Наконец я крикнул:

— Это вам не игрушка. Я сажусь!

Я высунул голову и огляделся. Мы были уже низко. Я выбрал небольшое вспаханное поле, единственное, которое выглядело подходящей посадочной площадкой в этой гористой местности, и направился к нему.

Когда я подходил к полю, я заметил провода высокого напряжения, протянутые по краю поля. Мы спустились слишком низко, поздно было выбирать другую площадку. Поле было слишком маленькое, чтобы можно было сесть, пройдя над проводами, а чтобы пройти под ними, мне надо было проскользнуть между деревьями.

Я повернул машину. Деревья промелькнули по обеим сторонам. Самолет коснулся земли. Провода блеснули у меня над самой головой. Я дал тормоза и быстро остановил машину на мягкой земле. Еще каких-нибудь пятьдесят футов, и мы врезались бы в насыпь, неожиданно выросшую перед нами s конце поля.

Я вылез из рубки, чтоб помочь Лиа де Пути выйти из кабины. Она уже выбралась из самолета и обмахивалась носовым платком. Она говорила с немецким акцентом.

— Ах, Джимми, — сказала она, — всю дорогу вниз я молилась богу, но я благодарна вам, Джимми.

Экзамен

Джонни Вагнер пришел ко мне, чтобы пройти испытания на звание транспортного летчика. Я был тогда инспектором министерства торговли. Джонни знал, что я «строг». Однако он считал меня гораздо более строгим, чем я был на самом деле.

Я знал Джонни и любил его. Он был буквально помешан на авиации и изрядно поработал, чтобы получить возможность учиться летать. Он вытаскивал самолеты из ангаров, втаскивал их обратно, мыл их, работал ночным сторожем и рассыльным, выполнял любую работу, чтобы оплатить часы своей летной учебы. Но я не имел ни малейшего представления о том, как он летает. Ведь, в конце концов, вы можете быть прекрасным парнем, но, как летчик, вы не стоите ни цента, а испытание транспортного летчика должно определить, можете ли вы возить пассажиров без опасности для их жизни.

Уже через три минуты после того, как Джонни влез в машину, я увидел, что он неплохо летает. Тем не менее, я заставил его пройти все испытание от начала до конца. Когда он дошел до крутых виражей, я заставил его сжимать их еще больше. Он делал это неохотно, и я взял управление, чтобы показать ему, как это делается. Я сразу понял, почему он противится. Дело было в самолете. Машина имела тенденцию скользить при крутых виражах. Но я хотел посмотреть, что предпримет Джонни. Поэтому я заставил его проделать это. Он сделал крутой вираж и сразу вошел в штопор. Он попал в непреднамеренный штопор, а это считается непростительной оплошностью при летном испытании.

Я было потянулся к управлению, но затем решил не вмешиваться. Когда Джонки вышел из штопора, я велел ему садиться.

Он вылез из самолета. Лицо у него вытянулось. Он не мог даже говорить, — так много значило для него испытание. Некоторое время я молчал, затем со строгой миной отрывисто бросил ему:

— Ну-с! — и обождал минутку. Бедный малый приготовился к самому худшему. Я прочел это на его лице.

— Ну-с, — продолжал я, — вы выдержали. — И широко улыбнулся.

Джонни разинул рот.

— Но… но… — запинался он, — но ведь я попал в штопор из крутого виража.

— Да, знаю, — сказал я, — но вы также и вышли из него. Главное то, как вы вышли из него. Вы прекратили штопор и вышли из пикирования чисто и плавно, с минимальной потерей высоты и, во всяком случае, не разбив машину. Это был образчик прекрасной работы. Он больше, чем все остальное, показал мне, как вы летаете, хотя уже в первые три минуты я знал что вы летать умеете.

Я никогда не думал, что человек может так радоваться.

Джонни теперь совершает регулярные рейсы через Анды в Южной Америке.

«Cerveza»

Несколько лет тому назад я доставил самолет для Джо и Алисы Брукс на их ранчо в Мексике. Обратно я должен был лететь на самолете, которым они пользовались до этого. Ранчо находилось в восьмидесяти милях от границы, за Орлиным проходом. Бруксы собирались вместе со мной лететь в Нью-Йорк. Оба самолета имели примерно одинаковую крейсерскую скорость. Алиса и я летели на одной машине. Саттер (механик) летел вместе с Джо на другой.

Погода не особенно нам благоприятствовала. С северо-востока наступали плотные серые тучи. У нас не было возможности проверить состояние погоды до тех пор, пока мы не доберемся до Орлиного прохода. Приходилось рисковать.

Джо летел впереди. Все шло прекрасно, но, чем ближе мы подходили к Орлиному проходу, тем погода становилась хуже. Мы летели над маленькой железнодорожной веткой, почти касаясь верхушек деревьев, когда врезались в густую стену тумана. Джо исчез из вида. Я сунулся в гущу тумана и тут же пошел вниз. Недопустимо, чтобы два самолета вместе кружились вслепую. Слишком много шансов на столкновение.

Я выбрал место между кактусами и сел.

Делать было нечего. Оставалось только ждать. Если Джо выберется, то он выйдет над железной дорогой, и мы его увидим.

Прошло десять неприятных минут мы услышали шум мотора. Показался Джо. Он сделал круг и сел рядом с нами.

В это время самолеты окружила толпа орущих мексиканцев. Их было, должно быть, больше сотни. Они казались недружелюбно настроенными, мы не могли понять почему. Никто из нас не говорил по-испански. Наконец, появился парень, по внешнему виду чиновник, украшенный множеством бронзовых медалей. Он знаками объяснил нам, что хочет видеть наши паспорта. Мы не могли их найти. Атмосфера сгущалась. Нам уже представлялось, что мы проведем ближайшие дни в кишащей блохами мексиканской тюрьме.

Тогда я вспомнил, что знаю одно испанское слово. «Рискну употребить его, — подумал я, — посмотрим, что из этого выйдет».

— Cerveza! — скомандовал я. Мексиканцы вытаращили глаза.

— Cerveza! — скомандовал я еще раз. Мексиканцы захохотали.

Вскоре мы сидели в мексиканском баре и пили пиво вместе со множеством вновь обретенных друзей. «Cerveza» — по-испански — пиво[11].

«Да, сэр»

Наша машина ударилась о землю колесами и сделала рискованный. прыжок. Мой инструктор, в кабине впереди меня, схватился за управление, резко дал газ и выправил машину. Дело происходило на маленьком учебном поле близ Брукского аэродрома в Тексасе.

Инструктор обернулся ко мне:

— К чорту, Коллинз, — сказал он, — никогда не врезайтесь колесами в землю, как сейчас. Выравнивайте машину в воздухе, приблизительно на высоте шести футов, а затем ждите, когда она начнет садиться. Потом слегка отводите ручку назад. Когда почувствуете, что машина под вами проваливается, тяните все время ручку на себя, и машина сама сядет. Поднимитесь и попробуйте еще раз.

— Да, сэр…

Я снова сделал то же самое: ударился колесами и подпрыгнул. Инструктор выровнял машину.

— Да нет же, Коллинз, нет, — кипятился он, — шесть футов! Глядите, я вам покажу, что такое шесть футов.

Он поднял самолет, полетел над открытым полем, сделал круг и сел.

— Теперь вы понимаете, что такое шесть футов? — крикнул он, обернувшись ко мне.

— Да, сэр, — соврал я. Я побоялся сказать ему, что плохо вижу землю. Как бы он не послал меня в госпиталь, чтобы там проверили мои глаза. А вдруг они найдут какой-нибудь ничтожный недостаток в моем зрении, незамеченный при первом осмотре, и исключат меня из школы?

— Ладно, в таком случае, поднимитесь и сделайте приличную посадку, — сказал мне инструктор.

— Да, сэр…

На этот раз я выровнялся слишком высоко. Инструктор схватил ручку и предупредил аварию.

— Никуда не годится, Коллинз, — вскричал он, когда самолет перестал катиться. — Не врезайтесь в землю колесами. И не выравнивайтесь на высоте телеграфных проводов. Выравнивайтесь примерно на шести футах. Тогда сажайте машину. Ну-ка, попробуйте еще раз.

— Да, сэр…

— Какого чорта, Коллинз, вы сидите там и твердите «да, сэр», а потом снова делаете сначала все ту же чертову штуку.

— Нет, сэр…

Лунный свет и серебро

Пат рисует. Она также и летает.

Поздно вечером мы сделали посадку в Джексонвиле (Флорида) на ее биплане. Я инструктировал Пат в полете над незнакомой местностью. Мы поспешно дали газ и вновь поднялись. Мы оставили за собой сверканье прожекторов и вели самолет по линии мерцающих аэромаяков, простиравшихся к югу, по направлению к Миами. На безоблачном небе сверкали звезды, но ночь была очень темная. Луны не было.

Вскоре мы долетели до побережья. Слева под нами катил свои белые буруны Атлантический океан. Они неясно обозначали линию прибоя. Справа, на материке, тянулись болота, невидимые в ночной тьме. Вдали, спереди и позади нас, в темноте вспыхивали сверкающими огнями длинные ряды маяков. Под нами медленно проплывали пятна огней, когда мы пролетали над городами.

Впереди появились облака. Мы нырнули под них. Лететь под облаками было слишком низко. Мы поднялись, чтобы оставить их под собой.

Мы вошли в облака. Огни под нами потускнели и исчезли. Мы поднимались в непроницаемой темноте и летели по приборам.

Под нами облака. Они простираются к горизонту во всех направлениях. Звезды зажгли их тусклым серебром. Они мягко волнуются внизу, как таинственное, безграничное море.

Время от времени сквозь просвет в облаках вспыхивают аэромаяки или огни города. Иногда мы различаем тусклое мерцание бурунов, катящихся на берег внизу, под облаками.

Вдруг произошло нечто необъяснимое. Небо на востоке стало светлеть. Была примерно полночь. Я взглянул на запад и затем снова на восток. Да, небо на востоке явно становилось, светлее. Через полчаса восточный край неба стал заметно светлее западного.

Я пристально следил за тем, что происходит на востоке.

Я увидел, как над горизонтом поднялся кроваво-красный край какого-то тела, сверху закругленного, а снизу имевшего неправильную форму. Размеры его быстро росли.

— Луна! — воскликнул я.

Она быстро поднималась. Невидимые облака, далеко над океаном, своими силуэтами придали ей неправильную форму.

Луна взошла над облаками в невероятно короткий срок. Это была полная луна, золотая, торжественная. Она заставила потемнеть облака. Она высеребрила поверхность океана. Сквозь большие просветы в облаках я видел золотую дорожку, уходившую от луны в океан и простиравшуюся до самого берега. Она двигалась вместе с наши. Она мчалась по океану под облаками с той же скоростью, с какой мы летели над ними.

Я сбавил газ и опустил самолет немного ниже.

— Нарисуйте это когда-нибудь, — крикнул я Пат.

Пат пристально вглядывалась в океан. Она ничего не ответила. Но я знал, что она слышала меня.

Пять миль вверх

По окончании летной школы высшего пилотажа и Келли я был назначен на Селфриджский аэродром. В Селфридже находился первый отряд истребителей воздушного корпуса армии. Каждое утро в 8.15 офицеры собирались у начальника отряда. Между нами распределялись обязанности. Затем мы около часу летали в строю, производя тактические упражнения. После полетов мы снова собирались у начальника для обмена мнениями. Этим заканчивалась официальная программа летного дня, и мы расходились для выполнения своих «земных» обязанностей. Скоро выяснилось, что я быстро справляюсь с ними и у меня остается масса времени для самостоятельных полетов. Я до смерти надоедал дежурному офицеру, выспрашивая у него самолеты. Обычно он давал мне машину. Я поднимался один и, ради собственного удовольствия, упражнялся в самых разнообразных фигурах. Это не входило в мои обязанности. Это было чистейшее излишество.

Однажды я бесцельно делал круги на «Хавке». Мне пришло в голову подняться на «Хавке» как можно выше, просто так, неизвестно зачем.

Я дал газ и начал подниматься. Первые несколько тысяч футов я набрал быстро. Но чем выше я летел, тем медленнее поднимался. На двадцати тысячах футов итти вверх было уже трудно. Воздух стал гораздо реже. Мощность мотора сильно упала. Я почувствовал влияние высоты. Дышать было трудно. При вдохе мне не хватало воздуха. Я дышал часто. Сердце билось быстрее. Я был слезно оглушен. Дело происходило летом, но мне было очень холодно.

Я взглянул вверх, на небо. Оно имело глубокий синий цвет. Такого синего неба я еще никогда не сидел. Я посмотрел вниз, на землю. Селфриджский аэродром казался сверху совсем крошечным. Маленький городок Маунт Клеменс приблизился вплотную к аэродрому. Озеро Сент-Клер выглядело как небольшой пруд. Детройт, казалось, лежал почти подо мной, хотя я знал, что он находится примерно в двадцати милях от Селфриджского аэродрома. Я различал внизу множество мичиганских городков, лежащих к северу и северо-западу от Селфриджа. Все подо мной, казалось, сдвинулось теснее. Земля внизу застыла в неподвижности. Я словно повис среди огромного пространства. Мой альтиметр показывал двадцать три тысячи футов.

Я был оглушен. Чувства мои притупились. Я плохо владел своими движениями. Кроме того, мне было холодно.

Прибор показал двадцать четыре тысячи пятьсот футов. Я толкнул ручку от себя и пошел вниз.

Я очень быстро терял высоту, сначала с очень большой легкостью. Затем спуск пошел все более нормально. В моих ушах сильно шумело, хотя я опускался достаточно медленно, чтобы постепенно приспособиться к меняющемуся атмосферному давлению.

На земле было жарко и душно.

Вечером за обедом я встретил нашего врача.

— Сегодня я поднялся на «Хавке» до двадцати четырех тысяч пятисот футов, — заявил я ему с гордостью. — А действительно, забавное ощущение наверху без кислорода.

— Без кислорода? — переспросил он.

Я кивнул головой.

— Вы с ума сошли, — оказал он. — Нельзя подняться на такую высоту без кислорода. Средний предел для летчика приблизительно от пятнадцати до восемнадцати тысяч футов. Вы молоды и в хорошей форме. Может быть, вы дошли до двадцати. Вам показалось, что вы были выше.

— Нет, это мне не показалось, — ответил я, — я действительно поднялся на такую высоту.

— Вам было не по себе и все это вам померещилось, — сказал он, и добавил: — Не шутите с такими вещами. Без кислорода на большой высоте вы легко можете потерять сознание. Прежде, чем вы придете в себя, вы можете очень долго падать. Так недолго сломать себе шею…

Воздушное сражение

Я летел в школьном отряде истребителей, SE-5. Другой школьный отряд истребителей МВ-3А летел на несколько тысяч футов выше.

Отряд над нами был нападающей стороной. Наш отряд представлял оборону. Мы разыгрывали сражение. Аэродром Келли и школа высшего пилотажа лежали под нами.

Приходилось следить за лидером, за другими машинами отряда и за вражескими самолетами.

Я видел, что отряд противника, находившийся сзади и выше нас, приготовился к атаке и устремился вниз к нам.

Я взглянул на самолет лидера. Он сигнализировал резкий поворот налево. Все самолеты нашего отряда тоже сделали резкий вираж налево. Атакующий отряд прошел над нашими хвостами и пролетел вправо.

Затем я увидел, как атакующий отряд повернул налево и стал снижаться для боковой атаки.

Я взглянул на лидера. Он сигнализировал поворот направо, и вся эскадрилья повернула за ним. Мы шли навстречу атаке другого отряда.

В тот момент, когда я выровнялся после поворота, мой самолет резко накренился, и мне на мгновенье показалось, что что-то промелькнуло у меня над головой. Я не мог понять, что произошло. Лидер сигнализировал новый поворот. Я следовал за ним в нескольких поворотах, быстро сменявших друг друга. Мы увертывались от вражеского отряда. Я все еще пытался сообразить, что произошло в тот момент, когда мой самолет накренился.

Потом меня осенило: кто-то из вражеского отряда, в то время как отряд пикировал на нас, выровнялся как раз во-время, чтобы не столкнуться с моей машиной. Когда он выходил из пике, я прошел под ним и непосредственно за ним, а воздушное завихрение за его машиной накренило мой самолет.

Я почувствовал себя очень неважно. «Чорт возьми, и близко же, должно быть, он прошел», — подумал я.

Немного погодя мы окружили инструкторов, критиковавших наши полеты. Я слушал не особенно внимательно и вглядывался в лица других учеников. Вскоре я заметил ученика, также оглядывавшегося по сторонам. Это был Линдберг. Он летел в неприятельском отряде. Когда обсуждение полетов было закончено, я подошел к Линдбергу.

— Скажи, — спросил я его, — не подошел ли ты близко к кому-нибудь во время лобовой атаки?

Он широко ухмыльнулся.

— Да, — ответил он, — это был ты?

— Да.

— Ты видел меня? — спросил он.

— Нет, — сказал я, — я тебя почувствовал.

— Это хорошо, что ты меня не видел, — сказал Линдберг, — потому что, если бы ты меня увидел, ты тоже взял бы кверху, и мы налетели бы друг на друга.

Над Акроном

Том летел слева, впереди меня. У нас обоих был PW-8. Мы держали курс к Юнионтауну (Пенсильвания). Там открыли новый аэродром. Нам предстояло совершать там фигурные полеты.

Мы летели в молочной осенней мгле на высоте семи тысяч футов. Под нами катился штат Огайо. Он был виден только прямо под нами в пределах угла в сорок пять градусов. Вне этих пределов местность потонула во мгле и терялась из виду.

За ведущим краем нижнего правого крыла я увидел город. Это был Акрон. Я толкнул ручку вперед и дал газ. Мне захотелось устроить концерт студенческому клубу на сверхскоростном мощном самолете.

Спускаясь, я ревел громче и громче. На дворе студенческого клуба не видно было ни души. Я резко вышел из пике над самой крышей колледжа и стал почти вертикально набирать высоту. Взлетев, я оглянулся. Во дворе было полно народу.

Я сделал горку и снова ринулся вниз, к дому. Я подошел к нему так близко, как только возможно, чтобы не задеть его, и снова с ревом пошел вверх.

Затем я в третий раз спикировал над домом. Когда я на этот раз выходил из пике, я сделал двойную моментальную бочку. Больше я не оглядывался и поднялся, взяв курс на Юнионтаун. Вскоре я догнал Тома.

На обратном пути из Юнионтауна я был вынужден из-за плохой погоды сделать посадку в Акроне. Том улетел на день раньше меня. Я был один.

Когда я вылезал из самолета, ко мне подошли товарищи из аэропорта. Они стали расспрашивать меня, не летел ли я над Акроном на PW-8 несколько дней тому назад. Я ответил:

— Нет, а что?

Они показали мне вырезку из местной газеты. Она гласила:

« Летчик пугает Акрон — жители в опасности Сегодня в полдень над Акроном появился небольшой скоростной биплан. Он проделал ряд быстрых подъемов, пике и штопоров низко над центром города и вверг в панику население. Очевидцы говорят, что самолет чуть не задевал за крыши зданий и несколько раз почти врезался в уличную толпу. Администрация госпиталя обратилась к городским властям с жалобой на то, что самолет проревел над самым госпиталем, напугав одних пациентов и угрожая жизни других. Подобные жалобы поступали со всех концов города. Городские власти сообщили нам, что имя летчика известно. Это бывший житель Акрона и студент акронского университета. В настоящее время он на службе в военной авиации. Из официальных источников нам заявили, что о возмутительном поступке летчика сообщено военным властям того аэродрома, где он работает».

— Не понимаю, какой дурак мог это сделать? — сказал я, отдавая вырезку товарищам.

Остановился я у дяди. Вечером за обедом аппетит у меня был средний. Спал я тоже неважно.

— Что это с тобой, Джим? — допытывался у меня дядя на следующее утро за завтраком. — Почему ты ничего не ешь?

— Я не очень хорошо себя чувствую, — ответил я.

Днем я возвратился в Селфридж. Там никто и не слышал о моей проделке. Вечером я пообедал с большим аппетитом.

Слезы и трюки

— Начните снова, попробуйте еще раз, — крикнул я.

— Да, сэр, — крикнул в ответ ученик на заднем сиденье.

Я почувствовал, как рычаг под моей левой рукой дернулся вперед до отказа. Я отвел его назад.

— Давайте газ более медленно и плавно, — крикнул я назад, не оглядываясь.

— Да, сэр, — донесся голос ученика из задней кабины.

Я почувствовал, как рычаг под моей левой рукой двинулся вперед медленно и плавно. Рев мотора усилился. Машина затряслась по неровной почве. Хвост самолета поднялся, а нос опустился. Затем нос повернул влево. Мне хотелось нажать правую педаль, чтобы выровнять машину; я сидел недвижим. Нос снова стал прямо и затем сделал скверный поворот направо. Мне хотелось дать левую ногу, чтобы выровнять машину, я не двинулся. Нос перестал поворачиваться. Мы катились довольно быстро. Потом мы еще раз ударились об землю, подскочили в воздухе и там остались.

Я взялся за нос большим и указательным пальцами левой руки и повернул голову налево так, чтобы ученик видел мой профиль. Самолет сделал вираж налево. Я ощутил резкий порыв ветра с правой стороны лица и почувствовал, как меня прижимает к правой стенке кабины. Мы скользили на крыле. Я хотел немного освободить правую педаль и прекратить скольжение. Вместо этого я несколько раз похлопал себя правой рукой по правой щеке так, чтобы ученик мог это видеть. Я почувствовал, что педаль управления под моей правой ногой двинулась вперед. Мы перестали скользить. Самолет вышел из виража и некоторое время летел прямо. Затем он снова сделал вираж налево, снова выровнялся и опять некоторое время летел прямо. Затем все повторилось сначала. Наконец, я почувствовал, что рычаг под моей левой рукой ушел назад до отказа. Шум мотора затих, и мотор сделал несколько выхлопов. Самолет перешел в планирование. Во время планирования он сделал ещё один поворот налево и затем опять выровнялся. Мы планировали по направлению к маленькой лужайке, с которой поднялись в воздух. Эту лужайку вблизи Брукского аэродрома военная летная школа использовала в качестве учебного поля.

— Скверно, — крикнул я назад, — вы рывком давали газ. При старте вы плутали по полю как пьяный. Что, у вас не хватает сил выжать педаль? Вы скользили на поворотах. Поднимитесь снова и повторите. Посмотрим, выйдет ли у вас что-нибудь на этот раз…

В то утро я говорил ему это примерно в двадцатый раз.

Я почувствовал, как рычаг под моей левой рукой дернулся вперед. Я отвел его назад.

— Чорт возьми, давайте газ медленней и…

Меня прервал голос из задней кабинки.

— Лейтенант, я думаю, что у вас никогда больше не будет такого тупого ученика, как я.

Голос дрожал. Парень плакал.

— Эй, послушайте, — сказал я, — я задал вам такую гонку потому, что хочу не меньше вашего, чтобы вы одолели эту премудрость. Я бы не стал этого делать, если бы считал вас безнадежным. А теперь, сядьте-ка свободнее, успокойтесь и не думайте об этом. Завтра ваши дела пойдут лучше.

Ученик только было собрался открыть рот, но я быстро отвернулся, уселся на место и дал полный газ. Мотор взревел. Я не слышал, что сказал ученик.

Я взлетел по крутой спирали. Затем, пикируя, дошел почти до земли и пролетел под какими-то проводами высокого напряжения. Выйдя из пике, я нацелился на пасущуюся на лугу корову. Корова весьма забавно подпрыгнула. Поднявшись, я сделал мертвую петлю, окончив ее у самой земли. Все это противоречило военным правилам и делалось только для забавы. Я снова поднялся на значительную высоту и неторопливо пролетел над Брукским аэродромом. Выключив мотор для посадки, я обернулся назад, чтобы взглянуть на ученика. Он смеялся. На его покрытом пылью лице виднелись светлые полоски, — следы слез.

Через континент

1.45 ночи. Огни объединенного аэропорта в Бербенке (Калифорния), откуда я вылетел пятнадцать минут тому назад, исчезли. Я знал, что подо мной лежат невысокие горы, но не видел их. Я знал, что в нескольких милях к востоку от меня находятся другие, высокие горы, но не видел их. Передо мной на доске светились циферблаты приборов. К югу от меня простиралось море огней Лос-Анджелоса и его окрестностей. Над собой я видел звезды в безоблачном, безлунном небе. Я делал круги, чтобы набрать высоту и оставить под собой высокие горы.

На тринадцати тысячах футов я выровнялся и взял курс по компасу на Вичиту (Канзас). Я пролетел над высокими горами, даже не увидев их. Там, где должны были быть горы, я различал в темноте только случайные огоньки. Я знал по карте, что за хребтом лежат невысокие горы и пустынные долины.

Долины промелькнули, впереди неясно вырисовывается горный хребет Санге де Кристо. Двенадцать тысяч футов. Я прохожу над хребтом и лечу над волнистой низкой местностью. Вскоре подо мной расстилаются плодородные равнины западного Канзаса.

В аэропорте Вичиты меня ожидали цистерны с горючим. Репортеры задавали мне вопросы и щелкали фотоаппаратами. Мне сказали, что я по времени отстаю от Линдберга. Из толпы выскочила женщина, она взобралась на край самолета и поцеловала меня. Через пятнадцать минут после посадки я отделился от земли, держа курс на Нью-Йорк.

Было очень тяжко. Было жарко. Я чувствовал себя несчастным в меховом летном костюме. Было дьявольски больно сидеть на твердом чехле парашюта и хотелось встать хотя бы на минутку. В Вичите мне не удалось выйти из самолета.

Облака исчезли. Города теснятся друг к другу. Они становятся больше, а фермы меньше. Больше железных дорог и шоссе. Индустриальные города. Подо мной катится восточная часть Огайо.

Питсбург был окутан дымом. Аллеганские горы едва виднелись во мгле. Сумерки сгущались.

Горы подо мной проплывают в сумерках как сновидения. В ясном небе загораются звезды. В городах и на фермах зажигаются огни.

Стемнело. Слева видны мерцающие аэромаяки почтовой трассы Кливленд — Нью-Йорк.

Нью-Йорк. Подо мной во тьме плещет необъятный океан света. За ним тянется Лонг-Айленд. Я знаю, где должен находиться Рузвельтовский аэродром. Мне кажется, я вижу его аэромаяк. Он ли это? Что это там за маяк? Маяки повсюду. Они мерцают всеми цветами радуги. Я вспоминаю, что сегодня четвертое июля и поэтому мне придется потратить уйму времени, чтобы найти аэродром. Наконец, я отличил огни Рузвельтовского аэродрома от фейерверков и начал снижаться.

Прожектора приближались. Мой «Локхид Сириус» с окрашенными в белый и красный цвет крыльями выскользнул из темноты. Он низко пролетел над краем поля, засверкал в лучах прожекторов, приземлился, покатился по аэродрому и остановился.

На поле была толпа. Вечернее празднество на аэродроме.

Люди из толпы бросились ко мне. Джордж вспрыгнул на крыло и наклонился над краем кабинки. Я рулил к ангару.

— Поздравляю, — крикнул Пик, стараясь перекричать шум мотора.

— С чем? — крикнул я в ответ.

— Побил рекорд, мальчик!

— Ты спятил, — ответил я. Мне понадобилось шестнадцать с половиной часов. Линдберг сделал это в четырнадцать сорок пять.

Летчик добирается домой

Как-то днем я слонялся по Рузвельтовскому аэродрому, не имея в виду ничего интересного. Ко мне подошли знакомые и сказали, что они сейчас летят на юг. Это были летчики-любители.

Южнее стояла скверная погода, а они имели мало опыта в слепых и ночных полетах. Я сказал, что полечу с ними до Вашингтона, а к тому времени, может быть, прояснится.

Когда мы добрались до Вашингтона, погода совсем испортилась. Мне не хотелось отпустить их одних в пелену тумана на ночь глядя, поэтому я вызвался лететь до Гринсборо. Туман сгущался. Нас прижимало к земле. Мы имели уже не больше двухсот футов и все время продолжали снижаться. Когда мы сели в Гринсборо, мне не оставалось ничего иного, как следовать дальше, пробивая туман.

После скудного ужина мы снялись курсом на Джексонвилль. Был час ночи. Я едва различал огни аэромаяков. Обернувшись к девушке, сидевшей сзади меня, я сказал ей, что если мы потеряем маяк позади нас, прежде чем увидим другой впереди, нам придется возвратиться. В этот момент исчезли оба маяка. Я начал поворачивать обратно. Внезапно все небо осветилось. Казалось, что огромная метла счистила все тучи.

Мы сели в Джексонвилле в пять часов утра без всяких приключений. Я распрощался с самолетом и пассажирами, а затем стал соображать, как добраться до Нью-Йорка. Я решил проситься на попутные автомобили и таким образом сэкономить проездную плату. Это отняло у меня три дня. Когда я явился домой, весь потрепанный, с соломой в волосах, моя жена решила, что я сошел с ума.

Доброта убила

У Эрла Саути было столь мягкое сердце, что он убил одного парня. Я не хочу сказать, что Эрл действительно убил его, но из нижеследующего рассказа вы можете убедиться, что это именно так.

Саути встретился с этим парнем во время войны, когда работал инструктором на аэродроме Вилбур Райт. Парень попал туда, чтобы научиться летать и затем отправиться во Францию, где ему предстояло убивать немцев или быть убитым немцами. Почему-то дело у него не шло на лад. Это бывает со многими. Часто, когда люди начинают учиться летать, у них ничего не получается. Некоторые действительно не имеют летных способностей, таким не следует и браться за это дело. Но иногда вам попадается такой ученик, у которого, в конце концов, дело все-таки налаживается, и все идет прекрасно.

Парень явился к Саути на проверку. Его намеревались исключить. Он был так явно убит мыслью о том, что его собираются перевести из воздушной службы в другие войска, он так любил летное дело, что Саути пожалел его.

Саути долго с ним возился, давал ему дополнительные уроки и, в результате, парень прошел испытания. Он впоследствии даже сам стал инструктором и притом очень хорошим.

Некоторое время спустя этот парень был переведен на Эллингтонский аэродром в Хоустоне (Тексас). В Эллингтоне он так навострился, что был назначен контрольным летчиком и поставлен во главе отдела.

Однажды к нему пришел ученик, чтобы пройти проверку. Его намеревались исключить. Малый был совсем убит этим, как и он сам в свое время. Как Саути когда-то, он дал ученику поблажку. Через три дня ученик заморозил управление, вошел в штопор и разбился вместе со своим мягкосердечным инструктором…

Первая авария

Я летел на военном DH высоко над южным Тексасом, направляясь на аэродром Келли. Я возвращался из учебного полета.

Я смотрел назад. За хвостом самолета виднелся Мексиканский залив. Вдали над заливом тянулась низкая гряда белых облаков. Небо было ярко-синим. Вода сверкала на солнце.

По временам я поворачивался, чтобы бросить взгляд на доску с приборами, но большей частью я смотрел назад. Пурпурная даль постепенно поглощала залив.

Я повернулся лицом вперед и закурил сигаретку. Посмотрел на доску с приборами, посмотрел на карту. Линия полета лежала на карте между двумя железными дорогами. Я взглянул вниз на землю. Самолет находился как раз над железнодорожным полотном и летел параллельно ему. Справа от меня на небольшом расстоянии лежала другая железная дорога, параллельно той, над которой я летел. Слева проходила еще одна железная дорога. Я не знал, между какими двумя дорогами лететь.

Внизу подо мной к железнодорожному полотну примыкал городок. Я сбавил газ и пошел вниз. Сделав круг низко над городом, я нашел железнодорожную станцию. Я спикировал над станцией и на лету попытался прочесть название города, но не разобрал его. Я дал газ, чтобы подняться. Мотор сделал несколько выхлопов, а потом опять заработал как следует. Я не обратил на это внимания. Мотор делал выхлопы и утром, когда я поднимался с аэродрома Келли, и тогда, когда я кружился у залива. Я знал, что мой мотор в порядке.

Я продолжал подниматься. Сделав круг, я снова спикировал низко над станцией. Мне опять не удалось прочесть надпись! Я прибавил газ, чтобы подняться. Мотор заработал, затем стал плеваться, а после опять прекрасно заработал. Я сделал круг и еще раз спикировал над станцией. На этот раз я разобрал надпись. Это был Флоресвилль (Тексас). Теперь я знал, где нахожусь. Я дал газ, чтобы подняться. Мотор снова заплевался и заглох. Пропеллер остановился. Я повернул машину налево, пытаясь спланировать на открытое место. Самолет, потеряв скорость, терял управляемость. Я падал. Я толкнул ручку вперед — никаких результатов. Я взял ее на себя — нос опустился. Я был примерно в десяти футах над землей. Подо мной забор. Может быть, мне удастся перескочить через него…

Послышался громкий треск ломающегося дерева и рвущейся ткани. На меня словно посыпались тумаки. Что-то ударило по лицу. Затем наступила полная тишина.

Я сидел в кабине. В неподвижном воздухе медленно оседала пыль. Сквозь нее проникали лучи горячего тексасского солнца. Я все еще держал ручку правой рукой. Левая была на рычаге, ноги — на педалях.

Перешагнув через борт кабины, я слез на землю и оглядел разбитую машину. Крылья и шасси совершенно ободраны. Фюзеляж не поврежден.

Я заглянул в баки с бензином. Главный бак был пуст; запасной — полон. Я заглянул в кабину и проверил газовые клапаны. Главный бак был включен, а запасной выключен. Я включил запасной бак и выключил главный.

Из ближайшего дома я позвонил на аэродром.

Оттуда вылетел инструктор, забрать меня. Он обошел вокруг моего самолета и оглядел его. Он осмотрел бензиновые баки, взглянул на газовые клапаны в кабине. Затем обернулся и подмигнул мне.

— В чем дело? Разве ваш запасной бак отказался работать? — спросил он.

— Да, сэр, — соврал я.

— Это ваша первая неудача за весь курс, не правда ли? — спросил он.

— Да, — сказал я, — у меня еще никогда не было аварий.

Он полетел со мной обратно на аэродром Келли.

Плохой пророк

— Как погода на пути в Нью-Йорк? — спросил я метеоролога на почтовом аэродроме в Беллефонте.

— Ясная по всей трассе, — ответил он.

Я поднялся в темноте на низкокрылом «Локхид Сириусе» и полетел вдоль линии огней аэромаяков через горы. Через полчаса на высоте четырех тысяч футов я попал в рваные облака. Я летел под ними. Вскоре они стали плотнее, и я перестал видеть звезды над головой. Темноту прорезала молния.

На козырьке самолета начала скапливаться вода. Погода резко ухудшалась. Исчез огонь маяка, мерцавший впереди. Я заметил, как потускнели огни города подо мной. На секунду я совсем потерял их из виду. Я начал снижаться, чтобы выйти из облаков.

В темноте снова ярко вспыхнула молния. Сквозь белые полосы проливного дождя я поймал мерцание маяка. Я снизился к маяку и стал кружить над ним. По альтиметру я знал, что нахожусь ниже некоторых горных цепей, окружавших меня. Я искал следующий маяк, но не мог разглядеть его сквозь бушевавшую грозу. Лететь прямо к следующему маяку в надежде обнаружить его я не решался. Я мог удариться о горную вершину.

Новая яркая вспышка молнии залила все ослепительным светом. Я увидел темные очертания туч и черную вершину ближайшего хребта, над которым мне нужно было лететь. И снова темнота, и потоки дождя, и приветливое мерцание единственного маяка подо мной.

В течение часа я пробирался от маяка к маяку. Вспышки молний все больше отступали назад. Я начал различать маяки. Вверху показались звезды. Они светили очень тускло. Я летел в тумане.

Я прошел над аэродромом Хедли (Нью-Джерси) и увидел его приветливые сигнальные огни. Я продолжал свой полет к Рузвельтовскому аэродрому. Я был уже почти дома.

Я заметил, как тускнели огни городов подо мной. Я взглянул вверх: звезды пропали. Я снова взглянул вниз. Исчезли и огни. Я летел вслепую в густом тумане. Я начал ориентироваться по приборам и поднялся. На высоте в три тысячи футов я увидел звезды. Туман остался внизу.

Я повернул обратно к аэродрому Хедли. Его огней не было видно. Я видел другие огни, которые принял за Нью-Брунсвик. Я начал кружить над ними. Я знал, что аэродром Хедли находится всего в нескольких милях отсюда. Огни Нью-Брунсвика стали расплываться.

— Что за чорт, — произнес я вслух.

Через просвет в тумане я увидел конус света, вырезанный пучком лучей вертящегося аэромаяка. Световой конус прошел четверть круга и исчез в темноте. «Это сигнал маяка Хедли». Теперь я думал вслух. Я полетел туда, где по моему предположению должна была находиться вершина конуса, и начал делать круги. Верхние слои тумана казались там гораздо светлее. Я подумал, что Хедли меня услышал и пустил в ход свои прожекторы.

Я уменьшил газ, вошел в скользящую спираль и начал спускаться в тумане, ориентируясь по приборам. Непроницаемый белый туман все больше светлел. Начали появляться отдельные расплывчатые светлые пятна. Я догадался, что это сигнальные огни аэродрома. Мой альтиметр показывал очень малую высоту. Я пробил туман примерно в двухстах футах от земли. Я был над Хедли. Я низко пролетел над темной полосой за аэродромом, сделал круг и сел.

— Какого дьявола вы вылетели в такой туман? — спросил меня метеоролог аэродрома.

— Потому что я был идиотом и принял всерьез сообщение беллефонтского метеоролога, — ответил я.

Знатоки своего дела

Когда я несколько лет тому назад был в Кливленде на воздушных состязаниях, четверо так называемых летчиков попросили меня лететь с ними на аэродром Скай Харбор близ Чикаго. Я согласился.

Мы поднялись после заключительных состязаний с запасом горючего, достаточным для того, чтобы долететь до аэродрома. Ветер был встречный, но у меня не было никаких оснований для тревоги. Я не знал, где расположен аэродром, но с нами на самолете была девушка, которая училась в Скай Харбор. Остальные трое уверяли, что прожили в Чикаго всю жизнь и знают Скай Харбор, как собственную мать.

Когда мы добрались до Чикаго, уже стемнело. Я следовал указаниям моих спутников. Мы летели на север. Кто-то крикнул, чтобы я повернул на восток. Я послушался. Еще кто-то заорал, что так никуда не годится, что мы уже слишком залетели к востоку. Я повернул на запад. Следующие пятнадцать минут стоял полнейший содом. — На восток, на север, на запад, на юг, — визжали они. Я вышел из себя.

— Да знаете ли вы, где этот аэродром? — разразился я.

— Вот он, — пропели они хором.

Я облегченно вздохнул и приготовился к посадке. Но это был не аэродром.

Я проверил, сколько у меня горючего, и убедился, что оно на исходе. Тогда я взял дело в свои руки и полетел назад к городскому аэропорту. Мы набрали горючего и снова поднялись. Так как баки теперь были полны, то дело стало казаться мне забавным. Я дал волю своим спутникам, и они, наконец, нашли аэродром. Я обернулся к девушке, которая там училась, и спросил, нет ли вокруг аэродрома каких-либо препятствий.

— Абсолютно никаких, — клялась она.

Я оглядел аэродром как можно тщательнее. На нем не было прожекторов (кстати мои компаньоны говорили мне, что аэродром хорошо освещен). Я выключил мотор и спланировал на посадку. Мачта линии высокого напряжения просвистела у меня за ухом. Мы почти задели за провода — до них оставалось не больше двух дюймов. А они уверяли, что вокруг аэродрома нет никаких препятствий!

Скрытые недостатки

Почти каждый раз на состязаниях с большими призами появляется множество новых моделей самолетов. Некоторые из них недостаточно проверены (для состязаний берется специальное разрешение). И уж во всяком случае это не такие самолеты, чтобы вам захотелось покатать на них вашу бабушку. Но все они быстроходны, а когда вы летаете на состязаниях ради денег, то вам нужна скорость, большая скорость.

Однажды летним вечером я посадил свою машину у ангара и увидел новенький, с иголочки, самолет скоростного типа. Он стоял на линии, В крыльях у него были большие прорезы в форме буквы L. Самолет принадлежал Реду Деверо, который должен был участвовать в национальном воздушном дерби.

Подошел Ред. Он сказал мне, что прилетел на нем с завода в Вичите и что в пути каждый порыв ветра вызывал страшную вибрацию крыльев. Колебания были настолько велики, что у Реда из рук вырывало ручку управления. Он попросил меня испытать самолет и определить, годится ли он для гонок.

Я надел парашют и залез в машину. Разогревая мотор, я решил снять дверку кабины. Так будет легче выскочить.

Я медленно набирал высоту в пологом подъеме и довел самолет до шести тысяч футов. Прощупав его, я начал пикировать, делать виражи, бочки, мёртвые петли и штопоры. Все, как будто, шло прекрасно. Я снизился и сказал Реду, что все в порядке.

На следующий день в пикирующем полете над Бостонским аэродромом у этого самолета отломилось крыло. Машина врезалась в болото. Ред и его молодая жена погибли.

Летучий голландец

У моего приятеля был знакомый доктор, имевший старый скелет. Скелет был совершенно не нужен доктору. Он провисел в докторском шкафу целый год. Я решил с ним позабавиться. Я перевязал голову и челюсти скелета крепкой проволокой. К проволоке я прикрепил два шнурка таким образом, что когда я тянул за один шнурок, голова скелета поворачивалась вправо и влево, а когда тянул за другой, скелет сжимал и разжимал челюсти. Я привязал скелет к одному из задних сидений кабины «Травелера», а сам вел самолет с соседнего сидения.

В таком положении меня снаружи никто не мог увидеть. Выглядело так, как будто скелет управляет самолетом.

Джим Дреммонд, мой бортмеханик, лежал на полу самолета и управлял движениями скелета. Я знал, что Эрик Вуд и Пит Брукс в этот день летают в строю над аэродромом. Они только что вступили в запасный корпус и старались изо всех сил отличиться. Я решил, что они должны стать моими первыми жертвами.

Нам не пришлось долго искать их самолет.

Пит летал за лидером. Вид у него был важный и самодовольный. Он старательно вел самолет и точно выполнял все маневры. Я приблизился и полетел рядом с его самолетом. В первую секунду он меня не заметил. Когда он оглянулся, я дал Джиму знак. Скелет посмотрел прямо на Пита и защелкал челюстями…

Ужас и изумление отразились на лице Пита. Он оглянулся назад, на эскадрилью. Он должен был это сделать, чтобы не удариться о соседний самолет.

Он недолго противостоял искушению и снова посмотрел в нашу сторону. Скелет опять защелкал челюстями. Это повторилось три или четыре раза, пока я, наконец, не пожалел Пита. Он отчаянно косил, следя одним глазом за эскадрильей, а другим — за скелетом. Я устроил ему заключительное представление, а затем стал снижаться и полетел на розыски другой дичи.

Признание

Джимми Дулитл демонстрировал американские самолеты по всему свету. Во время одного из своих полетов он сел в Бандонге (Ява), где находился главный штаб воздушного корпуса Голландской Ост-Индии. Корпус имел несколько американских машин типа «Кертис Хавк» с мотором «Конкверор». Джимми предложили подняться на одной из этих машин и сделать несколько фигурных полетов.

После того как Джимми добрых полчаса показывал им свое искусство, он действительно вошел во вкус. Он решил сделать пике с высоты примерно шести тысяч футов и эффектно выйти из него над самой землей.

Он сделал горку и опустил нос машины. Самолет с ревом летел прямо вниз, к земле. Джимми взял ручку на себя, чтобы выровняться над самой землей, но тут-то и дали себя знать кое-какие мелочи, которых раньше он не принял в расчет. Во-первых, он перед этим летал на «Хавке» с мотором «Циклон», более легком, чем тот «Хавк», который он сейчас отчаянно пытался выровнять над аэродромом. Во-вторых, он привык летать над аэродромом, лежащим на уровне моря, то есть в более плотной атмосфере. Теперь же он увертывался от земли над аэродромом, лежащим в двух тысячах пятистах футах над морем. Тяжелая машина, проваливавшаяся в разреженном воздухе, при выходе из пике поцеловала землю и снова взмыла вверх.

Джимми размышлял о том, цело ли его шасси. Он сделал круг и обнаружил, что оно не пострадало.

Когда он вылезал из кабины, к нему бросились голландские офицеры.

— Боже мой, Джимми, — пели они хором, похлопывая его по спине, — это был самый искусный полет, какой нам случалось видеть…

— Хм, — проворчал Джимми, все еще думая о том, как ему повезло. — Искусный полет, чорт возьми! Это был самый дурацкий полет в моей жизни.

Они знали это, конечно, не хуже самого Джимми, и утверждая противное только из вежливости.

С тех пор они души не чаяли в Джимми, потому что он сказал им правду, а не попытался сыграть на этом деле.

Доброе старое время

Эту забавную историю рассказал мне Джордж Вейсс, один из ребят, управлявших самолетом «Дейли-Ньюз», с которого производилась фотосъемка для нью-йоркского иллюстрированного издания. Это случилось с Джорджем, когда он летел с покойным Роджерсом, некогда служившим в военном воздушном флоте.

Командир Роджерс летал на заре авиации — в те дни, когда только что появились самолеты Райта. Несколько лет тому назад он познакомился с Джорджем в Вашингтоне. Он попросил Джорджа доставить его на самолете домой в Гавр де Трас (Мериленд). Он уверял Джорджа, что как раз возле его дома есть поле, на которое они могут спокойно сесть. Он сказал, что сам неоднократно садился на это поле.

Джордж взял его на своей «Травелер».

Когда они подлетели к дому командира, командир указал поле.

— Оно полно коров, — возразил Джордж.

— Это пустяки, — заявил командир, — Надо только прожужжать над полем пару раз. Кто-нибудь выйдет и разгонит коров.

Джордж так и сделал. Действительно, кто-то вышел и согнал коров с поля.

— Все-таки я не могу здесь сесть, — протестовал Джордж, — поле слишком мало.

— Да нет, можете, — уверял его Роджерс, — я же садился.

Джордж снова сделал круг над полем. По его словам, оно было величиной с большой носовой платок и окружено высокими деревьями.

— Уверены ли вы, что садились именно здесь? — еще раз спросил Джордж.

— Ну, конечно, — уверял Роджерс, — снижайтесь, места хватит.

Джордж подумал, что уж если Роджерс садился здесь, то он и подавно может это сделать. Он рассказывал, что, наконец, проскользнул над деревьями, больше падая, чем планируя, и с треском хлопнулся на поле, ожидая, что самолет обязательно разлетится на куски. К счастью этого не случилось по совершенно непонятной причине.

Джордж остановил машину в пятидесяти футах от деревьев, навалившись на тормоза. Он абсолютно не представлял себе, как выберется из этого места, не искалечив машины.

Вечером, за выпивкой в доме командира, Джордж спросил:

— Послушайте, командир, скажите мне теперь правду. Действительно ли вы садились на этом поле?

— Конечно, садился, — ответил командир. — Это было в тысяча девятьсот двенадцатом году и я летел на Райтовском самолете.

Джордж фыркнул в свой стакан. Самолеты Райта садились и взлетали так медленно, что на них можно подняться с обеденного стола.

— А помните деревья вокруг поля? — спросил командир.

Джордж прекрасно их помнил.

— Так вот, в тысяча девятьсот двенадцатом году они были только кустами…

«Нo ведь кто ее учил!»

Я пытался выучить мою жену летать. Мне казалось, что жена летчика, должна кое-что понимать в летном деле. Было бы очень удобно, если бы Ди могла сменять меня на управлении в больших перелетах. Я добился ничтожных результатов. Во-первых, у Ди было неважное зрение (это большой недостаток), во-вторых, у нее совершенно отсутствовала способность координировать свои движения. Я бился, потел, ругался.

— Не скользи на поворотах, — стонал я, — педалью и ручкой надо действовать одновременно. Если ты отводишь ручку направо — нажимай правую педаль. Если налево — левую.

Тем временем самолет переваливался на другую сторону и снова скользил. Ди не принимала своих полетов всерьез, как это делал я. Ей не особенно хотелось летать. Она делала это только ради меня.

Мне казалось, что если я как следует пристыжу ее, — она исправится. Я выбрал день, когда она действовала особенно скверно. Самолет принимал все положения, кроме правильного. Она скользила, проваливалась и раскачивала самолет во все стороны. Я призвал на помощь все свое долготерпенье.

— Ди, — сказал я, — неужели тебе не хотелось бы гордиться тем, что ты умеешь летать? Другие женщины выучиваются же. Посмотри, сколько девушек летают. И здорово летают! Анна Линдберг, например. Она прекрасно управляет самолетом. Она летает уже совершенно самостоятельно, а ведь только недавно научилась…

Ди внимательно посмотрела на меня и сказала:

— Да, но ведь кто ее учил!..

Я бросил обучать свою жену летать.

Услужил

После того, как я окончил Брукс и Келли, военное командование перевело меня на Селфриджский аэродром в Детройте. В Селфридже делать было особенно нечего, и это стало мне слегка надоедать. Я узнал, что в Акроне — моем родном городе — устраиваются показательные полеты. Я подумал, что было бы забавно попасть туда, повидать старых друзей и продемонстрировать перед ними фигуры высшего пилотажа. Я достал у начальства разрешение и вылетел на «Томми Морз». Аэропланы этого типа к тому времени сильно устарели, и командование старалось как можно скорее заменить их новыми моделями. Самолетов «Морз» в школе оставалось всего нескольку штук.

В Акроне я застал чрезвычайное возбуждение, вызванное предстоящим зрелищем. Я решил удивить их, — показать, на что способен их земляк.

Первая часть моей программы прошла прекрасно. Я делал мертвые петли, бочки, пике и прочее. Чтобы эффектно закончить свои полеты, я придумал такую посадку, которая должна была заставить зрителей повскакать с мест. Но получилось неладно. Я не рассчитал расстояния и зацепил крылом землю…

Не оставалось ничего другого, как телеграфировать на Селфриджский аэродром, чтобы мне прислали другое крыло. Мне ответили, что у них нет сейчас подходящих крыльев и я должен упаковать самолет и отправить его обратно.

Это меня сразило. Я не имел ни малейшего представления о том, как разобрать машину. Я обследовал свой старый «Морз» со всех сторон, но не мог сообразить, как за него приняться. А между тем надо было упаковать самолет и притом сделать это быстро. Я пустил в ход пилу. Я отпилил здоровое крыло, поврежденное крыло и хвостовое оперение. Все это я затолкал в ящик и отправил по назначению. Конечно, самолет пошел на слом.

Так я помог армии избавиться еще от одного «Томми Морз».

Оправдание

Недавно я сидел в кино. Показывали новый киножурнал. На экране мелькнуло умное, лукавое лицо Джимми Дудитля. Он стоял перед скоростным, цельнометаллическим самолетом Вулти. На нем Джимми на несколько минут побил рекорд для транспортных самолетов в перелете Лос-Анджелос — Нью-Йорк.

— Жалею, что не удалось показать лучшее время, — говорило его изображение на экране, — я не отдал должного качествам машины, на которой летал. Ночью я отклонился от курса и вышел к берегу на двести миль южнее, чем следовало. Как видите, это еще один случай «блуждающего полета».

Вскоре я встретил Джимми в Буффало.

— Что с вами тогда стряслось, Джимми, — спросил я его, подразумевая перелет, о котором он рассказывал в кино-журнале. — Вам, наверно, пришлось долго лететь над туманом? — продолжал я, великодушно допуская, что в перелете было, конечно, достаточно плохой погоды, так что Джимми пришлось лететь над облаками, и он потерял землю на таком большом участке пути, что, естественно, сбился с курса.

— Нет, — объяснил он, — я летел не над туманом. Я десять с половиной часов пробыл в нем. Не было возможности лететь поверх тумана, так как выше шестнадцати тысяч футов самолет покрывался льдом. Под туманом я не мог лететь по нескольким причинам. На пути у меня лежали высокие горы. Кроме того, полет на меньшей высоте еще больше задержал бы меня и у меня не хватало бы горючего до Нью-Йорка. Моя перегруженная машина требовала пятнадцати тысяч футов для того, чтобы развить максимальную мощность мотора и наиболее эффективно использовать горючее. Поэтому мне пришлось лететь в тумане. Помимо всего прочего я перепутал радиосигналы. Некоторые из них были сильнее других. Я решил, что самые сильные — это самые близкие, а это не всегда верно. Я многому научился за этот перелет. Думаю, что в следующий раз уже не дам маху.

Это был чисто деловой разговор между профессионалами. Я сразу понял, что в таких условиях отклониться от курса всего на двести миль — вовсе не так уж плохо. Я бы не упрекнул его если бы он подробнее рассказал публике о своем перелете. Но он, нисколько себя не выгораживая, заявил: «Как видите, это еще один случай «блуждающего полета». Я подумал, что Джимми действительно молодчина.

Я мертв

Это — завещание Джимми Коллинза, летчика-испытателя[12].

Тело Джимми было найдено на кладбище Пайнлоун близ Фармингдейла (Лонг-Айленд). Его извлекли из-под обломков Груммановского самолета, который Джимми испытывал для военно-воздушного флота. Тело было скрючено, исковеркано и разбито. Самолет падал с десяти тысяч футов.

Завещание выражает мысли и чувства человека, который летал сначала в поисках красоты, а затем в поисках хлеба насущного. Оно мужественно и лирично, откровенно и цельно, как человек, который его написал.

Джимми сочинил его шутки ради (как он утверждал) и с чувством горечи (как мы догадываемся). Вот при каких обстоятельствах оно было написано:

В октябре Коллинз отправился в Буффало испытывать новый бомбардировщик Кертиса. Перед отъездом он обедал со своим старым другом Арчером Уинстеном, который вел в газете «Пост» колонку «Новости дня». Уинстен написал очерк о Коллинзе и его замечательных полетах. Он просил летчика по возвращении рассказать в авторской заметке о своей работе в Буффало.

То, что произошло затем, лучше изложить словами самого Коллинза. Он писал сестре:

«Мне пришло в голову, что я могу и не вернуться, — работа ведь опасная, — и тогда бедный Арчи останется без заметки… На всякий случай я, шутки ради, написал заметку о том, как я разбился. Предусмотрительно с моей стороны, не так ли?.. Я никогда еще не разбивался. И напрасно, потому что Арчи отлично бы на этом заработал…»

После этого полета Джимми намеревался распрощаться с работой летчика-испытателя. Он согласился провести эти испытания потому, что ему нужны были деньги для жены и детей. Он намерен был всецело посвятить себя литературной деятельности…

Я мертв У меня была мечта… Я не могу вам сказать, в чем она заключалась. Могу только сказать, что желание летать было одним из ее проявлений. Так было в дни моей ранней молодости. Так было с тех пор, как я себя помню. Когда я стал старше, я почувствовал это еще сильнее. Такой большой мечте, такой сильной страсти нельзя противостоять. И вот я стал летать. Я помню эту мечту в дни моих первых полетов. Я помню вспышку славы и как ее сияние озарило мир и мою сверкающую молодость. Мечта творила меня. Она сотворила мою жизнь. Человек живет не одним лишь хлебом. Не может так жить. Его мечты и видения поддерживают его. Но приблизились злые дни. Блеск померк и выступили будничные краски. Честолюбие, деньги. Любовь, и заботы, и тревога. Кроме того, я стал старше, и в мире наступили тяжелые времена. Наконец, настало время, когда хлеб значил для меня больше, чем полет, и деньги стали для меня ценностью. Да, деньги стали для меня ценностью, а они предложили мне денег. Но и здесь еще жил слабый отблеск глубокой, сильной мечты. Самолет был прекрасен. Его серебряные крылья сверкали на солнце. Его мотор пел могучую песню, поднимая меня ввысь. А потом… Вниз. Вниз мы ринулись с голубых высот. Прямо вниз. Быстрее. Все быстрее и быстрее. Испытывая свои силы в пикирующем полете. Страх? Да, я стал старше. И теперь это скорбный страх. В нем знание и мужество. Но и сейчас еще его затмевает меркнущее сиянье старой мечты. Вниз. Вниз. Рев несущейся стали и сверкающие проблески… Ломаются крылья. Слишком хрупкие крылья!.. Холодный, но еще вибрирующий фюзеляж был последней вещью, которой касалось мое теплое, живое тело. Протяжный рев мотора в пикирующем полете при ударе о землю превратился в страшный грохот. Это была моя песнь смерти. Теперь я мертв…