Выбирая несколько типичных дел, иллюстрирующих замечательные свойства ума моего друга Шерлока Холмса, я старался, насколько возможно, отыскать среди них наименее сенсационные, но в то же время открывающие широкое поле для его талантов. Однако, к сожалению, совершенно невозможно отделить сенсационное от криминального, и летописец оказывается перед дилеммой: он должен либо пожертвовать подробностями, необходимыми для его отчета, и, следовательно, дать неверное представление о деле в целом, либо использовать материалы, которые дает ему не выбор, а случай. После этого краткого вступления я перехожу к моим запискам о странной и в своем роде ужасной цепи событий.

Стоял неимоверно жаркий августовский день. Бейкер-стрит была раскалена, как печь, и ослепительный блеск солнца на желтом кирпиче дома напротив резал глаза. Трудно было поверить, что это те самые стены, которые так мрачно глядели сквозь зимний туман. Шторы у нас были наполовину спущены, и Холмс, поджав ноги, лежал на диване, читая и перечитывая письмо, полученное с утренней почтой. Сам я за время службы в Индии привык переносить жару лучше, чем холод, и тридцать три градуса выше нуля не особенно меня тяготили. Но в утренних газетах не было ничего интересного. Сессия парламента закрылась. Все уехали за город, и я начал тосковать по полянам Нью-Фореста и по каменистому пляжу Саутси. Однако истощенный банковский счет заставил меня отложить отпуск, а что касается моего друга, то ни сельская местность, ни море никак не привлекали его. Ему нравилось затаиться среди пяти миллионов людей, перебирая их своими щупальцами и чутко ловя каждый слух или подозрение о неразгаданном преступлении. Любви к природе не нашлось места среди множества его достоинств, и он изменял себе лишь тогда, когда оставлял в покое городского злодея и начинал выслеживать его деревенского собрата.

Увидев, что Холмс слишком поглощен чтением, чтобы беседовать со мной, я отбросил скучную газету и, откинувшись на спинку кресла, погрузился в размышления. Внезапно голос моего друга прервал их.

— Вы правы, Уотсон, — сказал он. — Это совершенно нелепый способ решать споры.

— Совершенно нелепый! — воскликнул я и, внезапно поняв, что он угадал мою невысказанную мысль, подскочил в кресле и в изумлении уставился на него.

— Что это. Холмс? — вскричал я. — Я просто не представляю себе, как это возможно.

Он от души рассмеялся, видя мое недоумение.

— Помните, — сказал он, — не так давно, когда я прочел вам отрывок из рассказа По, в котором логически рассуждающий наблюдатель следит за внутренним ходом мыслей своего собеседника, вы были склонны рассматривать это просто как tour de force[3] автора. Я же сказал, что постоянно занимаюсь тем же, но вы мне не поверили.

— Ну что вы!

— Возможно, вы не выразили этого словами, дорогой Уотсон, но бровями выразили несомненно. Итак, когда я увидел, что вы отложили газету и задумались, я был рад возможности прочитать ваши мысли и под конец ворваться в них в доказательство того, что я не отстал от вас ни на шаг.

Но я все же далеко не был удовлетворен таким объяснением.

— В том отрывке, который вы прочли мне, — сказал я, — наблюдатель делает свои умозаключения на основании действий человека, за которым он наблюдает. Насколько я помню, этот человек споткнулся о кучу камней, посмотрел на звезды и так далее. Но я спокойно сидел в кресле. Какой же ключ я мог вам дать?

— Вы несправедливы к себе. Человеку даны черты лица как средство для выражения эмоций, и ваши верно служат вам.

— Вы хотите сказать, что прочли мои мысли по лицу?

— По лицу и особенно по глазам. Вероятно, вы сами не можете теперь вспомнить, с чего начались ваши размышления.

— Не могу.

— Тогда я скажу вам. Отложив газету — это и было действием, которое привлекло к вам мое внимание, — вы полминуты сидели с отсутствующим видом. Затем ваши глаза остановились на недавно вставленном в раму портрете генерала Гордона[4], и по тому, как изменилось ваше лицо, я понял, что размышления начались. Но они увели вас не очень далеко. Вы бросили взгляд на портрет Генри Уорда Бичера[5], который без рамы стоит на ваших книгах. Затем вы посмотрели вверх на стену, и ваша мысль стала ясна. Вы подумали, что, если вставить этот портрет в раму, он как раз и займет пустое пространство и будет хорошо сочетаться с портретом Гордона.

— Вы удивительно проследили за мной! — воскликнул я.

— До сих пор я едва ли мог ошибиться. Но тут ваши мысли вернулись к Бичеру, и вы посмотрели на него внимательно, даже испытующе. Затем вы перестали щуриться, но продолжали смотреть на портрет, и ваше лицо стало задумчивым. Вы вспоминали эпизоды карьеры Бичера. Я прекрасно понимал, что при этом вы не можете не думать о той миссии, которую он выполнял по поручению северян во время Гражданской войны, потому что я помню ваше негодование по поводу того, как его встретили наиболее нетерпимые наши сограждане. Вы были так возмущены, что, разумеется, думая о Бичере, не могли не подумать и об этом. Когда через секунду вы отвели глаза от портрета, я предположил, что ваши мысли обратились к Гражданской войне, а заметив, как сжались ваши губы, засверкали глаза, а руки стиснули подлокотники кресла, я уже не сомневался, что вы в самом деле думаете о храбрости, проявленной обеими сторонами в этой отчаянной борьбе. Но затем на ваше лицо снова набежала тень; вы покачали головой. Вы размышляли об ужасах войны и бесполезных человеческих жертвах. Ваша рука потянулась к старой ране, а губы искривились в усмешке — я понял, что нелепость такого способа разрешения международных конфликтов стала вам ясна. Тут я согласился, что это нелепо, и был рад обнаружить, что все мои заключения оказались правильными.

— Абсолютно! — сказал я. — Но и теперь, когда вы мне все объяснили, признаюсь, я не перестаю удивляться.

— Все это было очень поверхностно, дорогой Уотсон, уверяю вас. Я не стал бы отвлекать этим вашего внимания, не вырази вы недоверия в тот раз. Но вот здесь у меня в руках задача, решение которой может оказаться труднее, чем этот маленький опыт чтения мыслей. Видели ли вы в газете коротенькую заметку об удивительном содержании пакета, присланного по почте некой мисс Кушинг на Кросс-стрит, в Кройдоне?

— Нет, я ничего такого не видел.

— Так, значит, вы пропустили ее. Бросьте-ка мне газету. Смотрите, вот тут, под финансовым обзором. Не будете ли вы любезны прочесть ее вслух?

Я поднял газету, которую он бросил мне обратно, и прочел указанную заметку. Она была озаглавлена «Страшная посылка».

«Мисс Сьюзен Кушинг, проживающая на Кросс-стрит, в Кройдоне, стала жертвой возмутительнейшей шутки, если только не окажется, что это происшествие имеет более зловещий смысл. Вчера в два часа дня почтальон принес ей небольшой пакет, завернутый в бумагу. Это была картонная коробка, наполненная крупной солью. Высыпав соль, мисс Кушинг в ужасе обнаружила два человеческих уха, отрезанных, по-видимому, совсем недавно. Коробка была отправлена по почте из Белфаста накануне утром. Отправитель не указан, и таинственность дела усугубляется тем, что мисс Кушинг, незамужняя особа пятидесяти лет, ведет самый уединенный образ жизни и имеет так мало знакомых и корреспондентов, что очень редко получает что-либо по почте. Однако несколько лет назад, живя в Пендже [6], она сдавала в своем доме комнаты трем молодым студентам-медикам, от которых была вынуждена избавиться вследствие их шумливости и распущенности. Полиция считает, что безобразный поступок, возможно, является делом рук этих молодых людей, которые имели зуб на мисс Кушинг и хотели напугать ее, послав ей этот сувенир из анатомического театра. Некоторое правдоподобие этой версии придает тот факт, что один из студентов раньше жил в Северной Ирландии, насколько известно мисс Кушинг, — в Белфасте. А пока ведется энергичное расследование, порученное мистеру Лестрейду, одному из лучших агентов нашей сыскной полиции».

— С «Дейли кроникл» все, — сказал Холмс, когда я дочитал статью. — Теперь послушаем нашего друга Лестрейда. Утром я получил от него записку, в которой он пишет:

«Я думаю, что это дело придется Вам очень по вкусу. Мы надеемся довести его до конца, но у нас возникли некоторые трудности в связи с отсутствием материала. Мы, разумеется, телеграфировали в белфастский почтамт, но в тот день было отправлено много посылок, и они ничего не могут сказать про эту и не помнят ее отправителя. Коробка полуфунтовая, из-под паточного табака, и она нам ничего не дает. Предположение насчет студента-медика все еще кажется мне наиболее вероятным, но если у Вас есть несколько свободных часов, я был бы очень рад видеть Вас здесь. Я весь день буду либо в этом доме, либо в полицейском участке».

— Что вы на это скажете, Уотсон? Можете ли вы презреть жару и поехать со мной в Кройдон с некоторой надеждой на новое дело для ваших анналов?

— Я как раз думал, чем бы мне заняться.

— Тогда у вас будет занятие. Позвоните, чтобы нам принесли ботинки, и пошлите за кэбом. Я буду готов через минуту, только сниму халат и наполню портсигар.

Пока мы ехали в поезде, прошел дождь, и в Кройдоне жара была менее гнетущей, чем в столице. Перед отъездом Холмс отправил телеграмму, и Лестрейд, как всегда подвижной, щегольски одетый и похожий на хорька, встретил нас на станции. Через пять минут мы были на Кросс-стрит, где жила мисс Кушинг.

Это была очень длинная улица, застроенная двухэтажными кирпичными домами, чистенькими и немного чопорными; на беленых каменных крылечках судачили женщины в передниках. Пройдя около половины улицы, Лестрейд остановился и постучал в дверь; на стук вышла девочка-служанка. Нас провели в гостиную, где сидела мисс Кушинг. У нее было спокойное лицо, большие кроткие глаза и седеющие волосы, закрывавшие виски. Она вышивала салфеточку для кресла, а рядом стояла корзинка с разноцветными шелками.

— Эта пакость лежит в сарае, — сказала она, когда Лестрейд вошел в комнату. — Хоть бы вы их совсем забрали!

— Я так и сделаю, мисс Кушинг. Я держал их здесь только для того, чтобы мой друг мистер Холмс мог взглянуть на них в вашем присутствии.

— А почему в моем присутствии, сэр?

— На случай, если он захочет вас о чем-нибудь спросить.

— Что тут еще спрашивать, раз я сказала вам, что ровно ничего об этом не знаю?

— Совершенно верно, сударыня, — сказал Холмс успокаивающе. — Не сомневаюсь, что вам больше чем достаточно надоели в связи с этим делом.

— Еще бы, сэр. Я человек скромный, живу тихо. Мне никогда не случалось видеть свое имя в газетах, и полиция у меня в доме не бывала. Я не позволю, чтобы эту пакость вносили сюда, мистер Лестрейд. Если вы хотите взглянуть на них, вам придется пойти в сарай.

Маленький сарай находился в узком садике за домом. Лестрейд вошел в сарай и вынес желтую картонную коробку, кусок оберточной бумаги и веревку. В конце дорожки была скамья, мы сели на нее, и Холмс принялся рассматривать предметы, которые Лестрейд передавал ему один за другим.

— Прелюбопытнейшая веревка, — заметил он, поднимая ее к свету и обнюхивая. — Что вы скажете об этой веревке, Лестрейд?

— Она просмолена.

— Совершенно верно. Это кусок просмоленного шпагата. Несомненно, вы заметили также, что мисс Кушинг разрезала веревку ножницами, это видно по двум срезам с каждой стороны. Это очень важно.

— Не понимаю, что тут важного, — сказал Лестрейд.

— Важно, что узел остался цел и что это узел особого рода.

— Он завязан очень аккуратно. Я уже обратил на это внимание, — не без самодовольства сказал Лестрейд.

— Ну, хватит о веревке, — сказал Холмс, улыбаясь, — теперь займемся упаковкой. Оберточная бумага с отчетливым запахом кофе. Как, вы этого не заметили? Здесь не может быть никакого сомнения. Адрес написан печатными буквами, довольно коряво: «Мисс С. Кушинг, Кросс-стрит, Кройдон». Написано толстым пером, возможно, «рондо», и очень плохими чернилами. Слово «Кройдон» вначале было написано через «е», которое затем изменено на «о». Итак, посылка была отправлена мужчиной — почерк явно мужской, — не очень образованным и не знающим Кройдона. Пойдем дальше. Коробка желтая, полуфунтовая, из-под паточного табака, ничем не примечательная, если не считать двух отпечатков больших пальцев в левом нижнем углу. Она наполнена крупной солью, которая применяется для хранения кож и для других промышленных целей, связанных с сырьем. И в соли находится весьма своеобразное вложение.

С этими словами он вытащил два уха и, положив себе на колено доску, стал внимательно их изучать, а мы с Лестрейдом, стоя по обе стороны, наклонились вперед и смотрели то на эти страшные сувениры, то на серьезное, сосредоточенное лицо нашего спутника. Наконец он положил их обратно в коробку и некоторое время сидел, глубоко задумавшись.

— Вы заметили, конечно, — сказал он наконец, — что это непарные уши.

— Да, это я заметил. Но если это шутка каких-нибудь студентов-медиков, им ничего не стоило послать и два непарных уха и пару.

— Совершенно правильно. Но это не шутка.

— Вы в этом убеждены?

— Многое в этом убеждает. Для работы в анатомическом театре в трупы вводят консервирующий раствор. На этих ушах его не заметно. Кроме того, они свежие. Они были отрезаны тупым инструментом, что едва ли могло бы случиться, если бы это делал студент. Далее, в качестве консервирующего вещества медик, естественно, выбрал бы раствор карболки или спирт и уж, конечно, не крупную соль. Повторяю: это не розыгрыш, перед нами серьезное преступление.

Легкая дрожь пробежала по моему телу, когда я услышал слова Холмса и увидел его помрачневшее лицо. За этим решительным вступлением таилось нечто странное, необъяснимое и ужасное. Лестрейд, однако, покачал головой, как человек, которого убедили только наполовину.

— Несомненно, кое-что говорит против версии с розыгрышем, — сказал он, — но против другой версии есть более сильные аргументы. Мы знаем, что эта женщина в течение последних двадцати лет, как в Пендже, так и здесь, жила самой тихой и добропорядочной жизнью. За это время она едва ли провела хоть один день вне дома. С какой же стати преступник станет посылать ей доказательство своей вины, тем более, что она — если только она не превосходная актриса — понимает в этом так же мало, как и мы?

— Это и есть задача, которую мы должны решить, — ответил Холмс, — и я, со своей стороны, начну с предположения, что мои рассуждения правильны и что было совершено двойное убийство. Одно из этих ушей женское, маленькое, красивой формы, с проколом для серьги. Второе — мужское, загорелое и также с проколом для серьги. Эти два человека, по-видимому, мертвы, иначе мы бы уже услышали о них. Сегодня пятница. Посылка была отправлена в четверг утром. Следовательно, трагедия произошла в среду, или во вторник, или раньше. Если эти два человека были убиты, кто, кроме самого их убийцы, мог послать мисс Кушинг это свидетельство его преступления? Будем считать, что отправитель пакета и есть тот человек, которого мы ищем. Но у него должны быть веские причины для отправки этого пакета мисс Кушинг. Что же это за причины? Должно быть, необходимость сообщить ей, что дело сделано! Или, может быть, желание причинить ей боль. Но тогда она должна знать, кто этот человек. А знает ли она это? Сомневаюсь. Если она знает, зачем ей было звать полицию? Она могла закопать уши, и все осталось бы в тайне. Так она поступила бы, если бы хотела покрыть преступника. А если она не хотела его покрывать, она назвала бы его имя. Вот головоломка, которую нужно решить.

Он говорил быстро, высоким, звонким голосом, глядя невидящим взором поверх садовой ограды, потом проворно вскочил на ноги и пошел к дому.

— Я хочу задать несколько вопросов мисс Кушинг, — сказал он.

— В таком случае я вас покину, — сказал Лестрейд, — потому что у меня здесь есть еще одно дельце. Я думаю, что от мисс Кушинг мне больше ничего не нужно. Вы найдете меня в полицейском участке.

— Мы зайдем туда по дороге на станцию, — отозвался Холмс.

Через минуту мы были снова в гостиной, где мисс Кушинг продолжала спокойно и безмятежно вышивать свою салфеточку. Когда мы вошли, она положила ее на колени и устремила на нас открытый, испытующий взгляд своих голубых глаз.

— Я убеждена, сэр, — сказала она, — что это ошибка и посылка предназначалась вовсе не мне. Я несколько раз говорила это джентльмену из Скотленд-Ярда, но он только смеется надо мной. Насколько я знаю, у меня нет ни одного врага на свете, так зачем же вдруг кому-то понадобилось сыграть со мной такую шутку?

— Я склоняюсь к такому же мнению, мисс Кушинг, — сказал Холмс, садясь рядом с ней. — По-моему, более чем вероятно…

— Он умолк, и я, посмотрев в его сторону, с удивлением увидел, что он впился глазами в ее профиль. Удивление, а затем и удовлетворение промелькнули на его энергичном лице, но, когда она взглянула на него, чтобы узнать причину его молчания, он уже всецело овладел собой. Теперь и я, в свою очередь, пристально посмотрел на ее гладко причесанные седеющие волосы, опрятный чепец, маленькие позолоченные серьги, спокойное лицо; но я не увидел ничего, что могло бы объяснить явное волнение моего, друга.

— Я хочу задать вам несколько вопросов…

— Ох, надоели мне эти вопросы! — раздраженно воскликнула мисс Кушинг.

— По-моему, у вас есть две сестры.

— Откуда вы знаете?

— Как только я вошел в комнату, я заметил на камине групповой портрет трех женщин, одна из которых, несомненно, вы сами, а другие так похожи на вас, что родство не подлежит сомнению.

— Да, вы совершенно правы. Это мои сестры — Сара и Мэри.

— А вот тут, рядом со мной, висит другой портрет, сделанный в Ливерпуле, портрет вашей младшей сестры и какого-то мужчины, судя по одежде — стюарда. Я вижу, что она в то время не была замужем.

— Вы очень быстро все замечаете.

— Это моя профессия.

— Ну что же, вы совершенно правы. Но она вышла замуж за мистера Браунера через несколько дней после этого. Когда был сделан снимок, он служил на Южноамериканской линии, но он так любил мою сестру, что не мог вынести долгой разлуки с ней и перевелся на пароходы, которые ходят между Ливерпулем и Лондоном.

— Случайно не на «Победителя»?

— Нет, на «Майский день», насколько я знаю. Джим однажды приезжал сюда ко мне в гости. Это было до того, как он нарушил свое обещание не пить; а потом он всегда пил, когда бывал на берегу, и от самой малости становился как сумасшедший. Да! Плохой это был день когда его снова потянуло к бутылке. Сначала он поссорился со мной, потом с Сарой, а теперь Мэри перестала нам писать, и мы не знаем, что с ними.

Тема эта явно волновала мисс Кушинг. Как большинство одиноких людей, она вначале стеснялась, но под конец стала чрезвычайно разговорчивой. Она рассказала нам много подробностей о своем зяте-стюарде, а затем, перейдя к своим бывшим постояльцам — студентам-медикам, долго перечисляла все их провинности, сообщила их имена и названия больниц, где они работали. Холмс слушал внимательно, время от времени задавая вопросы.

— Теперь о вашей средней сестре, Саре, — сказал он. — Как-то удивительно, что вы не живете одним домом, раз вы обе не замужем.

— Ах! Вы не знаете, какой у нее характер, а то бы не удивлялись. Я попыталась было, когда переехала в Кройдон, и мы жили вместе до недавнего времени — всего месяца два прошло, как мы расстались. Не хочется говорить плохое про родную сестру, но она, Сара, всегда лезет не в свое дело и привередничает.

— Вы говорите, что она поссорилась с вашими ливерпульскими родственниками?

— Да, а одно время они были лучшими друзьями. Она даже поселилась там, чтобы быть рядом с ними. А теперь не знает, как покрепче обругать Джима Браунера. Последние полгода, что она жила здесь, она только и говорила, что о его пьянстве и скверных привычках. Наверно, он поймал ее на какой-нибудь сплетне и сказал ей пару теплых слов; ну, тут все и началось.

— Благодарю вас, мисс Кушинг, — сказал Холмс, вставая и откланиваясь. — Ваша сестра Сара живет, кажется, в Уоллингтоне, на Нью-стрит? Всего хорошего, мне очень жаль, что пришлось вас побеспокоить по делу, к которому, как вы и говорите, вы не имеете никакого отношения.

Когда мы вышли на улицу, мимо проезжал кэб, и Холмс окликнул его.

— Далеко ли до Уоллингтона? — спросил он.

— Всего около мили, сэр.

— Отлично. Садитесь, Уотсон. Надо ковать железо, пока горячо. Хоть дело и простое, с ним связаны кое-какие поучительные детали. Эй, остановитесь возле телеграфа, когда будем проезжать мимо.

Холмс отправил короткую телеграмму и всю остальную часть пути сидел в кэбе, развалившись и надвинув шляпу на нос, чтобы защититься от солнца. Наш возница остановился у дома, похожего на тот, который мы только что покинули. Мой спутник приказал ему подождать, но едва он взялся за дверной молоток, как дверь отворилась, и на пороге появился серьезный молодой джентльмен в черном, с очень блестящим цилиндром в руке.

— Мисс Кушинг дома? — спросил Холмс.

— Мисс Сара Кушинг серьезно больна, — ответил тот. — Со вчерашнего дня у нее появились симптомы тяжелого мозгового заболевания. Как ее врач, я ни в коем случае не могу взять на себя ответственность и пустить к ней кого-либо. Советую вам зайти дней через десять.

Он надел перчатки, закрыл дверь и зашагал по улице.

— Ну что ж, нельзя — значит, нельзя, — бодро сказал Холмс.

— Вероятно, она и не смогла бы, а то и не захотела бы много вам сказать.

— А мне вовсе и не нужно, чтобы она мне что-нибудь говорила. Я хотел только посмотреть на нее. Впрочем, по-моему, у меня и так есть все, что надо… Отвезите нас в какой-нибудь приличный отель, где можно позавтракать, а потом мы поедем к нашему другу Лестрейду в полицейский участок.

Мы отлично позавтракали; за столом Холмс говорил только о скрипках и с большим воодушевлением рассказал, как он за пятьдесят пять шиллингов купил у одного еврея, торгующего подержанными вещами на Тоттенхем-Корт-роуд, скрипку Страдивариуса, которая стоила по меньшей мере пятьсот гиней. От скрипок он перешел к Паганини, и мы около часа просидели за бутылкой кларета, пока он рассказывал мне одну за другой истории об этом необыкновенном человеке. Было уже далеко за полдень, и жаркий блеск солнца сменился приятным мягким светом, когда мы приехали в полицейский участок. Лестрейд ждал нас у двери.

— Вам телеграмма, мистер Холмс, — сказал он.

— Ха, это ответ! — Он распечатал ее, пробежал глазами и сунул в карман. — Все в порядке, — сказал он.

— Вы что-нибудь выяснили?

— Я выяснил все!

— Что? — Лестрейд посмотрел на него в изумлении. — Вы шутите.

— Никогда в жизни не был серьезнее. Совершено ужасное преступление, и теперь, мне кажется, я раскрыл все его детали.

— А преступник?

Холмс нацарапал несколько слов на обороте своей визитной карточки и бросил ее Лестрейду.

— Вот о ком идет речь, — сказал он. — Произвести арест можно будет самое раннее завтра вечером. Я просил бы вас не упоминать обо мне в связи с этим делом, ибо я хочу, чтобы мое имя называли только в тех случаях, когда разгадка преступления представляет известную трудность. Идемте, Уотсон.

Мы зашагали к станции, а Лестрейд так и остался стоять, восхищенно глядя на карточку, которую бросил ему Холмс.

— В этом деле, — сказал Шерлок Холмс, когда мы, закурив сигары, беседовали вечером в нашей квартире на Бейкер-стрит, — как и в расследованиях, которые вы занесли в свою хронику под заглавиями «Этюд в багровых тонах» и «Знак четырех», мы были вынуждены рассуждать в обратном порядке, идя от следствий к причинам. Я написал Лестрейду с просьбой сообщить нам недостающие подробности, которые он узнает только после того, как возьмет преступника. А об этом можно не беспокоиться, потому что, несмотря на полное отсутствие ума, он вцепится, как бульдог, если поймет, что надо делать; эта-то цепкость и помогла ему сделать карьеру в Скотленд-Ярде.

— Значит, вам еще не все ясно? — спросил я.

— В основном все. Мы знаем, кто совершил это отвратительное преступление, хотя одна из жертв нам еще неизвестна. Конечно, вы уже пришли к какому-то выводу.

— Очевидно, вы подозреваете этого Джима Браунера, стюарда с ливерпульского парохода?

— О! Это больше чем подозрение.

— И все же я не вижу ничего, кроме весьма неопределенных указаний.

— Напротив, по-моему, ничто не может быть яснее. Давайте еще раз пройдем по основным этапам нашего расследования. Как вы помните, мы подошли к делу абсолютно непредвзято, что всегда является большим преимуществом. У нас не было заранее построенной теории. Мы просто отправились туда, чтобы наблюдать и делать выводы из наших наблюдений. Что мы увидели прежде всего? Очень спокойную и почтенную женщину, судя по всему, не имеющую никаких тайн, и фотографию, из которой я узнал, что у нее есть две младших сестры. Тогда же у меня мелькнула мысль, что коробка могла предназначаться одной из них. Но я оставил эту мысль, решив, что подтвердить ее или опровергнуть еще успею. Затем, как вы помните, мы пошли в сад и увидели необычайное содержимое маленькой желтой коробки.

Веревка была такая, какой шьют паруса, и в нашем расследовании сразу же запахло морем. Когда я заметил, что она завязана распространенным морским узлом, что посылка была отправлена из порта и что в мужском ухе сделан прокол для серьги, а это чаще встречается у моряков, чем у людей сухопутных, мне стало совершенно ясно, что всех актеров этой трагедии надо искать поближе к кораблям и к морю.

Рассмотрев надпись на посылке, я обнаружил, что она адресована мисс С. Кушинг. Самая старшая сестра была бы, разумеется, просто мисс Кушинг, но хотя ее имя начинается на «С», с этой же буквы могло начинаться имя и одной из двух других. В таком случае расследование пришлось бы начинать сначала, совсем на другой основе. Для того, чтобы выяснить это обстоятельство, я и вернулся в дом. Я уже собирался заверить мисс Кушинг, что, по-моему, здесь произошла ошибка, когда, как вы, вероятно, помните, я внезапно умолк. Дело в том, что я вдруг увидел нечто, страшно меня удивившее и в то же время чрезвычайно сузившее поле нашего расследования.

Будучи медиком, Уотсон, вы знаете, что нет такой части человеческого тела, которая была бы столь разнообразна, как ухо. Каждое ухо, как правило, очень индивидуально и отличается от всех остальных. В «Антропологическом журнале» за прошлый год вы можете найти две мои статейки на эту тему. Поэтому я осмотрел уши в коробке глазами специалиста и внимательно отметил их анатомические особенности. Вообразите мое удивление, когда, взглянув на мисс Кушинг, я понял, что ее ухо в точности соответствует женскому уху, которое я только что изучал. О совпадении не могло быть и речи. Передо мной была та же несколько укороченная ушная раковина, с таким же широким изгибом в верхней части, та же форма внутреннего хряща. Словом, судя повеем важнейшим признакам, это было то же самое ухо.

Конечно, я сразу понял огромную важность этого открытия. Ясно, что жертва находилась в кровном и, по-видимому, очень близком родстве с мисс Кушинг. Я заговорил с ней о ее семье, и вы помните, что она сразу сообщила нам ряд ценнейших подробностей.

Во-первых, имя ее сестры Сара, и адрес ее до недавнего времени был тот же самый, так что понятно, как произошла ошибка и кому посылка предназначалась. Затем мы услышали об этом стюарде, женатом на третьей сестре, и узнали, что одно время он был очень дружен с мисс Сарой и та даже переехала в Ливерпуль, чтобы быть ближе к Браунерам, но потом они поссорились. После этой ссоры все отношения между ними прервались на несколько месяцев, так что, если бы Браунер решил отправить посылку мисс Саре, он, несомненно, послал бы ее по старому адресу.

И вот дело начало удивительным образом проясняться. Мы узнали о существовании этого стюарда, человека неуравновешенного, порывистого, — вы помните, что он бросил превосходное, по-видимому, место, чтобы не покидать надолго жену, — и к тому же запойного пьяницы. Мы имели основание полагать, что его жена была убита и тогда же был убит какой-то мужчина — очевидно, моряк. Конечно, в качестве мотива преступления прежде всего напрашивалась ревность. Но почему эти доказательства совершенного злодеяния должна была получить мисс Сара Кушинг? Вероятно, потому, что за время своего пребывания в Ливерпуле она сыграла важную роль в событиях, которые привели к трагедии. Заметьте, что пароходы этой линии заходят в Белфаст, Дублин и Уотерфорд; таким образом, если предположить, что убийца — Браунер и что он сразу же сел на свой пароход «Майский день», Белфаст — первое место, откуда он мог отправить свою страшную посылку.

Но на этом этапе было возможно и другое решение, и, хотя я считал его очень маловероятным, я решил проверить себя, прежде чем двигаться дальше. Могло оказаться, что какой-нибудь неудачливый влюбленный убил мистера и миссис Браунер и мужское ухо принадлежит мужу. Против этой теории имелось много серьезных возражений, но все же она была допустима. Поэтому я послал телеграмму Элтару, моему другу из ливерпульской полиции, и попросил его узнать, дома ли миссис Браунер и отплыл ли мистер Браунер на «Майском дне». Затем мы с вами направились в Уоллингтон к мисс Саре.

Прежде всего мне любопытно было посмотреть, насколько точно повторяется у нее семейное ухо. Кроме того, она, конечно, могла сообщить нам очень важные сведения, но я не слишком надеялся, что она захочет это сделать. Она наверняка знала о том, что произошло накануне, поскольку об этом шумит весь Кройдон, и она одна могла понять, кому предназначалась посылка. Если бы она хотела помочь правосудию, она вероятно, уже связалась бы с полицией. Во всяком случае, повидать ее было нашей прямой обязанностью, и мы пошли. Мы узнали, что известие о прибытии посылки — ибо ее болезнь началась с того момента — произвело на нее такое впечатление, что вызвало горячку. Таким образом, окончательно выяснилось, что она поняла значение посылки, но не менее ясно было и то, что нам придется некоторое время подождать прежде чем она сможет оказать нам какое-то содействие.

Однако мы не зависели от ее помощи. Ответы ждали нас в полицейском участке, куда Элтар послал их по моей просьбе. Ничто не могло быть убедительнее. Дом миссис Браунер стоял запертый больше трех дней, и соседи полагали, что она уехала на юг к своим родственникам. В пароходном агентстве было установлено, что Браунер отплыл на «Майском дне», который, по моим расчетам, должен появиться на Темзе завтра вечером. Когда он прибудет, его встретит туповатый, но решительный Лестрейд, и я не сомневаюсь, что мы узнаем все недостающие подробности.

Шерлок Холмс не обманулся в своих ожиданиях. Два дня спустя он получил объемистый конверт, в котором была короткая за писка от сыщика и отпечатанный на машинке документ, занимавший несколько страниц большого формата.

— Ну вот, Лестрейд поймал его, — сказал Холмс, взглянув н меня. — Вероятно, вам будет интересно послушать, что он пишет.

«Дорогой мистер Холмс! Согласно плану, который мы выработали с целью проверки наших предположений (это «мы» великолепно, правда, Уотсон?), я отправился вчера в шесть часов вечера в Альберт-док и взошел на борт парохода «Майский день», курсирующего на линии Ливерпуль — Дублин — Лондон. Наведя справки, я узнал, что стюард по имени Джеймс Браунер находится на борту и во время рейса вел себя так странно, что капитан был вынужден освободить его от его обязанностей. Сойдя вниз, где находилась его койка, я увидел, что он сидит на сундуке, обхватив голову руками и раскачиваясь из стороны в сторону. Это большой, крепкий парень, чисто выбритый и очень смуглый — немного похож на Олдриджа, который помогал нам в деле с мнимой прачечной. Когда он услышал, что мне нужно, он вскочил на ноги, и я поднес свисток к губам, чтобы позвать двух человек из речной полиции, которые стояли за дверью; но он словно бы совсем обессилел и без всякого сопротивления дал надеть на себя наручники. Мы отправили его в участок и захватили его сундук, надеясь обнаружить в нем какие-нибудь вещественные доказательства; но за исключением большого острого ножа, который есть почти у каждого моряка, мы не нашли ничего, что вознаградило бы наши старания. Однако выяснилось, что нам не нужны никакие доказательства, потому что, когда его привели к инспектору, он пожелал сделать заявление, которое, разумеется, записывал наш стенографист. Мы отпечатали три экземпляра, один из которых я прилагаю. Дело оказалось, как я всегда и думал, исключительно простым, но я благодарен Вам за то, что Вы помогли мне его расследовать. С сердечным приветом Искренне Ваш Дж. Лестрейд»

— Хм! Это действительно было очень простое расследование, — заметил Холмс, — но едва ли оно представлялось ему таким вначале, когда он обратился к нам. Однако давайте посмотрим, что говорит сам Джим Браунер. Вот его заявление, сделанное инспектору Монтгомери в Шедуэллском полицейском участке, — по счастью, запись стенографическая.

«Хочу ли я что-нибудь сказать? Да, я много чего хочу сказать. Все хочу выложить, начистоту. Вы можете повесить меня или отпустить — мне плевать. Говорю вам, я с тех пор ни на минуту не мог заснуть; наверно, если я и засну теперь, так только вечным сном. Иногда его лицо стоит передо мной, а чаще — ее. Все время так. Он смотрит хмуро, злобно, а у нее лицо такое удивленное. Ах, бедная овечка, как же ей было не удивляться, когда она прочла смерть на лице, которое всегда выражало одну только любовь к ней. Но это все Сара виновата, и пусть проклятие человека, которому она сломала жизнь, падет на ее голову и свернет кровь в ее жилах! Не думайте, что я оправдываюсь. Я знаю, я снова начал пить, вел себя, как скотина. Но она простила бы меня, она льнула бы ко мне, как веревка к блоку, если бы эта женщина не переступила нашего порога. Ведь Сара Кушинг любила меня — в этом все дело, — она любила меня, пока ее любовь не превратилась в смертельную ненависть, когда она узнала, что след моей жены в грязи значит для меня больше, чем все ее тело и душа. Их было три сестры. Старшая была просто хорошая женщина, вторая — дьявол, а третья — ангел. Когда я женился, Саре было тридцать три, а Мэри — двадцать девять. Мы зажили своим домом и счастливы были не знаю как, и во всем Ливерпуле, не было женщины лучше моей Мэри. А потом мы пригласили Сару на недельку, и неделька превратилась в месяц, а дальше — больше, так что она стала членом нашей семьи. Тогда я ходил в трезвенниках, мы понемножку откладывали и жили припеваючи. Боже мой, кто бы мог подумать, что все так кончится? Кому это могло прийти в голову? Я обычно приезжал домой на субботу и воскресенье, а иногда, если пароход задерживался для погрузки, я бывал свободен по целой неделе, поэтому довольно часто видел свою свояченицу Сару. Была она ладная, высокая, черноволосая, быстрая и горячая, с гордо закинутой головой, а в глазах у нее вспыхивали искры как из-под кремня. Но я даже и не думал о нем, когда крошка Мэри была рядом, вот Бог мне свидетель. Иногда мне казалось, что ей нравится сидеть со мной вдвоем или вытаскивать меня на прогулку, да я не придавал этому значения. Но однажды вечером у меня открылись глаза. Я пришел с парохода; жены не было, но Сара была дома. «Где Мэри?» — спросил я. «О, пошла платить по каким-то счетам». От нетерпения я принялся мерять шагами комнату. «Джим, неужели ты и пяти минут не можешь быть счастлив без Мэри? — спросила она. — Плохи мои дела, если моя компания не устраивает тебя даже на такое короткое время». «Да будет тебе, сестрица», — сказал я и ласково протянул ей руку, а она схватила ее обеими руками, такими горячими, точно она была в жару. Я посмотрел ей в глаза и все там прочел. Она могла ничего не говорить, да и я тоже. Я нахмурился и отдернул руку. Она молча постояла рядом со мной, потом подняла руку и похлопала меня по плечу. «Верный старый Джим!» — сказала она и с легким смешком, словно издеваясь надо мной, выбежала из комнаты.
И вот с этого времени Сара возненавидела меня всей душой, а она такая женщина, которая умеет ненавидеть. Я был дурак, что позволил ей остаться у нас, — пьяный дурак, но я ни слова не сказал Мэри, потому что это ее огорчило бы. Все шло почти как прежде, но через некоторое время я начал замечать, что Мэри как будто изменилась. Она всегда была такой доверчивой и простодушной, а теперь стала странная и подозрительная и все допытывалась, где я бываю, и что делаю, и от кого получаю письма, и что у меня в карманах, прочие такие глупости. С каждым днем она становилась все чуднее и раздражительнее, и мы то и дело ссорились из-за пустяков. Я не знал, что и думать. Сара теперь избегала меня, но с Мэри они были просто неразлучны. Сейчас-то я понимаю, как она интриговала и настраивала мою жену против меня, но в то время я был слеп, как крот. Потом я снова запил, но этого бы не было, если бы Мэри оставалась прежней. Теперь у нее появилась причина чувствовать ко мне отвращение, и пропасть между нами стала увеличиваться. А потом появился этот Алек Фэрберн, и все покатилось к чертям. Сперва он пришел в мой дом из-за Сары, но скоро стал ходить уже к нам, — он умел расположить к себе человека и без труда всюду заводил друзей. Лихой был малый, развязный, такой щеголеватый, кудрявый; объехал полсвета и умел рассказать о том, что повидал. Я не спорю, в компании он был парень что надо и для матроса на редкость учтив: видно, было время, когда он больше торчал на мостике, чем на баке. Он то и дело забегал к нам, и за весь этот месяц мне ни разу не пришло в голову, что его мягкость и обходительность могут довести до беды. Наконец кое-что показалось мне подозрительным, и с той поры я уже не знал покоя. Это была просто мелочь. Я неожиданно вошел в гостиную и, переступая через порог, заметил радость на лице жены. Но когда она увидела, кто идет, оживление исчезло с ее лица, и она отвернулась с разочарованным видом. Этого было для меня достаточно. Мои шаги она могла спутать только с шагами Алека Фэрберна. Попадись он мне тогда, я бы его убил на месте, потому что я всегда теряю голову, когда выхожу из себя. Мэри увидела дьявольский огонь в моих глазах, бросилась ко мне, схватила меня за рукав и кричит: «Не надо, Джим, не надо!» «Где Сара?» — спросил я. «На кухне», — ответила она. «Сара, — сказал я, входя в кухню, — чтоб ноги этого человека здесь больше не было». «Почему?» — спросила она. «Потому что я так сказал». «Вот как! — сказала она. — Если мои друзья недостаточно хороши для этого дома, тогда и я для него недостаточно хороша». «Ты можешь делать что хочешь, — сказал я, — но если Фэрберн покажется здесь снова, я пришлю тебе его ухо в подарок». Наверное, мое лицо испугало ее, потому что она не ответила ни слова и в тот же вечер от нас уехала. Я не знаю, от одной ли злости она делала все это или думала поссорить меня с женой, подбивая ее на измену. Во всяком случае, она сняла дом через две улицы от нас и стала сдавать комнаты морякам. Фэрберн обычно жил там, и Мэри ходила туда пить чай со своей сестрой и с ним. Часто она там бывала или нет, я не знаю, но однажды я выследил ее, и, когда я ломился в дверь, Фэрберн удрал, как подлый трус, перепрыгнув через заднюю стену сада. Я пригрозил жене, что убью ее, если еще раз увижу их вместе, и повел ее домой, а она всхлипывала, дрожала и бледная была, как бумага. Между нами теперь не оставалось уже и следа любви. Я видел, что она ненавидит меня и боится, и, когда от этой мысли я снова принимался пить, она вдобавок презирала меня. Тем временем Сара убедилась, что в Ливерпуле ей не заработать на жизнь, и уехала, как я понял, к своей сестре в Кройдон, а у нас дома все продолжалось по-старому. И вот наступила последняя неделя когда случилась эта беда и пришла моя погибель. Дело было так. Мы ушли на «Майском дне» в семидневный рейс, но большая бочка с грузом отвязалась и пробила переборку, так что нам пришлось вернуться в порт на двенадцать часов. Я сошел на берег и отправился домой, думая, каким сюрпризом это будет для моей жены, и надеясь, что, может, она обрадуется, увидев меня так скоро. С этой мыслью я повернул на нашу улицу, и тут мимо меня проехал кэб, в котором сидела она рядом с Фэрберном; оба они болтали, и смеялись и даже не думали обо мне, а я стоял и глядел на них с тротуара. Правду вам говорю, даю слово, с той минуты я был сам не свой, и как вспомню — все это кажется мне туманным сном. Последнее время я много пил и от всего вместе совсем свихнулся. В голове моей и сейчас что-то стучит, как клепальный молоток, но в то утро у меня в ушах шумела и гудела целая Ниагара. Я погнался за кэбом. В руке у меня была тяжелая дубовая палка, и говорю вам: я сразу потерял голову. Но пока я бежал, я решил быть похитрее и немного отстал, чтобы видеть их, но самому не попадаться им на глаза. Вскоре они остановились у вокзала. Возле кассы была большая толпа, так что я подошел к ним совсем близко, но они меня не видели. Они взяли билеты до Нью-Брайтона. Я тоже, только сел на три вагона дальше. Когда мы приехали, они пошли по набережной, а я — в какой-нибудь сотне ярдов следом за ними. Наконец я увидел, что они берут лодку и собираются ехать кататься, потому что день был очень жаркий, и они, конечно, решили, что на воде будет прохладнее. Теперь их словно отдали мне в руки. Стояла легкая дымка, и видимость не превышала нескольких сот ярдов. Я тоже взял лодку и поплыл за ними. Я смутно видел их впереди, но они шли почти с такой же скоростью, как я, и успели, должно быть, отъехать от берега на добрую милю, прежде чем я догнал их. Дымка окружала нас, словно завеса. О Господи, я не забуду, какие у них стали лица, когда они увидели, кто был в лодке, которая к ним приближалась. Она вскрикнула не своим голосом. А он стал ругаться, как сумасшедший, и тыкать в меня веслом: должно быть, в моих глазах он увидел смерть. Я увернулся и нанес ему удар палкой — голова его раскололась, как яйцо. Ее я, может быть, и пощадил бы, несмотря на все мое безумие, но она обвила его руками, заплакала и стала звать его «Алек». Я ударил еще раз, и она упала рядом с ним. Я был как дикий зверь, почуявший кровь. Если бы Сара была там, клянусь Богом, и она бы пошла за ними. Я вытащил нож и… ну ладно, хватит. Мне доставляло какую-то жестокую радость думать, что почувствует Сара, когда получит это и увидит, чего она добилась. Потом я привязал тела к лодке, проломил доску и подождал, пока они не утонули. Я был уверен, что хозяин лодки подумает, будто они заблудились в тумане и их унесло в море. Я привел себя в порядок, причалил к берегу, вернулся на свой корабль, и ни одна душа не подозревала о случившемся. Ночью я приготовил посылку для Сары Кушинг, а на другой день отправил ее из Белфаста.
Теперь вы знаете всю правду. Вы можете повесить меня или сделать со мной что хотите, но не сможете наказать меня так, как я уже наказан. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу эти два лица — они все смотрят на меня, как смотрели тогда, когда моя лодка выплыла из тумана. Я убил их быстро, а они убивают меня медленно; еще одна такая ночь, и к утру я либо сойду с ума, либо умру. Вы не посадите меня в одиночку, сэр? Умоляю вас, не делайте этого, и пусть с вами обойдутся в ваш последний день так же, как вы сейчас обойдетесь со мной».

— Что же это значит, Уотсон? — мрачно спросил Холмс, откладывая бумагу. — Каков смысл этого круга несчастий, насилия и ужаса? Должен же быть какой-то смысл, иначе получается, что нашим миром управляет случай, а это немыслимо. Так каков же смысл? Вот он, вечный вопрос, на который человеческий разум до сих пор не может дать ответа.[7]