Академия художеств временно помещалась в деревянных домах, арендованных у частных владельцев. Дома снаружи были отштукатурены и выбелены. Внешне они ничем не отличались от каменных, занимали целый квартал и выходили фасадами на Неву. Напротив, через Неву, раскинулось Адмиралтейство. За Мало-Невским рукавом выпирали из Невы тяжелые серые стены Петропавловской крепости. Золоченый шпиль соборной колокольни высился над городом, рассекая мрачный, осенний небосвод.
Город рос с невиданной быстротой. Вырастали кварталы и целые улицы сплошь каменных дворянских особняков, казенных зданий и купеческих домов. Насаждались сады, парки, бульвары. Возводились плавучие мосты и бревенчатым свайником укреплялись берега Невы, Невки, Мойки и Фонтанки.
Архитектор Кокоринов поспешно готовил чертежи нового здания Академии художеств. Но время не ждало – нужны были чеканщики, резчики, лакировщики, литейщики, живописцы-художники, скульпторы и архитекторы. Поэтому, не дожидаясь, когда возведется на Васильевском острове здание Академии, еще год тому назад начали в арендованных домах обучение искусствам лиц, подающих надежды. Три «знатнейших художества» значились в программе Академии: живопись, скульптура и архитектура.
В ненастный ноябрьский понедельник к указанному сроку пришел Федот Шубной в Академию. Его фамилия не то ошибочно, не то нарочито, по соизволению куратора Академии или самого Михаила Ломоносова, была изменена. С сего дня он стал – Шубиным. Ему, как и всем ученикам первогодкам, выдали форменную одежду – два платья, праздничное и будничное, фунт пудры на полгода, коробку помады с кистью для прихорашивания лица и шелковую трехаршинную ленту в косу.
На другой день после молебна все прошлогодние ученики и новички, одетые в академическую форму, выстроенные по ранжиру в две шеренги, стояли вдоль набережной и слушали слово попечителя Академии Ивана Ивановича Шувалова. Из его речи ученикам стало понятно, что Академия должна и будет готовить художников на благо государыни и России, дабы в истории искусства не осрамиться перед другими державами. И еще Шувалов говорил о добродетели учащихся: надобно бога бояться, государыню почитать; талант – дело само собой подразумеваемое. Но художник – лицо особенное, одержимое в мыслях и чувствах верой в свои силы.
– Те из вас, кои удостоятся высоких наград в Академии, – говорил Шувалов, – окончив оную, будут посланы в Париж и Рим обогащать свой опыт и знания на великую пользу. Желание быть знатным, желание отличиться достигается благоразумным деянием. Запомните, что изящные художества кто постигнет в совершенстве, тот будет иметь доступ к самой государыне…
Он говорил долго.
Быть может, и еще продолжалась бы речь Шувалова, но хлынул холодный осенний дождь и заставил красноречивого оратора поспешить. Он торопливо сказал еще несколько добрых слов о профессорах Академии, об архитекторе Деламоте, скульпторе Николя Жилле и других, после чего представил ученикам директора Академии Кокоринова и потребовал от всех учащихся беспрекословного подчинения учителям. Затем ученики были отпущены. Попечитель Академии, о котором Федот мельком уже слышал от Ломоносова, многим ученикам показался человеком невысокомерным и заинтересованным делами и благополучием доверенного ему императрицей заведения.
– А попечитель-то у нас, кажись, не самодур, с правильной душой человек, хотя он и высокого звания, – осторожно высказался Шубин в беседе с одним товарищем.
– Не торопись хвалить, чтобы не стыдно было хаять. Все они мягко стелют, да жестко спать. Я здесь пребываю второй год в учениках, а хвалить его воздержусь, потому как и вижу-то его всего лишь первый раз. От своего отца слыхивал: хвалить надо сено в стогу, а барина в гробу…
Говоривший, ученик по классу скульптуры Федор Гордеев, был года на четыре моложе Федота. Он посмотрел на новичка Шубина немного свысока и, продолжая возражать ему, добавил:
– Вот как доучишься до розог, тогда и попечителю споешь другую славу.
– А разве здесь порют? – удивился Федот.
– А ты что думал? Не всех, конечно. Но коли провинишься, не обессудь – всыплют, да еще как!
– Но ведь это Академия, а не крепостной двор!
– Розги, батенька, одинаковы, что на конюшне, что в Академии, – вразумительно пояснил Гордеев. – Мой отец их в молодые годы испробовал у помещика, а я здесь.
– Кто же твой отец? – поинтересовался Федот, проникаясь уважением к товарищу и желая поближе с ним познакомиться.
– Бывший крепостной, теперь скотник дворцовый и страшный пьяница, но зато не дурак, ибо дети дураков в нашей Академии – редкость.
Сказав это, Гордеев не стал больше разговаривать и убежал куда-то, оставив Шубина в грустном раздумье. Сказанное Гордеевым о применении телесного наказания в Академии рассеяло в нем те добрые чувства, которые было возникли после речи Шувалова. Потом, вспомнив отзыв Ломоносова о Шувалове и то, что он сам попал в Академию по его милости, подумал: «Все-таки не из лихих он, поелику Михайло Васильевич с ним знается».
Общежитие учеников находилось вблизи от учебных помещений Академии. Вечером, после незатейливого ужина, Федоту показали деревянную койку с соломенным матрацем, подушкой и одеялом грубого солдатского сукна. Раздевшись, он лег в холодную постель и, взволнованный, долго не мог заснуть. В одной половине общежития раздавалось громкое храпенье, в другой – слышались споры о том, что важнее в Академии: талант или добродетель? Спорившие разделились поровну. Молодой и задиристый Гордеев, сторонник «талантов», сказал в шутку:
– Давайте разрешим спор так: спросим нашего новичка Шубина, благо он еще не спит, к которой стороне он присоединится…
Федот приподнялся на постели и горячо заговорил:
– Не всегда бывает тот прав, на чьей стороне больше спорщиков; прав тот, кто понимает настоящую правду. Ежели вы не имеете призвания к искусствам, то с вашей добродетелью место не здесь, а в монастыре.
Гордеев подскочил на месте и захлопал в ладоши.
– Ого! Из новичка, братцы, толк выйдет!
Один из «добродетельных» спорщиков, желая одернуть Шубина, подошел к его кровати и показал на небрежно разбросанную одежду:
– Хоть ты и «талант», а все-таки амуницию научись перед сном прибирать. Взгляни, как у людей она сложена!
Федот не стал возражать. Он молча поднялся с постели и начал бережно складывать на табуретку казенную одежду. На низ он положил свернутый зеленый кафтан обшлагами наружу, на кафтан – замшевые штаны и верхнюю рубашку без манжет. Башмаки с пряжками и чулки сунул под кровать. Оставалось прибрать длинную тесемку, назначенную для подвязывания косы. Федот никак не мог догадаться, как и куда ее следует положить. Выручил Гордеев: он смотал тесемку вокруг двух пальцев трубочкой и спрятал к нему под подушку.
В Академии существовало строгое правило: никто из учеников не мог видеться с родными и близко общаться с посторонними людьми. От будущих художников и скульпторов требовалось беспрекословное служение запросам двора и вельмож. Вот почему ученики Академии по внутреннему правилу воспитывались в отчуждении от горестных людских будней…
Классом скульптуры ведал французский скульптор профессор Николя Жилле. Он был в отношениях с учениками сух. В молодости учился Жилле в Парижской академии, а затем много лет – в Италии у выдающихся мастеров.
С первых же дней учения между Шубиным и Гордеевым возникли дружеские отношения.
Сын дворцового скотника, Гордеев, юркий, но не весьма прилежный ученик, менее старательный, нежели Шубин, скоро понял, что ему по пути с холмогорским косторезом больше, чем с кем-либо другим. В Шубине он приметил творческие способности, честное отношение к товарищам, умение понимать и ценить дружбу.
Несмотря на запреты Академии, приятели в свободное воскресное время тайком отлучались в город. Они уходили на Рыбный рынок, где не так давно Шубин сбывал свои изделия, и там присматривались ко всему, что только могло их заинтересовать. Иногда, осмелев, уходили и дальше, до Гостиного двора. Обойдя Зеркальный ряд и Перинную линию, они заходили в единственную в ту пору в Петербурге книжную лавку и здесь то перелистывали популярный, с предсказаниями, календарь Брюса, то с увлечением рассматривали лубочные картинки с видами монастырей и первопрестольной Москвы, то портреты знатных персон.
Наглядевшись вдосталь, они уходили, провожаемые неодобрительными взглядами книгопродавца.
– А знаешь что, Федор, – сказал Шубин Гордееву, возвращаясь с одной из таких прогулок, – учусь я с охотой, но всегда боюсь, выдержу ли до конца? Строгость у нас прямо монастырская, будто мы не от мира сего: никуда не ходи, знакомств на стороне не заводи… Да что это такое? Не люди мы, что ли?
– Тебе с холмогорской закваской это, вижу, нелегко дается, – усмехнулся в ответ Федоту Гордеев. – А ты знай терпи. Старики говорят: терпение и труд все перетрут. – Гордеев невесело добавил: – Как бы только прежде нас самих в Академии в порошок не стерли…
– Вот этого-то и я боюсь, – признался Шубин, перелезая через высокий забор во двор Академии.
– А чего тебе бояться? – спросил Гордеев, очутившись вслед за Шубиным на дворе среди поленниц.
– У меня, брат, характер такой, если свистнет надо мной розга, – в Академии и духу моего не будет. У нас там, в холмогорской округе, народ на государевой земле за подать трудится, к розгам мы не привыкли, и с торгов, как телят, людей у нас не продают. Опять же скажу, не по моему вкусу уроки многие в Академии… Лепи то, чего в жизни не бывало. Тут я, кажется, с учителями не полажу…
Вскоре выяснилось, что о розгах Шубин беспокоился напрасно. Прилежание в учении и способности ограждали его от телесных наказаний.
Шубин всегда пробуждался раньше всех в общежитии и, зажегши сальную свечку, читал ничего не пропуская из того, что требовалось знать ученикам Академии. Днем все его время занимали лекции, живопись, лепка.
В класс скульптуры сквозь промерзшие решетчатые окна сумрачно просачивался свет. Запах дыма от печки смешивался с запахом сырой глины. Ученики молча копировали африканскую царицу Дидону, сидящую на костре. Модель Дидоны вылепил сам Жилле и хотел, чтобы ученики ему подражали. Он ходил вокруг своих питомцев и внимательно следил за их работой. Дидона многим не удавалась. Ученики, чувствуя близость строгого учителя, волновались и оттого работа у них не клеилась – капризная Дидона не поддавалась точному воспроизведению.
Когда Жилле подошел к Шубину и пристально посмотрел на его работу, он заметил, что Федот лепит царицу как-то неохотно и хладнокровно. Между тем, статуэтка в его руках оживала.
Профессор сдержанно похвалил Шубина.
В перерыве между уроками Федот подошел к Жилле, окруженному учениками, и обратился к нему:
– Господин профессор, прошу прощения, но я весьма равнодушен к царице Дидоне. Позвольте мне к предстоящей ученической выставке сделать что-либо не из древней мифологии, а по своей собственной выдумке.
– Разумно ли такое своеволие будет? Не слишком ли вы самоуверенны? Вам еще надо лепить и лепить с греческих мастеров, – ответил Жилле, в раздумье оглядывая слушающих учеников.
Федот не согласился с ним, но не хотел и упрашивать его. С той поры он и Гордеев еще чаше стали тайком отлучаться из Академии. Они нередко приносили с собой карандашные зарисовки, показывали друг другу и с горячностью их обсуждали. Товарищам по общежитию было невдомек, что приятели, отлучаясь из Академии, готовились к первой ученической художественной выставке. А когда подошло время выставки, Шубин и Гордеев совместно обратились к Жилле с просьбой разрешить им приготовить статуэтки по своему замыслу и показать их на выставке.
Жилле подумал и согласился.
– Допускаю как исключение, – сказал он. – Посмотрим, что из этого выйдет. Заранее скажу: на успех не рассчитывайте.
Но приятели об успехе не задумывались. Им только хотелось показать свою творческую самостоятельность и доказать, что они могут обойтись без штампа и подсказа со стороны.
Довольные благосклонным разрешением профессора Жилле, Шубин и Гордеев с большой охотой принялись за дело. Гордеев уединялся иногда в закрытые классы и тщательно лепил по своей зарисовке «Сбитенщика со сбитнем». Пока он над ним трудился, Шубин успел сделать две статуэтки: «Валдайку с баранками» и «Орешницу с орехами». Статуэтки его (он и сам это понимал, и Гордеев чувствовал) отличались от «Сбитенщика» далеко не в пользу Гордеева. И здесь было начало конца их непродолжительной дружбы.
Зависть к Шубину до поры до времени Гордеев затаил в себе.
На выставке в апартаментах Академии Шубин стоял около входа и наблюдал за посетителями, подходившими к «Валдайке» и «Орешнице». Им овладело волнение и беспокойство, хотелось отгадать, уловить впечатления посетителей, которые с таким недоумением останавливались и подолгу смотрели на его скромные творения.
Профессор Жилле, высокий, с продолговатым лицом, в кафтане черного бархата, в кружевном жабо на тонкой длинной шее, расхаживал тут же. Он приметил Шубина и, подойдя к нему, снисходительно заговорил:
– Ваши статуэтки преотменно удачны, их замечают, но вряд ли кому заблагорассудится их приобрести. Такие вещи не в моде. Вы забываете вкусы публики и веяния Франции.
Федот посмотрел прямо в глаза своему учителю и, ни мало не смущаясь, ответил:
– Господин профессор, я знаю, пламя костра, подогревающего Дидону, приятно действует на тех ценителей искусства, которые не привыкли и не хотят видеть изображенных в художестве «подлых людишек». Но я и не рассчитываю на успех, я только наблюдаю. Однако посмотрите, господин профессор, как внимательно рассматривает мою «Валдайку» вон та миленькая голубоглазая девочка…
Жилле обернулся, посмотрел из-под седых нахмуренных бровей в сторону девочки и, как бы чему-то удивляясь, пробурчал себе под нос:
– Эта девочка – сестра нашего директора Кокоринова. Она еще ребенок, и ваши статуэтки, вероятно, привлекают ее, как изящные безделушки-игрушки…
– Судите, как хотите, – отвечал Шубин, – но я об этих вольных композициях имею свое мнение и очень сожалею, что господину профессору мои вещи кажутся двояко: то преотменными, то безделушками…
Профессор что-то хотел ему возразить, но в это время подошел к ним Кокоринов с сестренкой, облюбовавшей «Валдайку с баранками». Показывая на девочку, Кокоринов улыбнулся и сказал:
– Вот стрекоза! Осмотрела все ученические работы и просит меня купить ей эту самую торговку кренделями. Понравилась да и только! Сколько стоит статуэтка? – спросил Кокоринов, доставая из кармана кошелек с деньгами.
– Ничего не надо, – смущенно ответил Федот. – Пусть это будет ей от меня подарок, на память.
Девочка выкрикнула: – Мерси! Спасибо! Благодарю! – и вприпрыжку побежала к статуэтке.
– Хорошенькая девочка, – сказал Шубин, – пусть потешится! – И добавил сокрушенно: – Жаль, что «Валдайка» из гипса, такая забава недолго продержится…
– Верочка не ребенок. Ей уже двенадцать лет, из них семь она учится и уже владеет французским языком лучше моего. Эту статуэтку она сумеет сохранить, – ответил директор Академии.
Верочка вернулась к ним с «Валдайкой» в руках. Она торжествовала и не спускала глаз со статуэтки.
Обе статуэтки Шубина на выставке в отзывах посетителей и со стороны комиссии получили одобрение. Это его радовало. Но огорчало другое: с бывшим приятелем Гордеевым у него после выставки сразу же возникли натянутые отношения. Вспыльчивый и завистливый, Гордеев выбросил в окно со второго этажа своего «Сбитенщика». Гипсовые осколки разлетелись по мостовой. Разбилась и дружба его с Шубиным. Если когда и разговаривал теперь Гордеев с Федотом, то нехотя и смотрел куда-то в сторону. Товарищи, замечая это, говорили:
– Не быть дружбе, разные они люди, Гордеев – гордец не в меру, а у Шубина хоть нрав и мягкий, шубной, он товарища словом не обидит, но в деле никому не уступит.
Однажды, вскоре после первой академической выставки, ученики под надзором классного наставника целый день осматривали экспонаты в Кунсткамере, находившейся неподалеку от временных построек и домов, арендованных Академией художеств. Когда они по выходе из Кунсткамеры построились по три в ряд, чтобы отправиться в Академию, опираясь на крепкую палку, подошел Ломоносов. Наставник по просьбе Михайла Васильевича разрешил Шубину выйти из строя и быть до десяти часов вечера свободным.
По рядам прошел шепот:
– Ломоносов, Ломоносов! Смотрите-ка, с Шубиным здоровается и запросто разговаривает…
– Да они земляки, – небрежно сказал Гордеев. – Кабы не Ломоносов, так Шубину не учиться, резал бы гребешки да уховертки и торговал бы на три копейки в день!
На Ломоносове был парик и шляпа с широкими полями. Из карманов поношенного камзола торчали свертки бумаг.
– Ай, дружок, нехорошо! Почему не зайдешь, не поведаешь, каковы твои успехи? Может жалобы есть? – И, взяв за руку Федота, Ломоносов повел его к Исаакиевскому мосту. – Пойдем-ка, прогуляемся. Меня проводишь, город посмотришь и поговорим малость. Так почему же ты не зашел ни разу ко мне, как в Академию попал?
– Простите, Михайло Васильевич, но я не хотел утруждать вас своими посещениями и придерживался мудрого правила: приближаясь к знатным, проси кратко, говори мало и удаляйся поскорей. И еще сказано: не должно полагаться на вельмож, как не должно полагаться в зимнюю стужу на теплую погоду. Надо полагаться на себя…
– Но ведь я-то не вельможа! Ученый – да. Имение есть? Да, есть. Но дух-то человеческий, поморский, никакой ветер из меня не выдует. Нет, ты меня навещай, навещай!
По дощатому, пологому настилу они вышли на Исаакиевский наплавной мост. Двадцать барж в ряд стояли поперек Невы, на бревна, прикрепленные канатами к баржам, ровными рядами были уложены широкие толстые доски. По ту и другую сторону моста на рейде покачивались груженые всякой снедью парусные суда. По мосту цепью тянулись подводы. Дроги и телеги с кладью, двигаясь по пустым баржам-понтонам, грохотали раскатисто и непрерывно; крики возчиков, топот лошадей – все сливалось в один гул. И целый день, до развода моста, этот гул стоял над широкой рекой.
Ломоносов и Шубин вышли на середину моста. Остановились, огляделись вокруг. Впереди, на площади, высилась нарядная церковь Исаакия; по сторонам, справа – здание Сената; слева из Невы полуостровком выпирал каменный редут с двенадцатью пушками. За редутом – Адмиралтейство, к нему еще не прикасалась рука архитектора Захарова, и оно смыкалось с Невой, как судоверфь с судами, наклонно стоявшими на стапелях и почти готовыми к спуску на Неву.
– Я люблю Петербург! – заговорил Ломоносов, положа руку на плечо Федота. – Он только на восемь лет меня старше, а гляди, какой бурный, весь в движении и в росте красавец! Шестьдесят лет тому назад, в Троицын день, Петр Первый, на острове, где стоит Петропавловская крепость, положил каменную плиту с надписью, говорящей об основании города. Старики сказывают, будто в тот миг орел кружил над государем и Петр видел в этом доброе предзнаменование. Наш народ не скуп на легенды, а быть может, это так и было… Мне недолго жить осталось, но я вижу город другим, каким он должен быть к твоей, Федот, старости. И сенат, и адмиралтейство, и дворцы, и улицы многие, и сады, и каналы – все будет заведено заново, в большем величии и великолепии. На месте Исаакиевской церкви будет другой огромный собор – самому папе римскому на зависть. И еще замышляется создать чудный монумент Петру Великому… Город возвеличится над всеми городами Европы! Тяжело достанется мужицким плечам, ох, тяжело! Ты, Федот, в Царском селе приметил, сколько смерть подкашивает людской силы?
– Много, Михайло Васильевич, очень много. Не оберегают мужика, не дорожат им. Если бы харч хороший да врачевание было, меньше бы людей гибло.
– Да, а безымянный русский богатырь, не взирая на тяжести, строит и строит на века…
Разговаривая, они дошли до квартиры Ломоносова. Здесь Шубин хотел было распрощаться с ученым земляком, но тот крепко ухватил его за локоть и протолкнул в калитку.
– От ворот поворот только недругам бывает. А ты мне кто? Ну, то-то же, ступай… да и впредь не обходи мимо.
Шубин повиновался. В дружеской беседе за столом, заставленным кушаньями и напитками, как свой своему, доверчиво и откровенно, Федот рассказал Михаилу Васильевичу о своем пребывании в Академии художеств, об успехе на выставке и попутно не скрыл того, как один приятель из зависти к нему стал ненавистлив.
– То ли бывает! – грустно усмехнулся Ломоносов. – В наше время хорошего друга нажить не легко. Зависть, она если в ком заведется, покоя от нее не жди. Зависть дружбе прямая помеха.
– Да и без друзей жить трудно, – промолвил Шубин. – Недаром говорится: там, где берутся дружно, не бывает грузно.
– Я пожил на свете твоего дольше и людей встречал, больше, – продолжал разговор Ломоносов. – Могу тебе такой совет дать, да и древние философы то же подсказывают, как вести в обществе с друзьями должно. Ты молод, и путь предстоит тебе дальний. Друзей должно выбирать с оглядкой, а выбравши и узнав в человеке приверженного к тебе друга, не смей подозревать его в неверности, будь сам доверчив, справедлив и откровенен, иначе дружба не мыслится… Спрашиваешь, как познать доброго друга? Изволь, и это скажу: друг верный познается в твердости и безупречности и в том еще, что он на правильный путь всегда тебя наставляет. И еще скажу тебе, Федот Иванович, Питер – забалуй-город, остерегайся людей негодных, распутных и разгульных, дружба с таковыми опасна и не нужна…
– Спасибо, Михайло Васильевич, за доброе слово. Буду помнить…
Шубин посидел еще немного, потом взялся за шляпу, и сказал, кланяясь: – Прошу прощения, Михайло Васильевич, не буду отвлекать вас больше от трудов полезных и благодарствую…
Но Ломоносов опять усадил его в кресло против себя, заметив, что до десяти часов вечера времени еще много.
– Так, говоришь, ты на выставку вместо Дидоны «Валдайку» представил? Озорно, но похвально. Настоящее искусство не должно иметь границ. Имея здравый смысл, надлежит творить и трудиться сообразно рассудку. Бойся праздности, а равно и тщеславия, ибо всякий в праздности живущий есть бесплодный бездельник; тщеславие же враг рассудка. Правду люби, не досадуй, когда она высказана прямо в глаза. По делам твоим вижу: через трудолюбие и науки разовьешь свой талант и вдохновение и достигнешь многого. Но запомни, Друг мой: талантливому человеку для пользы дела нужно жить воздержанно от соблазнов и быть здравым. Здоровье – великое сокровище. За деньги оно не приобретается… За этот год недуг стал одолевать меня. Без палки я уже не ходок – в костях ломота. Чуть дам мыслям отдохновение, в голову приходят милые сердцу картины – Холмогоры, Матигоры, Архангельской-город. Появляется желание путешествовать на Белое море, а то и далее, к берегам Норвегии. Да послушать бы песен тамошних, да бывальщин поморских… Эх, старость не радость, как ты рано пришла! А недруги мои радехоньки знать о моем ослаблении физическом, сплетни в Академии пускают, дескать, спиртные напитки довели Ломоносова до болезней! Чепуха и ложь! Пусть они мне скажут, кто из них на белых медведей, на моржей, на тюленей хаживал?! Кто из этих невоздержных болтунов в ледяной воде купался?! А я всё испытал! Вот откуда недуги мои проистекают… – Помолчал и добавил более спокойно: – Лет бы десяток еще пожить, потрудиться на благо родины и потомков наших…
После этой встречи, происходившей весной, Федот Шубин до осени не видел Ломоносова. Михайло Васильевич уезжал на лето в подаренное ему именье, состоявшее из двухсот одиннадцати крестьянских душ. В октябре он был приглашен на торжественное заседание Академии художеств. Ему присвоили звание почетного члена «Академии трех знатнейших художеств». Ломоносов выступил с ответной речью.
Шубин видел его тогда последний раз.