ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Светленькая девочка с голыми ножками, с ямочками на щеках заботливо оглядела мать и сказала, недовольная ею:
— Не люблю я тебя в этих чёрных штанах. Совсем даже не подходит.
— Что не подходит, Маринка?
— Штаны эти. Прямо стыдно!
— Сты-ыдно? — тёплым грудным голосом переспросила Анна, расчёсывая перед зеркалом свои длинные чёрные волосы. — Чего бы тебе стыдно, маленькая дурочка?
Маринка покраснела, нерешительно отняла руку от кармана брюк, держась за который, она теребила мать.
— Это тебе стыдно, раз ты обзываешься, — сказала она, отодвигаясь от матери, но тут же подхватывая ладошкой чистые, мягкие пряди её волос. — Разве это беда, что я маленькая?
— Конечно не беда, — совсем серьёзно, но с ярким, смешливым блеском в глазах согласилась Анна, рассматривая в зеркале и свою склонённую набок голову и хмурое, с надутыми губами лицо дочери.
Воткнув последнюю шпильку, она оправила воротник тёмной блузы и, раскинув руки, весело обернулась к Маринке:
— Ну, модница моя!
— Я прямо боюсь тебя, — лукаво говорила Марина, болтая ногами, тиская ручонками шею матери.
Она любила всё её большое, крепкое тело, ещё не утратив чувства младенческой привязанности к её ласковым рукам и тёплой груди.
Она трогала её мохнатые чёрные ресницы, влажные зубы, открытые улыбкой, гладила обеими ладошками её смуглые молодые щёки и, наконец, со вздохом спросила:
— Надолго опять уедешь? Ты бы отвела меня в садик сама. Надоело мне с Клавдией ходить. С ней ничего нельзя. Противная такая!
— Маринка... — укоризненно начала было Анна, но девочка закрыла её рот ладонью и сказала негромко, быстро, вся искрясь от смеха:
— Мои мальчишки говорят, что у неё нос, как китайцев ножик. Знаешь? Такой домашний ножик. Юрка его спрятал под ступенькой.
Анна поставила Марину на стул и, посматривая на её приподнятый, немножко облупившийся носик, сказала строго:
— Если ты будешь бегать без меня с мальчишками, я скажу Клавдии, и она будет закрывать тебя на замок. Поняла?
— Поняла, — сказала Маринка, присмирев. — Только это совсем, совсем хорошие мальчишки. Они не дерутся и не ругаются. А ножик мы не украли, он сам выпал из корзины.
— Смотри, — пригрозила ещё Анна.
Она наклонилась к дочери, поцеловала её выпуклый, очень белый под чолкой лобик. — Мне ведь не хочется привязывать тебя, как маленького глупого пёсика, но я боюсь, что ты совсем избегаешься. Огородника нельзя обижать. Ему этот нож для работы нужен. Он ищет его, наверно.
— Ищет, — со вздохом подхватила Марина и Настороженно прислушалась к тому, как в коридоре прошлёпали по крашеным половицам плоские, без каблуков подошвы и как, приближаясь, затерялись они на ковровой дорожке.
Тонкая Клавдия вошла в щель между половинками тёмной портьеры, даже не колыхнув ими, и остановилась у порога, заметно кривобокая в своём длинном синем платье и сером фартуке. Чёрные глазки её так и светились из-под косо приспущенных тонких век.
— Мариночке пора идти, Анна Сергеевна, — сказала она, изобразив на своём лице самую добрую улыбку. — Такая миленькая девочка, такая умненькая, а прямо согрешила я с ней... Никакого сладу нет.
Марина, не ожидавшая такого оборота, нахмурилась тревожно взглянула на мать.
— Что ещё? — спросила Анна.
— Новую ленту, которую Андрей Никитич купил, она собачонке какой-то паршивой привязала, та и убежала...
— Правда убежала, — торопливо перебила Марина, — такая бедная-разбедная собачонка. Она обрадовалась, что с бантиком, даже не оглянулась ни разу.
— Будешь теперь ходить без банта, — решила Анна. — Ступай, да не шали. Чтобы таких историй, как с ножом, больше не было.
— Мы отдадим, — весело пообещала Маринка, пытаясь, так же как Клавдия, пройти между драпировками, которые почему-то всегда мешали ей.
Анна посмотрела вслед дочери, вырвала из блокнота листок бумаги, присела к столу.
«Андрей! Четыре дня без тебя, как четыре года, — написала она крупным, твёрдым почерком, — Сегодня выдали со склада последний мешок муки. А парохода всё нет и нет! Отправляюсь сейчас в обычный объезд. Приедешь — обязательно поговори с Маринкой: она опять озорничает с мальчишками. Целую Анна».
Анна положила записку в ящик стола в кабинете Андрея, взяла плащ-пыльник и, поскрипывая сапожками, прошла через столовую на террасу. Дом стоял на взгорье. Выйдя на террасу, Анна окинула взглядом просторную долину прииска. Голая гора, как сказочный дракон, лежала на северо-западе. Сморщенная массивная спина каменного чудовища была угрюмого, серого цвета. Внизу темнел лес, и в этом сине-зелёном лесу покоились лапы и вытянутая голова дракона. С юга поднимались одинокие скалистые горы, ступенчатые, круто обломанные бурые и голубые нагромождения дикого камня.
2
В углу, возле террасы, стояла водосточная бочка, наполненная до краёв недавним ливнем. Два воробья сидели на её верхнем, косо набитом деревянном обруче, трепеща взъерошенными перышками: они пили, поклёвывая ослепительно дробящееся отражение солнца.
— Весна, — промолвила Анна, с усилием отрывая взгляд от дрожащего на воде солнечного блеска.
Только сейчас ощутила она всю прелесть весны: и этот солнечный свет и блеск, и оживление по-весеннему взъерошенных птиц, и запахи молодой травы и земли, уже омытых первым дождём, обильным и тёплым. И от неожиданности этого радостного ощущения у Анны даже на сердце защемило, защемило так волнующе любовно ко всему окружающему — к Андрею, к Маринке, родное тепло которой она всё ещё чувствовала всем своим существом, — что у неё даже закружилась голова.
— Этого ещё недоставало! — вслух произнесла Анна, глядя прямо перед собою широко открытыми, счастливыми, затуманенными глазами. — Взять да расплакаться ещё или в обморок упасть!
Она посмеивалась над своей неожиданной слабостью, но слабость от этого не проходила, и только тогда Анна поняла в чём дело: она была голодна. Здоровая, сильная женщина она жила все последние дни «на кусочке», отделяя ещё от своего пайка для дочери.
«Ничего, скоро придёт пароход, и всё пойдёт по-хорошему», — подумала она и обернулась в сторону дорожки, сбегавшей вниз мимо длинных бараков и крохотных избушек, окружённых свежими плетнями.
Конюх Иван Ковба, и летом ходивший в бараньем полушубке, в стёганой шапке с одним меховым ухом, вёл лошадь. Серый Хунхуз[1], широкогрудый и злой монгол, с короткой стриженой гривкой, с горячими, хитрыми глазами, степенно вышагивал за стариком. Густая обычно блестящая шерсть лошади, начинала космато сваливаться на подтянутых боках.
«Перепал! — подумала Анна. — Диковатый, зато и в воду и в грязь идёт смело».
— Здравствуй, Анна Сергеевна, — приветствовал её Ковба и, по лицу его, дремуче заросшему каштаново-седой бородой, прошло неясное движение улыбки.
— Здравствуй, Ковба, — ответила Анна.
— Ты ему поводьев-то не давай, — доброжелательно посоветовал Ковба, глядя, как она, придерживаясь за луку, подпрыгивала на одной ноге за неспокойно завертевшейся лошадью. — Смотри, кабы зубами не хватил. Лукавый холера! Однако и он присмирел на одном-то сенце. Ишь, какой шершавый стал! Теперь его только овёс отмоет.
— Чего же ты не принесёшь шапку? — сказала Анна, легко сев в седло. — Клавдия обещала починить.
— Чего её чинить? Теперь лето. Оторванным ухом я Хунхуза совещу: начнёт меня, хватать, а я ему шапку-то к носу: кто, мол, это сделал? Чья, мол, это работа?
— И понимает?
— А ты как думаешь? Знамо, понимает, только выразить не может. Зря ведь это ему разбойную-то кличку дали: он попросту озорной, баловень. Как дитё, сам края не знает. Ему игра, а мне, конечно, накладно.
Анна засмеялась:
— Пожалуй, что так!
«Вот сообразили же насадить тополей! — сказала она себе с укоризной, проезжая по шоссе мимо молодого парка. — И какой это умник придумал, что картошка здесь не будет расти? На юге сумели её вырастить, а нам, на севере, тем более надо», — Анна ещё раз оглянулась на тополя.
Прошедший дождь оживил деревья. Осыпав золотистую чешую, разорвались на них тугие почки, и угловатые липкие листики радостно и плотно завесили ещё недавно прозрачный лесок. Нет, и тополя хороши: совсем другой вид стал у посёлка.
Эта молодая зелень вызвала у Анны смутное, но милое воспоминание о старых огромных берёзах, увешанных бледнозелёным весенним пухом, о солнечно-жёлтых цыплятах, заблудившихся в красноватом хворосте. Анна даже ощутила снова вяжущий вкус какой-то разжёванной веточки, но неожиданно для самой себя сказала:
— Нет, с каждым годом всё лучше!
3
За последними избушками на взгорье шоссе кончалось. Дальше была широкая просека, покрытая пнями, кучами песка, щебня и жёлтыми выемками земляных работ. Дорога вилась к притоку Алдана, где находилась перевалочная приисковая база. Над выкорчёвкой пней работали тракторы, и удушливая гарь бензина перемешивалась с тощим дымом костров, тлевших у шалашей дорожников.
Работы и здесь шли замедленно. Пни, покрытые золотыми бородавками смолы, плотно сидели на просеке, растопырив корявые лапы-корни. Их надо было выдирать, выворачивать. Они требовали труда, грубого, здорового, сытого. Людям помогали машины. Трактор легко выдёргивал заарканенный пень и волок его, жестокого в сопротивлении, к таким же рогатым, многоруким уродам на общую свалку. Пни выкорчёвывались без надсады, но остроскулые от худобы лица, рабочих, тёмные от загара и копоти, с запавшими, голодными глазами выглядели болезненно усталыми.
Всё недавнее оживление Анны угасло. Люди были голодны. Они были голодны, и они работали. Работали упрямо, с каким-то озлоблением. А что будет, если пароход ещё задержится в пути? А вдруг он вовсе не придёт? Анна вспомнила о таких же голодных шахтёрах, о цынготниках, о невозделанных землях в речных долинах и, мучаясь поздним сожалением и не в состоянии подавить это сожаление, решила тут же перебросить часть тракторов с дороги на раскорчёвку пашен в эвенской артели.
«Дорога нам нужна дозарезу. По ней и в летнее время пойдут грузы, тяжёлое оборудование, однако собственное подсобное хозяйство ещё нужнее.
Занятая этой мыслью, Анна рассеянно обернулась на цокот конских копыт и просветлела лицом. На белогривом и белоногом иноходце, несколько грузно, но прямо держась в седле, к ней приближался секретарь парткома Илья Уваров.
— Ну, как съездил, как дела в артели? — спросила Анна, натягивая поводья и задирая оскаленную морду Хунхуза, недружелюбно напиравшего на лошадь Уварова.
— Хорошо! — басом сказал Уваров и крепко тряхнул протянутую ему руку, и при этом глянул своими небольшими карими глазами куда-то в сторону.
Он был в кепи, в чёрном пиджаке, в косоворотке и в чёрных же, заправленных в сапоги брюках. Всё на нём было просто и в то же время внушительно: Уваров был очень широк и плотен.
— Провели собрания и в эвенской артели и в таборах охотников на Уряхе, — сообщил он несколько словоохотливее. — Постановили пригнать для убоя ещё сто сорок пять оленей. Утром уже пригнали. Хороший народ — эвенки. Сочувствуют.
— А мы тут послали бригаду навстречу пароходу, — сказала Анна также доверительно и охотно. — Нашлись среди старателей бывалые сплавщики-лоцманы. Двух подрывников с ними отправили — лучших шахтёров для этого пришлось снять с рудника. Они и взорвали Чортовы камни по руслу выше Широкого плёса.
— Хорошее дело! — серьёзно сказал Уваров. — По такой мелкой воде пароход через те камни нипочём не прошёл бы. Давно уже Ленское пароходство на них зубы точит, да всё сил нехватало.
— Теперь там раздолье! А парохода всё нет и нет, — продолжала Анна, снова тревожась, не засели бы на мелях Широкого плёса. — Я уж дала поручение фельдсвязи: если не удастся довести пароход до базы, организовать переброску продовольствия на оленях. Вьюками. Чтобы подняли на это дело население всех ближних наслегов.
— Хорошее дело, — всё ещё хмуро повторил Уваров.
«Что он, сердится что ли?» — думала Анна, слушая Уварова и внимательно глядя на него. Она старалась припомнить, за что он мог быть недоволен ею, но ничего не нашла и, успокоенная, спросила:
— Когда вернулся?
— Только что. Целую ночь ехал. Теперь весна — всю ночь светло.
— Да, весна. Я только сегодня почувствовала: весна.
Уваров искоса глянул на Анну, прокашлялся и, вытащив из кармана небольшой пакет, неловко подал его.
Анна удивилась. Но лицо её порозовело слегка, когда она, развернув пакет, увидела нарезанное мелкими кусочками мясо:
— Что это?
— Оленина.
— И... её можно есть... такую? — нерешительно спросила Анна, не отрывая взгляда от тёмных мясных стружек.
— Конечно. Она же копчёная.
Анна, блестя глазами, жевала жестковатое, пахнущее дымком мясо, и на лице её было почти детское, искренное наслаждение едой.
— У нас ведь давно ничего нет, — сказала она, точно извиняясь за невозможность отказаться от угощения. — Клавдия перетрясла все кулёчки... Она любит поесть, Клавдия... а на полках и в банках всё пусто. Дураки же мы: прохлопали в прошлом году с огородами. Ох, как нехорошо: жить без запаса! Я в детстве радовалась, когда мать пекла хлеб. Целый ящик булок! Мне это казалось много. Мно-ого хлеба! Но почему-то не замечаешь, как это хорошо, если всегда всего много.
4
К базе Уваров и Анна подъехали в самое жаркое время дня. Пахло на свежих порубках разогретой древесной смолой. Жёлто-серые полосы лиственной коры лежали повсюду, скорчившись от уколов травы, буйно выпиравшей из-под старой ветоши. Сквозь поредевший лес голубела пустынная река, только отражения белых облачков плыли по ней, и, казалось, там — за лесом, обрыв и спокойное небо. Над этим обрывом раскинулись постройки базы.
— А парохода нет и нет! — говорила Анна Уварову, поглядывая на тихие берега. — Я к заведующему через полчасика заеду, А тебя очень прошу: пошли, пожалуйста, кого-нибудь на последний пост. Пусть узнают, что слышно о пароходе.
И Анна поехала дальше, размышляя о тяжкой ответственности, свалившейся на её плечи, о том, что пароход должен придти сегодня, потому что дольше ждать невозможно.
Копыта лошади мягко ступали по грудам мелкой щепы, потом застучали по дощатому настилу. Это вывело Анну из раздумья, и она увидела, что приехала как раз туда, куда нужно. У Хунхуза была хорошая память: он знал, где надо побывать его хозяйке.
Анна привязала коня к навалу брёвен и пошла по доскам лесов.
— Хорош конёк! — сказал ей Савушкин, вечный старатель, случайно заблудившийся на плотницких работах..
Он стоял над срубом в распущенной поверх шаровар рубахе, раскрытой на впалой груди, без шапки, в высоких побитых ичигах. Синенькие глаза смотрели тревожно и остро.
— Такого конька подкормить бы да на махан, — добавил он. — Татары съели бы за первый сорт. Да и наши в такой вот трудный момент не побрезговали бы, А я не могу: жалею лошадь, и мясо лошадиное душа не принимает.
— Проморить тебя этак вот ещё с недельку — собаку с шерстью съешь! — озлобленно крикнул другой плотник, поблескивая топором. — Брезговать тому хорошо, кто близко у ларя стоит.
— На птичьем пайке живём: ягодой прошлогодней промышляем, — пожаловался Анне Савушкин и сразу стал невзрачнее и старее.
— Сегодня придёт пароход с баржами, сразу выдадим крупы и масла, — уверенно пообещала- Анна и, подумав про себя: «А вдруг не придёт?» — все же добавила: — И консервов мясных выдадим.
— Хорошо бы! — вскричал Савушкин, и холодные глазки его вспыхнули. — Нам ведь эти баржи и во сне уже снятся! Наднях вынесли мы постановление выделить из последнего для детей. Самим-то лишь бы с голоду не умереть. Сначала народ упёрся, а потом говорят: близко пароход, вот-вот будет, — ну и отмякли. Русский человек добрый и доброту свою любит. Ничего, мол, потерпим ещё денька два. Раз пароход близко, — можно потерпеть. Ну и ещё сократились, подтянули брюхо потуже. Говорят, большущий пароходище идёт!
— Да, большой! — подтвердила Анна, которой и самой теперь казалось, что пароход должен быть огромным, и хотелось этого, хотя маленький пароход пришёл бы намного раньше.
— Баржи тоже большие? — увлекаясь, спрашивал Савушкин.
— Конечно, — поддаваясь и этому желанию, сказала Анна.
Она смотрела на плотников «с подтянутым брюхом», строивших дом отдыха и веривших в святую необходимость, этой работы, слушала их простые, искренние речи и думала о «доброте», позволившей им выделить для чужих детей последние крохи.
Анна вспомнила свою мать, суровую сибирячку, всегда приберегавшую первый кусок для мужа, для «добытчика». Кто внушил им, всем этим людям, такую заботу о детях?
«Беречь! Да, да! Нам всё надо беречь. И детей своих особенно беречь надо», — подумала Анна и снова зорко всмотрелась в далёкий кривун берега.
Пароход задержался в пути из-за необычно быстрого спада весенней воды. Пароход вёз рабочих, продукты, огородные семена, оборудование. Тысячи людей в этой бесплодной, дикой стороне ждали его с суровым, уверенным и, тем более, страстным нетерпением. И всё это нетерпение ожидающих голодных людей выражалось сейчас в глазах Анны.
5
Молодой врач Валентина Саенко стояла у постели больного кочегара, отсчитывала частые толчки его пульса, глядя на свои золотые часики. Чёрная ленточка часов особенно подчёркивала округлость и нежность охваченной ею руки с лёгкими ямочками на крошечной кисти. Валентина, озабоченная, следила за тем, как бежал по секундной лесенке острый лучик стрелки.
И в это время пароход мягко, но сильно содрогнулся всем корпусом. Валентина обернулась так порывисто, что разлетелись пушистые пряди её волос и посмотрела на окна каюты. За окнами еле виднелись верхушки берегового леса. За лесом неподвижно темнели далёкие горы: пароход остановился.
— Опять! — произнёс кочегар с огорчением, и над бровями его собрались морщины.
Он болел воспалением лёгких, простудившись при стаскивании парохода с мели. Он был совсем молодой, почти мальчик, но болезнь высушила и выжелтила его.
— Опять засели! — повторил он, злясь на своё бессилие. — Пока доберёмся, на приисках все с голоду перемрут.
— Сейчас узнаю, что произошло, — сказала Валентина, тоже встревоженная. — Обидно, если это «опять».
Она вспомнила о последней радиограмме с приисков, полученной капитаном парохода на базе Пушторга. Дирекция и партком прииска снова сообщили о тяжёлом положении с хлебом и просили «сделать всё возможное» для скорейшей доставки грузов.
«Мы сделали всё возможное и невозможное, — подумала Валентина, выходя из каюты, — но вода спадает с каждым днём, а впереди ещё какие-то Чортовы камни».
Пароход стоял на широком мелком перекате. Река, пронизанная хрустальными иглами света до близкого песчаного дна, играла вокруг искристой рябью и её тихое непрерывное журчание за кормой не заглушалось топотом и говором людей, спускавших на воду шлюпки. Справа невысокие скалы вошли в реку, как стадо рыжих быков, за ними низкий, размытый берег и горы; слева длинная песчаная отмель, серая, гладкая, точно укатанная, и дальше тоже горы. На горах синей тучей лежала тайга. В каких только берегах не застревал на своём пути этот несчастный пароход!
— Не понимаю! Работают же гидрологи, есть же люди, специально поставленные... — донёсся до Валентины раздражённо усталый голос капитана, заглушаемый шумом на палубе. — Правда, у нас, в низовьях, это не так уж сказывается. Но, с тех пор, как существуют гидрологические пункты...
— Наше дело — доставить, — возразил другой густым басом. — И мы бы доставили, чорт побери, если бы выехали дней на пять раньше. Такого быстрого спада весенней воды мне тоже ещё не приходилось наблюдать за всю мою работу лоцманом.
— Вы думаете...
— Я думаю, дальше будет ещё хуже. Я проводил здесь караваны судов... не в первый раз. Конечно, мы можем попытаться пройти через мель этого широкого плёса... бывают чудеса: я своими глазами видел сома, перебиравшегося через озёрный перешеек по мокрым камням. Но дальше настоящий заслон. Стоит ли мучить людей. Лучше устроить пакгаузы на берегу и выгрузиться.
Тут в разговор вступило сразу несколько голосов, и шум на палубе ещё усилился, пока не покрыл всё бодрый, освобождённо рокочущий бас лоцмана:
— Сом, он и на берег выползает по сильной росе... Ну, что за дамский вопрос! У всякого свои надобности.
«Они не хотят пробиваться дальше!» — испуганно подумала Валентина и тут же увидела чужую лодку, которая огибала борт парохода, причаливая к трапу, где уже покачивалась опущенная Матросами шлюпка. Позади гребцов стоял, выпрямившись во весь рост, красавец-фельдъегерь молодой, черноглазый, румяный, как девка. С парохода и шлюпки встречали приезжих весёлым, разноголосым шумом.
— Как сплав вверху? — кричал уже знакомый Валентине шахтёр из вербованных Никанор Чернов, перевесившись через перила в своём стремлении разглядеть приисковых посланцев.
— Хорош! — кричал фельдъегерь, сияя молодой, самодовольной улыбкой.
Он и хотел бы поважничать, но радостное возбуждение захлёстывало его, и то, что он готовил отрапортовать начальству, вылилось само собою перед открытой сердечностью народа, собравшегося на палубе:
— Дальше путь свободный, товарищи. Чортовы камни уничтожены. Мы их взорвали...
— Вот это здорово! — сказал капитан, уже стоявший рядом с Валентиной. — Значит, нам стоит потрудиться, чтобы взять последний барьер. Чувствуешь, лоцман?
— Легко сказать: возьмём последний барьер! Да перескочить-то через него трудно. Пароход прямо, как в кашу, сел. Вы только взгляните, как движется по дну разжиженный песок. Стоим в русле, а нас затягивает со всех сторон. Ведь теперь ни рулём, ни колёсами шевельнуть нельзя.
6
Валентина, как и сотни других пассажиров, стала привычно спускаться по трапу. Их всех перевезли на песчаную отмель, которая вблизи не была такой гладкой: была тут и трава, выросшая кое-где пучками, и какие-то голые прутики торчали из песка, облепленные засохшей тиной, а вот и следы больших и малых медвежьих лап. У самой воды наследили голые ступни с узкой пяткой и широким оттиском пальцев. Маленькие подушечки медвежат так и отпечатались на песке. Какое сборище бывает на этой дикой песчаной косе!
Пока Валентина осматривалась, с парохода перебросили на берег канаты. Пассажиры прицепились к ним, как гудящие рои, и начали тянуть пароход обратно, вниз по течению.
«Ну, «леди», покажите ещё раз свою способность к физическому труду! Это вам не прогулка на теплоходе по каналу Волга — Москва, — сказала себе Валентина, из всех сил упираясь ногами в рыхлый, сырой снизу песок. — Вот бы удивился тот долговязый американец, который так почтительно разговаривал со мной в поезде! Он, конечно, не стал бы утруждать себя, имея билет первого класса».
Скоро все взмокли от пота, хотя топтались на одном месте. Стащить пароход с мели было не легко. Валентина чувствовала его упорное, живое сопротивление по тугой дрожи каната, согретого человеческими руками. Лицо её раскраснелось, ноги, переминаясь, тонули в песке, в туфли набиралась холодная вода. «Какая злая река! — думала Валентина, глядя, как другие пассажиры дружно и даже ожесточённо тянули канаты вброд. — Она как будто нарочно натащила в своё русло эти песчаные косы. Она устроила настоящие заграждения из песка, гальки и всякой дряни. Теперь она спешит подтащить всё это к самому носу парохода. Но мы перехитрим её. Только бы не пришлось опять разгружать трюмы».
Валентине и в голову не приходило уклониться от участия в этих «авралах». Теперь она была совсем захвачена Дальним Востоком. Восемь суток мчал её сибирский скорый поезд до станции со странным именем «Невер», затерянной меж сопок, покрытых голубыми даурскими лиственницами. Восемь суток провела она среди покачивающихся мягких диванов, зеркал, узорчатого стекла, жаркого блеска бронзы. Пассажиры американцы и японцы, с любопытством поглядывали на красивую «леди», целыми днями торчавшую у окон, то у своего столика, то в коридоре, то на пороге открытого купе. «Леди» была одинока, самоуверенна, но в то же время женственно-обаятельна и по-детски непосредственна.
«Обратно я поеду жестким, — решила Валентина, высадившись со своими чемоданами и глядя вслед поезду, убегавшему в темноту, — там веселее и, наверно, нашлись бы попутчики», — и, ещё повернувшись лицом к сопкам, куда уплывали, обозначая извилистый путь шоссе, жёлтые огни автомобилей, она сказала:
— Какое это огромное — Сибирь!
7
И вдруг канат ослабел, и все зашумели отступая. Споткнувшись о что-то, Валентина упала, но тут же вскочила и, отряхиваясь, смеясь, пошла рядом с толпой. Пароход, медленно освобождаясь, тоже двигался.
Люди, отдыхая, собрались группами на размешанном ими отсыревшем песке.
— Третью неделю от Якутска плывём, а нас на приисках ждут не дождутся, — досадовал шахтёр Никанор Чернов, расторопный, весёлый и светлоглазый. — Ну и молодцы они, что сами тоже действуют! У меня как-то сразу на душе отлегло: всё-таки неспокойно, когда женщина поставлена директором на горном деле. А эта, видать, толковая, — с минуту он молчал, прятал от ветра слабый огонёк в ковшике ладоней, а закурив, с дымящимся ртом добавил. — Обидно было бы не дотянуть до места. Сколько раз выгружались да погружались!
— Надорвали животики! — мрачно сказал другой, невысокий атлет с выпуклой, просторной грудью, крепко обтянутый красной безрукавной майкой, он был тоже шахтёр с Амура, хрипатый, проспиртованный, бывалый. — Кабы начальство мозгой раскинуло, не послало бы такой пароходище. Можно бы поменьше.
— А что бы он привёз, поменьше-то?
— На вешнюю воду понадеялись, — сказал женский голос в толпе.
— Говорят, что нынче очистят русло, — вмешалась Валентина. — Камни будут взорваны на всех перекатах.
— Кабы очистили! — промолвила со вздохом статная, широкоплечая женщина; она посмотрела на Валентину спокойно, доброжелательно. — Вам бы рукавицы у кого-нибудь попросить... Руки-то у вас мяконькие, непривычные.
— Ничего, я ведь не такая уж неженка! Это только так кажется. Я ведь сильная, — Валентина не переносила жалостливого отношения к себе, но искренное сочувствие этой женщины тронуло её.
— Заграницей есть государства... — неторопливо рассказывал своё шахтёр в красной майке, — такие, что утром выйди из дому, пойди пешком в какую хочешь сторону и к вечеру в другое государство придёшь. И от такой тесности культура там страшная, прямо плюнуть некуда. Покурил, скажем, на улице, окурок клади в карман. Ежели бросишь, — сейчас полицейский и штраф.
— Вот брешет! — насмешливо сказал Никанор Чернов, показав здоровые зубы.
— А может, и не брешет, — возразила ему женщина. — Про нашу землю такое, небось, не скажешь. Её пешком-то и за целую жизнь не обойдёшь.
— Пешком теперь отходили. Теперь уж на самолёте запросто начинают ездить. На цеппелине, — ввязался в разговор узкоглазый бурят, баргузинский старатель и он же лесоруб с Вишеры.
— Что это ещё за цепелина? — заинтересовался вдруг шахтёр в майке, прерывая свой рассказ.
— Колбаса такая с газом, — пояснил, польщенный общим вниманием, бурят. — Прицепеллинится к самолёту вроде баржи и пошёл...
— Вот это уж вовсе брехня! — сказал Никанор Чернов, не скрывая своего восхищения. — Воздушный путь — не река, баржи таскать, — продолжал он с усмешкой. — Цепеллин — вполне самостоятельная лётная единица.
8
Садясь снова в шлюпку, Валентина очутилась рядом с пароходным поваром. Он не был ни толстым, ни румяным, как многие старые повара, тучнеющие среди своих кастрюль и сковородок. Пепельно-голубая лайка Тайон[2] вскочила в шлюпку за ним следом, почти коснувшись его лица чёрной тюпкой носа. Повар взял собаку за шею и втолкнул под скамейку, чтобы не путалась под ногами..
— Поработали? — обратился он к Валентине, расправляя ладонью мучнистобелые усы. — Мы и так вам благодарны за лечение нашего кочегара. Это я могу сказать от лица всей команды. Фельдшер у нас, откровенно сказать, бестолковый человек, совсем безответственный. То есть несоответственный, хотел я сказать.
Тайон высунулся из-под лавки, заискивающе посмотрел на своего хозяина.
— Куш там! — строго сказал повар, втискивая его обратно.
— Я никогда не видела, чтобы собака была такой масти, — заметила Валентина. — Правда, он похож на голубого песца?
Резкие морщинки вокруг прижмуренных глаз повара ещё углубились улыбкой.
— Возьмите его, ежели он вам нравится, — сказал он неожиданно.
— А вам разве не жалко?
— Для хорошего человека никогда не пожалею. Пускай он напоминает вам о благодарной команде нашего корабля.
— Да он не пойдёт ко мне, — слабо отговаривалась Валентина.
Собака ей нравилась, и она, вспомнив медвежьи следы на берегу, подумала о том, как хорошо иметь в тайге такую собаку.
— Пойдёт, — горячо уверил повар, сразу проникнутый убеждением, что он давно искал случая подарить своего питомца хорошему человеку Валентине Саенко. — Он же на людях вырос. Ко всем ласковый.
На пароходе Валентина, как была, в намокших, поцарапанных туфлях, поднялась на верхнюю палубу. Там она обернулась, и позвала:
— Тайон!
Собака вопросительно взглянула на повара, но он не обращал на неё никакого внимания, глядя в сторону, Тайон тоже посмотрел туда, но не увидел ничего занимательного и побежал к Валентине.
Наверху было светло, пусто. Только пролетела чайка, поджимая красные лапки, посматривая то одним, то другим глазком на палубу, заваленную канатами. Её распростёртые крылья просвечивали снизу синеватой белизной талого снега и, только ложась в крен, вдруг вспыхнули на солнце разящим ослепительным блеском.
Пароход медленно, осторожно продвигался по излучинам реки. Волнисто вспаханная полоса тянулась от него к барже, тащившейся следом на глухо брунжащем канате. За этой баржей тащилась ещё одна, и они, как огромные утюги, сглаживали крутой след парохода. Потом с обеих сторон надвинулись и поплыли совсем рядом красновато-бурые в чёрных трещинах утёсы. В каменных трещинах зеленел колеблемый ветром дикий кустарник.
Валентина присела на свёрток брезента. Тайон судорожно зевнул, припал на вытянутые передние лапы и лёг рядом, жарко дыша. Глаза его на свету казались жёлтыми и прозрачными, как стеклянные пуговицы.
— Скоро приедем, — сказала ему Валентина. — Теперь-то мы уж, наверно, доедем без всяких приключений.
9
Когда послышался гудок парохода, берег ожил. Странно, как много людей собралось под этими поредевшими соснами. Тут были и лесорубы, и дорожники, и горняки с ближних к базе приисков. Анна шла мимо этих людей по высокому берегу, не отрывала глаз от тонкой живой полоски дыма, стелившейся вдали над лесом. Напряжённое ожидание сменялось облегчением, спокойствием, усталостью.
Анна не вдруг увидела и узнала Уварова, сидевшего на брёвнах. Он показался ей серым и постаревшим. Она удивилась, как он переменился за последние две недели, как удивилась и тому, что до сих пор не замечала этого.
Его окружали хохотавшие ребятишки, не устрашённые ни его басистым голосом, ни грозной складкой его бровей.
— Что у вас? — заинтересовалась Анна.
— Да вот... — Уваров посмотрел на неё, неожиданно широко улыбнулся. — Вот эта гражданка, — он показал на худенькую девочку лет трёх, — попросила меня рассказать про быков. Я, конечно, рассказал. Не сказку про белого бычка, а про настоящих, рогатых, работящих быков. «Нет, — говорит, — это не те быки: у тех рогов нет и они давят маленьких девочек». Слыхала ты что-нибудь подобное? Я уж фантазировать начал. «Есть, — говорю, — такие с электрическими глазами». А она смотрела, смотрела на меня, даже как будто сочувственно, да вдруг и говорит (глаза Уварова заблестели, и он улыбнулся чуть смущённо, отчего лицо его стало сразу простодушным и добрым): «Такой ты большой дурак, а про быков не знаешь».
Анна засмеялась, потом нахмурилась: девочка была слабенькая с огромными, печальными глазами.
— Вот скоро придут ещё пароходы с баржами. Они привезут нам коров и настоящих быков. Тогда ты будешь пить молоко и станешь круглая, как булочка.
— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки, придвигаясь ещё ближе.
— Ты будешь, и ты, и тебе, пожалуй, достанется, ну а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.
Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая всё росла и ширилась, и пошла навстречу по берегу. «На ходу она обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.
— Чему ты? — спросил он, догоняя её.
— Да так... Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. И до сих пор боюсь. Лошади вот — другое дело!
— Ну, твой Хунхуз... — начал было Уваров.
— Хунхуз? Да... — с живостью подхватила Анна. — Он очень самостоятелен во всём. Сегодня, когда я выходила из дома отдыха, за мной шёл кто-то. Громко топал. Я думала, военный какой. Но в дверях он мимоходом, бесцеремонно отстраняет меня. Гляжу... лошадиная морда! Как отвязался, зачем вошёл в дом? Там ещё и полов-то нет, просто доски мостками положены. Только вышел и задурил: накинулся на собаку, заскакал и удрал на конюшню. Пришлось мне пешком идти.
— Нет, как она ловко тебя обрезала! Деваха-то... — чуть погодя со смехом напомнила Анна, прорываясь искренним, душевным весельем. — Этакая ведь козявка! А глаза... ты заметил, какие у неё глаза? Посмотри она на меня этими глазищами вчера, я бы разреветься могла. А сейчас отмякла. Сейчас можно и доброй быть: хватит поскряжничала! Вот она идёт. Баржи-то какие огромные! — и Анна поспешила к причалу, где уже пришвартовывался, устало вздыхая, пароход.
Пассажиры хлынули по сходням на берег. Они всё-таки успели побриться, переодеться и вот такие, по-праздничному светлые, смешались на берегу с теми, кто их так долго ждал. Совершенно незнакомые люди обнимались и целовались, хлопали друг друга по плечу до боли, до слёз в сердито прижмуренных глазах...
— Долго же вы ехали!
— Долго...
— Ну со свиданьицем!..
Вместе со всеми на берег сошла молодая, очень стройная женщина. Матросы несли её вещи, а один из них, совсем седой, но не старый, нёс подмышкой большую собаку лайку. Лайка, развесив лапы, покорно махала хвостом и всё старалась лизнуть матроса в бритую морщинистую щёку.
— Это, наверно, врач, которого нам обещали, — напомнил Уваров Анне, протискиваясь к ней и кивая на приезжую.
Анна всмотрелась в яркое, загорелое лицо женщины, потом взглянула на бледное до желтизны широкое лицо Уварова и сразу представила, какой усталой и серенькой выглядит она сама. Представила и медленно пошла навстречу той.
— Врач — это вы? — спросила она просто, но с невнятной, смутной настороженностью.
— Да, врач — это я, — сказала Валентина и, добавив: — Саенко, — протянула руку.
— Будем знакомы, — проговорила Анна и, опять почему-то волнуясь, краснея, обеими тёплыми руками взяла и сжала протянутую ей руку. — Это хорошо, что вы такая молодая. Здесь нужны молодые. Да... — спохватилась она, не в силах отделаться от неясного беспокойства. — Моя фамилия — Лаврентьева, я директор Светлинского управления, — она взглянула в глаза Валентины, и вдруг ей показалось, что весь этот караван судов, так долго и нетерпеливо ожидаемый, привёз сюда только одну эту женщину.
10
По каменистой крутизне, по кустикам брусники, покрытым гроздьями крохотных бело-розовых цветочков, инженеры поднялись на вершину Долгой горы. Ветер тянул поверху, обдувал рыжую пыль с отвалов разведочных канав. Северовосточный, он тянул с далёких берегов Охотского моря, вольно пролетая по гольцовым горным хребтам. Дыхание его было сильно и чисто, только там, где стлались по камням согретые солнцем пелены тимьяна — богородской травы — да курчавились молодые перья зверобоя, ветер отдавал тёплым, густым запахом ладана.
Виктор Ветлугин снял шляпу, вытер платком лоб и сильную шею. Смуглое от крепкого загара лицо его всё раскраснелось.
— Странно, — сказал он и улыбнулся мечтательно, — когда я поднимаюсь на такую кручу, мне не хватает дыхания, но безумно хочется петь. И странно то, что я же никогда не пою, не умею петь.
— А вы покричите, — шутливо предложил Андрей Подосёнов, муж Анны Лаврентьевой, и сам первый крикнул: — О-го-го-го-го-о!
Далеко по ущельям, по мрачным ельникам, пугая стремительных коз и диких баранов, рассыпалось отголосками: «Го-го-го-о!»
— Ага, значит, и на вас действует! — сияя влажными тёмнокарими навыкате глазами, — сказал Ветлугин. — Мне, знаете, с детства нравилось бывать на высоте... Я лазил на крыши, на сопки, воображал себя Манфредом, Демоном... Словом, страшно одиноким и страшно сильным, гордым. Позднее мечтал о самолёте, — Ветлугин помолчал, добавил задумчиво: — рвался в небеса, а работать пошёл под землю.
Андрей ничего не ответил. Тонкослоистые сланцы неровной каменной щёткой выперли на крутом склоне, выщербленные ветрами, рассыпались в звонкую щебёнку. Андрей шёл, глядел на эту щебёнку под ногами, но думал о словах Ветлугина.
— У меня было суровое детство, — сказал он, наконец, точно вынужденный к этому откровенностью товарища. — Мне некогда было мечтать. Я потерял родных и начал жить самостоятельно с девяти лет. Добывал кротов, сусликов, нанимался к богатым бурятам... Вы вот мальчиком воображали себя Манфредом, а я только под тридцать лет узнал (и то у Писарева), что Манфред — это один из героев Байрона, а до этого был также способен спутать самого Байрона хоть с Бироном, хоть с бароном. Мне ведь было уже четырнадцать лет, когда я решил учиться, сделал себе котомку и ушёл из степей в тайгу, в город. Один. Пешком. За пятьсот вёрст. Зимой учился, а летом лотошничал на приисках.
— Здорово! — сказал Ветлугин. — Этакий вы упорный! Значит, это вас там, у бурятов... — он сделал неопределённый жест перед своим лицом и сконфузился, залился румянцем.
— Оспа-то? — спокойно переспросил Андрей. Он знал, что лёгкие рябинки на лице не портили его, знал, что это не мешало ему нравиться женщинам, и не понял поэтому смущения Ветлугина. — Да, это там, в Монголии. Но она могла поклевать меня, где угодно: мои родители не признавали никаких прививок.
11
Инженеры подошли к канавам, избороздившим вершину горы, и выражение их лиц сразу изменилось: Ветлугин построжел, движения Андрея стали порывистее и беспокойнее.
— Имейте в виду, что мы сейчас находимся в тупике, — сказал Ветлугин. — Наш прииск уже в этом году задыхается от недостатка разведанных площадей.
— Это у меня не только в виду, но вот где, — возразил Андрей, похлопав себя по шее. — Вы корите нас, геологов, за плохую работу, а у нас нет средств. Мы тоже задыхаемся, — Андрей сел на край канавы, опёрся в борта руками, повисел, выгнув плечи, и спрыгнул вниз. — Нам надо создать запасы по рудным месторождениям не менее чем на три года, — выкрикивал он уже снизу из тесной траншеи, — по россыпям на два года, а отпущено всего восемьдесят тысяч! Этого не хватит на зарплату сотрудникам. — Андрей отряхнул пыль с ладоней, поднял голову. Над ним голубела узкая, но бездонная глубина, загороженная с одного края рослой фигурой Ветлугина.
Ветлугин тоже приготовился спрыгнуть и спрыгнул, обрушив за собой поток мелкой земли.
— Вот, чорт, прямо за воротник насыпалось! — заворчал он, поёживаясь. — Нарыли могилы какие-то. — Он осмотрел круто срезанную стенку забоя и сказал: — Средств мало, а роете основательно. Всё-таки я бы на вашем месте переключился на россыпи, честное слово. Ведь вот: нет же ничего.
— Наднях здесь обнаружили выход жилки сантиметров в десять, местами в пятнадцать, а сейчас верно пропала, — ответил Андрей, хмуро покусывая губы.
Он отбросил кусок кварца, тронутый ржавчиной оруденелости, и прямо посмотрел в широко расставленные глаза Ветлугина.
— Вместе того, чтобы советовать мне переключиться, вы бы лучше настаивали в тресте на отпуске средств.
— В тресте много противников вашей Долгой горы, — сказал Ветлугин. — Откровенно говоря, трудно возражать против, временного закрытия этих работ.
Андрей побледнел так, точно его ударили:
— Это будет страшная ошибка...
— А что слышно из Главзолото? — прервав его, спросил Ветлугин.
— Приезжал представитель, посмотрел, составили проект разведочных работ, составили объяснительную записку, — вы же знаете... Распоряжение продолжать работы дано, а о средствах ни слова. Ответственности боятся, что ли? Правда, сейчас, после процессов этих мерзавцев-вредителей, все стали очень уж осторожны...
— Да-а, — снова перебивая Андрея, сказал Ветлугин, — после такого потрясения трудно верить себе самому. Нет, это у меня не укладывается. Я этого не понимаю.
— А чего же тут не понимать? — со злостью возразил Андрей и, прислонившись к стене канавы, чтобы пропустить рабочего с обушком, добавил: — Сколько теперь придётся потратить сил на исправление того, что они успели напортить! И все, вплоть до безграмотного сторожа, это поняли, а вы: «Я этого не понимаю! У меня не укладывается!» Экий, подумаешь, ребёночек!
12
Четыре пары рук вскидывали вверх «бабу» — трёхпудовый листвяничный чурбан; четыре вздоха сливались с глухим, тяжёлым ударом. Конюх погонял лошадь, припряженную к оглобле-водилу, и круглая железная площадка оседала всё ниже, вращаясь на своей ноге-трубе, которая разбуривала землю острыми зубьями стального «башмака». Издали тесная группа рабочих на площадке напоминала деревянную кустарную игрушку.
Выше по ключу, протекавшему у подножья Долгой горы, работал на разведке россыпи второй бур, и там, в редком леске, суетилась такая же группа людей и так же туманился высокий костёр-дымокур.
У самой разведочной линии Андрей вынул из сумки блокнот и начал записывать, поглядывая на цифры, черневшие на затёсах столбов. Ветлугин шёл за Андреем.
Фетровая круглая шляпа, сдвинутая на затылок, и пёстрая клетчатая ковбойка, перехваченная широким поясом, придавали ему живописно-щеголеватый вид, но высокие сапоги его с ремешками и пряжками были «сроду» не чищены, и дорогие суконные брюки прожелтели от глины.
Смотритель разведок встретил их у бура с цилиндром пробной желонки в руках. Лицо у него было тёмное, плоское, почти шестиугольное. Узкие щелки глаз едва светились.
— Что с тобой, товарищ Чулков? — удивлённо спросил Андрей, угадывая его только по одежде и по лёгкой в движениях полной фигуре.
Чулков конфузливо махнул рукой:
— Разрешение продовольственного вопроса. Гнус поднялся — по сырым местам звоном звенит. Я всё время охотой промышлял, так ничего — при ходьбе не так накусывали, а вчера сходил с удочками, посидел на бережку, и всё лицо под одну опухоль слилось. Обратно по тропочке чуть не ощупью шёл.
— А рыбы принесли? — заинтересовался Ветлугин.
— Принёс, как же? И хайрюзов и ленков. Полмешка нахватал. Мы ведь вторую неделю целиком на самоснабжении. Как орочены, без хлеба, на одном мясе живём. Теперь дождались! Только что звонили по телефону, что пароход к базе подходит. Парнишка прибегал, сказывал. Теперь оживём. Без хлебушка соскучились.
— Дождались, — радостно отозвался Андрей. — Нам ещё вчера на Раздольном сообщили, что сегодня ожидают.
Чулков взглянул в лицо Андрея, худощавое, загорелое, с темными глазами и твёрдо очерченным ртом и спросил:
— А вас, видать, гнус не трогает?
— Едят вовсю, только я не опухаю.
— Значит, крепкий, а я вот нежный. Тело у меня такое: чуть что и заболит, и заболит. Я уж теперь решил деготком мазаться. Гнус его очень не уважает. — Чулков сам привернул желонку к тонкой стальной штанге и встал у площадки, глядя, как навёртывались остальные штанги, как они опускались в трубу, подхватываемые штанговыми ключами. — Сейчас пробу возьмём, сами посмотрите, — говорил он, не оборачиваясь к инженерам. — На четвёртой линии тоже хорошее золото обнаружено.
— Хорошее? — оживлённо спросил Андрей. — Вот, видите!.. — упрекнул он Ветлугина.
— В некоторых скважинах очень хорошее... Да, вот извольте посмотреть. — Чулков неторопливо достал записную книжку. — Тут у меня всё прописано, до точки.
Промывальщик принял в ведро жёлтую от глины желонку, рывком подал на площадку «бабу» и пошёл к промывальной яме. Инженеры и Чулков, как привязанные, потянулись следом.
— Будет или нет? — тревожно гадал Андрей. — И какое?
Он сам подбирал штат разведки, знал и мастера и рабочих, вполне доверял им и сейчас с удовольствием наблюдал за ловкими движениями промывальщика.
Чулков, пожилой, грузный, сидел на корточках, посапывал трубкой, напряжённо, — внутренно раздражаясь на водянисто напухшие мешки под глазами, — смотрел узкими щелками на дно лотка, где таяла и таяла размываемая кучка породы. Потом он ревниво перехватил лоток, кряхтя, выпрямился.
— Вот! — произнёс он с торжеством в голосе. — Это не баран начихал! — Узловатыми, тупыми пальцами он любовно трогал светлые искорки в чёрных шлихах, приговаривая: — Вот и ещё, и это тоже не баран начихал. А это уж, прямо сказать, настоящее золото.
Андрей нетерпеливо забрал у него мокрый лоток и сам стал ковыряться в нём, рассматривая каждую крошку.
— Правда, настоящее золото, — сказал он и уже веселее посмотрел на Ветлугина, приглашая и его полюбоваться. — Что вы теперь скажете, уважаемый Виктор Павлович?
— Если и дальше так же будет, то неплохо, — ответил Ветлугин, снисходительно улыбаясь торжеству разведчиков, но сам невольно заражаясь их радостным волнением. — Но, как будто немного таких проб взято, — добавил он, точно хотел наказать и себя и их за преждевременное, мальчишеское торжество.
— Как же немного? — обиделся Чулков. — С правой стороны, верно, победнее, а к левому увалу пробы везде дают «золото», Андрей Никитич, недаром толкуют насчёт рудного: все выхода пород с левой стороны обозначаются.
Чулков оглянулся на бур, досадливо крякнул.
— Что там? — спросил Андрей.
— Труба сорвалась, — сказал Чулков, разом омрачённый.
— Часто это бывает у вас? — спросил Ветлугин, пробуя пошатнуть слегка накренившуюся площадку.
— Почти на каждой линии. Резьба тонкая, слабая, как наскочит на боковой валун, так и готово.
— Разбуривать надо, — сказал Андрей.
— Мы и то разбуриваем, да разве уследишь?
— Всё-таки я не очень доверяю ручным бурам, — с неприятной теперь Андрею, откровенной самоуверенностью говорил Ветлугин, шагая по тропинке к жилью разведчиков. — Прямо что-то варварское есть в этой долбёжке чурбаном. Хотя и во всей вашей работе много примитивного... И эта жизнь в лесу: четыре дня прожить и то тоскливо, а если на месяцы... на годы — рехнуться можно. Нет, я бы так не смог!
— Охота пуще неволи, — ответил Андрей с жёсткой усмешкой. — Мне так вот нигде не скучно. Разве только в колхозе... где-нибудь в чернозёмной полосе, где камня даже, чтобы капусту придавить, не найдёшь — там, пожалуй, соскучился бы. А здесь? Страшно трудно, но интересно, захватывающе. И вы меня не дразните зря, а то опять поцапаемся.
— Я не зря. Я же вижу, как вы домой тянетесь. Значит, стосковались! Цветы зачем?
Андрей неожиданно засмеялся, приложил руку к сердцу:
— Тут тёплый уголок! Дочка, Маринка моя.
13
Злые серые оводы толклись и жужжали вокруг старухи-водовозки. Если такому злющему воткнуть хвост-соломинку, то он всё равно полетит, будет жужжать, но кусаться, наверно, не станет.
— Нельзя мучить животных, — сказал как-то папа.
— Мучить нельзя, а соломинку можно, — сказала сейчас Маринка самой себе. — Раз они кусаются. Раз они не полезные. Вот лошадь совсем замучили, — и она посмотрела на водовозку, которая, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, сердито лягала себя под живот.
Маринка сидела на ступеньке крыльца, щурилась от солнца, смотрела, как дедушка Ковба переливал воду из бочки в жолоб, проведённый к стене кухни. За сеткой, вставленной в открытое кухонное окно, как рыба в банке, металась Клавдия.
— Сплетница-газетница! — тихонько запела Маринка, поглядывая то на это окно, то на угол кладовой, из-за которого таинственно манил её приятель Юрка. — Ябеда-беда-беда!
Маринка сияла панаму, сняла туфли, белые с синей полосочкой носки, положила всё это кучкой в углу ступеньки и снова взглянула на кухонное окно.
Там было пусто. Тогда она осторожно стала съезжать с крыльца. Земля под босыми ногами оказалась тёплой, смешно шершавой. Маринка привстала и вдруг, вся замирая от радостного страха, побежала мимо водовозки, мимо молчаливого деда Ковбы.
Юрка и белокурый Ваня сидели на камне за углом кладовки. У Вани была коробка, большая и плоская. В коробке что-то шуршало.
— Покажи, — сразу приступила к делу Маринка, ещё задыхаясь от пережитого волнения, — кто это там ворочается?
— Ишь, какая, — нерешительно возразил Ваня. — Угадай сперва.
— Я в другой раз угадаю.
— Вот ты всегда такая, — укорил Ваня.
Ване самому не терпелось поскорее открыть коробку, и его добрые круглые светлые глаза ясно блестели от предвкушаемого удовольствия.
— Страшные они, — предупредил он шопотом и тихонько приоткрыл крышку.
В щель просунулась чёрная живая нитка, пошевелилась.
— Мы их прямо руками, — похвастался Юрка. — А зубы-то у них какие! Прямо раз, — и пополам. Хоть чего хочешь дай: хоть волос, хоть травину — всё напополам.
— А проволоку?
— Ну, уж ты придумаешь! Ещё скажешь железину!
Юрка взялся за торчащий из коробки ус и вытащил чёрного жука, отчаянно сучившего лапками.
Маринка громко завизжала, сразу забыв о Клавдии. Белое её, с крупным синим горошком платье, короткое и широкое, колоколом опустилось к земле.
— Это волосогрызки. Они кому хочешь плешину сделают, — сообщил Юрка, смуглый и чернобровый, сам похожий на жука; он был старший в компании и всё знал. — Сейчас мы сделаем им клетку с крышей. Вы подождите, а я схожу за ножиком.
Маринка взглянула на него виновато-просительно.
— Мама велела ножик отдать, раз он ворованный...
— Опять насплетничала? Э-эх, ты! Вовсе и не ворованное и не отдам... — Юрка пошёл было за ножом, но тут же метнулся обратно. — Побежали! Крыса идёт!
Мальчишки пустились наутёк, а Маринка села у стены на реденькую травку и краем платья закрыла босые ноги.
Клавдия налетела стремительно, огляделась, придерживая рукой разлетавшийся подол платья, погрозила костистым кулаком вслед мальчишкам.
— Я вас, негодяи! — потом она повернулась к Маринке, всплеснула руками: — Что же это такое, господи! Сидит ребёнок на голой земле, точно беспризорник какой. Иди домой, бесстыдница!
— Не пойду, — сказала Маринка, мрачно глядя, как её приятели перебираются через огородную изгородь.
— А мамаша что сказала? Чтобы ты с мальчишками не бегала, не озорничала.
— Мы совсем не озорничали, — звонко ответила Маринка и другим, сорвавшимся голосом добавила: — Будто поговорить даже нельзя!
— Мариночка, золотце! Вы же целый день в садике играетесь... И всё мало! Разулась зачем-то... Боже мой, какие непослушные дети стали!
Она схватила Марину и потащила её, как котёнка. На крыльце она выпустила её и хотела обуть, но Маринка сказала сердито:
— Я сама умею. Я сама надену. Я сама всё папе скажу.
И Клавдия ушла, оставив её в покое.
Маринка кое-как натянула носки, один пяткой кверху (долго и старательно она обувалась, когда бывала в хорошем настроении), надела туфли и, не застегнув пуговицы, пригорюнилась на ступеньке, глядя на блестевшую под солнцем дорогу.
Дорога дразнила её, уходя неизвестно куда. По ней возвращаются с работы мать и отец, иногда, очень редко, оба вместе, а сегодня нет и нет. Уже кончается длинный-предлинный летний день, а Маринка всё одна сидит на крылечке.