ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Светленькая девочка с голыми ножками, с ямочками на щеках заботливо оглядела мать и сказала, недовольная ею:
— Не люблю я тебя в этих чёрных штанах. Совсем даже не подходит.
— Что не подходит, Маринка?
— Штаны эти. Прямо стыдно!
— Сты-ыдно? — тёплым грудным голосом переспросила Анна, расчёсывая перед зеркалом свои длинные чёрные волосы. — Чего бы тебе стыдно, маленькая дурочка?
Маринка покраснела, нерешительно отняла руку от кармана брюк, держась за который, она теребила мать.
— Это тебе стыдно, раз ты обзываешься, — сказала она, отодвигаясь от матери, но тут же подхватывая ладошкой чистые, мягкие пряди её волос. — Разве это беда, что я маленькая?
— Конечно не беда, — совсем серьёзно, но с ярким, смешливым блеском в глазах согласилась Анна, рассматривая в зеркале и свою склонённую набок голову и хмурое, с надутыми губами лицо дочери.
Воткнув последнюю шпильку, она оправила воротник тёмной блузы и, раскинув руки, весело обернулась к Маринке:
— Ну, модница моя!
— Я прямо боюсь тебя, — лукаво говорила Марина, болтая ногами, тиская ручонками шею матери.
Она любила всё её большое, крепкое тело, ещё не утратив чувства младенческой привязанности к её ласковым рукам и тёплой груди.
Она трогала её мохнатые чёрные ресницы, влажные зубы, открытые улыбкой, гладила обеими ладошками её смуглые молодые щёки и, наконец, со вздохом спросила:
— Надолго опять уедешь? Ты бы отвела меня в садик сама. Надоело мне с Клавдией ходить. С ней ничего нельзя. Противная такая!
— Маринка... — укоризненно начала было Анна, но девочка закрыла её рот ладонью и сказала негромко, быстро, вся искрясь от смеха:
— Мои мальчишки говорят, что у неё нос, как китайцев ножик. Знаешь? Такой домашний ножик. Юрка его спрятал под ступенькой.
Анна поставила Марину на стул и, посматривая на её приподнятый, немножко облупившийся носик, сказала строго:
— Если ты будешь бегать без меня с мальчишками, я скажу Клавдии, и она будет закрывать тебя на замок. Поняла?
— Поняла, — сказала Маринка, присмирев. — Только это совсем, совсем хорошие мальчишки. Они не дерутся и не ругаются. А ножик мы не украли, он сам выпал из корзины.
— Смотри, — пригрозила ещё Анна.
Она наклонилась к дочери, поцеловала её выпуклый, очень белый под чолкой лобик. — Мне ведь не хочется привязывать тебя, как маленького глупого пёсика, но я боюсь, что ты совсем избегаешься. Огородника нельзя обижать. Ему этот нож для работы нужен. Он ищет его, наверно.
— Ищет, — со вздохом подхватила Марина и Настороженно прислушалась к тому, как в коридоре прошлёпали по крашеным половицам плоские, без каблуков подошвы и как, приближаясь, затерялись они на ковровой дорожке.
Тонкая Клавдия вошла в щель между половинками тёмной портьеры, даже не колыхнув ими, и остановилась у порога, заметно кривобокая в своём длинном синем платье и сером фартуке. Чёрные глазки её так и светились из-под косо приспущенных тонких век.
— Мариночке пора идти, Анна Сергеевна, — сказала она, изобразив на своём лице самую добрую улыбку. — Такая миленькая девочка, такая умненькая, а прямо согрешила я с ней... Никакого сладу нет.
Марина, не ожидавшая такого оборота, нахмурилась тревожно взглянула на мать.
— Что ещё? — спросила Анна.
— Новую ленту, которую Андрей Никитич купил, она собачонке какой-то паршивой привязала, та и убежала...
— Правда убежала, — торопливо перебила Марина, — такая бедная-разбедная собачонка. Она обрадовалась, что с бантиком, даже не оглянулась ни разу.
— Будешь теперь ходить без банта, — решила Анна. — Ступай, да не шали. Чтобы таких историй, как с ножом, больше не было.
— Мы отдадим, — весело пообещала Маринка, пытаясь, так же как Клавдия, пройти между драпировками, которые почему-то всегда мешали ей.
Анна посмотрела вслед дочери, вырвала из блокнота листок бумаги, присела к столу.
«Андрей! Четыре дня без тебя, как четыре года, — написала она крупным, твёрдым почерком, — Сегодня выдали со склада последний мешок муки. А парохода всё нет и нет! Отправляюсь сейчас в обычный объезд. Приедешь — обязательно поговори с Маринкой: она опять озорничает с мальчишками. Целую Анна».
Анна положила записку в ящик стола в кабинете Андрея, взяла плащ-пыльник и, поскрипывая сапожками, прошла через столовую на террасу. Дом стоял на взгорье. Выйдя на террасу, Анна окинула взглядом просторную долину прииска. Голая гора, как сказочный дракон, лежала на северо-западе. Сморщенная массивная спина каменного чудовища была угрюмого, серого цвета. Внизу темнел лес, и в этом сине-зелёном лесу покоились лапы и вытянутая голова дракона. С юга поднимались одинокие скалистые горы, ступенчатые, круто обломанные бурые и голубые нагромождения дикого камня.
2
В углу, возле террасы, стояла водосточная бочка, наполненная до краёв недавним ливнем. Два воробья сидели на её верхнем, косо набитом деревянном обруче, трепеща взъерошенными перышками: они пили, поклёвывая ослепительно дробящееся отражение солнца.
— Весна, — промолвила Анна, с усилием отрывая взгляд от дрожащего на воде солнечного блеска.
Только сейчас ощутила она всю прелесть весны: и этот солнечный свет и блеск, и оживление по-весеннему взъерошенных птиц, и запахи молодой травы и земли, уже омытых первым дождём, обильным и тёплым. И от неожиданности этого радостного ощущения у Анны даже на сердце защемило, защемило так волнующе любовно ко всему окружающему — к Андрею, к Маринке, родное тепло которой она всё ещё чувствовала всем своим существом, — что у неё даже закружилась голова.
— Этого ещё недоставало! — вслух произнесла Анна, глядя прямо перед собою широко открытыми, счастливыми, затуманенными глазами. — Взять да расплакаться ещё или в обморок упасть!
Она посмеивалась над своей неожиданной слабостью, но слабость от этого не проходила, и только тогда Анна поняла в чём дело: она была голодна. Здоровая, сильная женщина она жила все последние дни «на кусочке», отделяя ещё от своего пайка для дочери.
«Ничего, скоро придёт пароход, и всё пойдёт по-хорошему», — подумала она и обернулась в сторону дорожки, сбегавшей вниз мимо длинных бараков и крохотных избушек, окружённых свежими плетнями.
Конюх Иван Ковба, и летом ходивший в бараньем полушубке, в стёганой шапке с одним меховым ухом, вёл лошадь. Серый Хунхуз[1], широкогрудый и злой монгол, с короткой стриженой гривкой, с горячими, хитрыми глазами, степенно вышагивал за стариком. Густая обычно блестящая шерсть лошади, начинала космато сваливаться на подтянутых боках.
«Перепал! — подумала Анна. — Диковатый, зато и в воду и в грязь идёт смело».
— Здравствуй, Анна Сергеевна, — приветствовал её Ковба и, по лицу его, дремуче заросшему каштаново-седой бородой, прошло неясное движение улыбки.
— Здравствуй, Ковба, — ответила Анна.
— Ты ему поводьев-то не давай, — доброжелательно посоветовал Ковба, глядя, как она, придерживаясь за луку, подпрыгивала на одной ноге за неспокойно завертевшейся лошадью. — Смотри, кабы зубами не хватил. Лукавый холера! Однако и он присмирел на одном-то сенце. Ишь, какой шершавый стал! Теперь его только овёс отмоет.
— Чего же ты не принесёшь шапку? — сказала Анна, легко сев в седло. — Клавдия обещала починить.
— Чего её чинить? Теперь лето. Оторванным ухом я Хунхуза совещу: начнёт меня, хватать, а я ему шапку-то к носу: кто, мол, это сделал? Чья, мол, это работа?
— И понимает?
— А ты как думаешь? Знамо, понимает, только выразить не может. Зря ведь это ему разбойную-то кличку дали: он попросту озорной, баловень. Как дитё, сам края не знает. Ему игра, а мне, конечно, накладно.
Анна засмеялась:
— Пожалуй, что так!
«Вот сообразили же насадить тополей! — сказала она себе с укоризной, проезжая по шоссе мимо молодого парка. — И какой это умник придумал, что картошка здесь не будет расти? На юге сумели её вырастить, а нам, на севере, тем более надо», — Анна ещё раз оглянулась на тополя.
Прошедший дождь оживил деревья. Осыпав золотистую чешую, разорвались на них тугие почки, и угловатые липкие листики радостно и плотно завесили ещё недавно прозрачный лесок. Нет, и тополя хороши: совсем другой вид стал у посёлка.
Эта молодая зелень вызвала у Анны смутное, но милое воспоминание о старых огромных берёзах, увешанных бледнозелёным весенним пухом, о солнечно-жёлтых цыплятах, заблудившихся в красноватом хворосте. Анна даже ощутила снова вяжущий вкус какой-то разжёванной веточки, но неожиданно для самой себя сказала:
— Нет, с каждым годом всё лучше!
3
За последними избушками на взгорье шоссе кончалось. Дальше была широкая просека, покрытая пнями, кучами песка, щебня и жёлтыми выемками земляных работ. Дорога вилась к притоку Алдана, где находилась перевалочная приисковая база. Над выкорчёвкой пней работали тракторы, и удушливая гарь бензина перемешивалась с тощим дымом костров, тлевших у шалашей дорожников.
Работы и здесь шли замедленно. Пни, покрытые золотыми бородавками смолы, плотно сидели на просеке, растопырив корявые лапы-корни. Их надо было выдирать, выворачивать. Они требовали труда, грубого, здорового, сытого. Людям помогали машины. Трактор легко выдёргивал заарканенный пень и волок его, жестокого в сопротивлении, к таким же рогатым, многоруким уродам на общую свалку. Пни выкорчёвывались без надсады, но остроскулые от худобы лица, рабочих, тёмные от загара и копоти, с запавшими, голодными глазами выглядели болезненно усталыми.
Всё недавнее оживление Анны угасло. Люди были голодны. Они были голодны, и они работали. Работали упрямо, с каким-то озлоблением. А что будет, если пароход ещё задержится в пути? А вдруг он вовсе не придёт? Анна вспомнила о таких же голодных шахтёрах, о цынготниках, о невозделанных землях в речных долинах и, мучаясь поздним сожалением и не в состоянии подавить это сожаление, решила тут же перебросить часть тракторов с дороги на раскорчёвку пашен в эвенской артели.
«Дорога нам нужна дозарезу. По ней и в летнее время пойдут грузы, тяжёлое оборудование, однако собственное подсобное хозяйство ещё нужнее.
Занятая этой мыслью, Анна рассеянно обернулась на цокот конских копыт и просветлела лицом. На белогривом и белоногом иноходце, несколько грузно, но прямо держась в седле, к ней приближался секретарь парткома Илья Уваров.
— Ну, как съездил, как дела в артели? — спросила Анна, натягивая поводья и задирая оскаленную морду Хунхуза, недружелюбно напиравшего на лошадь Уварова.
— Хорошо! — басом сказал Уваров и крепко тряхнул протянутую ему руку, и при этом глянул своими небольшими карими глазами куда-то в сторону.
Он был в кепи, в чёрном пиджаке, в косоворотке и в чёрных же, заправленных в сапоги брюках. Всё на нём было просто и в то же время внушительно: Уваров был очень широк и плотен.
— Провели собрания и в эвенской артели и в таборах охотников на Уряхе, — сообщил он несколько словоохотливее. — Постановили пригнать для убоя ещё сто сорок пять оленей. Утром уже пригнали. Хороший народ — эвенки. Сочувствуют.
— А мы тут послали бригаду навстречу пароходу, — сказала Анна также доверительно и охотно. — Нашлись среди старателей бывалые сплавщики-лоцманы. Двух подрывников с ними отправили — лучших шахтёров для этого пришлось снять с рудника. Они и взорвали Чортовы камни по руслу выше Широкого плёса.
— Хорошее дело! — серьёзно сказал Уваров. — По такой мелкой воде пароход через те камни нипочём не прошёл бы. Давно уже Ленское пароходство на них зубы точит, да всё сил нехватало.
— Теперь там раздолье! А парохода всё нет и нет, — продолжала Анна, снова тревожась, не засели бы на мелях Широкого плёса. — Я уж дала поручение фельдсвязи: если не удастся довести пароход до базы, организовать переброску продовольствия на оленях. Вьюками. Чтобы подняли на это дело население всех ближних наслегов.
— Хорошее дело, — всё ещё хмуро повторил Уваров.
«Что он, сердится что ли?» — думала Анна, слушая Уварова и внимательно глядя на него. Она старалась припомнить, за что он мог быть недоволен ею, но ничего не нашла и, успокоенная, спросила:
— Когда вернулся?
— Только что. Целую ночь ехал. Теперь весна — всю ночь светло.
— Да, весна. Я только сегодня почувствовала: весна.
Уваров искоса глянул на Анну, прокашлялся и, вытащив из кармана небольшой пакет, неловко подал его.
Анна удивилась. Но лицо её порозовело слегка, когда она, развернув пакет, увидела нарезанное мелкими кусочками мясо:
— Что это?
— Оленина.
— И... её можно есть... такую? — нерешительно спросила Анна, не отрывая взгляда от тёмных мясных стружек.
— Конечно. Она же копчёная.
Анна, блестя глазами, жевала жестковатое, пахнущее дымком мясо, и на лице её было почти детское, искренное наслаждение едой.
— У нас ведь давно ничего нет, — сказала она, точно извиняясь за невозможность отказаться от угощения. — Клавдия перетрясла все кулёчки... Она любит поесть, Клавдия... а на полках и в банках всё пусто. Дураки же мы: прохлопали в прошлом году с огородами. Ох, как нехорошо: жить без запаса! Я в детстве радовалась, когда мать пекла хлеб. Целый ящик булок! Мне это казалось много. Мно-ого хлеба! Но почему-то не замечаешь, как это хорошо, если всегда всего много.
4
К базе Уваров и Анна подъехали в самое жаркое время дня. Пахло на свежих порубках разогретой древесной смолой. Жёлто-серые полосы лиственной коры лежали повсюду, скорчившись от уколов травы, буйно выпиравшей из-под старой ветоши. Сквозь поредевший лес голубела пустынная река, только отражения белых облачков плыли по ней, и, казалось, там — за лесом, обрыв и спокойное небо. Над этим обрывом раскинулись постройки базы.
— А парохода нет и нет! — говорила Анна Уварову, поглядывая на тихие берега. — Я к заведующему через полчасика заеду, А тебя очень прошу: пошли, пожалуйста, кого-нибудь на последний пост. Пусть узнают, что слышно о пароходе.
И Анна поехала дальше, размышляя о тяжкой ответственности, свалившейся на её плечи, о том, что пароход должен придти сегодня, потому что дольше ждать невозможно.
Копыта лошади мягко ступали по грудам мелкой щепы, потом застучали по дощатому настилу. Это вывело Анну из раздумья, и она увидела, что приехала как раз туда, куда нужно. У Хунхуза была хорошая память: он знал, где надо побывать его хозяйке.
Анна привязала коня к навалу брёвен и пошла по доскам лесов.
— Хорош конёк! — сказал ей Савушкин, вечный старатель, случайно заблудившийся на плотницких работах..
Он стоял над срубом в распущенной поверх шаровар рубахе, раскрытой на впалой груди, без шапки, в высоких побитых ичигах. Синенькие глаза смотрели тревожно и остро.
— Такого конька подкормить бы да на махан, — добавил он. — Татары съели бы за первый сорт. Да и наши в такой вот трудный момент не побрезговали бы, А я не могу: жалею лошадь, и мясо лошадиное душа не принимает.
— Проморить тебя этак вот ещё с недельку — собаку с шерстью съешь! — озлобленно крикнул другой плотник, поблескивая топором. — Брезговать тому хорошо, кто близко у ларя стоит.
— На птичьем пайке живём: ягодой прошлогодней промышляем, — пожаловался Анне Савушкин и сразу стал невзрачнее и старее.
— Сегодня придёт пароход с баржами, сразу выдадим крупы и масла, — уверенно пообещала- Анна и, подумав про себя: «А вдруг не придёт?» — все же добавила: — И консервов мясных выдадим.
— Хорошо бы! — вскричал Савушкин, и холодные глазки его вспыхнули. — Нам ведь эти баржи и во сне уже снятся! Наднях вынесли мы постановление выделить из последнего для детей. Самим-то лишь бы с голоду не умереть. Сначала народ упёрся, а потом говорят: близко пароход, вот-вот будет, — ну и отмякли. Русский человек добрый и доброту свою любит. Ничего, мол, потерпим ещё денька два. Раз пароход близко, — можно потерпеть. Ну и ещё сократились, подтянули брюхо потуже. Говорят, большущий пароходище идёт!
— Да, большой! — подтвердила Анна, которой и самой теперь казалось, что пароход должен быть огромным, и хотелось этого, хотя маленький пароход пришёл бы намного раньше.
— Баржи тоже большие? — увлекаясь, спрашивал Савушкин.
— Конечно, — поддаваясь и этому желанию, сказала Анна.
Она смотрела на плотников «с подтянутым брюхом», строивших дом отдыха и веривших в святую необходимость, этой работы, слушала их простые, искренние речи и думала о «доброте», позволившей им выделить для чужих детей последние крохи.
Анна вспомнила свою мать, суровую сибирячку, всегда приберегавшую первый кусок для мужа, для «добытчика». Кто внушил им, всем этим людям, такую заботу о детях?
«Беречь! Да, да! Нам всё надо беречь. И детей своих особенно беречь надо», — подумала Анна и снова зорко всмотрелась в далёкий кривун берега.
Пароход задержался в пути из-за необычно быстрого спада весенней воды. Пароход вёз рабочих, продукты, огородные семена, оборудование. Тысячи людей в этой бесплодной, дикой стороне ждали его с суровым, уверенным и, тем более, страстным нетерпением. И всё это нетерпение ожидающих голодных людей выражалось сейчас в глазах Анны.
5
Молодой врач Валентина Саенко стояла у постели больного кочегара, отсчитывала частые толчки его пульса, глядя на свои золотые часики. Чёрная ленточка часов особенно подчёркивала округлость и нежность охваченной ею руки с лёгкими ямочками на крошечной кисти. Валентина, озабоченная, следила за тем, как бежал по секундной лесенке острый лучик стрелки.
И в это время пароход мягко, но сильно содрогнулся всем корпусом. Валентина обернулась так порывисто, что разлетелись пушистые пряди её волос и посмотрела на окна каюты. За окнами еле виднелись верхушки берегового леса. За лесом неподвижно темнели далёкие горы: пароход остановился.
— Опять! — произнёс кочегар с огорчением, и над бровями его собрались морщины.
Он болел воспалением лёгких, простудившись при стаскивании парохода с мели. Он был совсем молодой, почти мальчик, но болезнь высушила и выжелтила его.
— Опять засели! — повторил он, злясь на своё бессилие. — Пока доберёмся, на приисках все с голоду перемрут.
— Сейчас узнаю, что произошло, — сказала Валентина, тоже встревоженная. — Обидно, если это «опять».
Она вспомнила о последней радиограмме с приисков, полученной капитаном парохода на базе Пушторга. Дирекция и партком прииска снова сообщили о тяжёлом положении с хлебом и просили «сделать всё возможное» для скорейшей доставки грузов.
«Мы сделали всё возможное и невозможное, — подумала Валентина, выходя из каюты, — но вода спадает с каждым днём, а впереди ещё какие-то Чортовы камни».
Пароход стоял на широком мелком перекате. Река, пронизанная хрустальными иглами света до близкого песчаного дна, играла вокруг искристой рябью и её тихое непрерывное журчание за кормой не заглушалось топотом и говором людей, спускавших на воду шлюпки. Справа невысокие скалы вошли в реку, как стадо рыжих быков, за ними низкий, размытый берег и горы; слева длинная песчаная отмель, серая, гладкая, точно укатанная, и дальше тоже горы. На горах синей тучей лежала тайга. В каких только берегах не застревал на своём пути этот несчастный пароход!
— Не понимаю! Работают же гидрологи, есть же люди, специально поставленные... — донёсся до Валентины раздражённо усталый голос капитана, заглушаемый шумом на палубе. — Правда, у нас, в низовьях, это не так уж сказывается. Но, с тех пор, как существуют гидрологические пункты...
— Наше дело — доставить, — возразил другой густым басом. — И мы бы доставили, чорт побери, если бы выехали дней на пять раньше. Такого быстрого спада весенней воды мне тоже ещё не приходилось наблюдать за всю мою работу лоцманом.
— Вы думаете...
— Я думаю, дальше будет ещё хуже. Я проводил здесь караваны судов... не в первый раз. Конечно, мы можем попытаться пройти через мель этого широкого плёса... бывают чудеса: я своими глазами видел сома, перебиравшегося через озёрный перешеек по мокрым камням. Но дальше настоящий заслон. Стоит ли мучить людей. Лучше устроить пакгаузы на берегу и выгрузиться.
Тут в разговор вступило сразу несколько голосов, и шум на палубе ещё усилился, пока не покрыл всё бодрый, освобождённо рокочущий бас лоцмана:
— Сом, он и на берег выползает по сильной росе... Ну, что за дамский вопрос! У всякого свои надобности.
«Они не хотят пробиваться дальше!» — испуганно подумала Валентина и тут же увидела чужую лодку, которая огибала борт парохода, причаливая к трапу, где уже покачивалась опущенная Матросами шлюпка. Позади гребцов стоял, выпрямившись во весь рост, красавец-фельдъегерь молодой, черноглазый, румяный, как девка. С парохода и шлюпки встречали приезжих весёлым, разноголосым шумом.
— Как сплав вверху? — кричал уже знакомый Валентине шахтёр из вербованных Никанор Чернов, перевесившись через перила в своём стремлении разглядеть приисковых посланцев.
— Хорош! — кричал фельдъегерь, сияя молодой, самодовольной улыбкой.
Он и хотел бы поважничать, но радостное возбуждение захлёстывало его, и то, что он готовил отрапортовать начальству, вылилось само собою перед открытой сердечностью народа, собравшегося на палубе:
— Дальше путь свободный, товарищи. Чортовы камни уничтожены. Мы их взорвали...
— Вот это здорово! — сказал капитан, уже стоявший рядом с Валентиной. — Значит, нам стоит потрудиться, чтобы взять последний барьер. Чувствуешь, лоцман?
— Легко сказать: возьмём последний барьер! Да перескочить-то через него трудно. Пароход прямо, как в кашу, сел. Вы только взгляните, как движется по дну разжиженный песок. Стоим в русле, а нас затягивает со всех сторон. Ведь теперь ни рулём, ни колёсами шевельнуть нельзя.
6
Валентина, как и сотни других пассажиров, стала привычно спускаться по трапу. Их всех перевезли на песчаную отмель, которая вблизи не была такой гладкой: была тут и трава, выросшая кое-где пучками, и какие-то голые прутики торчали из песка, облепленные засохшей тиной, а вот и следы больших и малых медвежьих лап. У самой воды наследили голые ступни с узкой пяткой и широким оттиском пальцев. Маленькие подушечки медвежат так и отпечатались на песке. Какое сборище бывает на этой дикой песчаной косе!
Пока Валентина осматривалась, с парохода перебросили на берег канаты. Пассажиры прицепились к ним, как гудящие рои, и начали тянуть пароход обратно, вниз по течению.
«Ну, «леди», покажите ещё раз свою способность к физическому труду! Это вам не прогулка на теплоходе по каналу Волга — Москва, — сказала себе Валентина, из всех сил упираясь ногами в рыхлый, сырой снизу песок. — Вот бы удивился тот долговязый американец, который так почтительно разговаривал со мной в поезде! Он, конечно, не стал бы утруждать себя, имея билет первого класса».
Скоро все взмокли от пота, хотя топтались на одном месте. Стащить пароход с мели было не легко. Валентина чувствовала его упорное, живое сопротивление по тугой дрожи каната, согретого человеческими руками. Лицо её раскраснелось, ноги, переминаясь, тонули в песке, в туфли набиралась холодная вода. «Какая злая река! — думала Валентина, глядя, как другие пассажиры дружно и даже ожесточённо тянули канаты вброд. — Она как будто нарочно натащила в своё русло эти песчаные косы. Она устроила настоящие заграждения из песка, гальки и всякой дряни. Теперь она спешит подтащить всё это к самому носу парохода. Но мы перехитрим её. Только бы не пришлось опять разгружать трюмы».
Валентине и в голову не приходило уклониться от участия в этих «авралах». Теперь она была совсем захвачена Дальним Востоком. Восемь суток мчал её сибирский скорый поезд до станции со странным именем «Невер», затерянной меж сопок, покрытых голубыми даурскими лиственницами. Восемь суток провела она среди покачивающихся мягких диванов, зеркал, узорчатого стекла, жаркого блеска бронзы. Пассажиры американцы и японцы, с любопытством поглядывали на красивую «леди», целыми днями торчавшую у окон, то у своего столика, то в коридоре, то на пороге открытого купе. «Леди» была одинока, самоуверенна, но в то же время женственно-обаятельна и по-детски непосредственна.
«Обратно я поеду жестким, — решила Валентина, высадившись со своими чемоданами и глядя вслед поезду, убегавшему в темноту, — там веселее и, наверно, нашлись бы попутчики», — и, ещё повернувшись лицом к сопкам, куда уплывали, обозначая извилистый путь шоссе, жёлтые огни автомобилей, она сказала:
— Какое это огромное — Сибирь!
7
И вдруг канат ослабел, и все зашумели отступая. Споткнувшись о что-то, Валентина упала, но тут же вскочила и, отряхиваясь, смеясь, пошла рядом с толпой. Пароход, медленно освобождаясь, тоже двигался.
Люди, отдыхая, собрались группами на размешанном ими отсыревшем песке.
— Третью неделю от Якутска плывём, а нас на приисках ждут не дождутся, — досадовал шахтёр Никанор Чернов, расторопный, весёлый и светлоглазый. — Ну и молодцы они, что сами тоже действуют! У меня как-то сразу на душе отлегло: всё-таки неспокойно, когда женщина поставлена директором на горном деле. А эта, видать, толковая, — с минуту он молчал, прятал от ветра слабый огонёк в ковшике ладоней, а закурив, с дымящимся ртом добавил. — Обидно было бы не дотянуть до места. Сколько раз выгружались да погружались!
— Надорвали животики! — мрачно сказал другой, невысокий атлет с выпуклой, просторной грудью, крепко обтянутый красной безрукавной майкой, он был тоже шахтёр с Амура, хрипатый, проспиртованный, бывалый. — Кабы начальство мозгой раскинуло, не послало бы такой пароходище. Можно бы поменьше.
— А что бы он привёз, поменьше-то?
— На вешнюю воду понадеялись, — сказал женский голос в толпе.
— Говорят, что нынче очистят русло, — вмешалась Валентина. — Камни будут взорваны на всех перекатах.
— Кабы очистили! — промолвила со вздохом статная, широкоплечая женщина; она посмотрела на Валентину спокойно, доброжелательно. — Вам бы рукавицы у кого-нибудь попросить... Руки-то у вас мяконькие, непривычные.
— Ничего, я ведь не такая уж неженка! Это только так кажется. Я ведь сильная, — Валентина не переносила жалостливого отношения к себе, но искренное сочувствие этой женщины тронуло её.
— Заграницей есть государства... — неторопливо рассказывал своё шахтёр в красной майке, — такие, что утром выйди из дому, пойди пешком в какую хочешь сторону и к вечеру в другое государство придёшь. И от такой тесности культура там страшная, прямо плюнуть некуда. Покурил, скажем, на улице, окурок клади в карман. Ежели бросишь, — сейчас полицейский и штраф.
— Вот брешет! — насмешливо сказал Никанор Чернов, показав здоровые зубы.
— А может, и не брешет, — возразила ему женщина. — Про нашу землю такое, небось, не скажешь. Её пешком-то и за целую жизнь не обойдёшь.
— Пешком теперь отходили. Теперь уж на самолёте запросто начинают ездить. На цеппелине, — ввязался в разговор узкоглазый бурят, баргузинский старатель и он же лесоруб с Вишеры.
— Что это ещё за цепелина? — заинтересовался вдруг шахтёр в майке, прерывая свой рассказ.
— Колбаса такая с газом, — пояснил, польщенный общим вниманием, бурят. — Прицепеллинится к самолёту вроде баржи и пошёл...
— Вот это уж вовсе брехня! — сказал Никанор Чернов, не скрывая своего восхищения. — Воздушный путь — не река, баржи таскать, — продолжал он с усмешкой. — Цепеллин — вполне самостоятельная лётная единица.
8
Садясь снова в шлюпку, Валентина очутилась рядом с пароходным поваром. Он не был ни толстым, ни румяным, как многие старые повара, тучнеющие среди своих кастрюль и сковородок. Пепельно-голубая лайка Тайон[2] вскочила в шлюпку за ним следом, почти коснувшись его лица чёрной тюпкой носа. Повар взял собаку за шею и втолкнул под скамейку, чтобы не путалась под ногами..
— Поработали? — обратился он к Валентине, расправляя ладонью мучнистобелые усы. — Мы и так вам благодарны за лечение нашего кочегара. Это я могу сказать от лица всей команды. Фельдшер у нас, откровенно сказать, бестолковый человек, совсем безответственный. То есть несоответственный, хотел я сказать.
Тайон высунулся из-под лавки, заискивающе посмотрел на своего хозяина.
— Куш там! — строго сказал повар, втискивая его обратно.
— Я никогда не видела, чтобы собака была такой масти, — заметила Валентина. — Правда, он похож на голубого песца?
Резкие морщинки вокруг прижмуренных глаз повара ещё углубились улыбкой.
— Возьмите его, ежели он вам нравится, — сказал он неожиданно.
— А вам разве не жалко?
— Для хорошего человека никогда не пожалею. Пускай он напоминает вам о благодарной команде нашего корабля.
— Да он не пойдёт ко мне, — слабо отговаривалась Валентина.
Собака ей нравилась, и она, вспомнив медвежьи следы на берегу, подумала о том, как хорошо иметь в тайге такую собаку.
— Пойдёт, — горячо уверил повар, сразу проникнутый убеждением, что он давно искал случая подарить своего питомца хорошему человеку Валентине Саенко. — Он же на людях вырос. Ко всем ласковый.
На пароходе Валентина, как была, в намокших, поцарапанных туфлях, поднялась на верхнюю палубу. Там она обернулась, и позвала:
— Тайон!
Собака вопросительно взглянула на повара, но он не обращал на неё никакого внимания, глядя в сторону, Тайон тоже посмотрел туда, но не увидел ничего занимательного и побежал к Валентине.
Наверху было светло, пусто. Только пролетела чайка, поджимая красные лапки, посматривая то одним, то другим глазком на палубу, заваленную канатами. Её распростёртые крылья просвечивали снизу синеватой белизной талого снега и, только ложась в крен, вдруг вспыхнули на солнце разящим ослепительным блеском.
Пароход медленно, осторожно продвигался по излучинам реки. Волнисто вспаханная полоса тянулась от него к барже, тащившейся следом на глухо брунжащем канате. За этой баржей тащилась ещё одна, и они, как огромные утюги, сглаживали крутой след парохода. Потом с обеих сторон надвинулись и поплыли совсем рядом красновато-бурые в чёрных трещинах утёсы. В каменных трещинах зеленел колеблемый ветром дикий кустарник.
Валентина присела на свёрток брезента. Тайон судорожно зевнул, припал на вытянутые передние лапы и лёг рядом, жарко дыша. Глаза его на свету казались жёлтыми и прозрачными, как стеклянные пуговицы.
— Скоро приедем, — сказала ему Валентина. — Теперь-то мы уж, наверно, доедем без всяких приключений.
9
Когда послышался гудок парохода, берег ожил. Странно, как много людей собралось под этими поредевшими соснами. Тут были и лесорубы, и дорожники, и горняки с ближних к базе приисков. Анна шла мимо этих людей по высокому берегу, не отрывала глаз от тонкой живой полоски дыма, стелившейся вдали над лесом. Напряжённое ожидание сменялось облегчением, спокойствием, усталостью.
Анна не вдруг увидела и узнала Уварова, сидевшего на брёвнах. Он показался ей серым и постаревшим. Она удивилась, как он переменился за последние две недели, как удивилась и тому, что до сих пор не замечала этого.
Его окружали хохотавшие ребятишки, не устрашённые ни его басистым голосом, ни грозной складкой его бровей.
— Что у вас? — заинтересовалась Анна.
— Да вот... — Уваров посмотрел на неё, неожиданно широко улыбнулся. — Вот эта гражданка, — он показал на худенькую девочку лет трёх, — попросила меня рассказать про быков. Я, конечно, рассказал. Не сказку про белого бычка, а про настоящих, рогатых, работящих быков. «Нет, — говорит, — это не те быки: у тех рогов нет и они давят маленьких девочек». Слыхала ты что-нибудь подобное? Я уж фантазировать начал. «Есть, — говорю, — такие с электрическими глазами». А она смотрела, смотрела на меня, даже как будто сочувственно, да вдруг и говорит (глаза Уварова заблестели, и он улыбнулся чуть смущённо, отчего лицо его стало сразу простодушным и добрым): «Такой ты большой дурак, а про быков не знаешь».
Анна засмеялась, потом нахмурилась: девочка была слабенькая с огромными, печальными глазами.
— Вот скоро придут ещё пароходы с баржами. Они привезут нам коров и настоящих быков. Тогда ты будешь пить молоко и станешь круглая, как булочка.
— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки, придвигаясь ещё ближе.
— Ты будешь, и ты, и тебе, пожалуй, достанется, ну а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.
Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая всё росла и ширилась, и пошла навстречу по берегу. «На ходу она обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.
— Чему ты? — спросил он, догоняя её.
— Да так... Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. И до сих пор боюсь. Лошади вот — другое дело!
— Ну, твой Хунхуз... — начал было Уваров.
— Хунхуз? Да... — с живостью подхватила Анна. — Он очень самостоятелен во всём. Сегодня, когда я выходила из дома отдыха, за мной шёл кто-то. Громко топал. Я думала, военный какой. Но в дверях он мимоходом, бесцеремонно отстраняет меня. Гляжу... лошадиная морда! Как отвязался, зачем вошёл в дом? Там ещё и полов-то нет, просто доски мостками положены. Только вышел и задурил: накинулся на собаку, заскакал и удрал на конюшню. Пришлось мне пешком идти.
— Нет, как она ловко тебя обрезала! Деваха-то... — чуть погодя со смехом напомнила Анна, прорываясь искренним, душевным весельем. — Этакая ведь козявка! А глаза... ты заметил, какие у неё глаза? Посмотри она на меня этими глазищами вчера, я бы разреветься могла. А сейчас отмякла. Сейчас можно и доброй быть: хватит поскряжничала! Вот она идёт. Баржи-то какие огромные! — и Анна поспешила к причалу, где уже пришвартовывался, устало вздыхая, пароход.
Пассажиры хлынули по сходням на берег. Они всё-таки успели побриться, переодеться и вот такие, по-праздничному светлые, смешались на берегу с теми, кто их так долго ждал. Совершенно незнакомые люди обнимались и целовались, хлопали друг друга по плечу до боли, до слёз в сердито прижмуренных глазах...
— Долго же вы ехали!
— Долго...
— Ну со свиданьицем!..
Вместе со всеми на берег сошла молодая, очень стройная женщина. Матросы несли её вещи, а один из них, совсем седой, но не старый, нёс подмышкой большую собаку лайку. Лайка, развесив лапы, покорно махала хвостом и всё старалась лизнуть матроса в бритую морщинистую щёку.
— Это, наверно, врач, которого нам обещали, — напомнил Уваров Анне, протискиваясь к ней и кивая на приезжую.
Анна всмотрелась в яркое, загорелое лицо женщины, потом взглянула на бледное до желтизны широкое лицо Уварова и сразу представила, какой усталой и серенькой выглядит она сама. Представила и медленно пошла навстречу той.
— Врач — это вы? — спросила она просто, но с невнятной, смутной настороженностью.
— Да, врач — это я, — сказала Валентина и, добавив: — Саенко, — протянула руку.
— Будем знакомы, — проговорила Анна и, опять почему-то волнуясь, краснея, обеими тёплыми руками взяла и сжала протянутую ей руку. — Это хорошо, что вы такая молодая. Здесь нужны молодые. Да... — спохватилась она, не в силах отделаться от неясного беспокойства. — Моя фамилия — Лаврентьева, я директор Светлинского управления, — она взглянула в глаза Валентины, и вдруг ей показалось, что весь этот караван судов, так долго и нетерпеливо ожидаемый, привёз сюда только одну эту женщину.
10
По каменистой крутизне, по кустикам брусники, покрытым гроздьями крохотных бело-розовых цветочков, инженеры поднялись на вершину Долгой горы. Ветер тянул поверху, обдувал рыжую пыль с отвалов разведочных канав. Северовосточный, он тянул с далёких берегов Охотского моря, вольно пролетая по гольцовым горным хребтам. Дыхание его было сильно и чисто, только там, где стлались по камням согретые солнцем пелены тимьяна — богородской травы — да курчавились молодые перья зверобоя, ветер отдавал тёплым, густым запахом ладана.
Виктор Ветлугин снял шляпу, вытер платком лоб и сильную шею. Смуглое от крепкого загара лицо его всё раскраснелось.
— Странно, — сказал он и улыбнулся мечтательно, — когда я поднимаюсь на такую кручу, мне не хватает дыхания, но безумно хочется петь. И странно то, что я же никогда не пою, не умею петь.
— А вы покричите, — шутливо предложил Андрей Подосёнов, муж Анны Лаврентьевой, и сам первый крикнул: — О-го-го-го-го-о!
Далеко по ущельям, по мрачным ельникам, пугая стремительных коз и диких баранов, рассыпалось отголосками: «Го-го-го-о!»
— Ага, значит, и на вас действует! — сияя влажными тёмнокарими навыкате глазами, — сказал Ветлугин. — Мне, знаете, с детства нравилось бывать на высоте... Я лазил на крыши, на сопки, воображал себя Манфредом, Демоном... Словом, страшно одиноким и страшно сильным, гордым. Позднее мечтал о самолёте, — Ветлугин помолчал, добавил задумчиво: — рвался в небеса, а работать пошёл под землю.
Андрей ничего не ответил. Тонкослоистые сланцы неровной каменной щёткой выперли на крутом склоне, выщербленные ветрами, рассыпались в звонкую щебёнку. Андрей шёл, глядел на эту щебёнку под ногами, но думал о словах Ветлугина.
— У меня было суровое детство, — сказал он, наконец, точно вынужденный к этому откровенностью товарища. — Мне некогда было мечтать. Я потерял родных и начал жить самостоятельно с девяти лет. Добывал кротов, сусликов, нанимался к богатым бурятам... Вы вот мальчиком воображали себя Манфредом, а я только под тридцать лет узнал (и то у Писарева), что Манфред — это один из героев Байрона, а до этого был также способен спутать самого Байрона хоть с Бироном, хоть с бароном. Мне ведь было уже четырнадцать лет, когда я решил учиться, сделал себе котомку и ушёл из степей в тайгу, в город. Один. Пешком. За пятьсот вёрст. Зимой учился, а летом лотошничал на приисках.
— Здорово! — сказал Ветлугин. — Этакий вы упорный! Значит, это вас там, у бурятов... — он сделал неопределённый жест перед своим лицом и сконфузился, залился румянцем.
— Оспа-то? — спокойно переспросил Андрей. Он знал, что лёгкие рябинки на лице не портили его, знал, что это не мешало ему нравиться женщинам, и не понял поэтому смущения Ветлугина. — Да, это там, в Монголии. Но она могла поклевать меня, где угодно: мои родители не признавали никаких прививок.
11
Инженеры подошли к канавам, избороздившим вершину горы, и выражение их лиц сразу изменилось: Ветлугин построжел, движения Андрея стали порывистее и беспокойнее.
— Имейте в виду, что мы сейчас находимся в тупике, — сказал Ветлугин. — Наш прииск уже в этом году задыхается от недостатка разведанных площадей.
— Это у меня не только в виду, но вот где, — возразил Андрей, похлопав себя по шее. — Вы корите нас, геологов, за плохую работу, а у нас нет средств. Мы тоже задыхаемся, — Андрей сел на край канавы, опёрся в борта руками, повисел, выгнув плечи, и спрыгнул вниз. — Нам надо создать запасы по рудным месторождениям не менее чем на три года, — выкрикивал он уже снизу из тесной траншеи, — по россыпям на два года, а отпущено всего восемьдесят тысяч! Этого не хватит на зарплату сотрудникам. — Андрей отряхнул пыль с ладоней, поднял голову. Над ним голубела узкая, но бездонная глубина, загороженная с одного края рослой фигурой Ветлугина.
Ветлугин тоже приготовился спрыгнуть и спрыгнул, обрушив за собой поток мелкой земли.
— Вот, чорт, прямо за воротник насыпалось! — заворчал он, поёживаясь. — Нарыли могилы какие-то. — Он осмотрел круто срезанную стенку забоя и сказал: — Средств мало, а роете основательно. Всё-таки я бы на вашем месте переключился на россыпи, честное слово. Ведь вот: нет же ничего.
— Наднях здесь обнаружили выход жилки сантиметров в десять, местами в пятнадцать, а сейчас верно пропала, — ответил Андрей, хмуро покусывая губы.
Он отбросил кусок кварца, тронутый ржавчиной оруденелости, и прямо посмотрел в широко расставленные глаза Ветлугина.
— Вместе того, чтобы советовать мне переключиться, вы бы лучше настаивали в тресте на отпуске средств.
— В тресте много противников вашей Долгой горы, — сказал Ветлугин. — Откровенно говоря, трудно возражать против, временного закрытия этих работ.
Андрей побледнел так, точно его ударили:
— Это будет страшная ошибка...
— А что слышно из Главзолото? — прервав его, спросил Ветлугин.
— Приезжал представитель, посмотрел, составили проект разведочных работ, составили объяснительную записку, — вы же знаете... Распоряжение продолжать работы дано, а о средствах ни слова. Ответственности боятся, что ли? Правда, сейчас, после процессов этих мерзавцев-вредителей, все стали очень уж осторожны...
— Да-а, — снова перебивая Андрея, сказал Ветлугин, — после такого потрясения трудно верить себе самому. Нет, это у меня не укладывается. Я этого не понимаю.
— А чего же тут не понимать? — со злостью возразил Андрей и, прислонившись к стене канавы, чтобы пропустить рабочего с обушком, добавил: — Сколько теперь придётся потратить сил на исправление того, что они успели напортить! И все, вплоть до безграмотного сторожа, это поняли, а вы: «Я этого не понимаю! У меня не укладывается!» Экий, подумаешь, ребёночек!
12
Четыре пары рук вскидывали вверх «бабу» — трёхпудовый листвяничный чурбан; четыре вздоха сливались с глухим, тяжёлым ударом. Конюх погонял лошадь, припряженную к оглобле-водилу, и круглая железная площадка оседала всё ниже, вращаясь на своей ноге-трубе, которая разбуривала землю острыми зубьями стального «башмака». Издали тесная группа рабочих на площадке напоминала деревянную кустарную игрушку.
Выше по ключу, протекавшему у подножья Долгой горы, работал на разведке россыпи второй бур, и там, в редком леске, суетилась такая же группа людей и так же туманился высокий костёр-дымокур.
У самой разведочной линии Андрей вынул из сумки блокнот и начал записывать, поглядывая на цифры, черневшие на затёсах столбов. Ветлугин шёл за Андреем.
Фетровая круглая шляпа, сдвинутая на затылок, и пёстрая клетчатая ковбойка, перехваченная широким поясом, придавали ему живописно-щеголеватый вид, но высокие сапоги его с ремешками и пряжками были «сроду» не чищены, и дорогие суконные брюки прожелтели от глины.
Смотритель разведок встретил их у бура с цилиндром пробной желонки в руках. Лицо у него было тёмное, плоское, почти шестиугольное. Узкие щелки глаз едва светились.
— Что с тобой, товарищ Чулков? — удивлённо спросил Андрей, угадывая его только по одежде и по лёгкой в движениях полной фигуре.
Чулков конфузливо махнул рукой:
— Разрешение продовольственного вопроса. Гнус поднялся — по сырым местам звоном звенит. Я всё время охотой промышлял, так ничего — при ходьбе не так накусывали, а вчера сходил с удочками, посидел на бережку, и всё лицо под одну опухоль слилось. Обратно по тропочке чуть не ощупью шёл.
— А рыбы принесли? — заинтересовался Ветлугин.
— Принёс, как же? И хайрюзов и ленков. Полмешка нахватал. Мы ведь вторую неделю целиком на самоснабжении. Как орочены, без хлеба, на одном мясе живём. Теперь дождались! Только что звонили по телефону, что пароход к базе подходит. Парнишка прибегал, сказывал. Теперь оживём. Без хлебушка соскучились.
— Дождались, — радостно отозвался Андрей. — Нам ещё вчера на Раздольном сообщили, что сегодня ожидают.
Чулков взглянул в лицо Андрея, худощавое, загорелое, с темными глазами и твёрдо очерченным ртом и спросил:
— А вас, видать, гнус не трогает?
— Едят вовсю, только я не опухаю.
— Значит, крепкий, а я вот нежный. Тело у меня такое: чуть что и заболит, и заболит. Я уж теперь решил деготком мазаться. Гнус его очень не уважает. — Чулков сам привернул желонку к тонкой стальной штанге и встал у площадки, глядя, как навёртывались остальные штанги, как они опускались в трубу, подхватываемые штанговыми ключами. — Сейчас пробу возьмём, сами посмотрите, — говорил он, не оборачиваясь к инженерам. — На четвёртой линии тоже хорошее золото обнаружено.
— Хорошее? — оживлённо спросил Андрей. — Вот, видите!.. — упрекнул он Ветлугина.
— В некоторых скважинах очень хорошее... Да, вот извольте посмотреть. — Чулков неторопливо достал записную книжку. — Тут у меня всё прописано, до точки.
Промывальщик принял в ведро жёлтую от глины желонку, рывком подал на площадку «бабу» и пошёл к промывальной яме. Инженеры и Чулков, как привязанные, потянулись следом.
— Будет или нет? — тревожно гадал Андрей. — И какое?
Он сам подбирал штат разведки, знал и мастера и рабочих, вполне доверял им и сейчас с удовольствием наблюдал за ловкими движениями промывальщика.
Чулков, пожилой, грузный, сидел на корточках, посапывал трубкой, напряжённо, — внутренно раздражаясь на водянисто напухшие мешки под глазами, — смотрел узкими щелками на дно лотка, где таяла и таяла размываемая кучка породы. Потом он ревниво перехватил лоток, кряхтя, выпрямился.
— Вот! — произнёс он с торжеством в голосе. — Это не баран начихал! — Узловатыми, тупыми пальцами он любовно трогал светлые искорки в чёрных шлихах, приговаривая: — Вот и ещё, и это тоже не баран начихал. А это уж, прямо сказать, настоящее золото.
Андрей нетерпеливо забрал у него мокрый лоток и сам стал ковыряться в нём, рассматривая каждую крошку.
— Правда, настоящее золото, — сказал он и уже веселее посмотрел на Ветлугина, приглашая и его полюбоваться. — Что вы теперь скажете, уважаемый Виктор Павлович?
— Если и дальше так же будет, то неплохо, — ответил Ветлугин, снисходительно улыбаясь торжеству разведчиков, но сам невольно заражаясь их радостным волнением. — Но, как будто немного таких проб взято, — добавил он, точно хотел наказать и себя и их за преждевременное, мальчишеское торжество.
— Как же немного? — обиделся Чулков. — С правой стороны, верно, победнее, а к левому увалу пробы везде дают «золото», Андрей Никитич, недаром толкуют насчёт рудного: все выхода пород с левой стороны обозначаются.
Чулков оглянулся на бур, досадливо крякнул.
— Что там? — спросил Андрей.
— Труба сорвалась, — сказал Чулков, разом омрачённый.
— Часто это бывает у вас? — спросил Ветлугин, пробуя пошатнуть слегка накренившуюся площадку.
— Почти на каждой линии. Резьба тонкая, слабая, как наскочит на боковой валун, так и готово.
— Разбуривать надо, — сказал Андрей.
— Мы и то разбуриваем, да разве уследишь?
— Всё-таки я не очень доверяю ручным бурам, — с неприятной теперь Андрею, откровенной самоуверенностью говорил Ветлугин, шагая по тропинке к жилью разведчиков. — Прямо что-то варварское есть в этой долбёжке чурбаном. Хотя и во всей вашей работе много примитивного... И эта жизнь в лесу: четыре дня прожить и то тоскливо, а если на месяцы... на годы — рехнуться можно. Нет, я бы так не смог!
— Охота пуще неволи, — ответил Андрей с жёсткой усмешкой. — Мне так вот нигде не скучно. Разве только в колхозе... где-нибудь в чернозёмной полосе, где камня даже, чтобы капусту придавить, не найдёшь — там, пожалуй, соскучился бы. А здесь? Страшно трудно, но интересно, захватывающе. И вы меня не дразните зря, а то опять поцапаемся.
— Я не зря. Я же вижу, как вы домой тянетесь. Значит, стосковались! Цветы зачем?
Андрей неожиданно засмеялся, приложил руку к сердцу:
— Тут тёплый уголок! Дочка, Маринка моя.
13
Злые серые оводы толклись и жужжали вокруг старухи-водовозки. Если такому злющему воткнуть хвост-соломинку, то он всё равно полетит, будет жужжать, но кусаться, наверно, не станет.
— Нельзя мучить животных, — сказал как-то папа.
— Мучить нельзя, а соломинку можно, — сказала сейчас Маринка самой себе. — Раз они кусаются. Раз они не полезные. Вот лошадь совсем замучили, — и она посмотрела на водовозку, которая, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, сердито лягала себя под живот.
Маринка сидела на ступеньке крыльца, щурилась от солнца, смотрела, как дедушка Ковба переливал воду из бочки в жолоб, проведённый к стене кухни. За сеткой, вставленной в открытое кухонное окно, как рыба в банке, металась Клавдия.
— Сплетница-газетница! — тихонько запела Маринка, поглядывая то на это окно, то на угол кладовой, из-за которого таинственно манил её приятель Юрка. — Ябеда-беда-беда!
Маринка сияла панаму, сняла туфли, белые с синей полосочкой носки, положила всё это кучкой в углу ступеньки и снова взглянула на кухонное окно.
Там было пусто. Тогда она осторожно стала съезжать с крыльца. Земля под босыми ногами оказалась тёплой, смешно шершавой. Маринка привстала и вдруг, вся замирая от радостного страха, побежала мимо водовозки, мимо молчаливого деда Ковбы.
Юрка и белокурый Ваня сидели на камне за углом кладовки. У Вани была коробка, большая и плоская. В коробке что-то шуршало.
— Покажи, — сразу приступила к делу Маринка, ещё задыхаясь от пережитого волнения, — кто это там ворочается?
— Ишь, какая, — нерешительно возразил Ваня. — Угадай сперва.
— Я в другой раз угадаю.
— Вот ты всегда такая, — укорил Ваня.
Ване самому не терпелось поскорее открыть коробку, и его добрые круглые светлые глаза ясно блестели от предвкушаемого удовольствия.
— Страшные они, — предупредил он шопотом и тихонько приоткрыл крышку.
В щель просунулась чёрная живая нитка, пошевелилась.
— Мы их прямо руками, — похвастался Юрка. — А зубы-то у них какие! Прямо раз, — и пополам. Хоть чего хочешь дай: хоть волос, хоть травину — всё напополам.
— А проволоку?
— Ну, уж ты придумаешь! Ещё скажешь железину!
Юрка взялся за торчащий из коробки ус и вытащил чёрного жука, отчаянно сучившего лапками.
Маринка громко завизжала, сразу забыв о Клавдии. Белое её, с крупным синим горошком платье, короткое и широкое, колоколом опустилось к земле.
— Это волосогрызки. Они кому хочешь плешину сделают, — сообщил Юрка, смуглый и чернобровый, сам похожий на жука; он был старший в компании и всё знал. — Сейчас мы сделаем им клетку с крышей. Вы подождите, а я схожу за ножиком.
Маринка взглянула на него виновато-просительно.
— Мама велела ножик отдать, раз он ворованный...
— Опять насплетничала? Э-эх, ты! Вовсе и не ворованное и не отдам... — Юрка пошёл было за ножом, но тут же метнулся обратно. — Побежали! Крыса идёт!
Мальчишки пустились наутёк, а Маринка села у стены на реденькую травку и краем платья закрыла босые ноги.
Клавдия налетела стремительно, огляделась, придерживая рукой разлетавшийся подол платья, погрозила костистым кулаком вслед мальчишкам.
— Я вас, негодяи! — потом она повернулась к Маринке, всплеснула руками: — Что же это такое, господи! Сидит ребёнок на голой земле, точно беспризорник какой. Иди домой, бесстыдница!
— Не пойду, — сказала Маринка, мрачно глядя, как её приятели перебираются через огородную изгородь.
— А мамаша что сказала? Чтобы ты с мальчишками не бегала, не озорничала.
— Мы совсем не озорничали, — звонко ответила Маринка и другим, сорвавшимся голосом добавила: — Будто поговорить даже нельзя!
— Мариночка, золотце! Вы же целый день в садике играетесь... И всё мало! Разулась зачем-то... Боже мой, какие непослушные дети стали!
Она схватила Марину и потащила её, как котёнка. На крыльце она выпустила её и хотела обуть, но Маринка сказала сердито:
— Я сама умею. Я сама надену. Я сама всё папе скажу.
И Клавдия ушла, оставив её в покое.
Маринка кое-как натянула носки, один пяткой кверху (долго и старательно она обувалась, когда бывала в хорошем настроении), надела туфли и, не застегнув пуговицы, пригорюнилась на ступеньке, глядя на блестевшую под солнцем дорогу.
Дорога дразнила её, уходя неизвестно куда. По ней возвращаются с работы мать и отец, иногда, очень редко, оба вместе, а сегодня нет и нет. Уже кончается длинный-предлинный летний день, а Маринка всё одна сидит на крылечке.
— Противная какая старуха! — прошептала она, чуть не плача. — Ей охота совсем привязать меня. Попробовала бы сама сидеть на ступеньке. Есть нечего? Так тебе и надо, чтобы нечего! А нам в садике всё равно дадут.
Грязно-рыжий воробей смело запрыгал по крылечку. Крохотные его ножки-вилочки выбрасывались обе разом, как заводные.
Маринка едва взглянула на него.
— Пусть прыгает. Попадётся такому жуку... Тот зубищами раз — и нет ноги у воробья! Р-раз — и другая напополам. — Маринка даже забеспокоилась и посмотрела внимательнее на подскочившего совсем близко воробья.
Он, как ни в чём не бывало, подёргивал хвостиком, вертел тёмненькой со светлым клювом головкой. Маринка махнула на него рукой, но он только встопорщился и чирикнул что-то на своём воробьином языке. Тогда она рассердилась, вскочила и в это же время услыхала со стороны дороги лошадиный топот, стук колёс и как будто голос матери...
14
Мать ехала верхом рядом с тележкой-таратайкой, из которой выглядывала пребольшая собачья голова. Но собака была не страшная. Присмотревшись получше, Маринка нашла даже, что «лицо» у неё доброе. И таратайка и лошадь нездешние, и рядом с нездешним конюхом сидела совсем уже нездешняя женщина в тонком синем плаще, повязанная пёстрым шарфом. Концы шарфа закрывали ей лоб и щёки, а из-под них весело поглядывали яркие голубые глаза.
— Какая прелесть! — сказала Валентина, глядя на подбегавшую Маринку, но Анна вздохнула, сразу заметив незастёгнутые туфли и грязное платье дочери, вздохнула и тут же порадовалась на неё.
— Это моя дочь, — сказала она, сдержала Хунхуза и приняла из рук конюха тянувшуюся к ней, застенчиво надутую при посторонних Маринку.
Так они подъехали к дому. Маринка крепко держалась обеими руками за луку седла и с высоты своих четырёх с половиной лет оценивала приезжих.
— Нравится тебе Валентина Ивановна? — спросила её Анна, заметив, как внимательно смотрела девочка на Валентину, когда они трое, вместе с новой красивой собакой поднялись на крыльцо.
— Не особенно, — сказала Маринка, краснея.
Покраснела и Валентина, а Анна сказала смеясь:
— Марина думает, что не особенно — это высшая степень. Не особенно — значит очень.
Клавдия тоже выбежала на террасу.
— Ах, какое изящество! Какая элегантская дама, — бормотала она, проворно перетаскивая вещи Валентины в переднюю, отделённую от столовой крашеной перегородкой. Пакеты, привезённые Анной, она сразу же утащила на кухню.
— Это ваша родственница? — спросила Валентина. — Домашняя работница? Странно... Она больше похожа на такую ехидненькую деву-родственницу.
— Она из владимирских монашек, — сказала Анна тихо. — Правда, немножко странная? Мариночка, поговори с Валентиной Ивановной, а я пойду приготовлю умыться.
Валентина сняла шарф, поправила примятые волосы и осмотрелась. Комната не была чисто вылизанной: на полу насорена мелко искромсанная бумага, у окна на стуле лежали ножницы, какие-то лоскутики — явные следы маринкиной деятельности. Был беспорядок и на этажерке, но беспорядок такой же весёлый.
Валентина обошла кругом стола, неслышно ступая по бело-коричневому узору ковра, понюхала фиалки в высокой синей вазе. Фиалки были очень крупные, настоящие, нежные, весенние фиалки, но без малейшего запаха. Валентина понюхала ещё раз. Да, фиалки ничем не пахли, только чуть уловимая лесная свежесть ощущалась вблизи — дыхание ещё живых лепестков, Валентина вспомнила весну по ту сторону Урала: поля, пахнущие клевером и мятой. Сердце её дрогнуло: нельзя сказать, чтобы жизнь баловала её! Пережив много тяжёлого, о чём даже не хотелось вспоминать, она стояла снова одна на незнакомой земле, как путешественник после кораблекрушения.
Валентина выпрямилась и встретилась с взглядом Маринки. Положив подбородок на руки, сложенные на краю стола, та, всё ещё дичась, нос интересом смотрела на неё.
— Цветы у вас совсем не пахнут, — грустно сказала ей Валентина.
— Не пахнут, — серьёзно подтвердила Маринка. — Они везде не пахнут. И в садике тоже. Это такие цветы. Так себе.
— А есть лучше? — спросила Валентина уже с улыбкой.
— Есть. Лучше. Вот такие есть, — Маринка подняла руки с растопыренными пальчиками. — Большие. Прямо с меня.
Валентина тихо рассмеялась и снова оглянула комнату. Здесь не было дорогой мебели, не было картин даже плохоньких, что свидетельствовало бы сразу о равнодушии к живописи, не было и тех бесчисленных безделок, вроде разных полочек с семёрками «счастливых» слонов, шкатулок, раковин, бронзовых и гипсовых статуэток, которые украшают, а зачастую бессмысленно загромождают жильё оседлого городского человека. Всё было удобно, чисто, но всё как бы заявляло: «А я здесь временно».
Обеденный стол сошёл бы за кухонный, диван мог свободно путешествовать по всем комнатам, так же легко можно было переменить любую вещь в обстановке, до буфета включительно. Это была самая обыкновенная квартира большого предприятия, где каждый новый жилец всё перестанавливал по-своему. И всё-таки в комнате было весело и уютно.
«Это она сама такая, потому и всё вокруг неё кажется радостным, — подумала Валентина, вспоминая светлый смех и грудной голос Анны. Невольно она пристальнее вгляделась в лицо Маринки: — Единственный и, конечно, любимый ребёнок! Каков же он... отец этого ребёнка? У него, наверное, такие же открытые серые глаза, он так же, наверно, жизнерадостен и любим».
Маленький портрет в коричневой гладкой рамке стоял на диванной полке рядом с друзой[3] горного хрусталя.
— Это мой папа, — гордо пояснила Маринка, проследив взгляд гостьи. — Это мой папа, Андрей Никитич Подосёнов, — продолжала она. — У мамы фамилия отдельная, а у нас с папой фамилия вместе. Когда я ещё вырасту, меня будут звать Марина Андреевна Подосёнова.
15
Андрей оставил лошадь на конном дворе и неторопливо пошёл домой. На улице посёлка горели фонари, совсем бледные в белых сумерках весеннего вечера. Собственно, весна-то давно уже прошла, только здесь, где зима властвовала восемь месяцев в году, всё перемешалось во времени, но если снег падал в июне, то и в снегу, прокалывая его зелёными иглами, продолжала шевелиться трава и оживали деревья.
В парке гуляла приисковая молодёжь, и оттуда вместе с запахом тополей листвы плыл смешанный гул голосов и слышалась музыка. Духовой оркестр играл фокстрот.
«Видно, правду говорят — хлебом не корми, только бы погулять, — подумал Андрей. — Или это на радостях, — вспомнил он о прибытии парохода».
Весёлая мелодия звучала в его ушах с навязчивой беззаботностью. Тяжёлые мысли о работе, о затянувшейся разведке на Долгой горе, всю дорогу не покидавшие Андрея, рассеялись постепенно, и он даже начал насвистывать в тон оркестру.
Не переставая насвистывать, он посмотрел на привезённый им букет горных левкоев. Стебли их нагрелись в его руке, пышные сиреневые зонтики поникли, но тем сильнее излучали они чуть горьковатый аромат.
Так, насвистывая, Андрей и взбежал на террасу. Через открытое окно послышался чужой женский голос. Андрей приостановился. Он знал, что Анна любила, чтобы он был, особенно при посторонних, опрятно одетым, а сейчас всё на нём загрязнилось и пахло от него лошадиным потом. Он посмотрел на кухонную дверь, но почему-то ослушался самого себя и открыл застеклённую дверь столовой.
Что-то мягкое и большое сразу подвернулось ему под ноги в уютно-темноватой передней.
— Ух, какой же ты симпатичный, пёс! — удивился Андрей, разглядев Тайона. — Наступил на тебя? Ну, прости, прости, пожалуйста, — приговаривал он, уже входя в комнату.
Анна встретила его радостной улыбкой, от которой совершенно преображалось, светлело и вспыхивало её лицо, но руки ее на этот раз только слегка прикоснулись к его плечам. Это её лёгкое прикосновение и взгляд только для него так сиявших глаз, как и всегда по возвращении домой, наполнили Андрея чувством живой признательности и затаённой, стыдливой нежности.
— Цветов вот Маринке привёз, — сказал он, досказывая взглядом Анне, что они и для неё тоже. — Хотел привезти ей рябчика, да пожалел: такой он маленький был и несчастный. Ну и отпустил его в траву. Крохотный, весь в пушке, а удирал такими большими, деловыми шагами.
На диване, в тени абажура, сидела молодая женщина и внимательно, просто смотрела на Андрея.
— Познакомься, — сказала Анна, — это наш новый врач, Саенко Валентина Ивановна, — и она выжидательно повернулась в сторону Валентины.
А та уже встала и сама шагнула навстречу, слегка закинув очень румяное с дороги лицо с пухлыми губами и тонко округлённым подбородком. Мягкая ткань платья подчёркивала линию её красивых плеч, блестели над плечами завитки волос, светлых, пушистых и тонких. Невольно Андрей засмотрелся на неё, как на красивое деревцо, и на мгновение задержал в своей руке её руку.
Анна всё это заметила.
«Конечно, хороша», — подумала она, желая оправдать Андрея и в то же время смутно досадуя на него.
Точно желая наказать себя за это странное волнение, за эту вспышку недоверия к Андрею, она вышла на кухню. Она налила воды в гранёную хрустальную вазу, бережно поставила цветы, не переделывая букета по-своему.
— Вот вы какой, — говорила Валентина, рассматривая Андрея с откровенным любопытством. — Я представляла вас моложе и проще. Таким мне обрисовала вас Марина... Она прелесть и... она очень похожа на вас.
— Вы уже познакомились? — в голосе Андрея прозвучало ревнивое отцовское чувство. — Она немножко озорничает, а в общем ничего...
— Я говорю — она прелесть. А это вот мой питомец. — Валентина положила руку на голову подошедшего к ней Тайона, тонкими пальцами потрепала его острые уши. — Чудненький, правда? Это вся моя семья.
Валентина села на диван, хотела быть серьёзной, но в глазах её вспыхивали и таяли голубые огоньки, а губы морщились, готовые раскрыться в улыбке. Она опустила взгляд на собаку, обняла её за шею и снова, доверчиво посмотрела на Андрея.
Он стоял, слегка наклонив голову, спокойно, даже холодно смотрел на неё, большая рука его, опиравшаяся на край стола, резко выделялась на белизне скатерти.
16
— Вы меня извините, что я сную всё время, — сказала Анна, ставя цветы на столик в углу; на минуту она скрылась ещё за оконной занавесью и, заправляя в причёску выбившуюся прядь, снова хорошея лицом, обратилась к Андрею: — Я тебе приготовила чистое там, в спальне.
Она достала из буфета посуду, тарелочки с приготовленной закуской и принялась быстро, умело накрывать стол.
— Вы, наверно, привыкли жить с удобствами? — спросила она Валентину.
— Нет! В Москве я жила... как студентка, в общежитии, а теперь уже пятый год работаю в провинции. — Валентина откинулась на спинку дивана и, глядя на то, как билась под потолком мохнатая ночная бабочка, сказала тихонько: — Мне у вас очень нравится! — О-очень. То есть вот у вас, дома, и вы оба и Маринка. Вы счастливы, правда?
— Да, — просто, искренно сказала Анна, но на минуту задумалась; у неё были узкие, не очень густые брови, и это при очень чёрных глазах придавало её яснолобому лицу выражение особенной, спокойной чистоты. — Нет, конечно, мы счастливы, — проговорила она так, точно опровергала какое-то внутреннее сомнение. — Я даже не думала раньше, что замужем так хорошо. — Анна покраснела и добавила, как бы извиняясь за своё невинное самодовольство: — Мы оба работаем и учимся. Подосёнов (она впервые назвала так мужа при Валентине — по фамилии) готовит диссертацию по своей специальности, а я изучаю историю...
— Какую? — удивлённо спросила Валентина.
— Всеобщую. И историю культуры и философии. У нас же в Горном институте этого не преподавали, а то, что у меня осталось после рабфака, очень смутно. Теперь приходится пополнять все пробелы.
— Как же вы успеваете?
— Как? — повторила Анна с некоторым недоумением; повидимому, эта мысль редко приходила ей в голову. — А как же успевают работницы на производстве? Или возьмите рядовую колхозницу: она и в поле работает и дома всё успевает, а дома у неё целая куча ребятишек да ещё огород, скотина. Успевает: где не доспит, где не погостит лишнего. Так и я. Трудновато, конечно. Тем более, прииски разбросаны, приходится очень много ездить по району. — Анна села рядом с Валентиной и, разговаривая, всё время свёртывала и развёртывала измятую салфетку, которой она только что вытирала рюмки. — Когда меня впервые назначили директором большого рудника, я очень боялась. На золоте ведь нужно быть не только горным инженером, не только хозяйственником, но и, может быть, это прежде всего, организатором... Ведь мы не имеем своих постоянных кадров. Рабочие, влюблённые в золото, — это главным образом старатели, люди, ценные как разведчики, а для шахт, для рудников нам приходится создавать коллективы горняков из случайных людей. И почти всегда золото связано с самыми суровыми условиями. Мы приходим и создаём всё на холодной, как здесь говорят, нежилой земле. Поэтому-то мало времени остаётся для работы над собою.
— Анна, а что ты писала там насчёт Маринки?.. Опять она озорничала? — спросил Андрей, входя в столовую. Мягкие крупно-волнистые волосы его, зачёсанные вверх без пробора, были влажны. Он шёл и спокойно поправлял запонку на манжете шёлковой белой рубашки, запустив пальцы в рукав пиджака.
— Они утащили нож у огородника, — сказала Анна. — Мне жаль её наказывать, когда она так вот невинно проговаривается, но я замечаю, что в последнее время она торопится сама всё рассказать уже с целью... Как будто этим утверждает за собой право проказничать.
— Ну, уж это ты преувеличиваешь; — ласково возразил Андрей, — она и от других требует того же: нынче я раздавил ёлочную игрушку, не заметил и сказал, что это не я. Ты бы посмотрела, какая у нас была драма!
«Понятно, почему Маринка гордится тем, что у них «фамилия вместе», — подумала Валентина, грустно и чуть насмешливо наблюдая за Андреем. — Она копия своего папы и не только по наружности. Кто же у них тут верховодит? Во всяком случае, им не скучно живётся! Да, им очень хорошо живётся».
17
Солнечный свет ложился углом на пушистое оранжевое одеяло, и согретый им плюш тепло лоснился. Согнутая в локте рука Валентины с лёгкими, беспомощно и вяло раскрытыми пальцами лежала на простыне; Валентина спала... Но солнечное пятно всё передвигалось, ослепительно забелело на рукавчике ночной рубашки, позолотило тонкую круглую шею с крохотной жилкой, слабо пульсировавшей над узкой ключицей.
Валентина нахмурилась, потом сонные синие глаза заблестели навстречу утреннему солнцу.
Комната совсем ещё чужая: блуждающий взгляд открывает вдруг то забелённую цепочку на печной отдушине, то гвоздь, неизвестно кем и для какой надобности вколоченный под самым потолком. Валентина попробовала представить все углы, которые ей пришлось обживать, и с чувством падающего человека, хватающегося за любую опору, окинула взглядом то, что помогало ей осваиваться на новых местах. Все эти коврики, скатерти, драпировки были тем пухом, которым она устилала свои случайные гнёзда, который делал их похожими именно на её, а не на чужое жильё.
— Что же я лежу? — спохватилась она, быстро села в постели и приподняла на ладони крохотные часики, повешенные на спинке кровати, — было только половина седьмого.
Работа в больнице начиналась много позднее, и Валентина успокоенно вздохнула — она не любила опаздывать. Воспоминание о больнице, о наладившихся сразу отношениях и с больными и с медицинским персоналом настроило Валентину по-хорошему. За окнами, совсем близко, надрываясь, кудахтала курица. Валентина распахнула оконные створки и рассмеялась от удовольствия — такое благодатное, мягкое тепло хлынуло в комнату.
— Ну как не кудахтать в такое утро!
Китаец-огородник протрусил мимо. Со своими корзинами, низко подвешенными на длинном прямом коромысле, он походил на качающиеся весы. В корзинках торчал пучками бело-розовый редис, курчавилась китайская капуста, похожая на кочанный салат.
Валентина посмотрела вслед китайцу и подумала, что весна прошла, вот уж и редиска успела вырасти, а она, Валентина, и не заметила, как и когда прошла эта весна. Правда, она много видела за это время, но постоянная смена людей и мест в течение двух месяцев только утомила её. Так всю жизнь: едва привыкнув к новой обстановке, она уже летела дальше, одинокая и бездомная, как осеннее перекати-поле.
В коридоре, где стоял общий умывальник, Валентина прислушалась, как бегала по кухне, громко топоча пятками, её молоденькая соседка. У соседки были муж и двое детей, и всё свободное от работы время она что-то варила, толкла, застирывала. Часто Валентина видела, как она штопала своему мужу носки, и сейчас, прислушиваясь к её беготне, почти со злорадством подумала:
«Да, так вот бегать, суетиться, прислужничать какой-то розовой самодовольной морде, не имея времени заглянуть в собственную душу! Может быть, даже бояться этого, как боится чахоточный узнать правду о своих разъеденных лёгких. А как же Анна? Ей ведь тоже приходится заниматься всякими домашними мелочами. Она и с ребёнком возится и за мужем ухаживает».
Валентина представила Анну с салфеткой в руках, снова вспомнила её простые, незабываемые слова: «Я и не думала, что замужем так хорошо! — вспомнила выражение её лица, с каким она обращалась к Андрею, — значит, она довольна и счастлива и все эти мелочи не тяготят её!».
Валентина любила представлять себя в недалёком будущем. Она поселится тогда в прекрасном городе, в удобном доме, где нудные домашние работы будут делаться легко и незаметно. Главное в том, что все смогут так жить, не забивая чужой жизни своими дырявыми носками и грязным бельём. Вот она, Валентина, идёт к дверям, за которыми её ожидает голубая, лёгкая, как ветер, машина. Вот она мчится по тёмному серебру асфальта. Ничего угрюмого! Самые тёплые, самые радостные цвета должны войти во все мелочи человеческой жизни.
Валентина оделась и вышла на улицу. Там её не ожидала сказочная голубая машина, но зато у ступенек сидела почти совсем голубая, необыкновенная собака и пышным своим хвостом разметала соринки на песке, что, наверное, обозначало:
— Доброе утро! Очень приятно видеть вас в таком настроении.
18
Валентина вошла в прохладную с утра столовую, села у открытого окна и в ожидании, когда ей принесут завтрак, засмотрелась на детей, игравших под окном на куче сухих опилок.
Две девчонки уговаривали мальчика, только что научившегося ходить, отойти в сторону.
— А то мы тебя затопчем, — рассудительно, говорила одна, постарше, повязанная белым ситцевым платком, босоногая и толстопятая. — А то затопчем, затопчем, — повторяла она и нетерпеливо переступала красненькими пятками. Лицо у неё было тоже красное, повидимому, она уже успела побывать в бане.
Валентина слушала и улыбалась. Ей вдруг захотелось иметь вот такую же дочку, смешно повязанную, щекастую, и когда девчонки, наконец, сговорились и побежали, она с особым сочувствием посмотрела им вслед.
Она не сразу заметила подошедшего к столу Виктора Ветлугина. Он показался ей франтоватым, чуточку смешным. Она улыбнулась ему доброжелательно.
— Вы рано встаёте — сказал он, здороваясь. — Я проходил с шахты в семь часов, у вас уже были открыты окна.
— А я иногда всю ночь сплю с открытыми.
— Не боитесь? — спросил Ветлугин и сел напротив, не спросив её согласия, — они каждое утро завтракали за одним столом. — Вдруг вас обокрадут.
— Этого-то я не боюсь. Говорят, что здесь воров нет. К тому же у меня завелась добровольная охрана... Вчера кто-то очень поздно ходил под окнами.
— Да...
— А я встала и закрыла окна. Ведь у меня нет даже длинных ногтей, чтобы защищаться.
— От кого?
— От охраны, мне, кажется...
— Злая, — сказал Ветлугин и густо покраснел; он повернулся, скрывая смущение, и вытащил из-под шляпы, положенной им на соседнем стуле, коробку шоколадных конфет. — Это свежие: доставлены не через Якутск, а с Алдана, — он нерешительно повертел коробку в руках и сказал не без колкости: — Ваш Тайон как будто хорошо разбирается в этом. Вот видите, я уже рад и тому, чтобы угождать вашей собаке.
— Угождать собаке! Какое неблагодарное занятие — она всё равно ничего не поймёт и не оценит. — Валентина отстранилась от стола, на котором девушка расставляла тарелки с горячими пирожками, и добавила: — Я знаю, что настоящие лайки едят только юколу.
— Ваш Тайон её, наверно, и в глаза не видел, — сказал Ветлугин, всем видом показывая, что он готов пуститься, если угодно, и на поиски юколы.
Но он не мог скрыть огорчения. Он подвинул к себе стакан, тут же забыл о нём и снова обратил к Валентине ласковый взгляд своих выпуклых, мягко светившихся глаз.
— Вы любите Левитана? — неожиданно спросил он.
— Немножко...
— А я очень люблю. Когда я смотрю на его картины, меня охватывает такая хорошая, чистая грусть... Вы вот тоже, как левитановская берёзка, светлая...
— Кто же с утра занимается такими разговорами? — с недовольной гримаской перебила Валентина. — О лирической грусти надо говорить после хорошего обеда или ужина, когда в голове приятный туман, когда не нужно спешить на работу.
— Зачем вы так? — тоскливо сказал Ветлугин, оскорблённый её нарочито пренебрежительным тоном.
— А разве это вас обижает? Я совсем не хотела обидеть... Вы знаете, я очень хорошо отношусь к вам. Серьёзно! Но мне кажется, вас больше должен привлекать такой художник, как Рубенс. Вы всё-таки очень жизнерадостный человек.
— Может быть. Но я и русский человек. А какой русский может пройти равнодушно мимо картин Левитана?
— Какой же вы русский? — поддразнила Валентина, снова давая волю бесёнку, мутившему её настроение. — Вы же сибиряк, да ещё дальневосточник... Что вам до русского пейзажа? Вы и знаете-то его, наверно, только по Левитану.
— Чувство родины не обусловлено местом рождения, — мрачно возразил Ветлугин, глядя на свои сплетённые пальцы и стискивая их нервным движением. — Белорусские леса и берега Волги мне так же дороги, как наши сопки.
Он старался не смотреть на Валентину. Но не глядя на её лицо, он не мог не видеть её рук, которыми она брала чашку, и эти руки, с лёгкими ямочками, с чёрной браслеткой часов над гибким запястьем, снова вызвали в нём почти восторженную нежность.
— А как вам нравятся Лаврентьева и Подосёнов? — спросила Валентина.
— Очень хорошая пара. Особенно Анна Сергеевна.
— А Подосёнов?
— Он немножко суховат. И... пожалуй, самолюбиво упрям.
— Я бы этого не сказала, — промолвила Валентина с живостью, — мне он показался очень сердечным.
— Да? Может быть... Но работать с ним трудно, — сказал Ветлугин. — Вы только меня не хотите видеть хорошим. Ну, погодите, вот я скоро опять уеду в тайгу... недели на две (нарочно прибавил он). — Валентина выслушала равнодушно, и он договорил с горечью: — Я думаю, вы всё же вспомните обо мне... когда у вас будет плохое настроение.
19
Ветлугин стоял, склонив голову и слушал... Толпа приискателей окружила его жарким полукругом, напирая на прилавок, где мерцал чёрными бликами пластинки новенький патефон. Горняки тоже слушали и тут же азартно обсуждали преимущества баяна над скрипкой.
— Скрипка — самая тонкая музыка, — говорил с увлечением Никанор Чернов, работавший теперь бурильщиком на руднике. — Отец мой сказывал, что у нас на Украине скрипач — самый почётный человек. Но, конечно, скрипка всегда требует аккомпанементу. Чтобы, значит, за компанию другой инструмент был.
— Эх, ты, украинец! — весело укорил Никанора чёрный, как цыган, рабочий, по прозвищу Рассейский. — Забыл уж ты совсем, что твой отец путал! Не скрипач на Украине — первое лицо, а бандурист. Для нас же для рассейских, нет лучше того, как гармошка... баян тем более. Скрипке нужно то да сё, а баян один себе, и развеселит и в тоску вгонит — и Рассейский, торжествуя, осмотрелся.
Тонкий и смуглый, он так же походил на артиста-скрипача, со своими сильными, тонкими, нервными руками, как походил на сердцееда-баяниста чубатый и светлоглазый Никанор Чернов, поклонник скрипки.
— Ещё бы тебе, — подхватил вызов Рассейского мальчишеский, ломкий тенор. — На баяне-то одних пуговок сотни полторы, и каждая значение имеет.
Раздался одобрительный смех. Большинство явно склонялось в пользу баяна.
— Э-эх, вы-ы! — Чернов презрительно вздохнул. — Ладов не знаете, а спорить — собаку съели!
Ветлугин тоже поискал глазами сказавшего о пуговках, поискал, но не нашёл: такой плотной стеной стояли слушатели.
Он уплатил деньги, взял завёрнутые пластинки и вышел на улицу. Был выходной день. Весёлый праздничный гомон стоял над посёлком. Даже милиционер, одиноко отдыхавший на завалине, в калошах на босу ногу, сосредоточенно и угрюмо бренчал на балалайке. Женщины сидели стайками у сеней бараков, подмигивали вслед Ветлугину, задорно посмеивались. А строгая, сухонькая Клавдия, стоявшая на улице с миской в руках, совсем громко сказала своей товарке:
— Красивый наш инженер — как ангел! Румянцы у него в лице такие сочные, ну просто прозрачные...
Ветлугин невольно прислушался. Слова старухи рассмешили его и в то же время он почувствовал себя польщённым. Что ответила другая, он не разобрал, но отчётливый горловой голос Клавдии донёсся ещё раз издали:
— Ну, прямо прозрачные!.. Как кисель брусничный!
— Какую чепуху придумала! — прошептал Ветлугин, с усмешкой всё ускоряя шаги. — Прозрачный румянец...
Он провёл ладонью по щеке: кожа была гладкая, упругая.
— Сочный! — повторил он, уже издеваясь над собою и злясь на Клавдию. — При чём же тут кисель! Не дай бог, ляпнет она такое при Валентине!
Ветлугин только что вернулся из тайги, где срочно строилась подвесная дорога для лесоспуска. Машинам растущей электростанции нужно было топливо. Новые моторы на шахтах и на руднике, мощные драги, работающие и подготовляемые к пуску, — всё требовало электроэнергии, а источник энергии — стволы деревьев (золотые и лучистые в разрубе, как солнце, отдавшее им эту энергию) теперь просто брёвна — лежали «у пня», на заросших старых болотах или в камнях, на россыпи. Солнечная энергия, сжатая, спресованная в миллионах кубов горючего, ждала своего сказочного перевоплощения. Но как просто, буднично готовилось это перевоплощение!
— Мотор? — ответила Анна Сергеевна на вопрос Ветлугина. — Да, пожалуйста! Возьмите хотя бы тот, что из старого оборудования, заброшенного с Лены.
— Этакое старьё! — возмутился тогда Ветлугин.
— Ничего, отремонтируете, — сухо сказала Анна, упорно не желавшая понять, как испортит старый-престарый мотор всю поэзию трудного дела дровозаготовщиков.
Этот мотор походил на разбитого параличом старика, много лет пролежавшего на заржавленной затхлой кровати, и Ветлугин почти с отвращением осмотрел его и, приказав немедленно лечить, сам наблюдал за лечением, чтобы только доказать Анне всю зряшность её затеи.
Ветлугин любил свою работу горного инженера, был он и хорошим механиком, и теперь, когда это далёкое, таёжное предприятие обрастало сложными машинами, работал с особенным увлечением. Но он с предубеждением относился к техническому «старью» — это была его слабая струнка.
Наблюдая за движением первого груза на подвесной, он почти желал, чтобы где-нибудь «заело». Но отремонтированный мотор действовал так исправно, точно стремился вознаградить себя за время вынужденного бездействия, и Ветлугин, побеждённый, наконец, и даже тронутый, сказал:
— Прекрасно, старина!
20
Ветлугин вернулся из тайги рано утром, успел помыться в просторной приисковой бане, ещё пустой, с чистыми, сухими после ночной уборки полами и лавками, и его лицо так и горело сизовато-смуглым, крепким румянцем. Всё время, пока он жил в тайге среди зелено-шумящего и сваленного на землю леса, среди разъятых на части древесных туш и сказочно огромных поленьев, окружённый запахом трав, древесной смолы и дыма, чувство приподнято-радостного, иногда томительного до слёз ожидания не покидало его. Это была тоска о «ней» и ожидание встречи с «нею».
Он посмотрел на окна валентининой комнаты, и все мысли разом вылетели из его головы. Окна были открыты. На одном, припав к подоконнику, выставив круглые лопатки, лежала чёрная кошка. Она влюблённо глядела на синиц, копошившихся на ёлке у стены дома, и даже мурлыкала восторженно.
При всей своей самоуверенности Ветлугин не имел никакого основания думать, что о нём скучали. Шаги его сразу стали грузными. Взбежав всего на шесть ступенек, он задохнулся, точно поднялся на шахтовую вышку. Он понимал, что просто ужасно явиться перед Валентиной таким вот искательным, растерянным, неловким от избытка сил и чувства, но желание видеть её немедленно, сейчас же превозмогло все его колебания. Только прежде чем постучать, он перевёл дыхание, блестя глазами, изумлённо покачивая головой на своё дикое волнение.
— А я ухожу сейчас к Подосёновым... — сообщила Валентина весело, здороваясь с ним.
— Очень приятно, — сказал он, обиженный, но всё же сияющий. — Вы всех гостей так встречаете?
— Нет, только вас и только потому, что рассчитываю идти вместе с вами. Но мы можем посидеть ещё с полчасика у меня и поболтать. Как вы там жили, в тайге?
Валентина прошла через комнату, села на широкий диван, покрытый ковром.
— Посмотрите, какой чудесный диванчик вышел, а внизу ящики, а в подушках сено.
Она сидела, сложив на круглых коленях обнажённые почти до локтей руки, и смотрела на Ветлугина такими добрыми и такими лукавыми глазами. Ему захотелось опуститься перед нею, обнять её, но она зорко взглянула на него и спросила:
— Что это вы такой румяный сегодня?
Он промолчал и сел, всё ещё держа подмышкой свёрток с пластинками. «Румянец прямо прозрачный», — припомнил он слова Клавдии и поморщился.
— Вы опять принесли что-то? — полюбопытствовала Валентина, не без удовольствия наблюдая смущение Ветлугина. Он был без шляпы, и сверкающий белизной воротничок, охватывая его здоровую чистую шею, разительно оттенял её орехово-смуглый загар.
— Принёс?.. Ах да, это? — Ветлугин осторожно развернул бумагу.
Если бы Валентина захотела, если бы она позволила, он загромоздил бы покупками её скромную комнатку. Он тащил бы сюда всё, что смог добыть, как скворец в скворешню. Валентина разбудила в нём мучительную потребность хлопотать и заботиться. Как был бы он счастлив, имея право выбирать для неё платья, туфельки, какие-нибудь детские распашоночки, чепчики, косыночки, — всю эту милую, трогательную мелочь, на которую он стал посматривать в последнее время с особенным вниманием.
Он затосковал о семье, но семья была немыслима без Валентины, а она или тихо посмеивалась над ним или смело, почти дерзко давала отпор всем его попыткам опекать её.
21
— Я выбрал для вас несколько хороших вещей, — проговорил он, запинаясь, мрачнея от сознания того, что не смеет, не может высказать ей то, чем он жил в последнее время. — Это вот «Элегия» Масснэ, «Лесной царь» Шуберта, а это «Вальс цветов» Чайковского...
— Спасибо, — ласково сказала Валентина. — Вы любите классическую музыку?
— Да. Конечно, — ответил Ветлугин, продолжая машинально перекладывать пластинки. — Очень люблю. Музыка облагораживает душу человека. Люблю, — повторил он и, отложив пластинки, посмотрел на Валентину.
Она погладила кошку, уже перебравшуюся с окна на диван, и снова спросила:
— А гармошку вы любите?
— И гармошку люблю, — Ветлугин вспомнил разговор в магазине, улыбнулся
— Она вас тоже облагораживает? — придирчиво допрашивала Валентина.
И он, чувствуя это непонятное ему раздражение и больно переживая его, ответил тихо:
— Да. Облагораживает. — Ветлугин помолчал, потом заговорил с выражением грустной задумчивости: — Я однажды слышал игру лоцмана на Лене. Играл он мастерски... Да ещё обстановка такая... Незнакомые, унылые берега. Белая ночь. Простор. Страшный водный простор, на котором чувствуешь себя затерянным и маленьким...
— Странно, — сказала Валентина и постучала о пол высоким каблуком туфельки.. — Странно! Такой вы большой и сильный, а говорите о грусти, о затерянности. И это не случайно. Я уже в который раз это слышу, она неожиданно рассмеялась, блестя зубами и глазами.
— Над чем вы смеётесь? — прошептал Ветлугин.
— Я вспомнила, что о вас говорила Клавдия.
— Да? — он наклонил голову, сгорая от стыда и досады. — Что могла сказать эта маленькая старая колдунья?
— Она говорит... Она говорит, что если бы она была помоложе, конечно, если бы понравилась вам...
— Перестаньте, — попросил Ветлугин, страдальчески жмурясь. Его цветущее, здоровое лицо стало таким жалким, что Валентина сразу перестала смеяться.
— Если бы вы знали... Я так одинок, — пробормотал он почти невнятно.
Валентине снова представилась Клавдия, но она подавила смех, вытерла глаза и сказала:
— Это вам только кажется, что вы одиноки! У вас есть любящие родители, а я совсем одинока... И мне никого, никого не надо!
— У вас, наверно, были тяжёлые переживания, — сказал Ветлугин, подавленный внезапной вспышкой её явного ожесточения против самой себя. — Кто-нибудь оскорбил вас?
Валентина медленно выпустила кошку из рук, пригладила её взъерошенную шёрстку.
— Я никому не позволяла смеяться над собой, — сказала она и побледнела.
— Тогда почему же вы сами смеётесь над чужим чувством?..
— Я? — она взглянула на него искренно изумлённая. — Ах, это опять о грусти. Виктор Павлович, милый... Ну, вообразите... сидела бы на моём месте такая здоровая, краснощёкая и вздыхала бы о своей несчастной женской доле. Ну, кто бы ей поверил?
— Вы издеваетесь надо мной, — сказал Ветлугин и, неловко повернувшись, раздавил одну пластинку.
— А вы уже начинаете буянить?! — воскликнула Валентина и снова залилась смехом.
— Да, я скоро начну буянить, — пообещал он угрюмо и поднялся, кусая губы.
Валентина тоже поднялась.
— Пойдёмте со мной к Подосёновым. У них сегодня какой-то особенный пирог и мороженое. Это мне по секрету сказала Маринка, а я по-товарищески сообщаю вам.
— Нет, с меня на сегодня довольно!
— Как хотите. А то я могла бы воспользоваться вашей порцией, мороженого. Куда же вы? — Валентина посмотрела вслед Ветлугину и сказала с недоверием, тихо, задумчиво улыбаясь: — Обиделся...
22
Она шла по улице, счастливая каждым своим движением. Беспричинная радостная возбуждённость захлёстывала её томительным предчувствием чего-то необыкновенного и всё нарастала от ощущения солнечного тепла, от прикосновения ветра, поднимавшего, как крыло бабочки, край её пёстрого платья.
Вдоль маринкиной террасы вилась по верёвочкам фасоль, уже покрытая снизу мелкими красными цветочками. Цепкий, шершаво-шелушистый виток уса, как живой, прильнул к протянутой руке Валентины, потрогавшей на ходу зелёные листья. Она резко отбросила его, и стебелёк сломался легко, неожиданно хрупкий. Она поглядела на него с жалостью, вспомнила почему-то о сломанной пластинке, о Викторе Ветлугине и тихо поднялась по ступенькам.
Дверь в столовую была открыта, и оттуда доносился тонкий голосок Маринки и грудной, волнующий смех Анны.
Анна сидела у стола, уже накрытого к обеду. Перед ней лежали крохотные ножницы и тонкие мотки шелковистого «мулинэ». Один моток Анна держала в руках, терпеливо выравнивала спутанные нитки.
— А мы уже соскучились по вас, — сказала она Валентине и весело пояснила: — Делаю носовые платки Маринке. Начала давно, да всё некогда было закончить. А сегодня она заставила меня рассказывать о всякой всячине, вот я и рукодельничаю. — А нитки-то всё-таки ты спутала, — добавила она, обращаясь к дочери.
— Так уж, наверно, я, — скромно согласилась Маринка. — Ребёнок у меня болеет, Наташка моя, — сказала она Валентине с озабоченным лицом. — Она такая... добралась до мороженова и ела и ела, пока не захворала. Теперь кашляет, — Маринка перевернула куклу, и мягкая румяная Наташка с жёлтыми кудельными косицами тоненько запищала. — Вот, — Маринка вздохнула, — плачет... Ты бы полечила её немного.
Валентина взяла «ребёнка», прислонила его головкой к своей щеке.
— Ну, не плачь, не плачь, — уговаривала она серьёзно, а Маринка, чуть улыбаясь полуоткрытым ртом, с умилением смотрела на неё, держа согнутые ладошки так, точно хотела подхватить своего плачущего ребёнка.
Валентина стала осматривать «больную». Кукла опять запищала.
— Ты с ней тихонько, — попросила Маринка с увлечением, кладя обе ручки на колени гостьи.
— Почему ты говоришь Валентине Ивановне «ты»? — заметила ей Анна.
Строгий тон матери сразу испортил всю прелесть игры. Маринка потянула куклу из рук Валентины, перебралась с ней в другой угол и стала лечить её сама.
— Открой рот и плачь, — требовала она топотом, — тихонько плачь и скажи мне а-а... — но ей не игралось одной, и она снова обратилась к Валентине. — Я скоро буду летать, — сообщила она. — Так вот побегу, побегу, замашу руками и поднимусь выше папы, выше дома.
— Да, эта было бы чудесно — уметь летать! — сказала Валентина и снова ощутила чувство приподнятой радости, с которым она шла сюда.
— Я тоже маленькая часто летала во сне, — тихо сказала Анна.
Узкий пробор ровно белел в её волосах, уложенных на затылке в большой тугой узел. Особенно нежно смуглели полуоткрытые плечи над прозрачными сборками блузки. До сих пор Валентина видела Анну всегда в строгих, закрытых платьях и только теперь поняла, что она по-настоящему красива.
— И сейчас ещё часто летаю, — продолжала Анна, проворно снуя иголкой; тонкий пушок блестел выше запястья на её женственно полной руке. — Вот вроде Марины, — побегу, обязательно подогну ноги и лечу. Но не сразу вверх, а постепенно. И всякий раз боюсь зацепиться за телеграфные провода. Обязательно какие-то провода... И тогда я сильнее машу руками и поднимаюсь ещё выше, — Анна откусила нитку, откинув голову, полюбовалась на свою работу и стала собирать ещё не законченные ею платки и разворошенные нитки. — Андрей сегодня совсем заработался. Закрылся в рабочей комнате и пишет...
— Папа всё пишет, — вмешалась Маринка. — Я уже не могла дольше терпеть и пообедала. Вы, наверно, тоже недотерпите. Мне уж поспать пора, а он всё пишет.
Валентине вдруг стало скучно. Она взглянула на свои красиво обутые ноги: стоило надевать такие туфли и платье!.. Почему Анна ничего не сказала о нём? Нравится ли оно ей?
— Я сейчас уложу Марину и позову Андрея, — сказала Анна, — вы на минуточку займите себя сами.
Валентина взяла с этажерки первую попавшуюся книгу. Ей захотелось уйти. Какое ей дело до этих людей, погружённых в свои интересы! Пусть они пишут сколько угодно, пусть возятся со своим ребёнком. Валентина вспомнила, как Андрей в прошлый выходной день играл с Маринкой. Это доставляло ему столько радости. Он сам дурачился, как мальчишка; его узнать нельзя было.
«Я злюсь, — подумала Валентина, слушая, как редко и сильно стучало её будто распухшее вдруг сердце. — Чего же я злюсь? Отчего мне так неприятно у них сегодня. Всё-таки они оба порядочные мещане...»
«Мещане! — повторила она упрямо. — Уют... и корзиночка с нитками. Не хватало только мужа с газетой, но, наверно, и это бывает... Читают, учатся!» — Валентина так ожесточённо открыла книгу, что переплёт хрустнул.
23
Даже не пытаясь прикинуться занятой чтением, Валентина, нервно хмурясь, посмотрела на дверь, за которой послышались шаги. В комнату входил Андрей.
Она сразу заметила выражение особенной оживлённости в его лице. Это выражение было уже готовым, установившимся, и когда он входил и когда заметил её. Глаза его сияли каким-то рассеянным светом; между бровями лежали твёрдые морщинки, и румянец неровно окрашивал лицо, слабо пробиваясь, точно тлея под тёмным загаром.
«Любезничает с жёнушкой, а я тут сижу одна, как дурочка», — горько подумала Валентина, не поняв его оживления, созданного работой, и это ещё больше взвинтило её.
— Вы знаете, я читала однажды письмо Энгельса к какой-то женщине, — сказала она Анне позже, во время обеда. — Меня поразило то, что он ей писал: «Если бы вы были здесь, мы бы смогли побродить по окрестностям...» Нет, вы только представьте себе: Энгельс — и вдруг... побродить!..
— А что же особенного? — вступился было Андрей и даже замедлил с блюдом молодого салата, которое он собирался поставить рядом с заливным из дичи, приготовленным Клавдией, изощрявшейся на всякие выдумки.
— Это значит просто погулять, просто пошататься без всякой цели с милой, умной женщиной, посмеяться, поговорить... И уж, наверно, не об одной политике! — продолжала Валентина, не обратив внимания на слова Андрея и даже не взглянув на него. — Ведь это ни больше ни меньше, как «этический выпад», по выражению одного моего знакомого. И разве мало у нас людей, прямо засыхающих и физически и душевно на своей работе? Некоторых даже невозможно представить гуляющими. Они всегда заняты, у них всегда безнадёжно деловой вид. Поговоришь минут пять с таким человеком — и сразу в носу защиплет и сам не поймёшь, зевать ли тебе хочется или плакать.
— Правда! У нас многие сгорают на работе, — сказала Анна, неприятно задетая и удивлённая горькой, искренно прозвучавшей тирадой Валентины. — Мне кажется иногда, что это просто дань времени, — Анна помолчала, отделяя кусок пирога для Андрея.
Букет полевых цветов заслонял Валентину, и Анна решительно переставила его, а на весёлом голубом поле скатерти остался тонкий круг сразу осыпавшихся беловатых тычинок. — Пока мы не создадим в основном то, что намечено нашими строительными планами, пока работа не войдёт в нормальное русло, мы не научимся беречь себя. Нам слишком часто приходится спешить. Некоторые, возможно, рисуются этим, но в общем мы действительно очень заняты.
Андрей лёгким движением кисти отодвинул манжету и, высвободив руку, принял от Анны свою тарелку.
— Мне кажется, разрешение этого вопроса во многом зависит ещё от семейной обстановки, — снова вмешался он в разговор, серьёзно и ласково взглянув на Валентину (повидимому, до него совсем не дошло её недавнее пренебрежение). — Смогут ли двое людей так ужиться, чтобы, не ущемляя интересов друг друга, организовать свой труд и отдых...
«До чего же самодоволен и толстокож!» — подумала Валентина, поняв только то, что он вполне удовлетворён своей семейной обстановкой и тем, что хорошо ужился с женой.
— Семья! Вот то, во что я меньше всего верю, — произнесла она с иронической усмешкой. — Никогда мужчина и женщина не уживутся так, чтобы не ущемлять интересов друг друга. Для этого нужно состояние какой-то вечной влюблённости, совершенно невозможное, и тот, кто первый выйдет из этого состояния, потребует себе больше прав за то, что другой всё ещё влюблён в него. Вот тут-то и начнётся ущемление интересов. А там прелесть нового впечатления и... пошла писать семейная драма со всякими дрязгами. Или вражда или лживое замазывание вечно гниющей болячки, — Валентина взглянула на побледневшее с нежным ртом и широко открытыми, гневными глазами лицо Анны, лицо человека, которого больно и незаслуженно ударили, и торопливо, точно боясь, что ей помешают, сказала: — Вообще так называемое семейное счастье — самая непрочная вещь на свете. Стоит только вмешаться другой красивой женщине — и самый честный, самый нежно влюблённый муж начнёт испытывать прочность своей семейной клетки.
— Вы глубоко неправы! — возразил Андрей, с интересом выслушав её до конца. — Не верить в семью — значит не верить в естественность человеческих чувств и отношений. Какая семья? Вот это другой вопрос! Семья в капиталистическом обществе, построенная на расчёте, действительно является клеткой, охраняющей частную собственность. В ней ложь и вражда неизбежны. Не то у нас! Могу ли я, живя с любимой, мною избранной женщиной, чувствовать себя в клетке? Конечно, нет! Значит, не может быть и речи об «ущемлении интересов» с моей стороны, если бы даже я и разлюбил свою жену. Но для разрушения настоящей, современной семьи вмешательства другой «красивой» женщины далеко не достаточно. Мало ли на свете красивых женщин!
24
Какая-то смутная мысль словно луч света проникла сквозь тёплую пелену сна, всколыхнула и разодрала её. Валентина к самому носу притянула нагретую простыню: ей не хотелось просыпаться, но сознание чего-то непоправимого властно выталкивало её из сонного забытья.
«Что же, что?» — подумала она, прижимаясь щекой к мягкой подушке, тёплой там, где была вмятина от головы, и такой свежепрохладной по краю. Что-то снилось до пробуждения... нет, не то! Она перепутала вчера назначение двум больным, чего с ней никогда не бывало. Но ведь всё прошло благополучно, сегодня утром ей было так весело! Да ведь это «сегодня» уже прошло вчера! Но что же всё-таки случилось вчера?
Она была у Подосёновых. Сердце Валентины вдруг нехорошо, тревожно сжалось. Она сразу представила лицо Анны. Анна стояла на веранде, теребила листок фасоли, и от этого вздрагивала вся зыбкая зелёная завеса. Красные цветы-мотыльки тоже вздрагивали, точно хотели взлететь. Лицо самой Анны было неподвижно, только тяжёлые ресницы её моргали медлительно и Валентина, глядевшая на её профиль с ясным невысоким лбом и твёрдым подбородком, чувствовала, что взгляд Анны намеренно ускользает от неё. Все слова, сказанные Анной после «того», звучали холодно и вежливо.
— Ну и пусть, — прошептала Валентина грустно. — Что же я теперь могу?
Она легла на спину, вытянулась, аккуратно расправила простыню и пролежала так с полчаса, но странное волнение, овладевшее ею, всё разгоралось, и наконец, она уже не в силах была неподвижно лежать в постели. Она встала, щёлкнула выключателем, в одной рубашке, босиком пробежала по комнате и забралась на диван. Минут пять сидела неподвижно, охватив руками колени.
«Частная собственность... капиталистическое общество». Целый трактат по политэкономии!» — иронически усмехаясь, припоминала Валентина слова Андрея, и ещё она вспоминала, уже вся вспыхнув: «Мало ли на свете красивых женщин».
— Ничтожество! — промолвила она с громким вздохом. — Слякоть! Как ты могла ляпнуть такое про семью? Как ты могла сказать такую пошлость? Ай-ай-ай! Какой стыд! — и Валентина нето засмеялась нето всхлипнула, прижав ладони к лицу.
Нервная, зябкая дрожь прошла по её спине; она потянула к себе за угол белую пуховую шаль, окуталась ею, затем взяла недочитанную книгу, открыла её на закладке, но не прочитала и полстраницы, как убедилась, что думает совсем о другом, не понимая смысла прочитанного.
Она пробовала представить себя на месте Анны. Вот она подходит к постели Маринки, вот идёт в кабинет и садится у стола... Сколько всяких книг и бумаг на этом столе! Анна говорила, что она любит проснуться иногда ночью и посидеть с книгами часок-другой или даже просто так посидеть в тишине и подумать. Ну, вот и она, Валентина, также проснулась и встала, но читать ей не хочется, а думать... если думать только о семье Анны и том разговоре у них за столом, то лучше совсем не думать: так больно и пусто делается на душе от однообразно повторяющейся мысли.
И всё-таки Валентина возвращалась всё к тому же. Работают и учатся! Валентина тоже любила свою работу. Она вспоминала кочегара на пароходе и сотни, сотни других своих пациентов. Имена и отдельные черты их она уже забыла, но то, как она лечила их, создавало её доверие к своим силам, её уважение к себе, как к человеку-работнику.
Хорошо Анне, если Андрей для неё — настоящий товарищ, если его слова не расходятся с делом. Хорошо ей, что у неё такой здоровый, красивый ребёнок.
Валентина представила, как она стояла однажды в Эрмитаже перед Мадонной да Винчи. У Мадонны был огромный безбровый лоб, невинное, гладкое лицо девочки и колени матери. Младенец, которого она бережно, любовно поддерживала своими детскими, пухловатыми в запястье руками, был светел, крупен, весь в нежных складочках жира, и девочка-мать смотрела на него с таким важным, скорбным раздумьем; казалось, она подавлена была величием своего материнства.
Валентина порывисто встала, сунула ноги в мягкие туфли, открыла шкаф, приподнявшись на цыпочках достала с полки плоскую резную шкатулку.
25
Толстые щёчки его блестели, блестел круглый лобик и весёлые чёрные глаза. Во рту, открытом улыбкой, едва белел чутошный зубок. Это был её ребёнок, её сын. Снова она ощутила на своих руках утраченное тепло его маленького тела. Глаза её заволоклись слезами. Казалось, она всё имела для простого и милого женского счастья, но почему-то это «всё» оборачивалось для неё в худшую сторону. Озобленная неудачница! Неужели она не стоила иного?
Валентина вставила карточку в щель между оправой и стеклом овального настольного зеркала. Потом её печальный взгляд сосредоточился тревожно ига собственном отражении.
Тонкая шея, открытая вырезом ночной рубашки, была гладкой и стройной, по-девически обрисовывалась под лёгкой тканью невысокая грудь. Наклоняясь, Валентина откинула назад светлые кудри, приблизила к зеркалу полыхающее румянцем лицо и вдруг улыбнулась сквозь слёзы восхищённая.
— Я ещё буду любить! — с увлечением прошептала она. — У меня ещё будет ребёнок!
Она подошла к окну, распахнула его. Сырая прохлада потянула в комнату. Валентина крепче закуталась в шаль и присела на подоконник.
На востоке едва брезжила заря. Казалось, кто-то огромный и хитрый хотел поджечь тёмные лохмотья туч и раздувал под ними на горах тлеющие уголья.
— Всё-таки я очень одинока! — прошептала Валентина, глядя, как разгоралась и не могла разгореться тлеющая в тучах заря. — Вот и я стала вздыхать вроде Виктора... Но я ведь не докучаю с этим никому! — добавила она, точно оправдывалась перед собой за недоброе чувство, шевельнувшееся в её душе против Ветлугина.
Она отлично сознавала, что раздражало её совсем не то, что он так упорно тянулся к ней, стремительно подчиняясь всем её прихотям и настроениям — она даже не представляла, как бы она могла жить, не привлекая чьего-либо внимания, — а раздражало её то, что всё его старание занять её только подчёркивало ту душевную пустоту, которая особенно томила её в последнее время.
Под окном вдруг зашуршало что-то, и Валентина от испуга и неожиданности чуть не свалилась с подоконника. Тайон, встав у стены на задние лапы, молча приветствовал её, потягиваясь и размахивая тяжёлым хвостом.
— Ах ты, дурной! — тихонько вскричала Валентина; она перегнулась из окна, упираясь коленом в подоконник, с трудом подняла и втащила собаку в комнату. — Всё шляешься? — спросила она строго.
Тайон виновато улыбнулся.
— Когда же ты привыкнешь к своему дому? — Валентина достала из шкапчика кусок булки, но Тайон только из вежливости обнюхал его. — Я привяжу тебя на верёвку, — сказала Валентина; она сердилась, но чувство одиночества уже отлетело.
Она начала одеваться, даже напевала чуть слышно, но её не покидала мысль о том, что Анна обиделась, что теперь уже неудобно будет пойти к ним.
26
Всё утро в больнице она была задумчива, нервничала, принимая больных в поликлинике, а когда главный врач предложил ей поехать вместо заболевшего фельдшера в тайгу к разведчикам, то она совсем приуныла.
— Как же вы поедете? — спросил вечером Ветлугин, пришедший по обыкновению навестить её. — Вы умеете ездить верхом?
— В том-то и дело, что не умею.
— А сапоги у вас есть?
— Есть, но я ни разу их не надевала, — равнодушно ответила Валентина, сидевшая с шитьём в руках.
— Вы же не поедете в туфлях...
— Не знаю я, ничего не знаю! — уже с досадой ответила Валентина и, страдальчески морщась, посмотрела на уколотый палец. — Как поеду и с кем поеду, — мне всё равно.
— Поедете вы с Андреем Никитичем, — сообщил Ветлугин. — Я это знаю потому, что Анна Сергеевна при мне разговаривала по телефону, — пояснил он, удивлённый быстрым движением Валентины и тем взглядом, оживлённым и испуганным, который она вскинула на него. — Там заболело два разведчика. Анна Сергеевна беспокоится... может быть, тиф.
— Об этом уж мы должны беспокоиться, — намеренно сухо промолвила Валентина и низко склонила голову над шитьём.
Сильно вьющиеся на концах и над висками пряди волос совсем завесили от Ветлугина её лицо, видна была только круглая мочка маленького очень розового уха.
Но вдруг она откинула голову, искоса взглянула на Ветлугина:
— Это далеко... ехать?
— Да километров тридцать будет, и все тропой.
— И обязательно нужно в сапогах?
— Обязательно. Иначе вы собьёте ноги.
— Я же сказала, что у меня есть... — Валентина быстро опустилась перед диваном, вытащила из-под него пару маленьких связанных ушками сапог. — Вот! Я купила их, когда приехала сюда.
Ветлугин взял сапоги, развязал бичёвку.
— Они вам будут великоваты, — сказал он, шаря в сапоге, не торчат ли гвозди, но гвоздей не было, и он снова взглянул на Валентину, и сердце его сжалось от смутной догадки. — У вас есть портянки? — спросил он помолчав.
— Нет, но я могу сделать. — Валентина вынула из чемодана отрез полотна, оторвала от него широкую полосу. — Вы мне покажите, как это делается... Как нужно навёртывать.
Она села рядом с Ветлугиным, сняла туфлю, начала пеленать ногу поверх чулка.
— Так и так... А теперь как же?
— Дайте я сделаю, — предложил он и, опустясь на колени, деловито перепеленал ногу Валентины. Лицо его при этом было очень серьёзное и даже угрюмо.
Когда он хотел подняться, Валентина положила руку на его плечо. Ветлугин вздрогнул, но овладел собой и в лицо ей посмотрел почти холодно.
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что вы самый хороший, самый славный человек из тех, кого я встречала! Я чувствую, мы станем друзьями.
Ветлугин вспыхнул, как мальчик. Его догадка превращалась в уверенность. Не в силах ответить хоть что-нибудь, он отстранился молча.
27
Лошадь была очень высокая, и оттого, что она всё время быстро переступала ногами, вся её длинная спина до кончиков навострённых, стригущих ушей змеисто шевелилась. Шевелились и её выпуклая грудь, и гладкие круглые бока, и сидеть на ней, особенно в начале пути, было страшно и неудобно. Валентина то и дело теряла стремена, смущённо и сердито ворчала, отыскивая ногой ускользавшую опору.
«Наверно, я очень смешная сейчас?» — думала она и старалась держаться как можно прямее. Ей казалось, что она скачет во весь опор, но смирная её лошадь только трусила добросовестно, без понуканий по выбитой корытом лесной дорожке, размытой на спусках дождями. Вернее, лошадь торопилась просто из боязни отстать в тайге от своего чёрного соседа по конюшне, на котором ехал Андрей. Не всё ли равно, что побуждало её бежать? Важно было лишь то, что она стала как будто ниже ростом, и спина у неё оказалась вдруг такой надёжно-широкой.
Осмелев, Валентина начала посматривать по сторонам — на зелёный полумрак леса, на уютное лесное болотце, заросшее пухлыми моховыми кочками и жёлтыми звёздочками чистотела. Теперь, когда лошадь отстала, замявшись в нерешительности перед размешанной на тропинке грязью, Валентина крепко толкнула её каблуками сапог и, перескочив рытвину, снова почувствовала себя счастливой и гордой. Ей уж и досадно стало, что Андрей ехал впереди и не заметил проявленной ею. ловкости.
— Я нарочно еду тихо и всё жду, что вы окликните меня, — ответил он на её упрёк в невнимательности.
— Мне же никогда не приходилось ездить, — оправдываясь, сказала Валентина и, недовольная собой за это заискивание, добавила с хвастливой небрежностью: — Зато теперь я уже могу, как угодно.
— А рысью?
— И рысью.
— А ну, попробуем! — и, неожидан её согласия, Андрей толкнул вперёд свою лошадь.
Валентина сразу потеряла стремя и съехала набок. Но всё же она не слетела, не выпустила даже поводьев, а крепко, как испуганная кошка, вцепилась в седло. Она бы расплакалась от досады, но сознание того, что всё-таки она не упала, вовремя ободрило её. Она даже сумела поправиться в седле, и Андрей ничего не заметил, когда остановил коня и обернулся улыбаясь.
— Ну, как? — крикнул он, не разглядев выражения её детски изогнутых губ, но она ничего не ответила.
— Я устала, — сказала она, когда они проехали в молчании ещё километров пять. — Я устала и хочу пить, — повторила она, и в голосе её прозвенел уже не задор, а слёзы.
— Скоро мы доберёмся до воды. Там можно будет напиться и отдохнуть, — ответил он утешающе, как иногда говорил Маринке.
— Поезжайте со мной рядом, — потребовала Валентина. — Моя лошадь всё время спотыкается. Она не кривая?
— Нет, она не кривая, — удивлённо возразил Андрей и поехал совсем близко, но не рядом, а попрежнему впереди: дорожка была узкая.
«Его ничем не расстроишь!» — думала Валентина, почти ненавидя его серую шляпу с откинутой на поля сеткой, его крепкую, красную от загара шею, его спокойные плечи. — «Нет, она не кривая!» — передразнила Валентина с ожесточением. — «Я и сама знаю, что она не кривая! Но могло же мне показаться...»
28
Мягкая, сырая дорожка кончилась, подковы лошадей начали постукивать о камни, и вскоре сосновый бор, пронизанный дождём солнечных лучей, светло распахнулся вокруг. Он был просторен и огромен, как древний храм, со своими бронзовыми под блеклой зеленью стволами-колоннами, с одинокими грудами каменных алтарей, устланных розовыми пеленами богородской травы. В нём пахло ладаном, тёплой хвоей, смолью.
— Пи-ить... пи-ить, — стонал в вышине голос невидимого ястребка.
Изредка в огромной пустоте перелетали красногрудые клесты. Внизу, над тонкой жёлто-бурой вязью сухих иголок, между редкими кустами шиповника и тёмнолистной рябины, суетились у своих стожков муравьи.
Валентина стащила с головы сетку вместе со шляпой и осмотрелась. Грудь её дышала легко, быстро.
— Пи-ить, пи-ить, — кричала птица, и казалось, сейчас за соснами распахнётся в шуршаньи камышей, в белой кайме песка сказочный, прозрачноголубой простор озера.
Вбежать бы в светлую воду, вдохнуть запахи озёрной свежести рыбы, водорослей, текущего в мареве ветра, еле качающего в тусклой оправе далёких берегов солнечный блеск.
Но сосны не расступались, а всё новые и новые поднимали над дорожкой высокую крышу бора.
— А где же ваше ружьё? — неожиданно напомнила Валентина, взглянув на Андрея.
— Я не взял его с собою, — сказал он, спокойно посматривая по сторонам. — Зачем вам понадобилось ружьё?
— А если медведь?
— Здешние медведи редко нападают.
— Редко нападают, — повторила Валентина. — Но всё-таки нападают...
«Хорош, нечего сказать, — подумала она. — Он совсем не чуткий, в нём нет даже простого человеческого отношения к окружающим. И что, собственно, хорошего может находить Анна в своей жизни с таким сухим человеком!»
29
У русла ключа, под редкими соснами, громоздились развалы рыжеватых скал, в замшелых расселинах их белели пушистые, на тонких стебельках звёзды эдельвейсов, внизу, в камнях, чернела вода.
— Здесь, — сказал Андрей; он привязал свою лошадь за ольховый куст и хотел спуститься к воде.
— А я? — спросила Валентина; она всё ещё сидела в седле.
— Что вы?
— Помогите мне слезть отсюда.
Андрей неловко усмехнулся:
— Простите, я совсем не привык ухаживать. Наши женщины-геологи проявляют в таких случаях полную самостоятельность, — с этими словами он протянул к ней руки и принял её с седла, как ребёнка.
На одно мгновение она прижалась к его груди и уже стояла перед ним, глядя на него блестящими, смелыми глазами.
— Вы... лёгкая, — сказал он.
Её детские капризы и вызывающе милое кокетство смущали и настороживали его.
Под нависшей скалой было глухо. Вода в омуте, чёрно-зелёная, плотная, лежала неподвижно, только где-то выше по руслу звенела так, словно лилась на камни из узкого горла кувшина.
Валентина спустилась по крутому обрыву, бросила шляпу на береговой камень, зачерпнула пригоршнями ледяную воду. У неё сразу заныли зубы. Она провела захолодевшими ладонями по горячему, потному лицу и снова начала пить.
— Вы заболеете, — предупредил Андрей, вытираясь носовым платком; намокшие волосы его смешно топорщились.
Валентина посмотрела на него счастливым взглядом:
— Неужели? Я же сама врач.
— Верно, я совсем забыл.
— То-то! — Ей захотелось обрызгать его, но в это время узкая тень прошла в глубине.
Валентина даже вздрогнула и, опираясь ладонями в край камня, заглянула в воду.
— Вы обрушитесь туда, — снова предостерёг Андрей.
— Ничего, вы меня вытащите...
Андрей подошёл ближе, тоже всмотрелся.
Треугольная вытянутая голова выдвинулась из темноты, где едва виднелись затонувшие коряги. Мелькнуло, приближаясь, длинное тело; спина, усаженная грязно-белыми щитками-ракушками, взбороздила поверхность воды, взметнулась изогнутая лопасть хвоста, и всё стремительно пошло опять вниз. Всколыхнувшаяся вода сразу стала прозрачной и лёгкой, пока угловатое в светлых полосах тело рыбы не затонуло в глубине.
— Осётр! — сказал Андрей с улыбкой. — Забрался сюда с Алдана и живёт себе отшельником.
— Удалился от мира! — тоже чему-то радуясь, сказала Валентина. — Что-то мне показалось, что у него рта нет, — добавила она нерешительно.
— Рот у него тут (Андрей тронул себя под подбородком), маленький такой, круглый...
— Противный, — докончила Валентина.
— Нет, ничего. А что это вам сегодня разные недостатки мерещатся?
— Он совсем не боится нас, — сказала Валентина, как будто не расслышав. — Почему он не боится?
— Играет, — ответил Андрей весело. — Ах, мерзавец, что он проделывает! Обычно они ходят стаями по самому дну, взрывая ил, как свиньи. Ему хорошо в этой яме. Ниже речка обмелела: в прошлом году образовались по руслу карстовые воронки... такие полости в известняке, и почти вся вода провалилась под землю. Вот он и играет здесь.
— Хороша игра! — промолвила со вздохом Валентина, почему-то вспомнив сразу о своём собственном одиночестве. — Он уж, наверно, взбесился от скуки.
Андрей рассмеялся:
— Интересно, как мы его подкараулили. Вот я расскажу своим девушкам...
— Маринке?
— Ну да, ей и Анне.
— Вы им... ей... всё рассказываете?
— Всё.
— Решительно всё?
— Решительно, — подтвердил Андрей с лёгкой твёрдой улыбкой.
— Неправда, — сказала Валентина и нервно поиграла сломанной ольховой веткой. — Всего вы никогда не расскажете. И я не расскажу, и никто не расскажет.
— Тогда это не настоящие отношения, — сказал Андрей уже серьёзно. — Если любишь человека, то ничего не можешь скрыть от него.
Валентина закусила губу, белые пятна проступили на её лице. Она поднялась и улыбнулась насильно:
— Вот я бы поцеловала вас сейчас, разве бы вы рассказали?.. Именно, когда любят человека, то, не желая волновать его, о многом умалчивают.
— Тогда лучше не делать того, что неприятно любимому человеку, — негромко, но твёрдо сказал Андрей, делая вид, что не заметил её смелой выходки.
30
Валентина остановилась на склоне горы, тяжело дыша опустилась на желтоватый мох.
— Отдохнём минуточку... Какой чудный вид отсюда, сверху!.. Почему этот ключ называется Звёздный?
Андрей оглянулся на хорошо знакомый ему вид и тоже сел.
— Может быть, вы сядете ещё дальше? — вскричала со смехом Валентина. — Тогда мы будем разговаривать, как два китайца... чтобы нас отсюда слышала Анна Сергеевна. Вы видели... иногда два китайца... встретятся, сядут на корточки, не рядом, а... вот как мы с вами. Далеко слышно, когда они разговаривают!
Андрей нахмурился:
— Анна обиделась бы на вас за такие слова...
— Ещё не всё упущено. Вот мы приедем домой и вы ей расскажете о каждом моём и вашем движении, — Валентина посмотрела на огорчённое лицо Андрея и присмирела. — Я всё шучу, — сказала она упавшим голосом. — Правда, я очень полюбила вашу жену и совсем не хочу вышучивать ваши отношения. Я даже завидую вам обоим. Видите, как я откровенна. Но мне почему-то не верится... не верится, что эти отношения могут быть совсем, совсем искренними. Может быть, я не имею права говорить вам такие вещи... Правда?
Валентина посмотрела на белых чечоток, перелетавших по крутым дугам кедрового сланца, высохшего после давнего пожара, неожиданно заговорила быстро:
— У моих соседей есть кошка, чёрная такая, мягкая. Она часто приходит ко мне... Когда птицы садятся на провода у самых окон, она смотрит на них и так смешно кряхтит. Правда! Как будто блеет тихонько... Нет, я даже не могу назвать, как это у ней получается, но очень, очень смешно. Рот раскроет широко и хрипит тихонько, а когтями так и раздирает, — Валентина взглянула искоса на удивлённого Андрея и спросила опять неожиданно: — Почему же этот ключ называется Звёздным?
— Здесь мы видели звёздный дождь, — ответил Андрей, оскорблённый, как и в первый раз, дома, её дерзкими, злыми выходками, но озадаченный сбивчивым рассказом о кошке. Он чувствовал за всем этим какую-то личную драму Валентины, невольно оправдывал эти её выходки и невольно боялся их. — Возможно, это были мелкие метеориты, — продолжал он, успокоенный переменой разговора. — Мы пришли сюда, я и разведчики, чтобы заложить первые канавы. Ночью у нас сгорела палатка: попали искры от железной печки. До утра мы просидели вокруг костра под открытым небом.
— У вас же была печка, — напомнила Валентина.
— Печкой тайгу не натопишь. И вот я встал, чтобы подбросить дров, и вдруг слышу лёгкий шорох... Оглянулся. Небо серовато-синее перед рассветом, а по этому мутному небу под звёздами косой светлый дождь, такие мелкие, огнистые хвостики. Разведчики дремали, а один вскочил и говорит мне: «Это, Андрей Никитич, боговая палатка горит. Пусть-ка он попробует сам пожить на голом небе!» Так мы и решили назвать ключ «Звёздный».
— А богатое здесь золото?
— Пока ещё нет, но мы надеемся на рудное, вот на этом самом водоразделе.
— Это хорошо... надеяться! Я всю жизнь живу надеждой... На яркое что-нибудь, как ваш звёздный дождь.
31
Валентина вздохнула, рассеянно погладила бледножёлтые кустики оленьего мха.
Полые, густоветвистые стебельки его, сросшиеся в сплошной дерновик, свернулись на верхушках, как подпалённая шерсть, в коричневые узелки спор. Наднях прошли дожди, и мох, ещё не пересохший на солнце, был мягок и нежен. Валентина прилегла на него, закрыла глаза рукой, и пальцы её красновато просветились, как будто к самым глазам поднесли раскалённое железо. Она зажмурилась. Она слышала, как поднялся Андрей, как он пошёл наверх, но не окликнула его: ей так хорошо было лежать на крутом солнцепёке.
Всю ночь она провозилась с больными. У одного действительно оказался тиф, у другого — малярия, привезённая из Средней Азии. Валентина вспомнила серовато-синее, точно в лучах кварца лицо малярика, его холодные с лиловыми ногтями руки... Послушав отеческого совета смотрителя разведок Чулкова, он выпил стакан водки с перцем и с горчицей, и его всё время страшно рвало кровью.
Испуганный Чулков, грузный, но услужливо проворный, бегал ночью куда-то в тайгу с кайлом и притащил целое ведро голубого вечного льда.
Лёд, пролежавший в земле многие тысячи лет, внушал невольное к себе уважение, но под ножом кололся легко и, оплывая водой, распускался на блюдце просто, как самый обыкновенный. Чулков подносил его кусочками к обтянутым вокруг зубов губам больного, и чайная ложка тряслась в его тупых пальцах. Он был так расстроен, что Валентина даже не решалась побранить его за «собственное средство».
Сейчас больной спал, и Валентина в свою очередь еле осиливала дремоту, лёжа на мягкой моховой постели. Эта поездка сквозь лесное море, осётр-отшельник, звёздный дождь от сгоревшей «палатки бога», малярик, которому она помешала умереть ночью, — всё вдруг слилось для неё в одно потрясающее, радостное ощущение полноты жизни.
— Я счастлива, — сообщила она, ласково улыбаясь голубизне неба, и снова погрузилась в дремоту, растворялась, таяла от солнечного тепла, плыла куда-то...
Смятые облака плыли вместе с нею над чёрно-лиловыми краями гор, прорывались, наползая на острые, скалистые гребни... Странно и хорошо было следить из-под опущенных ресниц за их быстрым, беспорядочным движением.
Сверху донёсся голос Андрея. Валентина приподнялась и прислушалась. Он говорил своим обычным, негромким, чуть глуховатым голосом. Что-то звякало, точно разбирали лопатами груду мелкого железного лома.
Валентина положила раскрытые ладони на мох, крепко нажимая, опять погладила его. Шершавые стебельки щекотно прошли под её пальцами, и она, улыбаясь, с весёлым озорством сжала и выдрала их.
— Странно! — прошептала она, глядя, как шевелился, моховой дерновик, примятый и разорванный её руками. — Странно. Почему это... радость? Радуюсь чему? С ума сошла!..
Она встала и тихо пошла наверх. Из канав летела земля, выбрасываемая невидимыми лопатами, глухо звучали голоса. Валентина прислушалась и опять повторила:
— Странно. Очень странно!
В одной из канав она увидела Андрея и долго молча смотрела на его опущенные плечи и ссутуленную спину. Чулков выбирал куски камня из кучи в углу ямы и с самым серьёзным видом передавал их Андрею. Андрей рассматривал эти камни в лупу. Валентина постояла у канавы и медленно отошла. Что же, ведь она забралась сюда совсем не для этого, чтобы отвлекать его от работы. Хорошо и то, что он здесь. Она обязательно увидит его через несколько минут. Ничто не может помешать ей увидеть его.
— Заложить ещё одну в крест простирания, — донеслось до неё из канавы.
Валентина удивлённо подняла бровь, улыбнулась и села на жёлтый, уже обветренный камень, вынутый из ямы.
— По свалу-то мы подсекли её верно, — сказал Чулков, — уйти ей некуда.
После минутного молчания голос Андрея:
— Элементы залегания показывают сброс вправо.
— Сомнительно, Андрей Никитич, скорее, сдвиг влево.
— Сброс...
Валентина слушала и улыбалась матерински-снисходительно: как будто не всё равно, сдвинуть или сбросить.
Потом Андрей грустно произнёс:
— Попробуем заложить одну правее.
И, слышно вздохнув, Чулков повторил недовольно, но покорно:
— Заложить правее.
— Так, — прошептала Валентина. — Заложить правее. Ох, какой же ты упрямый, милый мой! — и она беззвучно засмеялась, откинув голову, почти задыхаясь от освобождённого ею и сразу заполнившего её радостного и страшного чувства.
Милый? Этот грубовато неловкий Андрей? Разве он уже не сухой эгоист? Разве он изменился со вчерашнего дня? Она не знает, и никто не знает, и никто не может помешать ей называть его так, как ей хочется.
— Милый! — наперекор всему прошептала она и вдруг притихла, заслышав его шаги.
32
Андрей подходил, озабоченно хмурясь, но, взглянув на неё, так смирно сидевшую на камне, сдержанно улыбнулся:
— Мечтаете, сердобольный врачеватель?
Валентина не ответила, только пристально посмотрела на него широко открытыми глазами. Лицо её, обычно оживлённое, подвижное, выразило какую-то внутреннюю сосредоточенность. Она точно прислушивалась к себе. Такое вот выражение Андрей часто наблюдал у Анны во время беременности.
— Случилось что-нибудь?
— Случилось.
— Что же?..
— Очень большое, очень важное.
— Для кого важное?
Валентина окинула его быстрым взглядом.
— Пока только для меня, — отрезала она строго и спросила: — Что такое в крест простирания?
Андрей удивился, но на лице Валентины было самое серьёзное внимание.
— Простирание — это один из элементов залегания жилы, то есть её направления. Например... если она простирается отсюда на северовосток, то мы закладываем канавы в крест этого направления. Значит, поперёк. А, что это вас заинтересовало?
— Да, это меня заинтересовало.
Валентина встала и улыбнулась новой, немножко виноватой и оттого жалкой улыбкой.
«Вот они, эти женщины! — подумал Андрей. — Кажется, понял её совершенно, а она глядь, уже совсем иная и даже вовсе на себя непохожа стала. А может быть, она именно сейчас настоящая?!»
— Мы скоро поедем обратно? — спросила Валентина и, не ожидая ответа, обратилась к подходившему Чулкову. — Я не последила сама, как там подготовят перевозку больных...
У Чулкова было серое после бессонной ночи лицо, веки глаз покраснели, набрякли.
— Будьте покойны, — сказал он с уверенностью старого служаки, почтительного, но знающего себе цену. — Конюх у нас — спец на все руки. Носилки соорудит хоть для самого китайского императора. Вот только на сегодня мы без лошадей останемся. Вот это мне прямо нож к сердцу.
— Так нужно же людей перевезти!
— Ну, ясный факт, что нужно, а так я разве бы дал! На каждые носилки по две лошади — шутка сказать!
— Мне нет надобности особенно торопиться, — проговорила раздумчиво Валентина. — И это просто моя обязанность... Пусть Андрей Никитич едет вперёд, а мою лошадь можно будет впрячь в носилки, и я поеду вместо второго конюха.
Чулков просиял:
— У меня уж сколько раз это самое на языке висело, да всё никак не насмелился. Оно вроде и ничего, а вроде и неудобно: образованная барышня — и вдруг за конюха при носилках!.. Вот если бы с Анной Сергеевной — тогда другой разговор.
— Почему же, она ведь тоже образованная!
Чулков усмехнулся, и пухловатое лицо его с широким носом и выдающимися скулами показалось Валентине хитрым и неприятным.
— Анна Сергеевна — человек ко всему привычный. Мы с ними ехали прошлой зимой в кошовочке, я и заглядись, старый дурак, на белку... И чего мне в ней помстилось: белка, как белка, самая обыкновенная! Загляделся да вывернулся на раскате: кошовку так и забросило. Ну, думаю, сейчас Анна Сергеевна меня разделают! А они отряхнулись да за кошовку, и враз мы её вдвоём на дорогу направили. Взялись вдвоём — раз, и готово!..
— Вы распорядитесь, чтобы там поскорее всё устроили, — сказала Валентина, перебивая его воспоминания.
«И чего он нахваливает её при муже? — подумала она неприязненно. — Подхалим какой!» Она взглянула на Андрея и уловила ещё не погасший тёплый блеск в его глубоких глазах. Ему рассказ Чулкова явно понравился.
— Пусть мою лошадь тоже впрягут в носилки, я тоже поеду вместе с больными, — сказал Андрей Чулкову. — Снимать с разведки лошадей и рабочих сейчас просто грешно, — Андрей с благодарной улыбкой посмотрел на просиявшую сразу Валентину и промолвил ласково: — Вы становитесь настоящей таёжницей.
33
Родовой строй у кельтов процветал ещё в восемнадцатом веке. Анна опустила книгу и задумалась. Энгельс писал, что наивность ирландских батраков, глубоко проникнутых представлениями родового строя, приводила их к трагедии массовой деморализации, когда они переселялись в города Старого и Нового Света. Оторванные от родной почвы, от первобытно-простых нравов родной среды, они сразу опускались на дно. Они шли в публичные дома, пополняли камеры уголовников. Город одинаково перемалывал и цветущих девушек и угрюмых здоровяков-парней — они превращались в отщепенцев, в жалкое человеческое отребье.
Анна вспомнила древние песни ирландцев, в которых они сочетали детскую жестокость с прелестью чистейших, утончённых чувств. Эти песни потрясали её, как живой крик, звучавший из седой мглы прошлого тысячелетия.
— Массовая деморализация! — повторила она вслух, и рука её судорожно сжала шершавый переплёт книги. — А разве я не была наивной, как ирландец, когда поступила на первый курс рабфака? Разве молодёжь, пришедшая за эти годы в наши города из самых глухих районов, не носила на себе следы родового строя? — Анна вспомнила ненцев и гиляков, эвенков и якутов, с которыми ей пришлось столкнуться за годы учёбы.
Приезжая в город, они не имели понятия о самых простых вещах, известных каждому городскому ребёнку.
— Как мы заботились о них!
Анна вдруг нахмурилась, обеспокоенная воспоминанием. В институте, будучи уже на предпоследнем курсе, она ударила по лицу студента. Ударила сильно, зло, до крови из носу за хвастливую, пошлую фразу.
Анна снова представила бесцветное, узколобое лицо студента, маленькую смуглую девушку, возле которой он увивался, и снова, как тогда, ощутила толчок горячего гнева.
«Неужели я и сейчас ударила бы?» — подумала она удивлённо.
Она читала полулёжа на диване. Час был такой, когда ещё светло на дворе, но в комнатах уже сумеречно, и настольная лампа, принесённая в столовую, уютно светила ей из-под зелёного абажура.
Тут же, у дивана, расположилась лагерем Маринка со своими автомобилями и пёстрой кукольной мелочью. Сначала она играла тихо, потом на полу началось форменное сражение: даже смирные тапочки Анны превратились вдруг в военные корабли. Маринка нагружала их людьми и машинами, с шипеньем волокла по ковру, сваливала всё в одну кучу, а потом уже разбирала, бесконечно нашёптывая.
— Начинается бой, — шептала она. — Товарищи! Вот идут фашисты... — Маринка оглядела своё военное хозяйство, сурово нахмурилась: — Товарищи! Сейчас я буду стрелять. Только не подходите к тапку: он заряженный пулями и бомбами. Сегодня пуля попали прямо в медведя, он свалился в яму. Там его совсем убило электрическим током.
«Откуда это у неё? — подумала Анна, прислушиваясь к бормотанию дочери. — Что за фантазии? И всегда она что-нибудь выдумывает!»
— Когда же это пули попали в медведя? — спросила Анна.
— Когда тебя не было дома, — серьёзно сказала Маринка.
— И он упал в яму?
— Упал.
— Какой же он был: чёрный или бурый?
— И чёрный и бурый, — Маринка подумала немножко, — и серебристый.
Клавдия поставила в буфет вымытые тарелки, тоненько рассмеялась.
— Значит, вправду! Ещё и серебристый! Это она, Анна Сергеевна, про лису такое слыхала: у Валентины Ивановны элегантская шубка с таким воротником.
— И вовсе не шубка, а медведь.
— Где же та яма, в которую он упал? — спросила Анна, но в это же время представила Валентину в её «элегантской» шубке.
— Ямы уже нет... там теперь столб, а медведь вылез по столбу и убежал в лес.
— Вот папенька его там поймают и приведут домой, — сладко пропела Клавдия. — И что это вы, Анна Сергеевна, отпускаете Андрея Никитича безоружными? Не дай бог, вправду медведь?! Долго ли до греха...
— Я говорила... — Анна помолчала, машинально отгибая уголки страниц, с шелестом пропуская их из-под пальца, взгляд её стал рассеянным. — В прошлом году мы с Виктором Павловичем видели медведя на тропе. Ничего... посмотрел на нас, постоял на дыбках и ушёл в тайгу.
— Настоящий, мама?
— Самый настоящий, только я что-то не помню, был ли он серебристый.
34
— Долго нет нашего хозяина, — сказала Клавдия и присела на краешек стула. — Валентина Ивановна на лошади-то не умеет ездить, её, наверно, поддерживать приходится.
Анна ничего не ответила.
— Нежная женщина, к тайге непривычная. А уж следит за собой... чтобы всё наглажено, чтобы всё начищено. Верите, нет — нынче прачку заставила всё бельё переглаживать.
Анна опять промолчала, ей не хотелось принимать участие в таком разговоре, но какое-то острое любопытство мешало ей оборвать болтовню Клавдии.
— Виктор Павлович по пятам ходят, чисто привязанные. Только они его не очень-то жалуют: прошлый раз вышел от них туча тучей. А уж такая пара была бы, такая пара, что лучше не придумать. И детки были бы породистые, красивые! Да, видно, вправду говорится: не по хорошу мил... Жалко Виктора Павловича. Сегодня идут из столовой и что-то несут в газетке. Гляжу, Тайона подсвистывают. Прямо смех и горе!
— А вы, чем подсматривать, накормили бы собаку сами, — сказала Анна с чувством внезапной неприязни к Клавдии.
Почему она решила, что всё это интересно слушать сейчас, когда Андрей и Валентина уехали вместе?
— Господи, боже мой! Вы думаете, я ленюсь покормить собаку? Я кормила, да Валентина Ивановна запретили. Я, говорит, хочу, чтобы он у меня дома жил, а не бегал по чужим кухням. Ревнивые они.
— Ревнивые? — невольно повторила Анна.
— Конечно. Я по себе знаю. Был у меня кот сибирский, пушистый. Любила я его до страсти и видеть не могла, если кто к нему руку протянет, погладит. Все мы, женщины, ревнивы за свою собственность, — спокойно закончила Клавдия, и за этим спокойствием Анне почудилось что-то недоговорённое, многозначительное.
— Я пойду купаться, — сказала Анна, поднимаясь и падевая тапки.
Оловянный солдатик зацепился в одном за стельку. Анна сердито поморщилась, вытряхнула его на пол.
— Я бы тоже покупалась, — неуверенно предложила Марина, чутко угадывая, но не понимая перемену в настроении матери.
Анна никогда не советовала ей не слушать то, что её не касается, зная, что живой, резвый ребёнок интересуется всем вокруг него происходящим. Она так просто, без шопотков и подмигиваний в сторону всегда навострённых маленьких ушей, говорила о семейной жизни, любви и детях, что Марина спокойно занималась своими делами, изредка выхватывая из разговора взрослых то, что цеплялось за её воображение, — вроде Тайона, ждущего подачки за окном кухни.
— Я бы тоже пошла с тобой, — повторила Маринка, сделав на своём хорошеньком лице просительную гримаску.
— Нет, ты же знаешь, что вечером дети не ходят купаться: вода очень холодная.
Анна зажгла свет в столовой, в спальне, переоделась, взяла мыло, мохнатое полотенце и вышла на улицу.
35
Она медленно шла нагорьем. , На душе у неё было смутно. Нехорошо взволнованная словами Клавдии, не в силах побороть всё возраставшую неприязнь к Валентине, она думала о ней:
«Какая же она! Она нарочно тогда хотела смутить, поддразнить нас. Разве она не видит, как я дорожу своей семьёй? И почему это Андрей поехал с ней теперь после того разговора? «Если красивая женщина захочет...» Неужели она себя имела в виду? Тогда это — просто нахальство! Не верит в семейное счастье, а старается занять собой каждого!..
— Фу, какая я баба! — со стыдом и тоской добавила Анна вслух, остановилась и посмотрела кругом.
Было ещё совсем светло, но молодая, бледная с вмятым бочком луна уже высвободилась на тускнеющем небе, и нагретая за день каменистая земля одевалась паутиной тусклых и жидких теней. Просторно раскинувшись, тоже ещё в бледных огнях лежал в долине посёлок. Огни поднимались на склоны гор, лепились вдали, по серым обрывам, где вставали голубые дымы у рудных штолен и шахт. Посёлок казался настоящим городом, и несказанно прекрасный в ранних сумерках, под рано вставшей луной вид этого посёлка-города, созданного с таким трудом здесь, в тайге, за тысячи километров от культурных центров, наполнил сердце Анны волнующим до слёз чувством.
«Вот то, что доверено моему знанию и совести. Сколько здесь людей, близких мне! И как ничтожна моя маленькая печаль (и даже не печаль, а сомнение пустое) перед силой, которую я ощущаю в себе! — глаза Анны зажглись ярким блеском, и новое выражение гордого, почти злого торжества осветило её черты. — Меня могут и оскорбить и унизить, но отнять у меня сознание человеческого достоинства невозможно».
Почти каждый день приносил в долину что-нибудь новое, и сейчас, когда Анна осмотрелась, деловые мысли сразу захватили её. Давно ли казалось: главное — это доставка хлеба. Хлеб решал всё. Но вот теперь рабочие были сыты, а программа по золоту снова срывалась. Анна вспомнила всё чаще застывавшую ленту транспортёра на флотационной фабрике: рудник не справлялся с подачей руды, и на фабрике были простои. Виктор Ветлугин сидел сейчас над проектом, который должен был изменить всю прежнюю систему отработки рудника.
«Нужно перестроиться, а на это время развернуть вовсю старательскую добычу и шахты россыпного золота, — размышляла Анна. — Вот если бы мы имели новый участок с хорошей россыпью... Андрей всё-таки слишком увлекается разведками по рудному золоту. Придётся решительно поговорить с ним... Ах, Андрей!» — и Анна снова нахмурилась, вспомнив о его поездке с Валентиной.
В купальне она положила полотенце и мыло на мостки и стала раздеваться, поглядывая на плотину, в которую упиралась широко и полно разливавшаяся здесь речонка. Вечером купающихся было мало, вода после заката солнца казалась особенно студёной. Оставшись в чёрном очень открытом купальном костюме, Анна медленно пошла по мосткам.
Ещё с первых дней в комсомоле она начала заниматься спортом: бегала, плавала, набивала себе мозоли на лодочных соревнованиях, приводила в негодование свою мать, когда без юбки, в одних трусиках и майке, появлялась при всём народе с такими же голоногими юношами и девушками. Сама Анна, спокойная в сознании своей силы и красоты, однажды преодолев чувство неловкости, почти не замечала этой полуобнажённости и в азартном увлечении заботилась только о поддержании своего спортивного достоинства.
С тем же азартным увлечением она наблюдала за двумя мальчишками-подростками, перерезавшими вперегонку пруд. Один, очень смуглый, черноголовый, плыл боком, расталкивал воду и плечом и головой, бурлил её, повёртываясь к ней, как пущенный странный снаряд. Другой плыл сажонками, вылетая из воды почти до пояса, и сизая бороздка на его мускулистой узкой спине подчёркивала, изгибаясь, движения плавно и сильно выносимых рук. Первым доплыл черноголовый, хотя казалось, что он двигался медленнее. Он вылез на плотину и, дыша всей грудью и животом, впалым и смуглым над белыми трусами, засвистел озорным, пронзительным свистом.
Анна улыбнулась мальчику, напоминавшему ей её недавнюю юность, и стала сходить по ступенькам. Она взглянула на своё отражение, расплывчато дрожавшее на тёмной воде.
«Я тоже красивая, — подумала она, отталкиваясь от последней ступеньки, узенькой и скользкой, и снова возвращаясь к мысли о Валентине, — я тоже могу нравиться... Почему же я не стараюсь привлечь общее внимание?»
Анна легла на спину, посмотрела в глубокое небо, где уже плавали звёзды. Странно и хорошо было смотреть на них, ощущая под собой текучую зыбь. Погрузиться бы так на самое дно, глядя сквозь толщу воды! Наверно, вся она будет прозрачно-синяя, исколотая насквозь золотыми изломанными, дрожащими лучиками.
Анна вспомнила совместное купание с Валентиной, как та ёжилась, не решаясь прыгнуть в холодную воду, как вылезла потом, вся розовая, и, смеясь, притопывая ногами, отжимала свои кудрявые волосы.
«Она красивее меня, и Андрей видит, что она лучше. Как загорелись у него глаза, когда он посмотрел на неё в первый раз!»
От одной этой мысли Анна сразу ослабела и с головой окунулась в воду.
— Чорт знает что! Ужасно! Ужасно! — бормотала она, отфыркиваясь и от воды и от своей беспомощности перед этими мыслями.
36
Игра солнечных бликов на письменном столе мешала Анне. Анна встала и опустила штору. Новый проект рудничных работ, составленный Ветлугиным, лежал перед нею, и она снова и снова просматривала его с чувством тягостного недоумения.
Вся, будущность рудника, а вместе с ним будущность. Анны и Ветлугина была заключена в сложной сетке проекта, тщательно вычерченного на простом листе плотной бумаги. Но только явное легкомыслие Ветлугина натолкнуло Анну на мысль, что если не для дела, так для себя самого мог бы он постараться.
— Дикий бред какой-то! — сказала она озлобленно. — Были у человека все возможности пошевелить мозгами, а он убил время и преподнёс чорт знает что! Прямо зарезал! Зарезал красавец писаный!
Она развернула старый проект, по которому ещё велись работы на руднике. «В своё время это было очень смелым новаторством, — подумала она, сразу вспыхнувшим, острым взглядом всматриваясь в проект, созданный два года назад ею и Ветлугиным. — Какое хорошее, горячее время было тогда! Но мы действительно погорячились и кое-что не предусмотрели, а теперь под землёй останется сорок процентов рудных целиков. Но что же именно мы не предусмотрели?»
Морщинки глубже залегли между бровями Анны, она склонилась над столом, оперлась на ладонь с видом суровым и вдумчивым.
Земля! Да, земля, с которой им приходилось иметь дело, не была такой, какой она является представлению миллионов людей, живущих на ней. Пески в рудниках — это спаянные зёрна могучих жил кварца, прорезающих твёрдое тело материнских пород; глины — это глаза полевых шпатов, немо глядящие из холодных гранитных массивов. В мягкой, «верхней» земле, лежащей над постелью-скалой иногда только слоем пыли, иногда мощным покровом в десятки метров толщиной, лежало и мелкое, рассыпное золото. Ниже золото уходило в неразрушенную скалу, опускаясь на сотни метров, слитое с рудами жил, с коренной материнской породой. Там его приходилось брать сочетанием тяжкого труда и высокого горного искусства.
«Именно искусства, — думала Анна, сосредоточенно и строго глядя перед собой. — Неожиданности, иногда потрясающе грозные, опрокидывают самые точные расчёты. Нужны и знание, и опыт, и просто подсознательное чутьё, и смелость нужна, чтобы овладеть этой каменной стихией. Ведь вот как будто всё мы предусмотрели в этом проекте... Думали, вынем руду сначала широкими колодцами-камерами, начиная выборку со дна колодца, потом вынем промежуточные, временные целики, которые держат кровлю выработок и в которых проложены ходы сообщения. А что получилось? Камеры мы отработали так, как нам хотелось: впервые в нашей горной практике без крепления, впервые с выпуском отбитой руды под давлением её собственного веса. С этим справились, а на целиках осрамились. Взорвать мы их взорвали, а «посадить» и вынуть не смогли. Теперь флотационная фабрика простаивает из-за недостатка руды. В чём же дело? Ветлугин на этот вопрос никак не ответил».
Анна встала и принялась ходить по комнате, по синей ковровой дорожке. Конечно, ошибки, допущенные на руднике, будут исправлены. Но как быть с программой: добыча золота, подорванная весенним недоеданием и цынгой, ещё уменьшилась из-за простоев фабрики. Беда за бедой! Но разве это — оправдание? И Анна даже не пыталась оправдываться. Выполнение программы было плодом всей работы. Работа была смыслом всей жизни; вне этой работы Анна не представляла себя. И вот нарушалось это самое главное, жизненно необходимое.
37
Хмурое, разгорячённое лицо Анны прояснело немножко, когда она услышала за дверью густой и низкий, словно из бочки, голос Уварова.
— Как ты кстати, Илья! — сказала она, идя ему навстречу. — Я только что хотела звонить тебе... Зла я сейчас чрезвычайно, только остыну, начну взвешивать за и против и снова взвинчиваюсь. Смотри сам, что он представил! Даже подумать страшно: убил человек время и преподнёс чорт знает что!
— А ты погоди, не кипятись, — сказал Уваров, хотя сам с нетерпением ожидал представления проекта.
Он сел к столу, ссутулил широкие плечи, подперев кулаками опущенную голову. Анна в ожидании снова начала ходить по комнате, изредка посматривая на затылок Уварова, тронутый ранней проседью, на его неудобно притиснутые покрасневшие уши.
А Уваров с увлечением пробирался по линиям чертежа, прикидывал, соображал. Красота смелого проекта захватила его. Рассеянным взглядом он нащупал на столе карандаш, подтянул лист чистой бумаги и сам занялся выкладками и подсчётами. Гладкая причёска его расстроилась, блестящие чёрные пряди жёстких волос свесились на выпуклый лоб. Он совсем забыл о недовольстве Анны и, на минутку оторвавшись от проекта, весело задумался, вспоминая борьбу, с которой он, и Анна, и Ветлугин вводили камерную обработку без всякого крепления. Как развернулись сразу работы рудника! Только теперь сказались впервые недостатки этой системы. Выправляет ли их Ветлугин? Уваров снова уткнулся в проект, устроившись уже на нём обоими локтями; глаза его так и бегали по чертежу, остро отмечая и пробуя все детали. Он даже засопел, потом начал легонько насвистывать.
«Ищи, ищи, всё равно ты там ничего хорошего не найдёшь», — думала Анна; она разбирала почту на другом конце стола и с сердитым и терпеливым любопытством наблюдала за Уваровым.
— Да-а! — сказал наконец Уваров, неожиданно оборачиваясь к ней. — Проект, надобно сказать, красиво сделан!
— В этом-то вся беда, что он красиво сделан, — сдержанно возразила Анна. — В этом-то вся опасность: можно поверить, увлечься и такое настряпать, что потом не расхлебаешь. Ценность проекта в его осуществлении, а не в том, что он красив, как... мыльный пузырь!
— Надо послушать по этому поводу самого автора, — предложил Уваров, чуть усмехаясь.
— Как ты можешь смеяться? — снова взволновалась Анна. — У меня вся душа изболела. Мне прямо драться хочется.
Уваров покачал головой.
— Вот это уж никуда не годится, — драться-то. Мужчина он, как никак, ладный — не справишься. Ты его делом побей.
— А ты?
— Что ж я? Я всегда за новаторство. В этом проекте есть свои положительные стороны, — быстро добавил Уваров, заметив движение Анны. — Поэтому я хотел бы проверить кое-что, послушав самого Ветлугина.
— Ну, что же, послушаем, — холодно сказала Анна и позвонила. — Попросите главного инженера, — сказала она, когда вошёл секретарь — седенький, усатый, очень чистенький старичок.
Проводив взглядом его легко и мелко переступавшие коротенькие сапожки, она со вздохом повернулась к столу.
38
Ветлугин вошёл внешне спокойный, свежий, окинул взглядом разложенные на столе чертежи и сел возле Уварова, высоко держа крупную черноволосую голову. Его самодовольное спокойствие, его сытая, выхоленная внешность, до сих пор соответствовавшие представлению Анны о солидности её главного инженера, снова обозлили её.
«Заелся, как гусь в засадке!» — с горечью подумала она.
Сейчас она забыла, что Ветлугину не с чего было худеть: он не пил, почти не курил и, влюблённый в Валентину Саенко, вёл жизнь праведника. Анна забыла своё дружеское отношение к нему, свои шутки, своё сочувственное желание женить его, чтобы не пропадало зря это железное здоровье, сердечность, избыток мужских сил и чувств. Сейчас перед ней сидел человек, который плохо выполнил порученное ему дело, и, повидимому, не сознавал этого, и с невинным и в тоже время преступным самодовольством смотрел на неё.
— Ваш проект не пойдёт, — сказала Анна, краснея и волнуясь. — Вы предлагаете разбить следующий этаж рудника на одиннадцать камер, оставив между ними целики в метр толщиной вместо прежних шестиметровых. Этак у нас получится из одной крайности в другую!
— Зато в целиках останется только двенадцать процентов руды, — возразил Ветлугин и оглянулся на Уварова, ища его сочувствия. На самом деле, он не был так спокоен, как показалось Анне.
— По сравнению с тем, что мы имеем сейчас, это было бы неплохо, — как будто согласилась Анна. — Но провести это на практике невозможно. Целики только в метр толщиной не выдержат давления сверху, они не поддержат кровли.
— Вы забываете, что ширина камер будет также уменьшена, — сказал Ветлугин, весь вспыхивая. — Зачем же при узких выработках оставлять такие колоссальные стены, которые не удастся потом разрушить и вынуть ни при каких условиях. А ведь это запасы той же руды!
— Совершенно верно: целики — это временные запасы той же руды. Но они же и временная опора, и если эта опора будет слаба, то всё, что вы предлагаете, само обрушится. Всё рухнет в разгар работы. Мы же должны думать о людях, которые будут там, под землёй. Мы можем идти на риск в труде, в затрате средств, но рисковать человеческой жизнью мы не имеем права... Мы не можем! — поправилась Анна, в гневной запальчивости отбрасывая самую мысль о праве на такой риск. — В смысле безопасности ваш проект не выдерживает никакой критики.
«Не о том вы думали, когда составляли его! — чуть не добавила она, вспомнив заботу Ветлугина о собаке Валентины. — Вместо того, чтобы со всей страстью отдаться делу, он возится с избалованной собакой, пичкает её шоколадом, ходит за ней с кусочками!»
Ветлугин даже не сразу нашёлся.
— Это голословное заявление, — сказал он, возмущённый и оскорблённый. — Проектируя одиннадцать камер, я рассчитываю на особенную устойчивость потолка — кровли. Постепенная отработка камер создаст в общем суженные сводчатые уступы потолка. При опоре на десять стен-целиков это будет представлять цепь подземных галерей необычайной прочности.
— Но где же вы проложите ходы сообщения? Вы же знаете, что в каждой камере должно быть не меньше двух выходов. Они должны выводить в прочное место — в целик.
— Так здесь же предусмотрено, — быстро сказал Ветлугин, ища карандашом на сетке чертежа. — Вот же второй ходок через целик в следующую камеру. Вот и вот! — и он снова оглянулся на Уварова, встревоженный его молчанием.
Анна неловко усмехнулась, почти стыдясь за упрямство Ветлугина и его нежелание понять свою ошибку.
— Вы сами только что сказали о постепенной отработке камер... об «уступах» потолка — это значит (как практикуется и сейчас), что при отработке одна камера опережает другую на три — четыре метра. Когда вы будете пробивать свои ходки, они попадут на места, уже заполненные отбитой породой. Один раз мы с вами уже ошиблись. Мы хотели дать руду скорее, проще, дешевле, но мы увлеклись и не продумали всё до конца, а это привело нас к срыву работы. Я надеялась, что теперь вы серьёзнее подойдёте к вопросу... у вас было время подумать об этом, А теперь это время упущено! Вы понимаете, нам придётся совсем остановить фабрику: там просто нечего будет делать.
«Вот женская поспешность суждения! — подумал Ветлугин неприязненно. — Видно, и вправду не так-то просто для женщин усвоить мужской стиль работы».
— Уж и делать нечего, уж и фабрику остановить! — сказал он с натянутой иронией. — Ведь ваши доводы — теория. Ведь это нужно представить на практике...
— На практике? Хорошо. Я иду на рудник. Идёмте со мной. Ты, Илья, конечно, тоже с нами. Посмотрим на месте, поговорим с рабочими... Я думаю там, под землёй, вы сами сможете «представить на практике», что даст выполнение вашего проекта.
39
Они остановились на краю воронки — обвала над «старой» выработкой. Воронка была так огромна, что в неё можно было бы сбросить все дома посёлка. Странно было смотреть на эти жёлто-серые каменистые осыпи, уходившие на головокружительную глубину.
— Смотрите какой провал! — сказала Анна, значительно взглянув на Ветлугина. — Помните, здесь росла столетняя лиственница... её в ту ночь, когда опустилась земля, тоже рвануло книзу. Сначала она перевернулась вверх комлем: корни виднелись на дне ямы ещё утром. Говорят, что они корчились, как живые, цепляясь за камни. Потом всё было размолото и ушло в глубину. Теперь пустоты, сделанные под землёй, снова заполнены.
— Да, всё что было там, внизу, поднято на-гора, измельчено и превращено в пыль, — рассеяно отозвался Ветлугин. — Во время флотации даже золото становится невесовым, — и ещё он сказал, желая перевести разговор: — Когда-то жена американца-изобретателя заметила во время стирки белья на реке, как пристают песчинки к пузырькам мыльной пены. Так возникла идея флотации: вместо песчинок люди заставили оседать на пузырьки минералы с золотом. Золото становится легче воздуха!..
— Но для этого нужны колоссальные затраты, для этого нужно взорвать и вынуть из-под земли сотни тысяч... миллионы тонн камня, — снова напомнила Анна. — Какой это гигантский труд! Представьте, что ваш проект был бы осуществлён... Ведь это на глубине в сто восемьдесят пять метров! Когда-нибудь люди посмотрят на следы наших трудов и удивятся им. Когда-нибудь... Но они-то, эти люди, будут знать, что не в пыль, а в радость человека превращена жизнь камня, поднятого нами из глубины. Смотрите, как осела земля. Какая огромная тяжесть опустилась туда! Но всё это держалось, пока мы не разрушили целики, на которые опирались верхние слои горных пород.
— Целики? Да... — повторил Ветлугин, и лицо его снова приняло выражение гордого упрямства, когда он представил мощную опору для каменной кровли, которую создаст стройная система его десяти стен-целиков.
— Вот об этом-то мы и должны подумать в первую очередь, дорогие товарищи, — заговорил Уваров, который до сих пор молча забавлялся тем, что сталкивал камешки с края воронки и следил, как, гулко подпрыгивая, скатывались они вниз. — Подумать о том, чтобы не устроить такой вот обвал во время производства работ. Имейте в виду, что история горного искусства отмечена многими гробами.
В помещении раскомандировочной они надели поверх своей шахтёрскую одежду и, сразу изменённые до неузнаваемости, направились коридором штольни к подъёмной клети.
Клеть плавно подошла к выходу колодца, звякнул железный затвор, и рабочие в грязных, мокрых донельзя спецовках замелькали мимо, громыхая сапогами по камню рудничного двора: выходила утренняя смена, проводившая передовой штрек на нижнем горизонте. Выходили мастера углубки, проходчики мокрых передовых забоев — мастера ответственнейшего шахтёрского труда.
Узнавая Анну, иные широко, радостно и устало улыбались, а она и хотела бы улыбнуться, да не могла, встревоженная мыслью, как убедить Ветлугина в непригодности его проекта, чтобы не подвести потом этих доверенных ей людей.
Клеть, только что взлетевшая, снова дрогнула и стремительно упала в темноту. Мелькали вдруг ярко освещенные дворы горизонтальных штреков, мелькали в них, как в окнах, фигуры людей, и снова слепая темнота, да жёсткий шорох клети, да плеск воды, льющейся со стен колодца.
На сто тридцать пятом горизонте, то есть в горизонтальной выработке на глубине в сто тридцать пять метров, Ветлугин, Уваров и Анна вышли. Глянув на клеть, снова ринувшуюся в сырую глубину колодца, Анна сказала Ветлугину:
— Сначала мы посмотрим старые работы, поговорим... Да, говорить мы будем здесь, а потом спустимся в передовой штрек сто восемьдесят пятого горизонта. Там сейчас столько воды, что едва успевают откачивать. Разговаривать там будет трудно.
Анна повернулась и пошла по «двору» штрека, где было особенно светло и сухо: здесь работали моторы, обслуживавшие этот этаж рудника.
«Сейчас я проведу тебя по нашим старым следам и ткну носом в то, что мы напортили в прошлом, и в то, что могло бы получиться из твоего дурацкого проекта в будущем!» — с холодным тяжёлым бешенством думала Анна, идя первой по просторному коридору штрека. Она шла, увёртываясь от вагонеток, подталкиваемых откатчиками, грузно ступая резиновыми сапогами по доскам настилов, под которыми текла вода, собиравшаяся сюда к водосливу из всех просечек «этажа». Местами вода текла даже поверх досок, и с бревен потолочного крепления лился настоящий дождь, — тогда Анна сутулилась, втягивала голову в плечи и шла быстрее валкой, проворной походочкой, неуклюжая и широкая в своей брезентовой куртке.
40
Свет фонаря упал снизу на молодое лицо. Под твёрдым подбородком блеснула пряжка ремня. Металлическая каска придавала шахтёру вид мужественно-суровый, но если бы снять эту каску, отжимавшую сзади узел волос на самые плечи, эти жёсткие брезентовые штаны и куртку, то перед разбитым люком оказалась бы просто миловидная женщина, встревоженная и даже смущённая.
Выпускной люк был разбит взрывом. Но что же делать, если к выходу спускаются большие глыбы? Вот сегодня снова спустилась одна пудов на шестьсот, а из-за неё застряла вся руда. Глыбу разбурили, взорвали... Вместе с ней взорвался затвор люка. В развороченное отверстие выперла и раздробленная руда; выпускаемая под тяжестью собственного веса, она не разбиралась, куда ей следовало выходить, и безобразной грудой завалила коридор штрека. Рабочие не успевали подбирать руду, нагружая вагонетки лопатами.
«Всю механизацию свели назад к лопате! — думала Анна с горечью. — Но мы хотели дать руду скорее и дешевле, — тут же возражала она себе. — Мы хотели создать мощный, непрерывный поток руды, и мы его создали, только вот этого мы не предусмотрели... Да, именно этого мы не предусмотрели! — сказала она себе удивлённо и радостно. — Что если люки и эти вагонетки перенести в нижний этаж и туда перепускать руду... А под выпускными воронками... вот здесь, на этом горизонте, положить над устьем добавочного колодца рельсовые грохота... Крест-накрест... Все крупные куски, которые не пройдут в отверстие этой решотки, взрывать здесь».
— Мы должны внести в проект дальнейшей разработки горизонт грохочения, — сказала Анна громко,сразу захваченная своим открытием, ища глазами Уварова, — такого же серого и огромного в своей спецовке, как остальные шахтёры. — Понимаешь, нечто вроде решета на промежуточном этаже, такие решотки из рельс, и, в случае надобности, вторичная распалка над люком. Тогда люки не будут повреждаться и выпуск руды пойдёт без перебоя. Ну вот, спросим его...
Анна обернулась к рабочему-забойщику и стала объяснять ему, оживлённо блестя глазами. Она не терпела промедлений, отсрочек, долгих размышлений, быть может, даже слишком нетерпеливая в своём желании действовать. Уваров хорошо знал эту её сторону и сейчас, наблюдая, как она сразу на непосредственно заинтересованном человеке проверяет возникшую у неё деловую мысль, сразу подумал о её отношении к проекту Ветлугина. Нет, её нельзя было обвинить в недостатке смелости. Она уже доказала своё уменье «пойти на риск», когда за этим риском была действительная перспектива.
Уваров был рассеян, но Анна увлекла и его, и он тоже стал слушать, глядя при этом больше на забойщика, и когда забойщик неожиданно хорошо, располагающе, улыбнулся, Уварову самому захотелось улыбнуться: так нужно и просто было всё, о чём говорила Анна.
«Если мы введём горизонт грохочения, это поможет нам потом исправить прошлые ошибки и выпустить целики», — думала Анна, карабкаясь по крутым лестницам колодца, пробитого в целике.
В камеру Ветлугин, Уваров и Анна проникли через боковой ходок, низкий и тёмный. Ходок этот не был закреплён деревянными столбами-подхватами, как не была закреплена и самая камера — просторная выработка ввиде пещеры в сплошной каменной породе. Рядом с этой камерой, за таким же шестиметровым целиком, по ходам которого они прошли, была вторая камера, потом опять целик и опять камера. Так были расположены все шесть целиков и семь камер в этом этаже рудника.
Бурильщик Никанор Чернов опустил перфоратор, давая отдых натруженным рукам, освобождённо улыбнулся ослепительно белыми на запылённом лице зубами.
— Выпуск руды нас ограничивает! — громко крикнул он, оглушённый треском соседних перфораторов, и опять улыбнулся. Он впервые работал один на двух молотках, и настроение у него, несмотря на усталость, было повышенное. — Внизу задержка с выпуском, а нам здесь, под потолком, тесновато.
Анна и сама видела, что в камере «тесновато». Бурильщики перфораторами и динамитом вгрызались в потолок камеры и каждый день обрушивали его, и каждый день, каждый час разрушенная порода в медленном непрерывном движении, вытесняемая собственным весом, уходила из-под их ног. Так отрабатывались все камеры снизу вверх до кровли «этажа». Когда вся отбитая порода уйдёт через выпускные воронки на дне камер, камеры будут представлять собою искусственные пещеры до пятидесяти метров высотою. Подумав об этом Анна сразу вспомнила провал наверху...
— Опять люк подорвали! — кричал Чернов, всё так же освобождённо улыбаясь. — Мы производительность здорово повысили, а развернуться негде...
В своём сером брезенте, пропылённый серой каменной пылью, он стоял перед Анной хозяином недр, сильный и смелый, как и все, кто работал здесь, под землёй.
— Сколько сейчас даёшь? — спросила Анна, любуясь энергичным лицом Чернова, глазами его, яркими и влажными в пыльных ресницах.
— На двух бурах до пятисот процентов.
— А мог бы дать больше?
В лице Никанора Чернова мелькнуло недоумение,даже как будто испуг. На минуту он задумался, сразу постарев, без блеска улыбки.
— Можно бы, — произнёс он, морща сосредоточенно и лоб и брови, — кабы было где развернуться. Развернуться негде. Если я один работаю сразу на двух станках, то, приноровившись, и на трёх — четырёх сумею.
41
— Вот, когда мы введём горизонт грохочения, — это сразу даст возможность ускорить работы здесь, — сказала Анна, подходя к Уварову. — Видишь, как задерживает бурильщиков плохой выпуск руды. А ведь мы могли бы предусмотреть это, если бы не поспешили...
— Вы сожалеете, что мы ввели новую систему отработки? — спросил Ветлугин.
— Никогда! Но эту систему нужно усовершенствовать, а не губить легкомысленно.
Лицо Ветлугина в тусклом сквозь пыль освещении потемнело от бросившейся к щекам крови:
— Вы это о чём?
— О вашем проекте, — отрезала Анна.
— Это нужно доказать.
— Хорошо. Я буду доказывать. Мы для того сюда и пришли, чтобы «представить на практике»... — Анна подошла к неровной, ямисто выбитой стене целика, провела по ней ладонью. — Вот опора для того, что наверху, а наверху нависла каменная порода — пласт в его тридцать пять метров толщиной. Сделанные нами пустоты только усиливают давление, разрушив целостность этой породы. На сто восемьдесят пятом горизонте, для которого составлен ваш проект, давление ещё усилится. А высота камер рассчитана в пятьдесят метров. Представьте себе, что это высота двадцатиэтажного дома. — Резкая складочка легла между бровями Анны, но она продолжала спокойно: — Целики, по вашему проекту, будут между выработками-камерами, как каменные стены в метр толщиной. Но вывести их на всю высоту невозможно. Ведь это же не воск резать: каждый шаг в породе мы пробиваем взрывами, от которых целики тоже трескаются. Вообразите, что местами толщина поневоле разбуренных целиков будет сохранена только в полметра или ещё меньше... Они осядут и сами уйдут в выпускные воронки. Их попросту выжмет своим весом спускающаяся отбитая руда. Допустим, что удалось бы отработать так, как вам хочется. Но при страшном давлении сверху наши узкие да ещё растрескавшиеся целики-столбики не поддержат кровли: их раздавит верхней породой, как спички. Это загубило бы всю систему работ без крепления. — Анна взглянула бегло в глаза Ветлугина и сказала: — Если вы не возражаете, я попробую познакомить Чернова с вашей... идеей.
Бурильщик Чернов выслушал Анну очень внимательно. Серое от пыли лицо его стало как будто ещё серее:
— А где будут проложены ходы сообщения? — спросил он.
— Через камеры, — серьёзно пояснил Уваров, позволив себе вмешаться пока на правах слушателя, — через целики в следующие камеры.
Чернов заметно смутился.
— Как же это получится? — заговорил он с запинкой. А в случае... обвал... куда же мы денемся?
— В другую камеру, — с заметной издёвкой сказала Анна.
— Так разве все камеры сразу пойдут в отработку? — Чернов в своей деловитой заинтересованности не заметил ни тона, ни. выражения Анны. — Так же, как теперь? Тогда же не выйдет никаких ходов, товарищи дорогие! Я же тогда в любом месте буду натыкаться на полный магазин, и случись что — прямо, как в мешке, прихлопнет.
— Почему обязательно прихлопнет? — спросила Анна, не глядя на Ветлугина.
— Да очень просто. Возьмите вы такое дело: какая ни наесть пичуга и та гнездо прямо в траве не построит, а обязательно под прикрытием: либо под кочкой либо ямку выроет. Для неё трава — целый лес, а пришёл бы, примеру, медведь, лёг на траву, и осталось бы от гнезда мокренько...
— Вот уж загнул нивесть что! — не выдержав, возмутился Ветлугин. — Причём тут трава?
— А при том... Конечно, я человек без образования, выражаться технически неспособен... Но, по моему предоставлению, против той тяжести, что над нами висит, целики в метр толщиной — та же трава против медведя, — сомнёт их. И скажу прямо: меня заранее озноб продирает от такого представления. Я вот работаю здесь без всякого крепления, а душа у меня спокойна потому, что рядом кочка — несокрушимая стена-целик в шесть метров толщиной со всеми ходами-выходами.
— Ну, вот видишь? — сказала Анна Уварову, когда они отошли в сторону.
Большие брови Уварова дрогнули и поползли к переносью.
— Да-а... — промолвил он.
— Надо придумать что-то другое. Не медля, не тратя зря ни одного часа, — настойчиво, страстно продолжала Анна. — Положение у нас сейчас просто трагическое. Нельзя впадать в панику, но не надо и обманывать себя. Надо найти что-нибудь другое, а для опыта, чтобы убедиться, мы оставим один метровый целик. И вы посмотрите, как просто он уйдёт в выпускную воронку.
Поднимаясь снова по узким лесенкам, Анна продолжала думать о словах Чернова.
— Развернуться... — бормотала она вполголоса, ловко карабкаясь по затоптанным ступенькам ходов-колодцев. — Раза в два удорожатся подготовительные работа, если введём горизонт грохочения... Как же это возместить? — Анна поднялась на следующую ступеньку и остановилась, поражённая смелой мыслью. — Что, если в два раза сократить число целиков? В два раза меньше этих вот ходов и лесенок, в два раза меньше нарезных работ. Распахнуть бы камеры в целые подземелья. Вот тогда можно будет развернуться бурильщику!
42
Домой Анна явилась очень рассеянная и в то же время возбуждённая.
— Ты бы поиграла со мной, — предложила ей Маринка, загородив всю комнату нагромождением стульев и табуреток. — Это самолёт. Хочешь, я отвезу тебя хоть на самый полюс? На льдину, где живут белые медведи. Или в Америку, как Валерий Чкалов?
— Некогда мне, дочка! — ответила Анна и, проходя к обеденному столу, оборвала нечаянно протянутые между стульями нитки. — Что это ты всё заплела, как паук? — промолвила она с недовольством.
— Анна! — с мягким упрёком сказал Андрей. Он сидел на одном из стульев в качестве пассажира, но с газетой в руках.
— Да, да, — нетерпеливо отозвалась Анна. Конечно, это он избаловал девочку, позволяя ей перевёртывать всё в доме вверх дном.
Но тут же забыв об этом, забыв о том, что у Андрея свои неприятности и волнения, связанные с неудачами рудной разведки, Анна села к столу.
Она опоздала и поэтому обедала одна. Она сидела за столом, торопливо жевала, почти не замечая того, что ела, блестя глазами, чертила по скатерти черенком вилки и, не выпив чаю, поспешила в свою комнату.
— Что у тебя, Анна? — спросил Андрей, осторожно прикрывая дверь и тихими шагами подходя к жене.
Она сидела с карандашом в руке, но не писала, а, подперев ладонью черноволосую голову, задумчиво смотрела в окно, где уже копились тонкие летние сумерки. Не оборачиваясь, она взяла широкие ладони Андрея, которые он положил на её плечи, и сжала ими своё лицо. Щёки её горели.
— Тебе нездоровится? — спросил он участливо, нежно.
— Нет, мне хорошо было бы... но рудник болеет, — медленно проговорила Анна, впервые не решаясь делиться с Андреем тем, что так властно волновало её. Но они оба привыкли доверяться друг другу в самом сокровенном и, поколебавшись, Анна выложила все свои соображения.
Андрей слушал заинтересованно, серьёзно, но под конец лёгкое смущение отразилось на его лице.
— Какую ширину камеры ты хочешь предложить? — быстро спросил он.
Анна задумалась. Ей самой было ещё неясно, как она это сделает. И может быть, оттого, что она не смогла сразу ответить, от её неуверенности в сочувствии Андрея... она вдруг почувствовала то, что должен был чувствовать художник, у которого выпытывают тайну ещё не выношенного им произведения. Разве недостаточно того, что она сказала? Андрей смотрел выжидающе. Как он любил это выражение раздумья на её лице!
— Я думаю, метров пятнадцать. Четыре камеры по пятнадцать метров шириной, — сказала она неохотно, почему-то щурясь и хмуря брови.
— Это около трёхсот квадратных метров каждая?
— Да... приблизительно.
— По-твоему «приблизительно»? — сказал Андрей с невольной улыбкой.
«Приблизительно» значило у неё в шутку около половины.
— Нет, по-настоящему, — сказала Анна, уже оскорблённая, с выражением упрямства и обиды.
— И тоже без крепления, как теперь?
— Ну, конечно. Как же иначе?
Андрей встал, не на шутку встревоженный, медленно прошёлся до порога и обратно.
— Аннушка, а ты не фантазируешь? — ласково спросил он, останавливаясь перед ней и глядя на неё сверху вниз.
— Нет, это очень серьёзно.
— А мне кажется...
— Мало ли что кажется! — сразу вспоминая его поездку с Валентиной, грубо перебила Анна.
В самом деле: никогда раньше не высказывал он своих сомнений так снисходительно-жалостливо. Она не спрашивала его о той поездке, а он сам ещё ничего не сказал. Почему он умалчивает? Так подумал Анна, но заговорила о другом, страшно раздосадованная на свою поспешную откровенность:
— Вот я сделаю проект...
— Над которым будут смеяться, — страдальчески хмурясь, ревниво возразил Андрей. Он действительно страдал от необходимости так жестоко говорить с ней, но он не мог понять, как она, его умница Анна, выворотила вдруг такую нелепость.
— Смеяться? — повторила Анна и почти с презрением, сразу вылившимся наружу и как будто только и ожидавшим прямого повода для своего проявления, посмотрела на Андрея. Ему показалось даже, что она посмотрела на него с ненавистью. — Бояться того, что скажут, может только обыватель! — явно сдерживаясь, проговорила она и отвернулась
— Анна, Анна! — тоскливо пробормотал Андрей. — «Какая же ты стала, Анна, ты совсем не терпишь возражений», — хотел сказать он, но, понимая, что это ещё более ожесточит её, ничего не сказал и быстро вышел из комнаты.
— Вот, — пробормотала Анна глухим голосом, глядя на дверь, плотно прикрытую Андреем, — поговорили по душам! Конечно, легче всего хлопнуть дверью. С Валентиной, наверно, говорил бы по-другому. Не понял и не поверил! — Анна сжала кулак и медленно разжала его.
Она вспомнила общее недоверие к введению на руднике работ камерами без крепления, вспомнила, как сравнивали эвенков с цыганами, когда она и Уваров твёрдо решили этой весной развить в районе своё сельское хозяйство. Но эвенки поверили агроному и Уварову, поверили в себя и победили смех. Только обыватель боится смеха, но сам первый злорадно хихикает над всяким новаторством... Рука Анны опять сжалась и тяжело упала на стол.
— Эх, Андрей! — сказала она с горькой укоризной.
43
— Ты сознаёшь всю ответственность, какую берёшь на свои плечи? — испытующе спросил Илья Уваров.
— Безусловно. Сознаю и отвечаю за всё.
— Отвечать ты будешь не одна. Но я уверен в твоём проекте, хотя многим он покажется смелее и, пожалуй, дерзновеннее ветлугинского. Я обещаю тебе полную поддержку. Если понадобится, мы вместе будем драться за твоё предложение. А что говорят Ветлугин и Андрей?
— Ветлугин стоит на своём. Он говорит, что я хочу ввести не камеру, а целую десятину, что мой проект четырёх камер — «десятин» и трёх пятиметровых целиков — безумная затея. Поэтому мы отправили вчера в управление треста оба проекта.
Анна умолчала об отношении Андрея. Слишком тяжело ей было вспоминать о последнем споре с ним: сразу взбаламучивался неприятный осадок, оставшийся на душе, и делалось больно за свою резкость и за нежелание Андрея понять то, что накипело у неё в последнее время. После разговора с ним она несколько ночей подряд почти не спала, почти не отходила от письменного стола и так похудела, что Клавдия, гордая своим искусством поварихи, почувствовала себя оскорблённой.
— Кушать надо побольше, — сказала она Анне как-то утром, после завтрака. — Высохли совсем. Люди подумают, что я вас с голоду заморила.
— Вот ещё! — возразила Анна, неожиданно тронутая этой заботой. — Вы и сами не очень толстая.
— Я — другое дело. Моё дело... одинокое (Клавдия хотела сказать «девичье», но в присутствии Андрея почему-то не решилась). — А вы детная мать, женщина во всей силе. Вас полнота красит. «И что за охота убиваться так из-за чужой фабрики? Добро бы своя была!» — добавила про себя Клавдия.
Раз взявшись за дело, Анна чувствовала себя обязанной довести его до конца. Она страдала и стыдилась, если оно выходило у неё только хорошо: она всегда стремилась сделать всё отлично, всегда и во всём быть впереди.
— Значит, дружба с Ветлугиным рассохлась? — уже шутливо спросил Уваров.
— Да, нет, не то, чтобы дружба рассохлась, но появилась насторожённость... Знаешь, иголочки такие, как ни подойди — всё покалывают. Обоюдно, конечно. Соперничество? Может быть. Но тут не только столкновение двух авторов...
— У него борьба и за своё счастье также, — неожиданно простодушно сказал Уваров. — Ему и перед ней отличиться хочется.
Задумчиво строгое лицо Анны оживилось лёгким румянцем, мимолётная невесёлая усмешка искривила её губы.
— Я тоже стремлюсь отличиться, — сказала она, обжигая Уварова ярким блеском глаз. — Деловой срыв и для меня сейчас больше, чем неудача в работе.
44
Узкие колоды жолоба, долблённые, подконопаченные мхом, были поставлены вместо козел на дерновые подушки. Из колоды в колоду, роняя по бурым космам мха светлую капель, лениво текла вода, холодная даже в этот не по северному знойный день.
— Вот это действительно тяжкий труд! — сказала Анна Ветлугину, кивая в ту сторону, куда текла вода. — Помните, был разговор о бригаде стариков-старателей? Это здесь, вы же знаете...
У самодельного прибора для промывки суетилась группа плохо и грязно одетых людей. Их рваные опорки и проземлённые шаровары, их старчески жилистые руки не давали никакого представления, как и примитивные орудия труда их, о той могучей силе, какая подняла на дыбы этот многотонный, тяжкий на подъём клочок отведённой им земли-деляны.
— Видите, что они натворили здесь, а ведь почти все пенсионеры, — со смешанным чувством стыда и гордости обратилась Анна в Ветлугину.
— Ничего, ещё поработаем! — отозвался бригадир, старик Савушкин, снова перешедший с плотницких работ на старание. — На пенсию выйдешь — кончена жизнь: сиди и ожидай, когда придёт гололобая. А тут гоношимся помаленьку, ан и повеселее становится. И мы, мол, люди, а не просто старики — казённые иждивенцы!
Савушкин отложил лопату, вытащил кисет из кармана просторных рваных штанов, с добродушной хитрецой подмигнул Анне.
— А как насчёт нормы? — полюбопытствовал Ветлугин, ещё более румяный и цветущий среди этих старческих лиц.
— Перевыполняем понемножку. Нам бы вот спецовочки, товарищ Лаврентьева... Хоть бы сапожонок каких поношенных. Чеботари у нас свои имеются. Починили бы.
— Нету, — не скрывая огорчения из-за необходимости отказа, сказала Анна. — Спецовкой еле-еле шахтёров обеспечиваем. Тоже починяем.
— Экая жаль! — сказал Савушкин, нимало не задумываясь. — Мы ведь отложили было в золотоскупке на шесть пар болотных сапог, да после того вынесли решение погодить, покуда тепло. Вбили всю денежку на оборудование, а тем временем сапоги кончились: всё техснаб забрал.
— На какое же оборудование?
— Между прочим, и на барак... тёсу и стекла нам тогда отпустили по вашей бумажке бесплатно, как льготу. Да что-то вздумалось побелить, да тюфяки приобрели, да одеяла все новые... Старый-то барак у нас разорвало зимой, — деловито сообщил Савушкин Ветлугину. — Подкатила вода из наледи и за одну ночь разворотила целый угол. Пол бугром выперло. Дружки, как с нар съехали, рванулись, естественно, к двери, а она не отпирается — тоже льдом её прихватило.
— Так все деньги на тюфяки и потратили? — недоверчиво улыбаясь, спросила Анна.
— Между прочим, и на тюфяки, — сказал Савушкин. — Как же! Оборудование для жизни, а главное, — Савушкин неожиданно покраснел, улыбнулся смущённо и ещё покраснел, — самое главное, купили мы у одной отъезжающей корову. Так себе, незавидная якутская коровёнка, да мамка наша настояла. Хороший, мол, случай для питания. Для всей бригады... Дело-то стариковское, животы-то уж плохие, — продолжал он, точно оправдываясь. — Конечно, мы в тайге без молока жить привыкли, а когда оно есть, так очень на пользу. Чайком побаловаться, кашу ли сварить...
— Так, так, дело начинает проясняться, — весело заговорил Ветлугин. — Сначала тюфяки, потом корова, потом корову обмыли...
— Да-к обмыли, как не обмыть! Естественно... Чуть, чуть коровой не спохмелились, — признался Савушкин и рассмеялся.
Остальные старатели прислушались к разговору, замедлили работу и тоже расхохотались.
«Вот за выпивку им не стыдно, а за покупку коровы краснеют, — сказала себе Анна и почти с материнской жалостью посмотрела на тонкую, жилистую, точно из верёвок свитую шею Савушкина. — Пропили спецовку и похохатывают, как маленькие».
— Приходилось раньше хорошо зарабатывать? — спросил Ветлугин.
— Бывало! И рестораны откупали на целый вечер. Идёшь один между столиков, а оно у тебя тут... — Савушкин потряс пустым карманом шаровар, — оно у тебя тут возится.
— Золото! — оживлённо блестя глазами подсказал Ветлугин.
— Оно самое. Ведь ежели смерять, сколько эти руки земли переворочали, целые составы поездов нагрузить можно. Она, земля-матушка, плачет от наших рук, а мы от неё страдаем — все кости болят. Задиришка-то есть, да мочи нет...
45
Дальше Анна уже не слушала, глаза её рассеянно перебегали от трудно переступавших рваных опорок откатчика и его напряжённо выгнутой спины к выбеленным кайлам забойщиков, так же горбато возившихся на дне широкой ямы; от гребков, шаркавших под струёй воды по комьям каменистой грязи, к деревянному колесу тачки, облепленному глиной.
«Рестораны откупали!» — повторила Анна наивную похвальбу старого старателя и снова посмотрела на него. Он бросал на «бутару» подвозимую для промывки породу. Он действовал неторопливо, привычно, острые лопатки его угловато выпирали при каждом движении из-под сатиновой выцветшей рубахи, взмокшей от пота. «Какая беспомощность даже в выборе развлечений! Выбросить с таким трудом заработанные деньги на то, чтобы напиться в одиночку в пустом ресторане!.. Откуда такое, как не от этого деревянного колеса?»
Анна ещё посмотрела на тонкую потную шею Савушкина с ёрзавшими и прилипшими к ней отросшими косицами, и снова тоскливая жалость овладела ею.
«Рестораны откупали!» А может, и врёт ещё... Может, всю жизнь только и был такой вот тяжко-горбатый труд, а остальное — просто мечта, немудрый вымысел». Анна знала, что старатели, как всякие охотники, любили прихвастнуть.
Она переступила через поломанный валок, затащенный для костра с зимней деляны, медленно пошла прочь.
— Вот и большой коллектив, а получается то же, что у одиночек, — сказала она Ветлугину, когда он догнал её.
— Отсталый народ, — отозвался Ветлугин равнодушно.
— Да не народ отсталый, а методы труда отсталые, — возразила Анна с тихим раздражением. — Дайте этим старателям что-нибудь сложнее, совершеннее, посмотрите каких они чудес наделают.
Ветлугин, задетый за живое пренебрежительным, как ему показалось, тоном Анны, посмотрел на неё» сердито-удивлёнными глазами, но её выражение погружённого в свои мысли человека заставило задуматься и его.
— Я могу установить у них на деляне гидровашгерт, — сказал он неожиданно с важностью доброго волшебника. — Это для усиления производительности, — добавил он, желая досадить Анне, отношения с которой у него всё-таки разладились после того, как она наперекор ему представила на утверждение свой проект. — Только для усиления производительности. Что же касается мозгов, то, по-моему, они у стариков и так хорошо настроены. Все эти старички предпочитают быть полноценными гражданами, труд их веселит. Чего же вы ещё хотите?
— Я хочу, — медленно, возвращаясь из своего рассеянного состояния, заговорила Анна. — Я хочу, чтобы они научились жить по-человечески.
46
Всё в том же состоянии глубокой задумчивости она шла вдоль старательских делянок, всматриваясь во всё с видом человека, отставшего от поезда в незнакомом городе. Иногда Ветлугин подхватывал её под локоть или пытался помочь ей перейти по узким дощечкам мостков, но она отстранялась, быстро через плечо взглядывала на него и говорила:
— Нет, ничего. Я сама.
— Вы говорите «я сама», как Маринка, — сказал он насмешливо. — Помните, как я в первый раз хотел помочь вам сесть на лошадь? Мне до сих пор неудобно...
— Тогда не надо вспоминать, — перебила его Анна, вдруг вся оживляясь. — Мы поставим здесь мощные гидравлические работы, а участки мерзлоты будем оттаивать паром, — решила она. Занятая этой мыслью, она сказала Ветлугину: — Просто смешно, когда помогают здоровому человеку перешагнуть через какую-то канавку.
— И это всегда?
— Всегда, — промолвила Анна спокойно, но тут же лукавые искорки заблестели в её глазах. — Нет, не всегда, конечно, иногда такая помощь очень приятна.
— Это когда её предлагает Он?
— Ну, конечно, — тихо смеясь, подтвердила Анна. — Мы, женщины, странный народ в этом отношении!..
— Для женщины вы действуете слишком прямолинейно, — сказал Ветлугин, — выходит так: вы мне неприятны и потому не приставайте со своими услугами.
— Разве так? — и понимая, что её слова могли обидно задеть его, и в то же время сознавая внутреннюю свою правоту, Анна добавила: — Я с вами вполне откровенна. Вот и всё. Видите ли, я люблю своего Андрея, счастлива им и, может быть, поэтому прямолинейна с другими... — Она умолкла, потом сказала жёстко: — Некоторые женщины кокетничают для испытания своих способностей нравиться, у иных это врождённое, а я ни так, ни эдак не умею. Да мне просто и некогда заниматься подобными штучками.
Ветлугин понял, что она намекает на Валентину и, больно восприняв это, уже недовольный Анной, как плохой союзницей и в личном, сказал с досадой:
— Напрасно! Если вы любите Андрея Никитича, значит, хотите ему нравиться, а нам, мужчинам, прежде всего нравится женственность.
— Вы находите, что я не женственна? — в повороте головы Анны, в голосе её, во взгляде отразилось столько тревожного недоверия, что Ветлугин устыдился за свой нехороший выпад.
— Нет, этого я не нахожу, — искренно сказал он, переходя вслед за нею через ров водоотводной канавы и, глядя на сильные плечи Анны, на тяжёлый узел волос, над её нежной смуглой шеей. — Но... вот вы идёте по этой зыбкой доске, идёте смело, как настоящий шахтёр... У вас просто нет того милого лукавства, которое помогает женщине преображаться в ребёнка. Возможность проявить себя защитником и опорой по-хорошему льстит нашему мужскому самолюбию... (запнувшись, Ветлугин отогнал мысль о своём столкновении из-за проекта именно с женщиной). Нежная беспомощность слабого существа может быть только кокетством, но тут мы попадаемся на удочку из-за уверенности в собственных уме и силе. Поэтому самый старый, жалкий шут никогда не усумнится в любви к нему со стороны женщины, хотя бы самой юной и самой красивой. Вот отсюда разговоры о женском коварстве и мужском эгоизме. — Ветлугин помолчал, размышляя ещё о характере самой Анны и всё не решаясь определить его окончательно со своей новой позиции противника. Уважение, которое он испытывал к ней, и крепко связавшая их деловая дружба создавали в нём двойственное отношение к ней, и он то щетинился, то, забываясь, был попрежнему доверчив и прост. — Нет, — продолжал он вслух полушутя, полусерьёзно: — Я нахожу, что вообще мир устроен вполне благополучно. Честное слово! Пусть обманчива иллюзия, лишь бы она украшала жизнь.
Анна нетерпеливо, но не перебивая, выслушала рассуждения Ветлугина.
— Ужасно, — сказала она, когда он выговорился, наконец, и умолк. — Ужасно! — повторила она и сердито подумала, продолжая идти всё тем же быстрым шагом: «Или он поглупел за последнее время, или я не замечала этого раньше!..»
Дорога к руднику, пробитая среди глыб камня, была горяча и просторна. Камни горели на солнце, дышали жаром, дымились пылью пески; сохли в змеистых трещинах огненно-ржавые глины, а за этим земляным хаосом, где терялись копошившиеся в ямах люди, как огромные солончаки, переходящие в побелевшее от зноя озеро, широко растекались по долине иловые отходы флотационной фабрики. На фабрике были простои. Рудник болел. Программа не выполнялась, а главный инженер утешался и утешал других «обманчивыми иллюзиями».
— Ведь это старо, то, что вы говорите, — быстро заговорила Анна. — Это просто дико звучит теперь: у нас и чувства и отношения совсем иные.
Ветлугин посмотрел на неё внимательно, подумал об отношениях Валентины и Андрея, о возможности их сближения, о том, что Андрей, имея такую жену, всё-таки не устоит перед новым впечатлением, и сказал:
— Да, это старо... но потому-то и страшно въедливо. Многое можно изменить в жизни: и в отношениях человека к человеку, и отдельной личности к обществу, — но в области отношений между мужчиной и женщиной на первое место всегда вторгается физиология. Её не переделаешь.
— О! — произнесла Анна и даже подняла руку, точно защититься хотела от этих жестоких слов, звучавших для неё оскорбительно. — Физиология пола неразрывно связана с психологией. Поэтому возможность изменений даже в этой области огромна. Любовь без взаимного уважения, без понимания — чисто физиологическая любовь, — становится просто невозможной для высокоморального, развитого человека. Женственное кокетство, нежная беспомощность! А внутренний облик, а общественное значение женщины? Неужели это для вас безразлично? Я не верю, что вы говорите искренно.
Ветлугин замялся, но снова вспомнил: а разве нет уважения и понимания между Андреем и Анной? Однако...
— Я высказываю то, что вижу в жизни, — промолвил он упрямо. — То, что происходит в жизни, далеко не всегда отвечает нашим лучшим рассуждениям.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Богатая земля у Кирика Кирикова! Ах, какая богатая огромная земля, такая гористая, что края её сходятся с небом, как шов сказочной мастерицы. И каких только трав и мхов нет в её лесистых низинах, где пасутся великаны лоси! Ах, лось! Рога у него — крылья: они несут его через кусты и гнилые болота! Как могучий лесной дух, летит он по крутому склону, и горные травы поднимаются за ним, выпрямляемые ветром от его полёта.
Богатая ты, богатая и щедрая земля! Ягоды свои и цветы, живое серебро рек и сизые шумящие леса — всё отдаёшь ты человеку, только были бы у него глаза ястреба и ноги оленя. Но если человек заболел, что делать в тайге человеку? И разве плохо иметь на случай болезни и старости постоянный угол?
Кирик стоял на краю широкого поля. Такое широкое поле... кусок тайги, с которого сняли косматый зелёный мех, а обугленную кожу разодрали железным клыком плуга. Кирик видел, как терзали его землю, и ощущал почти физическую боль. Но весёлые девушки его рода нарыли на грядах ямки и закопали в них какие-то удивительные круглые корни с белыми глазками ростков. В других местах разбросали тоже незнакомые семена: одни с ресничками, плоские и лёгкие, другие, как глаза землеройки, как самая мелкая дробь.
Кирик всё трогал, за всем наблюдал с тяжёлым недоверием: земля сама знает, где какие семена посадить, и всякая травка знает своё место.
— Толку не будет, — упрямо твердил Кирик.
Сейчас он работал на сенокосных лугах артели. Иногда он заходил в длинные светлые хлевы, построенные для поджидаемого скота, осматривал пустые ясли, в которых шмыгали тонкие злые горностаи, и задумчиво качал головой.
— Выйдет толк или нет?.. — гадал Кирик, хотя давно уже слыхал, что и у якутов и кое-где на русских заимках по берегам Маи есть целые стада коней и коров. Говорили, что такой конь-олень один может увезти больше четырёх эвенских оленей. Наслушавшись об этом, Кирик совсем не удивился, когда увидел впервые на Светлом прииске странное животное, бурое и толстое, как медведь, но на высоких ногах, с круглыми, как чёрный берёзовый нарост, копытами, с длинными волосами на хвосте и шее.
— На таком большом можно и десять нарт увезти, — сказал Кирик на русском языке старику Ковбе, допустившему его на конный двор.
Лицо Кирика только раз вытянулось от удивления, когда один конь-олень, серый, как облако, задрал свою большую безрогую морду и закричал таким голосом, что у Кирика задребезжало в ушах. Он даже попробовал схватить гостя за меховой рукав своими широкими жёлтыми зубами, но Ковба треснул коня-оленя по шее и пригрозил:
— Я-я тебя, баловень!
А непуганый Кирик вынул из зубов погасшую трубочку — курить в конюшне старик не разрешил, и проговорил давно слышанное, не совсем понятное и потому поглянувшееся ему ругательство:
— Прямо сущая сатана.
Сейчас Кирик стоял, широко расставив ноги, на краю тёмнозелёного картофельного поля, и выражение недоверия на его лице сменялось постепенно довольной улыбкой: новая трава росла мохнатая, сильная. Дальше зеленела светлая полоса чего-то другого. Кирик теперь не узнавал места, ещё недавно такого чёрного и обезображенного. Он поцокал языком, качнулся, медленно пошёл по узким тропочкам.
Мелко рассеченная мягкая ботва моркови привлекла его внимание. Он выдернул сразу целую горсть, подивился на тонкие корешки, прямые и жёлтые, отряхнул с них землю о свои заношенные штаны, сшитые из грубо выделанной оленьей замши. Вкус недорослой моркови ему не понравился, он пожевал ещё её листья, выплюнул и пошёл дальше. Он ничего не оставил без внимания: и лиловатые черенки свёклы, и пахучий укроп, и редьку, и капусту, ещё не завитую в вилки, матово-сизую, с каплями росы в кудряво вогнутых листьях. Когда Кирик обошёл половину поля, то на зубах его скрипел песок, а на лице выражалось недоумение.
Но самое удивительное ожидало его впереди: опустившись в небольшую низинку, он увидел председателя артели эвенка Патрикеева. Старик сидел на корточках. Маленькое под меховой шапкой лицо его было опущено к земле. В узкой костлявой руке он держал вялый стебелёк редиски и, поглядывая на него, осторожно выщипывал с грядки всю зелень, непохожую на ту, что служила ему образчиком.
2
— Чем это ты здесь занимаешься? — воскликнул Кирик. — Или ты забыл, что сказал шаман о тех, кто пробует рыться в земле?
Старик поднялся, не сразу выпрямляя уставшую поясницу, маленький и хрупкий, как пучок ягеля в сухое лето.
— Я проверяю работу женщин, — ответил он и, помаргивая, искоса взглянул на высокого Кирика. — Они очень плохо вычистили эту грядку. Сейчас все ушли пить чай, а я проверяю и сторожу. Наши ребятишки потоптали вчера две гряды. Они ничего ещё не понимают. — Патрикеев повертел в пальцах стебелёк, взятый им для образчика, и добавил: — Шаман болтал разное, но только слова у него кривые: смотри — всё растёт.
— А земля сердится, — упрямо сказал Кирик. — Вчера я спал в вершине Уряха и слышал ночью, как вся она задрожала. С берега в ручей посыпалась земля, а под скалой какой-то дух два раза ударил в ладоши.
— Это бабьи сказки, — возразил Патрикеев. — Да и девки из нашей артели не все поверили бы этому. Они больше говорят сейчас о новых платьях да о деревянных домах, где собираются жить и летом и зимой. Даже их неугомонные языки не успевают перемалывать за день то, что видят глаза и слышат уши. Где уж им думать о злых духах? Вчера говорили, что шаман сам непрочь вступить в артель охотников.
— Я тоже зимой пойду охотиться, — негромко, но твёрдо сказал Кирик. — Это только летом можно заниматься разными пустяками: трава на грядках растёт плохая.
— Откуда ты знаешь?
— Я вырывал её из каждой полосы и, пока дошёл до тебя, съел столько, что можно было бы накормить оленя. Нет это я шучу, — поспешил добавить Кирик, заметив испуг на лице Патрикеева, — просто я пробовал немножко, а остальное бросал.
— Теперь ты за это будешь отвечать, — важно объявил Патрикеев и даже выпрямился весь под своей большой шапкой. — Ты потоптал гряды... Ты вырвал это... А оно ещё не совсем готово.
Кирик хотел рассердиться, но услышал приближавшиеся шаги, глянул через плечо и смутился. К ним шла, поигрывая хлыстиком, русская женщина. Кирик сразу признал в ней главного приискового начальника Анну Лаврентьеву: он видел, как ездила она на том сером коне, который когда-то хотел укусить его, и относился к ней с большим почтением.
— Он испортил гряды, — тоненьким, противным Кирику голосом сообщил Патрикеев Анне, ткнув пальцем в грудь Кирика. — Он таскал это... — и, не найдя подходящего русского слова, Патрикеев так широко развёл руками, точно Кирик обошёл и вытоптал всё поле.
— Он не видел! Он врёт!! — заорал Кирик, возмущённый ябедой сородича. Он ещё не привык видеть в нём «начальника». — Если я пробовал эту паршивую траву... эту новую траву... так разве мы работаем у чужих? Разве огород артели не мой огород?
— Где ты сам работаешь? — спросила Анна, с интересом наблюдая расходившегося Кирика.
— Расчищаю покосы, — сказал он угрюмо, но быстро добавил, желая показать ей, какой он дельный человек, и, вместе с тем, подчеркнуть ничтожество Патрикеева. — Я получил нынче премию. Самую первую получил. Сатин и ситец получил и сто рублей денег получил.
Анна улыбнулась торопливой похвальбе Кирика, решив, что он испугался и немножко заискивает.
— А если бы Патрикеев пришёл к тебе на покос и развёл там костёр и сжёг сено, которое ты накосишь... Что бы ты сделал? — спросила она, переводя взгляд на морщинистое безбородое лицо старика-председателя.
— Я бы взял его и сбросил вниз головой в речку, — запальчиво, не раздумывая, сказал Кирик. — Пусть бы он пускал пузыри, пока не всплыл, как дохлый тюлень.
— А если он сделает с тобой то же за потоптанные гряды?
Кирик опешил, но тут же возразил с гордостью, путая русские и эвенкские слова:
— Я не топтал. Я только рвал и пробовал. Пусть старик придёт на покос. Пусть набьёт себя сеном хоть до самого горла. Пусть унесёт, сколько может. Сжигать — это другое дело. Это — злое дело!
Анна всмотрелась в обиженное лицо Кирика, и ей стало весело: перед ней стоял человек, перешедший чуть ли не прямо из патриархального родового коллектива, в её огромную трудовую семью.
— Ты должен беречь этот огород, как свой покос. Если работа огородников не принесёт артели дохода, ты получишь меньше на трудовой день. И каждый член артели получит меньше.
— Я могу посадить все корни обратно, — с угрюмым снисхождением предложил Кирик, начиная понимать, что поступил неладно, и только из упрямства не желая сознаться в этом.
Патрикеев нетерпеливо переступил с ноги на ногу.
— Оно всё равно не будет жить. Женщины садили вчера то, что выдёргивали по ошибке. Однако это зря. Оно сварилось на солнце. Ты совсем ещё молодой и глупый, Кирик!
Тогда «молодой» Кирик, которому едва перевалило за пятьдесят, неожиданно развеселился и, показывая в усмешке свои чёрные от табака зубы, сказал Патрикееву:
— А ты старый ворон! И видно, ты совсем уже одряхлел, если твои глаза не отличают нужную траву от лишней. В другой раз не берись сторожить поле. Слепой сторож — это ружьё без дроби.
И Кирик, очень довольный своей остротой и тем, что отомстил старику Патрикееву, снова пошёл вдоль гряд, тонконогий и стройный, как лесная сушина.
3
Успехи эвенкской артели вызывали у Анны чувство гордости. Радовало её и хорошее любопытство кочевых охотников, каждый день приезжавших посмотреть на оседлое хозяйство. Ей хотелось втянуть в работу всех людей, праздно болтавшихся в тайге. В самом деле, кому, как не охотникам проводить лето на огородах и пашнях.
Поднимаясь на террасу своего дома, Анна вспомнила волнение Патрикеева, бранившего Кирика за потраву, и Кирика, который считал себя полным собственником артельного добра во всём, что ему потребуется, и сама снова по-хорошему взволновалась. Семья Кирика заняла половину просторной деревянной избы, но он, придя домой с покоса, не лёг спать в этой избе, а устроил себе в кустах, рядом с избой, чум-шалашик.
— Ах чудак! Милый, смешной чудак!
Анна присела на пороге открытой на террасу двери и подумала:
«Теперь надо заняться постройкой овощехранилища. Для капусты можно устроить засольные ямы-чаны прямо в земле, зацементировать их, устроить над ними навесы. Сегодня же надо дать распоряжение. — И Анна сразу представила тысячи нитей, связавших сельскохозяйственную артель с предприятием.
Подумав о предприятии вообще, она остановилась мыслями на руднике, на проектах — своём и ветлугинском.
Она очень тревожилась за участь своего проекта.
«А вдруг он не будет принят, а примут проект Ветлугина! Могут ведь предложить провести его в действие. В лучшем случае несостоятельность того проекта скажется сразу же на практике. Но и тогда надо будет опровергать, доказывать, затягивать время и выполнение программы... А может быть и другое: обвал в руднике и гибель рабочих».
Анна даже задохнулась от злого, отчаянного волнения.
— Нет, — сказала она, отгоняя страшные мысли. — Мы же всё объяснили.
Она стянула сапожки, отбросила их и насторожилась: услышала голос возвращавшейся из садика Марины.
— Закрой глаза и открой рот, — сказал Юрка.
— Не закрою и не открою, — почему-то сердито ответила Маринка. — У самого руки грязные да ещё «рот открой!» Дай, я сама возьму.
— Всё бы ты сама! Ну да уж ладно, бери. Придёшь играть?
— Приду, — шепелявя занятыми губами, обещала Маринка. — Мне теперь можно. Папа сказал, можно. Папа мой сознательный.
— А мать?
— Она? — Маринка помедлила с ответом. — Она везде сознательная, а когда мне так говорит: «Запру тебя на замок».
Маринка подошла к ступенькам веранды, взглянула вверх, вздрогнула, заулыбалась и, сразу позабыв о Юрке, побежала к матери.
Анна обняла её обеими руками, любуясь, слегка отстранила от себя: выражением лица, особенно глазами, всем постановом хорошенькой светлой головки она повторяла Андрея, только по-детски, по-девичьи нежнее и красивее. Маринка смотрела вопросительно и всё улыбалась, довольная встречей и тем, что мать так попросту, совсем как маленькая, сидела на пороге.
— Ты сегодня никуда не пойдёшь?
— Пока нет. Вечером пойду в контору, а сейчас мы с тобой можем отдохнуть немножко.
— Пойдём на гору, погуляем...
Анне совсем не хотелось гулять. Веки её, нахлёстанные дорожной пылью, припухли. Да и ночь она опять провела за рабочим столом, ещё раз проверяя детали своего проекта. Она могла бы вздремнуть, сидя даже вот здесь, на пороге. Но Маринка смотрела на неё так жалобно, ласково. Анна забрала всей ладонью её тёплую ручонку.
— Ну, что ж, если тебе так хочется, пойдём на гору.
— И с мальчишками?
— Хорошо. Возьмём и мальчишек. Видишь, я тоже немножко сознательная...
— Ты подслушивала! Ты подслушивала! — закричала Маринка весело, но вся покраснела. — Вот ты какая!
— Да, уж такая! Вы же громко разговаривали. — С этими словами Анна поднялась и повернула голову на шорох шагов по дорожке.
4
Голубое платье мелькнуло сквозь зелёные листья, и по лицу Анны прошла тёмная тень. Она обняла дочь за крепкие плечики, прижала её к себе, точно хотела спрятать, но Маринка, шаля, запрокинулась на её руки, посмотрела снизу на Валентину, поднимавшуюся по ступенькам и, смеясь, перегнулась совсем, так что её светлые волосёнки, отлетев со лба, запрокинулись вместе с нею. Анна, перехватывая руками, наклонилась тоже, пока Маринка не взглянула в её лицо совсем близко: на нём было странное, незнакомое выражение какого-то стыда и страдания. Девочка смутилась, перестала шалить. Обе выпрямились и посмотрели на свою гостью.
Валентина стояла, опустив руки, слегка шевелила тоненькими пальцами, и губы её слабо шевелились, но улыбка не выходила. Анне эта улыбка показалась виноватой, а Маринке вдруг стало жалко Валентину Ивановну, потому что она одна, что никого у неё нет, кроме Тайона, и тот — собака, да ещё такая собака, которая никогда не сидит дома.
Желая развлечь Валентину, Маринка подошла к ней, едва они прошли в столовую, и, подмигивая, сказала тихонько:
— Пойдём, я покажу тебе своих мальчишек!
— Вот зверёныш! — сказала Анна тёплым грудным голосом и так рассмеялась, что холодок встречи сразу растаял.
— Ты думаешь, Валентине Ивановне интересно смотреть на твоих чумазых мальчишек?
— Они вовсе не чумазые! Юрка — он просто такой чёрный. Он такой и родился и никогда не отмывается. Зато он подарил мне вчера телефон. — С этими словами Маринка вихрем сорвалась с места и вытащила из-под дивана спичечную коробку, за которой на длинной нитке выкатилась пустая катушка. — Приложи коробок совсем к уху, — попросила она Валентину. — Я буду говорить.
Она завертела катушку, поглядывая то на мать, то на гостью, хмурила узенькие брови.
— Что-то не получается... — Но в комнате вдруг послышалось бойкое постукивание дятла, и по лицу Маринки разлилось сияние.
Крохотный деревянный молоточек стучал в спичечной коробке, Валентина прижала её к уху, и тогда там, глухо вибрируя, загудела ещё медная струна. Похоже, дятел и оса устроили концерт в пустом помещении.
Анна исподлобья смотрела на Валентину. Та слушала с полуоткрытым ртом и вдруг заулыбалась, удивлённо и радостно. Анна вспомнила, что она сама, слушая вчера, тоже почему-то открывала рот и так же, наверно, моргала и так же удивлённо улыбалась. И Андрей улыбался, пока в коробке не застучало слишком громко, — тогда он нахмурил брови, но всё ещё с улыбкой сказал Маринке:
— Говорите, пожалуйста, потише, а то я могу оглохнуть, — и Маринка от этих слов была в полном восторге.
— Ты пойдёшь с нами гулять? — спросила она Валентину, продолжала крутить катушку. — Мы с мамой пойдём вместе с мальчишками.
Когда они втроём вышли из дома, Маринка сразу побежала вперёд, остановилась на углу, придерживаясь за выступ террасы, и, оглядываясь, не без гордости сказала:
— Вот они!
«Они» сидели рядком на разрытой завалине: чёрный, угрюмый жучок Юрка и второй, белоголовый крепыш с добрыми, круглыми глазами.
«Она будет кокетка», — подумала Валентина, глядя на довольное личико Марины.
«Нехорошо, что она распоряжается этими мальчишками, — подумала Анна. — Мы всё-таки очень балуем её. Надо как-то иначе». — Но как «иначе» она не придумала и перевела взгляд на Валентину.
Валентина шла, глядя куда-то в сторону, и вдруг засвистела, как сорванец. Ребятишки оглянулись и радостно замахали руками: на гору голопом, колыхая мохнатым кольцом хвоста, мчался Тайон. Ярко чернела на его светлосерой морде сморщенная тюпка носа, розовый язык вываливался из белозубой с чёрными брылями пасти.
— Красивый он, правда? — спросила Валентина.
— Очень, — сказала Анна. — Сейчас мы поднимемся к осиновой рощице, — продолжала она оживлённо. — Я всегда не любила осинник, а в прошлом году поднялась туда с Маринкой и никак не могла оторваться от него. Особенно, когда нашли гриб... Знаете, такой большой, страшно крепкий гриб, на толстой кривой ножке...
— Неужели вас это интересует? — тихо спросила Валентина. — Вы изжарили этот гриб?
— Ну, конечно, — сказала Анна и улыбнулась задумчиво. Строгие черты её точно осветились и, уже снова став серьёзными, сохранили тепло улыбки в прищуре глаз и углублённых уголках рта.
— Страшно люблю лес, — продолжала она, — особенно осенью. Идти одной, чтобы рядом никто не шуршал и не мешал думать.
— И собирать грибы...
— Нет, я тогда совсем забываю о них, да и нет их поздней осенью. Только разве на опушке где-нибудь набредёшь на опёнки. Посмотришь, как сидят они во мху, крепенькие, дружные, прикрытые жёлтыми травинками, и так уютно покажется в лесу. А кругом тихо... В каждой веточке важность такая... Посмотришь, вслушаешься и почувствуешь вдруг всю красоту человеческого осознания, благодарность какую-то к самому себе за то, что живёшь. Ночью вот ещё на озере... Вы бывали когда-нибудь ночью у воды... так чтобы одной?
— Нет. Я боюсь в лесу, когда темно. Я люблю, чтобы было шумно и весело. Музыку люблю. Когда я слушаю хорошую музыку, у меня что-то дрожит внутри, и мне хочется сделать что-нибудь необыкновенное.
5
Невысокая осиновая роща росла в просторной лощинке на южном склоне горы. Вся она, от верхушек до самых корней, переливалась сизым блеском; плотные круглые листья, свободно болтаясь на слабых черенках, точно рвались улететь с неподвижных деревьев. Оживлённый плеск лопочущих листьев был почти страшен в безветрии, жидкие тени их текли по безжизненным голубым стволам, по высокой траве, редкой и ровной. Из травы торчали кое-где угловато обломанные камни, покрытые зелёной плесенью мха.
— Как здесь грустно? — сказала Валентина. — Этот лес напоминает мне покойника, у которого ещё растут ноги и борода.
Анна удивлённо посмотрела на Валентину.
— Вы бы посмотрели, как горит и сверкает эта роща осенью!
Они сели на опушке и загляделись вдаль, где виднелись грузные вышки шахтовых копров, окружённые сетью желобов и канав.
— Я очень интересуюсь проектом вашей новой системы на руднике, — сказала Валентина. — Это всё-таки страшно будет, да?
— Нет, мы постараемся, чтобы это было нестрашно, — сухо возразила Анна. И ей сразу представилось, с каким ожесточением говорит о её проекте Ветлугин. — Всё же построено на строгом расчёте.
Она не хотела и не могла теперь делиться с Валентиной тем, что так мучило и волновало её. Теперь она стала более скрытной и сдержанной. Она была слишком доверчива, и её ударили в самое сердце. Развал в работе, взыскание по партийной линии — всё это, мерещившееся Анне в тяжёлые минуты, было бы для неё окончательным приговором.
„Левой, правой!
Левой, правой!
Барабан уже дырявый...“ —
кричала Маринка, бегая со своими приятелями вокруг трухлявого пня. Потом Юрка сказал что-то о букашках, и все трое стали раскапывать пень.
— Моему сыну было бы уже шесть лет, — тихо промолвила Валентина. — Он был такой славный, смуглый, румяненький. — Она помолчала и с тоской добавила: — У него были такие большие руки, и он был немножко косолапенький. — Она опять умолкла, глядя на игравших детей, и Анна впервые заметила, какой у неё одухотворённый, прекрасный лоб, как трогательно выражение чистой печали на её ещё таком молодом лице... — Он так много внёс в мою жизнь, — продолжала Валентина с тяжёлым вздохом. — Вы знаете, однажды в детстве я отказалась петь на ёлке. Мой отчим глядел на меня, а я не хотела, я не могла петь при нём. Мать пошла за мной. Отчим тоже пришёл — грузный, красивый, пьяный. Он стал издеваться над нами обеими, и тогда мать (я никогда, никогда не забуду этого!!)... она заплакала, ударила меня, схватила меня одной рукой за рот и щёки, другой стала душить, — синие глаза Валентины сузились, и яркие краски в её лице побледнели. — С тех пор у меня осталось к матери только презрение. Но когда у меня родился ребёнок, я смягчилась и пожалела... поняла её. Ведь нас у неё было двое от первого брака. Мой муж тоже не любил детей... маленьких особенно, но даже он гордился сыном. Правда. Это был такой славный ребёнок.
— Вы разошлись? — тихо спросила Анна.
— Да. Он был ужасно... пошло ревнив. Он требовал, чтобы я бросила работу, он оскорблял меня на каждом шагу. Я слишком остро всё это переживала, и мы расстались.
— А ребёнок? — напомнила Анна, проникаясь живым участием.
— Он умер через год от скарлатины, — на лице Валентины заблестели слёзы, но она договорила почти спокойно: — Он совсем мало болел, он ведь был такой здоровенький.
— Бедная, — прошептала Анна, кладя руку на плечо Валентины. — Как это тяжело! Я знаю: я тоже схоронила ребёнка. А у вас вся семья... с ума сойти можно!
— Нет! — сказала Валентина со странной улыбкой. — Это нам только кажется, что мы с ума сойдём, а приходит горе, и всё переносишь.. И так же ешь и спишь так же... Только остаётся в душе провал... пустота, в которую боишься потом заглянуть, как в заброшенный колодец.
6
Через день Андрей, хмурый и озабоченный, вошёл в просторный кабинет парткома. Было ещё совсем раннее утро. В открытые окна тянуло свежей прохладой: и трава, и цветы, и кустарники, и темносерая между ними земля на дорожке, под окнами, ещё не просохли в тени от ночной сырости.
Андрей сел на подоконник, опёрся о него ладонями, глянул через плечо. Да, трава была влажная, и капли росы блестели в зелени листьев. Как свежо и радостно было в этом крохотном зелёном уголке!
«Этот толстый чорт всюду за собой цветы тащит!» — насмешливо-одобрительно подумал Андрей. Он предчувствовал, зачем Уваров вызывал его, и заранее сердился, но сердиться на Уварова было трудно. — «Так и есть, — отметил Андрей, обводя глазами большую светлую комнату, с огромным под красным сукном простым столом, с простыми, прямыми стульями; на этажерке, на шкапчике, на подставках у окон стояли горшки с крохотными ещё растениями... — Ему бы только агрономом быть!» — подумал Андрей, обращаясь взглядом к двери, в которую входил Уваров.
— Здорово! — сказал Уваров. — А я прямо из купальни, даже не завтракал. Вот проспал!
Воротник его русской рубашки был расстёгнут, мокрые волосы гладко прилизаны. Плавал он хорошо и, считая холодную воду средством от всех болезней, ходил купаться даже тогда, когда застывали забереги.
— Давно ждёшь? — спросил он Андрея, неторопливо проходя по комнате, и сел, втискивая своё большое тело в хрупкое плетёное креслице.
Андрей невольно улыбнулся.
— Чему ты? — спросил Уваров.
— Да так. Раздавишь ты когда-нибудь это сооружение.
— Ни! Я хоть и толстый, а ловкий, — похвастался Уваров. — По проволоке пройти могу. Кресло это как раз по мне: я мягких не люблю, вообще сидеть не люблю. И — чорт его знает отчего — толстею?! — При последних словах Уваров скользнул взглядом по статной фигуре Андрея и вздохнул. — Танцами ещё заняться, что ли? — сказал он уже с оттенком издёвки над собой. — Видал, что наша молодёжь на площадке в саду выделывает? Страх и ужас! Я им говорю: не себя, так подмётки пожалейте. Какое там! Смеются дикобразы. Посмотришь на них, посмотришь, и самому весело станет. — Глаза Уварова действительно заблестели, но по лицу его прошло движение чудесной, мягкой грусти, и весь он стал такой человечески простой, притягательный, со своим взглядом, любовно и грустно лучащимся при воспоминании о чужой, но близкой молодости.
Андрей смотрел на него, удивлённый этой простотой; до сих пор он знал Уварова, как серьёзного и даже угрюмого человека, а тут он словно распахнулся весь.
— Ну, как дела у тебя? — спросил Уваров, помолчав, и всё ещё улыбчиво снизу взглянул на Андрея.
Уваров не меньше, Анны болел тем, что окружало его. Он судил о работе предприятия, за которое считал себя ответственным, и за которое действительно отвечал всей своей совестью, — не по рапортичкам, а как инженер-контролёр, — отлично разбираясь в балансе производства. Он был в курсе всех производственных дел и прекрасно знал людей, с которыми велись эти дела. Если труд за годы первых двух пятилеток стал источником почёта, зажиточности, свободного творчества, стирающего грань между физическим и умственным трудом, то в этом была огромная заслуга таких партийных воспитателей, как Уваров. За то и несли ему дань уважения, заключавшуюся в том, что шли к нему в партком все, добровольно назначая его своим судьёй и советчиком в самом заветном, задушевном, а иногда и постыдном.
Андрея сегодня он вызвал сам. Вопрос о разведках был сейчас наиболее острым и волнующим из всего, что тревожило Уварова. Нужно было прекратить неудачно затянувшуюся рудную разведку на Долгой горе, и Уваров, зная, как тяжело это будет для Андрея, непоколебимо верившего в успех этой разведки, чувствовал себя, как хирург, которому нужно для спасения жизни отрезать ногу близкому человеку.
7
— Что там сейчас... на рудной? — помедлив, спросил он, насторожённо-открытым взглядом отмечая сразу помрачневшее лицо Андрея и то резкое движение, с каким тот поднялся с подоконника.
— Нам не хватает денег, — неловко, дрогнувшим голосом сказал Андрей. — Понимаешь, не хватает денег. Сейчас самый сезон для развёртывания работ, а мне предлагают... — Андрей замолчал, задохнувшись от неожиданного волнения. — Разве я дурака там валял два года! Я не могу... не имею никакого права согласиться на прекращение работ... разведочных. Там, где уже вбито столько средств, где сделано так много... Мне говорят, что выгоднее затратить дополнительные ассигнования сверх сметы на разведку россыпей... что это — дело вернее и сама разработка доступнее. Но что такое десятки мелких старательских участков но сравнению с тем, что даст Долгая гора?!
— Даст ли? — мягко спросил Уваров.
— Даст. Разве я ничего не стою, как геолог? Но пусть меня повесят, как недавно посулил мне Ветлугин, если я ошибаюсь. Мы столько уже затратили... Что значат теперь ещё какие-нибудь восемьдесят — сто тысяч?
Уваров задумчиво покачал головой:
— Надо уметь во-время остановиться. Знаешь, как в азартной игре. Разведка — ведь тоже своего рода азарт. А что же, правда ведь? Мы же не можем принимать всерьёз ставку на твою жизнь. Она ещё пригодится стране и как пригодится!..
— Ты рассуждаешь, как благоразумный старец, — не выдержав, вспылил Андрей. — Во-время остановиться! Как это можно остановиться, когда перед тобой цель, вершина подъёма? Ещё одно усилие, и ты будешь там. И вдруг отступать и отступать так позорно! Не лучше ли там же разбить себе голову?!
— Ну и разобьёшь, как Васька Буслаев, — с ласковой укоризной сказал Уваров. — Знаешь былину... Пристал Васька к острову, а там на горе камень с надписью: «Хочешь перепрыгнуть — скачи только поперёк». Где же Ваське покориться! Захотелось молодцу прыгнуть «вдоль камени», ну и расшибся. А мы тебе по-дружески, по-товарищески говорим: не горячись зря. Будет время, будут средства — тогда и доразведать можно. И что тебе дались эти канавы, когда существуют буры Крелиуса? Ну, хорошо, это твоё дело, ты геолог, тебя этому обучали, а я горный инженер. Но меня посадили сюда вот в партком и сказали: «Гляди в оба, товарищ Уваров!» И я гляжу и вижу, что работаешь ты от всей души и прав, безусловно, в своём стремлении закончить дело. Но разве не правы Лаврентьева и Ветлугин? Они хотят как можно скорее получить от тебя объекты, доступные для разработки. И ты обязан их дать. И надо их дать.
— Неужели ты думаешь, что я не сознаю этого? — горько промолвил Андрей. — Смешное дело! Мы лучших своих работников, самых сильных и опытных, перевели на разведку россыпей. На Долгой горе остались главным образом охотники из старателей, которые верят мне и работают условно, на свой риск. Разведчиков-рабочих раз — два и обчёлся. Мне не на что их содержать! Технический надзор — я сам да Чулков, проводящий там всё своё свободное время. Нищая колония! Не так-то уж дорого обходится она сейчас!
— А инструмент! А заброска продовольствия! А спецодежда? — напомнил Уваров.
— А вы хотели бы оставить нас даже без этого? — возмутился Андрей, нервным движением выкладывая на стол спички и портсигар. — Хорошо, мы будем носить продукты на себе, в котомках, по-старательски.
— Ну, уж это анархизм настоящий, — сказал Уваров, сожалея и досадуя. — Ты же не мальчик, Андрей. Старательская разведка рудника — неплохая идея, но когда это делается, как бунт против общего мнения, то это уже непартийно. Тех же старателей можно пустить тоже на россыпи.
— Значит, вы просто не верите, что там есть золото? — спросил Андрей.
— Почему же?.. Может быть, оно там и есть, — уклонился было Уваров, но тут же устыдился своей уклончивости и, краснея густо всем лицом и даже открытой полной шеей, сказал: — Не верю, Андрей. Ждал. Верил. А теперь изверился. Ты хочешь довести дело до конца. Ты уверен и по-своему прав. Но у нас нет сейчас ни средств, ни времени. Значит, надо подчиниться.
Андрей побледнел, порывисто встал и, не попадая портсигаром в карман брюк, заговорил быстро:
— Постановления о прекращении работ ещё нет. Главк ещё ничего не решил. Я буду писать в трест, к начальнику главка. К наркому!
— Пиши, пиши! — сказал ему вслед искренно огорчённый и взволнованный Уваров.
8
Солнце уже высушило росу под окнами. Ярко и нежно цвёл у дорожки стелящийся портулак, бедный игольчатой смуглой зеленью; холодно синели анютины глазки, радостно розовел тонкий душистый горошек. Осы гудели над цветами, но Андрей ничего этого не заметил, выйдя из парткома. Всё в нём кипело, и он опомнился только в кабинете Анны.
Анна в белом гладком костюме разговаривала по телефону. Тут же у стола сидели несколько работников с фабрики и приисков. Андрей нахмурился, но уйти, не переговорив с Анной, он не мог и присел в стороне.
— У вас мало старателей? — спрашивала Анна заведующего прииском. — Почему же вы без всякой надобности отбираете у старателей подготовленные участки? Вы сами разваливаете свои кадры. Заключите со старателями договора. На тех, кто отлынивает от работ, не распространять льгот правительства. Тех, кто работает, беречь, как кадровиков. Проявите больше гибкости и забот, и люди будут. Приеду сама, проверю. Что ещё? Не хватает оборудования? — Анна снова брала трубку, звонила в техснаб и тут же распоряжалась об отправке дополнительного оборудования. — Чтобы не было потом никаких отговорок.
За какие-нибудь полчаса она отпустила весь народ, каждому дав самые определённые объяснения и указания, но Андрею время, проведённое у неё, показалось томительно долгим.
— Я был в парткоме, — сразу приступил Андрей к своему наболевшему, когда они остались одни.
— Да? — промолвила Анна внешне спокойно, но смуглая её рука, игравшая карандашом, остановилась, не закончив движения. Она посмотрела на Андрея вопросительно.
— Уваров, конечно, заодно с вами... — продолжал Андрей приглушенным, бесцветным голосом.
— Почему «конечно»? И что значит «заодно»? — сказала Анна с вынужденной холодностью, чтобы не поддаваться дружескому сочувствию к тому, чему она не хотела сочувствовать. — А ты разве за другое?
— Брось! — сказал Андрей с раздражением. — Ты сама знаешь, что я не имею в виду политику, что дело тут не в политике...
— А в чём же? Разве мы не создаём в каком-то масштабе политику нашей работой?
— Брось, прошу тебя, — повторил Андрей. — Мне сейчас не до тонкостей в выражениях. У меня всё рушится сейчас, Анна! Я хотел ликвидировать последствия нашего прорыва по разведкам, открыв богатейшее золото... хотел открыть, но получается так, что ликвидируют меня самого.
— Нам надо беречь средства, — холодно сказала Анна. — Пока спустят новые сметы, мы должны уложиться в существующие. Нам нужны... необходимы площади для разработки, и их надо искать, использовав все возможности. Этот год мы кое-как протянем, но в будущем нам придётся свёртываться, если вы, геологи, не найдёте ничего подходящего. Вопрос стоит очень остро.
— Так вы же сами не даёте мне возможности разрешить этот вопрос! — почти крикнул Андрей.
— Мы не можем затратить все средства на разведку одной Долгой горы, — тихо, но твёрдо сказала Анна.
Андрей опустил голову. Почему же ему верили его рабочие-разведчики? Почему такой опытный таёжник, как Чулков, чуявший золото по одному виду местности, готов был «чорту душу заложить» за будущее золото Долгой горы? Неужели только уверенность его, Андрея, могла так заразить их этой разведкой?
«Кровь из носу, а мы своё возьмём!» — заявил Чулков при последней встрече.
«Возьмёшь, пожалуй, — подумал теперь Андрей, с кривой усмешкой, вспоминая убеждённость старого разведчика. — Может быть, Анна мстит мне за то, что я высказал недоверие к её проекту рудных работ?» — подумал ещё он и пытливо, почти враждебно взглянул на неё.
Она задумчиво смотрела в сторону, потом взгляды их встретились. Её глубокие глаза, полные света и мысли, пристыдили Андрея, и он сразу вспомнил, что Анна настаивала на своём ещё до той ссоры.
— Я понимаю, как тебе тяжело, — грустно сказала она. — Поверь, я переживаю твою неудачу, как собственную.
— Я не считаю разведку Долгой горы неудачей, — сказал Андрей, — с огромным усилием подавив волнение, вызванное в нём этими оскорбительными для него словами Анны. В конце-то концов, разве она не имела права высказывать своё мнение? Он должен был доказать на деле. — Если бы мы имели возможность развернуться по-настоящему, — продолжал Андрей свои мысли уже вслух, снова обращаясь к Анне. — Ну, неужели ты не найдёшь... Не сможешь выделить каких-нибудь восемьдесят тысяч. Я хочу писать наркому, но пока это дойдёт... пока разберутся, может быть, создадут комиссию, самое дорогое время будет упущено. Ведь лето проходит, Анна!
— Да, лето проходит. Взгляд Анны снова стал отчуждённым и она отвела его в сторону. Я не могу выделить «каких-нибудь» восемьдесят тысяч. Мне нужно оторвать их от нужд первой необходимости. Я не могу сейчас это сделать. — Анна умолкла. Ей трудно было так жестоко говорить с человеком, самым дорогим, самым близким. — Знаешь, что, — заговорила она оживлённо, — у нас с тобой на сберкнижке отложено тридцать пять тысяч... И даже больше: ведь мы должны ещё получить компенсацию за отпуска, неиспользованные в течение этих двух лет. В общем наберётся около сорока пяти... восьми тысяч, почти около пятидесяти. Ты можешь затратить их на доразведку своей Долгой горы.
— Значит, ты тоже не веришь мне?! — скорбно сказал Андрей. Первым его побуждением было отказаться, но то же чувство, которое владело им в споре с Уваровым, которое привело его сюда и заставило возобновить безнадёжный, унижающий его разговор, чувство матери, готовой любой ценой спасти своё детище, остановило его. — Хорошо, — сказал он с нервной дрожью в голосе, напряжённом и высоком, — я возьму эти деньги... Но... если бы вы знали, что вы делаете со мной!!
9
— Шалит с нами Долгая. Уж как я рассчитывал напасть сегодня на след, ан опять пусто, да пусто, да нет ничего, — сказал Чулков и, вздохнув, полез в карман за кисетом...
— Без хлеба ещё можно жить, а вот уж без махорочки тяжко. Одно удовольствие в тайге, — говорил он, свёртывая цыгарку, приминая её грубыми пальцами. — Люди в жилых местах музыку слушают, в театры ходят для просвещения души, а мы всё в копоти да в неустройстве. И удивительное дело: никуда ведь не тянет! Вот только бы золото нам найти. Оправдать себя перед добрыми людьми. Но я так думаю, Андрей Никитич, оправдаемся! Беспременно оправдаемся!
— Ещё бы! — сказал Андрей с горькой усмешкой. — Пятьдесят тысяч получили.
— А что ж? И то хлеб, — спокойно возразил Чулков. — Завтра же командируем одного паренька. Скажем ему то, о чём мы с вами решили, и соберёт он нам ещё одну бригаду старателей. До морозов раздуем кадило — только держись.
Оба сидели на каменистом отвале между канавами. Солнце уже скрылось, потухли краски заката и, казалось, будто из этих длинных канав, зиявших чёрными могилами на голом крутосклоне, поднимались серые пары сумерек. Небо с грязными мазками облаков тоже казалось серым. Назойливо ныли комары. Изредка снизу, из провала долины, доносился стук топора: рабочие разведки уже спустились к баракам.
Странным и чужим показалось вдруг Андрею всё, что окружало его. Зачем он здесь? Что привязывало его к этой лысой горе? Глушь, неустроенное жильё, и эти пустые канавы, и скалы развороченные, и надо всем давяще нависло неприветное, грязное небо. Щемящее чувство тоски поднялось в душе Андрея.
— А и скучно же тут! — сказал он, озираясь по сторонам. — Как скучно! Застрелиться впору на таком месте... под таким небом.
— Вот тебе на! — промолвил Чулков укоризненно. — Небо, как полагается, — дело к ночи. А поддаваться унынию нет никакого резона. Работа у нас завлекательная, люди найдутся, а главное — денег дали. Спасибо Анне Сергеевне — ещё раз поверила. Вот если мы их, денежки-то, зря всадим, тогда конфузно будет. Но быть того не должно. Жила хитрая, из-под самого носа ускользает, а всё ж мы её приберём к рукам. Однако хватит... — добавил Чулков, вставая с камня. — Айда-те до дому. Ужинать пора.
— Идите, а я приду следом, — сказал Андрей и долго смотрел, не двигаясь с места, как укорачивалась, исчезая за склоном горы, крупная фигура разведчика.
Чулков направился вниз, к долине.
Слышно было, как под его ногой сорвался камень и, погромыхивая, постукивая, поскакал вниз.
— Денег дала. Ещё раз поверила! — шептал Андрей среди тишины, опустившейся над ним. — Ничему она не поверила, потому и откупилась. Вот сказал же Уваров: «Верил я, ждал, а теперь изверился». Так и она, самый близкий мне человек... Может, и в самом деле я ничего не стою? Недоучка несчастная... Тоже в профессора полез! Может, в самом деле в горе этой нет ничего, и я преступно вколачиваю в неё народные денежки. — Андрей стиснул руками голову, стараясь отогнать чёрные мысли, но это ему не удалось. — Эх, Анна! Выкинула подачку, как псу дворовому, лишь бы не тявкал. Занята только своими делами, своим проектом, тем, как бы самой отличиться. Она Уварову верит, Ветлугину верит, любому бюрократу из треста поверит, а мне... нет! Вот тебе и любовь! Вот тебе и самый близкий на свете человек... — Андрей поднялся, всё ещё сжимая голову руками, постоял, как бы соображая, что же дальше, и вновь опустился на камень.
Серая летняя ночь. В лесистых верховьях ключа заблудился крохотный огонёк. Разведчики ложатся спать. Ни звяка, ни стука, одни лесные шорохи в тайге. Где-то далеко, за горами спит Маринка. Но даже воспоминание о дочери не развеяло холода в груди Андрея. Маленькая. У неё тоже своё...
Ночь плыла над тайгой в туманах, широко раскинув свои белесые крылья. Звёзды попрятались. Спускаясь с нагорья, Андрей споткнулся, рванув ногой корень, перехлестнувший случайную звериную тропу. Лопнуло что-то, всхлипнув тоненьким голоском. Смутно вспомнилось Андрею западное поверье об альрауновом корне, который стонет, как человек, когда его вырывают из земли. Альрауновый корень, помогающий находить золотые клады! Есть ли такой на Долгой горе? Долго идти по этой горе, долго ищут и не могут найти скрытое ею золото. Если не прав Андрей, не поможет и альраун.
10
— Ну, что же... — сказал Ветлугин и встал, покусывая полные, яркие губы, — Можно, значит, поздравить вас. Хотя не скажу, чтобы это было весёлое событие в моей жизни...
Анна промолчала. Она понимала, что всякое проявление радости с её стороны было бы сейчас оскорбительно для Ветлугина, но покривить душой она не умела, и радость невольно пробивалась в её лице, в движениях, в голосе. С этим выражением сдержанного самодовольства она обернулась к Уварову.
— Значит, завтра приступаем к подготовительным работам на руднике...
— Выходит так, товарищ директор! Только ещё раз прошу: не увлекайтесь, не забывайте ни на минуту о том, что вы посылаете людей на глубину почти двухсот метров.
— Да, конечно, мы будем очень осторожны, Илья. — Но чёрные быстрые глаза Анны заблестели ещё ярче на разрумянившемся от волнения, загорелом лице. И столько воодушевления искреннего, порывистого было в ней, что оно сообщилось не только Уварову, но и Ветлугину, в котором зависть и досада боролась с чувством дружеской симпатии к Анне. То обстоятельство, что она не только опротестовала его проект, но представила свой, который был принят и утверждён, равно увеличивало в душе Ветлугина оба эти чувства.
— Мы будем очень осторожны, — повторила Анна, и лицо её стало построже.
— У меня сейчас состояние лётчика, получившего разрешение на дальний полёт. И радостно и страшновато: ведь всё впереди, — сказала Анна Уварову, когда Ветлугин вышел из кабинета. — И даже странное такое чувство: боюсь торжествовать.
— И всё-таки торжествуешь, — смеясь сказал Уваров.
— А что... заметно разве? Я бы не хотела, чтобы Ветлугин принял это на свой счёт. Хотя прежде всего радуюсь провалу его проекта. Но я не хочу терять такого хорошего работника. Он всё-таки очень любит дело и знает его. Это Валентина Ивановна нагнала на него хандру и бестолковщину...
— А как Андрей? — после неловкого молчания спросил Уваров.
— Что Андрей? — широко открывая глаза, переспросила Анна, сразу увязывая этот вопрос с упоминанием о Валентине и Ветлугине.
— Как обстоит с разведкой Долгой горы?
— С разведкой? — Анна облегчённо вздохнула и тут же нахмурилась, тревожно припоминая. — Я думаю, это столкновение сглажено. Ты знаешь, я отдала на производство дополнительных работ все наши сбережения. Это даст Андрею возможность продержаться ещё без вмешательства треста, которое скорее всего закончилось бы прекращением работ. Все сбережения! Мои и его! Мы хотели купить дачу... где-нибудь под Москвой... Но ведь она ещё не скоро нам понадобится... дача-то... Мы ещё оба молоды и не скоро пойдём на покой. Я даже не представляю и не хочу этого покоя! Значит, можно пока обойтись и без денег. Правда, Андрей принял всё это как-то нехорошо. Он так тяжело переживает свою неудачу в работе, и я вполне его понимаю.
11
Андрей оторвался от книги и рассеянно взглянул на дочь. Её круглая спинка с переложенными накрест лямочками передника, её пухленькая тонкая шея задержали его взгляд. Этот тёплый, живой комочек занимал в жизни Андрея огромное место. «Какая большая она стала» — думал он, глядя, как ползала она по полу, поднимая то книжку, то исчерканный лист бумаги и всё бормоча что-то тихонько и озабоченно. Один из каблуков её туфлей был стоптан, и это особенно тронуло Андрея.
— Вот уже ботинки стала изнашивать, — сказал он себе прямо с гордостью и живо, точно вчера это было, представил, как няньчил её, спелёнутую и красненькую, как она корчилась у него на руках, как вертелась, требовательно плача, когда хотела есть. Уговаривая её, он наклонял к ней лицо, и она торопливо и крепко хватала его за щёки беззубым ищущим ротиком.
— Тогда я брился прежде всего для неё, — вспомнил Андрей и улыбнулся.
— Ты что смеёшься? — спросила Маринка, поднимаясь с полу. Она подошла к отцу, положила мягкую ручку на его колено, другой, с резинкой, зажатой в кулаке, обняла его локоть. — Я тебе не мешаю, правда?
— Правда.
— Ну вот, я же знаю, что это правда, — и она прижалась головой к его руке. — Мы с тобой вместе работаем.
— Да, да, — произнёс он уже снова рассеянно и, не обращая внимания на её деловую возню со стулом, снова стал читать. Потом он взял ручку, стал что-то записывать.
Маринка бросила рисовать, долго молча наблюдала, как под его пером возникали на бумаге тоненькие, рваные цепочки. Если закрыть глаза, то похоже, будто кто-то совсем маленький суетливо бегает по столу, нарочно шаркает подошвами.
Маринка тихонько приоткрыла один глаз, потом другой, потом широко открыла оба. На столе было уже тихо, и вечная ручка лежала смирно, уткнувшись в свой неровный след.
— Что же это вас не видно и не слышно? Вы, наверно, забыли, что сегодня выходной день? — ещё с порога спросила Анна.
Она только что вернулась с рудника. Густые, ещё влажные ресницы её были особенно черны, и лицо блестело после умывания: под землёй приходилось путешествовать и в подъёмной клети и ползком, на четвереньках.
— Может быть, мы совсем отменим выходные дни? — продолжала Анна, входя в комнату.
Маринка быстро взглянула на отца, но, видя, что он улыбается, тоже заулыбалась и сообщила радостно:
— Он исписал прямо сто листов. Я ему совсем не мешала.
— Валентина Ивановна заходила... — сказала Анна и, положив руки на плечи Андрея, тихонько поцеловала его в густые волосы. — У неё сегодня день рождения. Звала на пирог и на чай со свежим вареньем из жимолости.
— И я... И меня?
— О тебе особого разговора не было. Ты знаешь, я не люблю, когда маленькие ходят за взрослыми по пятам и лезут со своим носом в серьёзные разговоры.
— Я не буду лезть с носом, — пообещала Маринка с таким видом, точно отказ от участия в серьёзных разговорах был для неё большим огорчением. — Я буду сидеть и молчать. Хоть целый день.
— Ну, это положим!..
— Папа! — Маринка мигом перебралась со своего стула на колени Андрея. — Ну, папа же! — она обхватила обеими руками его голову, прижимала её к своему плечу, ерошила его крупные мягкие кудри и повторяла умоляюще: — Папа, да папа же!
— Прямо не знаю, — сказал Андрей совсем серьёзно, высвобождая голову из её цепких ручонок, — Взять её с собой или не стоит?
— Какой же ты, папа! Я же тебе не мешала и туфли принесла, и... я плакать буду.
— Поплачь немножко, — разрешил Андрей, смеясь.
— Нет, я, много буду плакать! — и глаза Маринки заволоклись слезами.
Андрей просительно взглянул на жену.
— Хорошо, возьмём её, — сказала Анна и, чтобы оправдать свою уступчивость добавила: — Клавдия тоже хотела идти в гости. Надо будет отпустить её, а квартиру закроем на замок.
12
Выйдя из дому, они увидели Уварова. Он шёл, рослый и плотный, в просторной русской рубашке, опоясанной шёлковым кручёным поясом, и ещё издали улыбался им и покачивал головой.
— Вот и навещай их после этого! Кое-как выбрал время, а они всей семьёй сбежали.
— Идём вместе, — предложила Анна. — Мы к Валентине Ивановне.
— Да, чай, неудобно, — возразил Уваров, сдержанно здороваясь с Андреем. — Знаешь, ведь незваный гость... Да ещё хозяюшка такая... щепетильная.
Анна вспомнила разговор в осиновой роще о семейной драме Валентины и сказала с неожиданной горячностью:
— Нет, Илья, ты её не совсем понял.
Уваров смутился немножко и наклонился к Маринке:
— А ты что скажешь? Идти мне с вами или нет?
— Идти! Валентина Ивановна сварила варенье из жимо... жимолости. А что мы ей купим? — вдруг заволновалась Маринка. — У неё ведь рожденье. Мама, что мы подарим ей?
— Не знаю. Правда, ведь нужно было купить что-нибудь, — сказал Анна, удивляясь, как это ей самой не пришло в голову.
— Надо зайти в магазин, — спокойно предложил Андрей.
— Мы купим ей конфеты, — суетилась Маринка, перебегая на его сторону, — с такими серебряными бумажками. Или такую чашку, как у мамы. Что мы ей купим, папа?
В магазине они все четверо долго ходили от прилавка к прилавку: конфеты были только дешёвые, а купить туфли или блузку всем, кроме Маринки, показалось неудобным.
— Я знаю что! — крикнула она, припоминая. — Мы купим ей в ларьке... прибор. Такой прибор с мылом и пудрой и с духами.
В ларьке они действительно нашли такие коробки.
Пока Андрей доставал деньги и расплачивался, пока продавщица завёртывала в бумагу дорогую красную коробку с видом Кремля, настроение Анны всё угасало, и только суетня Маринки, озабоченной и торжествующей, поддерживала ещё улыбку на её лице.
Она вообще стала угрюмее за последнее время и даже подурнела. Всё чаще, просыпаясь по ночам, Андрей видел свет, слабым отблеском лежавший на полу у двери её кабинета, — это означало, что она дома, но занята. После ссоры из-за проекта он уже не мог с прежней свободой заходить к ней в любое время, заметив, что она стала менее откровенной и даже торопливо спрятала однажды какую-то исчерканную бумагу.
Он и сам утратил простоту и доверчивость по отношению к ней после того, как она вступила в деловой блок с Ветлугиным и Уваровым против него и его работы. Он не мог отделаться от оскорбительной мысли, что Анна предложила ему их личные деньги только потому, что не верила в успех его предприятия.
Иногда, просыпаясь ночью, он не находил Анны дома совсем, тогда он вставал, зажигал свет и работал или просто ходил по комнате и с тоской думал: «Ах, Анна! Милая Анна!»
У Анны появилась ещё рассеянность, раньше им не замечаемая. Она входила в комнату и вдруг останавливалась, подносила руку ко лбу и, растерянно оглянувшись, выходила обратно.
— Да, она и в личном отошла от меня! — говорил себе Андрей, невольно пытливее вглядываясь в её отношения с другими мужчинами, всё чаще обижаясь на ее невнимание к себе.
Вот и сейчас, входя в дом Валентины, она, пропустив вперёд Уварова и Маринку, чуть не захлопнула дверь перед ним. Она крепко потянула её, но тут же спохватилась и сразу, опустив руку, виновато глянула на него через плечо. Но он даже представить не мог, как больно резнуло её самоё это её невольное движение.
«Как же это я? — подумала она с чувством острого раскаяния. — Бедный Андрей!» — но тут же внимание её снова было отвлечено.
Анна не была избалована подарками и не думала о них, но теперь — когда Маринка взяла коробку из рук Андрея и сама вручила её Валентине, и Валентина просто расцвела в улыбке, Анне стало досадно на Маринку и Андрея, и только тогда она поняла, что завидует вниманию и заботе, которые были вложены в этот подарок.
— Это тебе подходит, — сказала Маринка, трогая крохотный бантик на волосах Валентины, когда та поцеловала её. — Я тоже буду носить такой.
— Ах, вы модницы! — с шутливым укором сказала Анна, подавляя неприятное чувство.
13
Валентина чувствовала насторожённость Анны, но счастливое оживление всё-таки пробивалось ярче в её чертах, когда она обращалась к Андрею.
Вся светящаяся в этой неудержимой радости, она легко облокотилась на стол и, оглядывая своих гостей, предложила просто:
— Попросите меня спеть.
— Вы уже столько раз обещали это, — с нежным упрёком сказал Ветлугин, который то хозяйничал вместо Валентины, то, забывшись; неотрывно смотрел на неё. — Я всегда был уверен, что вы хорошо поёте.
— Сегодня у меня особенный день, последний день молодости. Завтра я уже начинаю стареть, — сказала Валентина Ветлугину.
Слишком искренно и беззаботно сказала она это, чтобы ответить ей обычным разуверением: и тон её и вид показывали, что счёт годам для неё пока не имеет значения и особенность дня заключается в чём-то совсем другом.
Анна заметила и это, но она сама тут же чисто по-женски посмеялась над Уваровым, который, желая услужить ей, опрокинул бутылку розового муската, разбив тарелку и залив скатерть.
— Какой же ты медведь, Илья! — сказала она, посыпая солью пятно на скатерти.
— Мне простительно. Я-то уж давно старею, неловкий стал, — отшутился Уваров. — Всё раздаюсь с годами в ширину, вот места мне и не хватает. Зато всякий посмотрит и скажет: прочно утвердился на земле человек.
— Прочного ничего нет, — сказала Валентина, почему-то обрадованная беспорядком на столе. — Это и хорошо: всё старинное вызывает чувство тоски.
— У дедушки-водовоза очень прочная гармошка, — неожиданно сообщила Маринка, забыв своё обещание не вмешиваться в-разговоры. — Он нам показывал её, и мы её уронили. И она хоть бы что!
— Тогда надо попросить её, — сказал Уварову вставая. — Да я же и сыграю с вашего разрешения, — ответил он на вопрос Валентины. — Такие Жигули разведу!.. — он засмеялся и быстрыми грузноватыми шагами вышел из, комнаты.
— Так вы споёте? — напомнила Анна Валентине и сразу представила её маленькой, страшно одинокой девочкой, рыдающей после ёлки.
14
Высокий, грудной голос Валентины прозвенел с такой ликующей страстностью, что Анна вся выпрямилась. Как дрогнула её душа, открываясь красоте песни!..
Дождались мы светлого дня,
И дышится так легко... —
пела Валентина, и Анне тоже дышалось теперь легко, как будто легче и чище стал самый воздух, в котором звучал этот, радующийся своему обаянию голос.
«Что же это? — удивлялась Анна, встречаясь с взглядом Валентины. — Неужели можно было задушить такое?»
Она посмотрела на Ветлугина. Он стоял неподвижно, на руке его, стиснувшей спинку стула, резко обозначались побелевшие суставы.
«Что он чувствует?» — подумала про него Анна, почему-то избегая взглянуть на Андрея.
А на лице Андрея было мягкое, растроганное выражение.
«Какая она хорошая!» — казалось, говорило всем, это выражение.
— А вот и гармошка, — объявил Уваров, вваливаясь в комнату, когда Валентина, счастливая, разрумяненная, усаживалась на своё место. — Гармошка прочная, слов нет. Играть-то можно? — дурашливо, глубоким басом спросил он и сел возле Маринки. — Ну, чалдонка, что вы тут без меня делали?
— Мы пели, — сказала Маринка, глядя на свои пальцы, липкие и розовые от варенья.
— Ну, а теперь послушайте Илью Уварова... Гармошке я у одного священника научился. Лихой был поп!.. Бывало, сидит в подряснике нога за ногу, а гармонь у него так и дышит, так и вьётся. Добрый был поп и музыкальный, а я у него вроде дворника работал. — Уваров взглянул на Валентину и спросил всё тем же шутливым тоном: — Может, вы споёте ещё под это, если не обиделись на моё исчезновение? Знаете, есть такая хорошая песня... У Гурилёва это романс, а в народе просто песня, ну и мотив немножко другой. Вот... слушайте, — он развёл меха и тихонько заиграл, глядя в напряжённо внимательное лицо Валентины, и когда оно дрогнуло блеском глаз и улыбки, он, не дожидаясь, согласия, подвинулся к ней со стулом. Валентина выждала ещё немного и уверенно вплела в окрепший голос гармони задушевные слова:
Отчего скажи, мой любимый серп,
Почернел ты весь, как коса моя?..
Она никогда не пела под гармонь, и оттого, что получилось неожиданно хорошо, она пела, сначала улыбаясь от удовольствия, но затем грусть песни захватила и её:
Зелена трава давно скошена,
Только нет его, ясна сокола... —
пела она, слегка подавшись вперёд, нервно сжимая рукой узкий поясок платья.
Нет, не к радости плакать хочется.
От глухой сердечной боли, смягчившей серебряный тембр её голоса, слёзы выступили на глаза Анны, и мрачное предчувствие снова овладело ею.
— Хорошо, — сказал Ветлугин с гордым восхищением.
— Вот как мы! — сияя пробасил Уваров.
Андрей ничего не сказал, но когда Валентина искоса быстро глянула на него, его глаза ответили ей таким ярким блеском, что она вся вспыхнула.
— А вы играете на чём-нибудь? — обратилась к ней в это время Анна, с усилием освобождаясь от своего оцепенения.
— Да... — ответила Валентина и, не сразу понимая, о чём её спрашивают, виновато и счастливо улыбнулась, — Да, я играю, — добавила она мгновенным напряжением памяти восстанавливая вопрос. — Если бы у нас в клубе было пианино, я могла бы иногда выступать с чем-нибудь таким... — она неопределённо развела руками и снова взглянула на Андрея.
Оттого, что тот сразу ответил ей и взглядом и улыбкой, у Анны зазвенело в ушах, но она обернулась к Уварову и сказала, задыхаясь:
— Надо будет перевезти с базы пианино. Необязательно ждать, когда закончим шоссе. Можно трактором на площадке... Это хорошо... когда в клубе пианино...
15
Пианино действительно привезли трактором. Увидев издали огромный, сбитый из толстых досок ящик, Андрей ещё раз подивился, как быстро и решительно выполняла Анна все свои намерения.
Ребятишки, как стая воробьев, облепили тракторную площадку, пока рабочие подтаскивали и устанавливали доски для мостков, и так же, как воробьи, ссыпались все разом на землю, когда ящик с пианино стал съезжать по доскам, бережно подхватываемый тяжёлыми, мужскими руками.
Андрей подождал, пока все — и пианино, и грузчики, и ребятишки — протиснулись в двери клуба, и вошёл следом. Там было полутемно и гулко. Огромная пустота стояла над рядами скамей с высокими спинками, посреди которых медленно продвигалась, стуча ногами, сомкнутая группа людей. Ящик, серый и длинный, покачивался, как гроб, в мрачном, гулком сумраке.
В библиотеке клуба Андрей долго рылся в каталоге технической литературы, потом сам просматривал то, что стояло на полках. Возвращаясь через пустой зал, он увидел Валентину. Она стояла у рампы, освещенная снизу красноватым светом, и наблюдала за суетнёй, происходившей в глубине открытой сцены.
Андрей замедлил.
Угловатое, чёрно-блестящее тело, высвобождаемое рабочими из ящика-гроба, точно вздыхало облегчённо, вырастая в колебаниях света и теней. Но оно ещё дремало, ожидая прикосновения умелых рук, лёгких и чутких.
Андрей опять посмотрел на Валентину. Она стояла далеко от него, но он хорошо видел своими дальнозоркими глазами её полуобёрнутый к нему, чуть улыбающийся профиль: чистую линию щеки и прядь светлых волос, высоко подобранную и заколотую над её маленьким ухом.
«Ей весело», — подумал Андрей, вспомнив, как давно не было весело ему самому. Правда, он и шутил и улыбался, но что-то было утрачено им в последнее время, угасла светлая искорка, всегда тлевшая в его душе.
«Может быть, это усталость», — размышлял он, вспоминая передряги последних дней: бурные, даже злые разговоры в парткоме, в кабинетах управления, зияющие щели канав, идущих по пустоте, угрюмые лица разведчиков, ожидающие, сочувственные (отталкивающие его этим сочувствием) взгляды Анны... Тоска от воспоминаний с новой силой охватила Андрея. Он опустился на край скамьи, сгорбился, облокотясь на книги, лежавшие у него на коленях. Тишина в зале вдруг удивила его, и только тогда он понял, что сидел здесь не просто так, не просто потому, что устал, а потому, что ему хотелось музыки, смутное представление которой возникло у него при виде мрачного, торжественного шествия инструмента, и таинственного освобождения его, и появления женщины, освещенной, как отблеском пожара, красноватым огнём рампы.
Вздохнув, Андрей сунул подмышку свои книги, неторопливо направился к выходу, но, не дойдя до середины зала, взглянул и опять увидел Валентину. Она шла по сцене и через весь зал смотрела на остановившегося в нерешительности Андрея.
16
— Я так давно не играла, что мне даже страшновато начинать, — сказала Валентина, подходя к Андрею. — А завтра у нас вечер, на котором будут выступать поэты. Вы придёте?
— Конечно, — серьёзно сказал Андрей.
Он не попытался даже взять её под руку, выйдя с ней из клуба; он почти не смотрел на неё, но чувствовал каждое её движение, и ему было приятно, что она идёт около него просто, не пытаясь обратить на себя внимание.
— Вы очень изменились за последнее время, — сказала она, прерывая это лёгкое для обоих молчание. — Вы стали каким-то неземным.
— То есть как это? — спросил Андрей и тихо рассмеялся.
— Да, так, — протянула она очень серьёзно, искоса рассматривая его и покусывая листик, сорванный ею с кустарника. — Вы как будто свалились только что с другой планеты... с Марса, может быть. У вас какой-то далёкий и печальный взгляд. Правда! Будто все кажутся вам бесплотными тенями, как во сне, как в лесу в лунную мглистую ночь.
— Почти правда, — сказал Андрей уже весело. — Смотрю на вас... но даже и тени вашей не вижу: где ваша тень, Валентина Ивановна?
— Моя? Ах, да!.. Мы поссорились немножко, — сказала она. — Из-за вас поссорились.
Андрей удивился и покраснел:
— Из-за меня?
— Да. Из-за вас. Вернее, из-за вашей работы. Я же видела вас там, на горах, среди ваших людей (какой у вас там народ чудесный!) и сразу поняла... У вас в одну какую-нибудь яму вложено больше мечты, чем у Ветлугина во всю его деятельность. Если бы он действительно умел мечтать, как он часто говорит, он никогда не пошёл бы... не согласился бы на прекращение такой увлекательной работы. Он дал бы вам возможность довести её до конца!
— Решение этого вопроса зависит не только от него... — медленно, с запинкой произнёс Андрей с чувством благодарности и грусти: она, единственный человек здесь, на Светлом, поддержавший его, ничего не понимала в горных работах.
Но это наивное одобрение, эти слова сочувствия, исполненного не жалости, как у Анны, а негодования за него и веры в него, тронули Андрея.
— Мечта, конечно, необходима, — ласково усмехаясь, продолжал он после короткого молчания. — Но я же не просто фантазирую, а ищу на основании науки и опыта. Поэтому-то и обидно и тяжело! Мне не верят потому, что я много затратил на разведку этой горы и всё ещё ничего не нашёл. Чорт возьми! — вскричал он с увлечением, и страстным и горестным. — Если бы вы знали, какие огромные средства отпускались страной на наши разведочные работы! Вся беда в том, что нашлись подлецы, сумевшие втереть очки, будто бы наше предприятие обеспечено разведанными запасами. На десятки лет будто бы обеспечено. Они поднимали шум вокруг старательных поисков. Любовались стариками-старателями и потихоньку душили нас, кадровых разведчиков, сокращая из года в год плановые разведки.
— Почему же это не исправят теперь?
— Потому, что, во-первых, такие дела скоро не делаются, во-вторых, есть ещё среди наших работников трусливые и нерешительные люди, и мы всё ещё деликатничаем там, где не нужно.
— Мне кажется, вы лично деликатностью вообще не страдаете! — заметила Валентина к слову.
— Вы находите? — серьёзно спросил Андрей и остановился, впервые за время разговора взглянув ей в глаза.
— А вы нет? — невинно спросила она в свою очередь, и оба неожиданно громко расхохотались.
17
Они стояли, очень довольные друг другом, и смеялись от души, как два сорванца.
— Однако вы тоже не страдаете этим самым, — сказал Андрей, отправляясь дальше, но всё ещё продолжая смеяться.
— Вы поглядите, какой вечер! — сказала Валентина, осматриваясь по сторонам. — Так может только присниться, правда?
— Правда, — согласился Андрей, и ему показалось, что он действительно видел во сне такой вечер: с такими вот чёрными нагромождениями туч над круто изломанной линией высоко поднятого горизонта, с таким вот синим сумраком, опускающимся над грудами дикого камня, над крышами почерневших сразу домов, над остатками изуродованных деревьев, жалких и страшных на этой изрытой земле.
— Будет гроза, — радостно сказала Валентина.
— Может и не быть, — так же радостно ответил Андрей. — Вы чувствуете движение воздуха, как он плывёт волнами. Он очень холодный и свежий, но где-то разрядка идёт...
— На «Раздольном» гремит во-всю. Пробило кабель, — сообщила Анна, поджидавшая их на развилке дорожки. Она издали приметила, как дружно шли они вдвоём, как они остановились и громко смеялись над чем-то. Она давно не видела Андрея таким весёлым и поздоровалась с Валентиной холодновато. — Пробило кабель, — повторила она так, точно хотела подчеркнуть, что ей некогда шататься по прииску. — Один высоковольтный мотор вышел из строя. Пустили резервный, но что там творится сейчас, неизвестно: телефонная линия выключена.
«Он тоже выключился», — с грустной усмешкой заметила про себя Валентина, взглянув на сразу отвердевшее лицо Андрея.
— Я, кажется, помешала вам, — сказала Анна мужу, когда они уже вдвоём подходили к своему дому. — Вам было так весело.
Она сказала это почти спокойно, и Андрей ответил:
— Да, мы посмеялись немножко.
— О чём вы говорили?
— Обо всём.
Губы Анны задрожали:
— Разве можно говорить обо всём с такой, такой пустой и самовлюблённой?..
— Нет, Анна, она не пустая, — возразил Андрей, как будто не замечая волнения жены.
— Не пустая? — вырвалось у Анны. — Тебе, конечно, виднее, — добавила она торопливо, пугаясь сама своей гневной ненависти.
18
Анна нерешительно перебирала платья — которое же надеть: своё любимое, коричневое, или любимое Андрея, синее. Она колебалась недолго и сняла с вешалки синее, из тяжёлого гибкого шёлка. Сидя перед зеркалом, она поправила крылышки кружевной вставки, надушила виски и руки и сама залюбовалась собой, хотя смутная тревога всё время покалывала её, зажигая на щеках неровный румянец.
Такой и застал её Андрей: с чуть приподнятой бровью, с вытянутой круглой шеей, смуглевшей над тонким узором кружев. С минуту он глядел на жену, незамеченный ею, потом вошёл в комнату.
— Ну, что? — спросил он ласково. — Кокетничаешь?
— Немножко, — прошептала Анна.
— Для кого же?
Она с упрёком взглянула на него: ещё он спрашивает!
Андрей, тронутый, наклонился, чтобы поцеловать её, но она слегка отстранилась:
— Ты любишь меня, Андрюша?
— Очень люблю.
— Но ты так спокойно говоришь это! — сказала Анна и пытливо посмотрела на него. — И у тебя такие далёкие, равнодушные глаза.
— Я всё думаю о своей работе, — сознался Андрей, — она меня страшно волнует и тревожит.
— А обо мне ты уже не думаешь? То, что я переживаю, тебя не волнует? Ты всегда был спокоен по отношению ко мне.
— А мне кажется, что ты сама ко мне равнодушна, — возразил Андрей с лёгким оттенком досады. — Что же касается моего спокойствия... Я просто не понимаю! Разве тебе хочется, чтобы я ревновал? Сходил с ума, когда ты уезжаешь в тайгу с Уваровым или со своими инженерами? Я думал, ты дорожишь моим уважением и доверием...
— Да, да, конечно, — прошептала Анна почти со слезами, понимая, что опять обидела его. — Не думай обо мне нехорошо. Я же люблю тебя с каждым днём всё сильнее, и я так боюсь потерять тебя!
— Откуда такое, Анна? — сказал Андрей, смягчённый её внезапной горестью.
Она отвела взгляд:
— Мне кажется, ты всегда любил меня слишком спокойно и уверенно, а настоящее чувство у тебя впереди.
— Ну, так встряхни меня! — грустно пошутил Андрей и, обняв её, поцеловал кружево на её груди. — Вот я весь перед тобой. Я же с детства привык к тебе. Тут и любовь, и дружба, и родство. Если бы ты появилась вот так сразу, если бы эти чувства свалились на меня неожиданно, я, наверно, не казался бы спокойным.
— Ой, какая ты нарядная! — восхищённо сказала Маринка, появившись на пороге в ночной рубашке, беленькой и длинной. Она обошла вокруг матери. — Какая ты нарядная! — повторяла она. — Какая у тебя гуля! — и она потрогала кружево на груди Анны.
Анна посадила девочку в кроватку, поправила ей подушку, укутала одеялом. И Анне вдруг не захотелось уходить из дому, но Андрей уже вышел и ожидал её на террасе.
— Похоже на то, что дождь будет, — сказал он. — Я захватил твой плащ.
— Спасибо, дорогой, — ответила Анна, особенно тронутая его необычайной к ней заботливостью.
«Я становлюсь чувствительной, пожалуй, сантиментальной, — думала она, предоставляя Андрею вести себя под руку по темнеющей неровной дорожке. — Или это сказывается возраст? Тороплюсь жить. А у него это внимание, может быть, только чувством виноватости вызвано».
19
В тесовых просторных сенях клубах уже никого не было, но тусклая пелена табачного дыма ещё голубела в них, постепенно редея и рассеиваясь.
— Опоздали, — сказала Анна, прислушиваясь к тому, что происходило в зрительном зале.
Можно было постучать, им открыли бы, но Анне не хотелось этого, она взглянула на Андрея, и он опустил руку. Медленно они прошли в дальний угол фойе.
Андрей поглядел на жену и выжидательно улыбнулся:
— Ну, ты всё ещё недовольна мной?
Анна покачала головой.
— Ты помнишь, как мы с тобой в первый раз были в театре? — напомнила она. — Ты пригласил меня в буфет, а потом у нас не хватило пятидесяти копеек. Ты помнишь? Ты бегал, разыскивал наших студентов, а я сидела за столиком и умирала от стыда: мне тогда казалось, что все знают, почему я сижу так долго.
— Зато ты теперь можешь выбрасывать по пятьдесят тысяч на сумасбродные затеи своего мужа... — не без колкости сказал Андрей.
— Не надо так, — тихо сказала Анна, — у меня совсем другое на сердце, — проговорила она стеснительно, — знаешь... я очень хочу... Подари мне что-нибудь.
— Что же? — спросил он.
— Что-нибудь... Духи, конфеты.
— Обязательно подарю, — пообещал Андрей. Книжный киоск привлёк случайно его внимание пестротой выставленных обложек. — Знаешь, что я подарю тебе? — сказал Андрей, глядя на малиновый шёлковый берет продавщицы.
— Что? — спросила Анна, по-девичьи оживляясь.
— Я подарю тебе сейчас записную книжку. Здесь были очень приличные.
— Хорошо, — промолвила Анна с тем же оживлением, но уже принуждая себя к этому.
— Всё-таки жаль, что опоздали, — сказала она Андрею, занимая своё место во время антракта. — Смотри, как заинтересовались все рабочие!
— Да, — подтвердил Андрей. — Таёжникам, конечно, интересно посмотреть на живых поэтов, а те приехали, как на гастроли, подработать на рабочей аудитории.
— Ну уж и подработать!
— Определённо, — жёстко ответил Андрей, и Анна подумала, что он не только спокойный, но и очень самоуверенный, и ей показалось, что она всегда чувствовала в нём эту самоуверенную сухость, и что именно это всегда беспокоило её.
20
Приезжие поэты не понравились Анне. Она уже столько читала и слышала похожего.
Но несмотря на это и даже именно поэтому она заставила себя выслушать всё, что говорилось со сцены, а потом хлопала ладошами так же долго и добросовестно, как хлопали все, сидевшие вокруг неё.
«Возможно, стихи были лучше, чем показались мне», — подумала она, не доверяя на этот раз своему рассеянному вниманию. Она встала с места и сразу, оттеснённая от Андрея, нерешительно остановилась в людской толчее, образовавшейся двумя течениями: одни устремились в буфет, другие поближе к сцене, где стояло блиставшее чёрным лаком новое пианино.
— Пока соберутся музыканты, я сыграю, — услышала Анна совсем рядом голос Валентины и, обернувшись, увидела, как непринуждённо села та перед инструмент том, как, приподняв край длинного платья, протянула узкие ножки, нащупывая ими педали.
Один из поэтов, высокий, костлявый и нервный, торопливо листал перед нею ноты, тихо переговаривался с ней. Его очень большие руки подчёркивали нескладность всей его фигуры, и Валентина рядом с ним казалась ещё стройнее.
— Я сыграю «Каприз» Рубинштейна, — сказала она после некоторого колебания и, оглянувшись через плечо, поискала кого-то в толпе строгими глазами.
«Почему «Каприз»? — подумала Анна, почти испуганно замечая, как ещё более похорошела Валентина за последнее время, как искрятся её глаза, как пышно лежат над её открытыми висками и лбом крупные завитки волос, подобранные заколками с боков и свободной блестящей волной падающие сзади на полуоткрытые плечи.
Пальцы Валентины коснулись клавишей. У неё были маленькие руки, ей трудно было играть, но мелодия всё разрасталась и разрасталась... и вдруг всё рассыпалось под мощным ударом перезвоном падающих хрустальных колокольчиков.
«Это она о себе!» — думала Анна, мучаясь от своего бессилия перед обаянием этой женщины. Она любила её сейчас за воодушевление, от которого побледнело её лицо.
Андрей стоял неподалёку в толпе. Вещь, исполняемая Валентиной, захватила его. Именно такой музыки он хотел и ждал. Он был взволнован.
В это время Анна взглянула и увидела его. Лицо его поразило её: он точно хотел, но не мог понять, что с ним происходило, да так и забылся с мучительно-напряжённым выражением. Анне показалось, что он даже не слышал музыки. Он неотрывно, не моргая, как прошлый раз Ветлугин, смотрел на Валентину, всю её обнимал одним взглядом и ничего, кроме этих быстрых, сильных и гибких рук, кроме этих сияющих волос, не существовало для него, — так показалось Анне, и она закрыла глаза, потрясённая страхом и страданием.
«Я уйду, — решила она. — Я не могу находиться здесь дольше». Она отвернулась и медленно, никого не различая, пошла сквозь молчаливо расступавшуюся и снова смыкавшуюся за ней толпу.
21
Мрак охватил её за дверями. Анна постояла на ступеньках и почти бессознательно ступила на песок, где тихо шептал невидимый дождь. Он обрызгал её открытое лицо, смочил плечи, но она не сразу почувствовала это, так горело и ныло у неё в груди. Мокрая ветка зацепилась за её платье. Анна рванулась и почти побежала по дорожке, спотыкаясь, слабо вскрикивая и заслоняясь руками, точно боялась в этом смутном мраке удариться о гудевшие вблизи провода.
Она быстро прошла мимо удивлённой Клавдии, открывшей ей дверь, сердито отмахнулась от её предложения выпить чего-нибудь согревающего. Заболеть? Об этом она думала меньше всего.
Маринка спала. Взглянув на её кроватку, Анна сняла намокшие туфли, стянула платье и с горькой усмешкой, посмотрела на «красивую гулю». Сырое бельё противно холодило тело, и Анна сбрасывала его, обрывая от нетерпения петли и пуговицы. Надев ночную рубашку, она ковриком, чтобы не обращаться к любопытной Клавдии, подтёрла пол, постепенно успокоилась, стала заплетать косу.
«И совсем не надо было уходить домой, — сказал в её душе ясный, холодный голос. — Так хорошо было... приисковый клуб — и такая музыка и чуткое внимание шахтёров, а она, вместо того, чтобы радоваться, сорвалась и убежала, как девчонка.
Анна попробовала даже улыбнуться, но улыбки не вышло. Она легла на спину, выпростала поверх одеяла руки, посмотрела на них. Они были смугловаты, сильны, крупны. Анна вспомнила огромные руки приезжего поэта, такие неуклюжие рядом с прекрасными руками Валентины.
«И я сама помогаю ей во всём! — подумала Анна с отчаянием. — Зачем мне нужно было спешить с перевозкой пианино, ведь я же предчувствовала это!»
Она подумала, что до сих пор не знает наверно, любит ли Андрей музыку и, сразу поняла, что не знает в нём многого. Вот любит же он Маринку, балует её, а для неё, для матери его ребёнка, он не смог придумать в подарок ничего интереснее записной книжки. И как просто он купил её! (Анна вспомнила, как он однажды пристрастился к танцам. Он никого не приглашал больше одного раза за вечер, и было что-то притягивающее и оскорбительное в том, что он, интересный, хорошо танцующий мужчина, не делал различия между красивыми и дурнушками, а перебирал их как будто по необходимости. Почему он так делал, Анна тоже не знала, и она впервые задумалась над тем, откуда в нём эта грубость: от душевной ли чёрствости или от застенчивости самолюбивого, сильного человека).
Она взглянула на платье, небрежно брошенное ею на спинку стула... Любимое платье Андрея!
Анна встала, надела платье на вешалку, расправила его и унесла за шкап, чтобы не увидел Андрей. Потом она взяла книгу, снова легла, но читать не смогла, а только листала её, с нетерпением ожидая прихода Андрея.
Она ждала, и когда он пришёл, с замиранием прислушивалась к его твёрдым шагам.
— Почему ты ушла? — спросил он, входя в комнату.
— Меня вызвали на рудник, — сказала Анна с принуждённым спокойствием, но глаза её умоляли его не верить этой лжи.
— Я так и подумал, что тебя вызвали куда-нибудь, — беспечно сказал Андрей. — Но ты не взяла плащ...
— Мне дали дождевик. Дождь шёл...
— Да, дождь... он всё ещё идёт, — Андрей отдёрнул занавеску, открыл окно. Ему не хотелось ложиться в постель. С минуту он стоял, опираясь ладонями в края рамы, смотрел в прохладный мрак, где неумолчно, радостно плескались дождевые струи. — Вот в такую ночь хорошо спать на свежем сене, на сеновале, — сказал он не оборачиваясь. — Я страшно люблю так спать, когда дождь стучит по крыше. — Голос его звучал негромко, но возбуждённо и бодро, похоже было, что Андрей улыбался...
Анна наблюдала его, подавленная, со странным, холодным любопытством. Всё в ней опало вдруг. Она понимала, что Андрею должно быть весело сейчас потому, что ещё не о чем было сожалеть, не в чем раскаиваться. Но, понимая, она не могла ни примириться со своим несчастьем, ни предупредить его.
— Танцовали? — тихо спросила она.
— Да, там ещё танцуют. Я тоже два раза покружил... с Валентиной Ивановной.
Пытаясь справиться с нервным удушьем, перехватившим ей горло, Анна промолвила:
— Валентина играла хорошо.
— Да, она хорошо играла, — сказал Андрей и, точно оправдываясь, добавил: — Мы шли домой с Уваровым. Он очень доволен вечером.
22
На участке деляны было по-особенному празднично, оживлённо; празднично, несмотря на то, что все работали. Общее внимание привлекал только что сгруженный с тракторной площадки мотор водоотлива.
— Ловкий моторчик! Аккуратный какой! — приговаривал старик Савушкин, любовно оглаживая и осматривая его. — Сколько на нём загогулинок, и всё к месту, всё надобное. И как это исхитрился человек придумать такое? Вот она наука! Какое замещение рукам! Попробуй-ка откачать её — воду-то из ямы... из шахты тем паче! А он, мотор-то, день и ночь справляется со своим делом. И ни хвори ему, ни устали. Ведь до этого дойти надо!
— А ты поторапливайся! Будет тебе там разглагольствовать! — ревниво и весело кричали Савушкину старатели, плотничавшие на возведении эстакады.
И Савушкин хватался за топор и лез на эстакаду, пока его не отвлекала привезённая вагонетка, сизые усы рельсов, торчавшие за трактором, или массивные закругления насоса, чёрного и грузного.
— Обзаводимся хозяйством! — гордо кричал Савушкин Анне и Уварову, завидя их на участке. — Механизируемся! Технически!
Анна понимающе улыбалась, интересуясь всем не меньше старика.
— Хорошо-то как! — говорила она Уварову, улыбчиво щурясь. — Смотри, какая теплынь стоит! Даже не верится, что это на севере. Солнышко-то какое... Я сегодня полдня провела на руднике... Пока там ходила, забыла, что лето, что зелень, а вышла на свет и прямо ахнула: до чего тут всё чудесно! Под землёй только и есть хорошего — мы сами — живые люди.
— А золото? — напомнил Уваров не без хитрости.
— Что золото! Есть ведь ещё и уголь и руды, да мёртвое всё это, — серьёзно сказала Анна. — Я вот иногда думаю: во всякой работе есть какая-нибудь романтика: возьми ты металлургов-литейщиков, моряков, железнодорожников, а у шахтёра вся романтика в самом себе. Честное слов! Целый день без света, без солнышка. Кругом мёртвый камень. Надо особенную, смелую душу иметь для такой работы. Вот бурильщики... Ведь они первые подвергаются риску, а они лучше всех отнеслись к введению «десятины».
— А так и зовут десятиной?
— С лёгкой руки Ветлугина, всем привилось. Она действительно будет огромна!.. И, понимаешь, относятся не просто со слепым доверием, а сами рассчитывают, соревнуются за право выйти в первой смене, — снова, увлекаясь, продолжала Анна. — Первую камеру подготовим для бурения к концу августа. Ты знаешь, Илья, эта камера мне даже во сне мерещиться стала. Честное слово! Теперь уже определилось, что она будет в триста девяносто квадратных метров. Это только представить надо! В ней мы оставим метровый целик: пусть Ветлугин убедится на опыте...
— А что, он всё ещё сомневается?
— Нет, он теперь искренно заинтересован десятиной. Может быть, он даже доволен, что десятина оставила в тени его проект: ему не пришлось всё-таки признавать свою неудачу открыто перед всеми. Но, надо сказать, он легко примирился с этой неудачей. При всей его работоспособности он не страдает ни деловым упорством, ни особым самолюбием.
Анна помолчала, глядя на то, как старатели, по указаниям механика, устанавливали мотор водоотлива над широкой ямой открытого забоя. Механик, молодой, худощавый, темноволосый, работал наравне со всеми: работа была горячая и разбираться в чинах было некогда.
— Хороший парень, — сказала о нём Анна. — Я рада, что его жена согласилась сюда приехать.
— Да, он прямо сто сот стоит, — согласился Уваров.
Дружная работа стариков-старателей, сразу как будто помолодевших в своём рабочем воодушевлении, казалась со стороны совсем простой и лёгкой. Они весело стучали топорами и молотками, звенели лопатами, подготавливая забой, тащили, как муравьи, рельсы, доски, гидравлические трубы. Старики впервые столкнулись с механизмами. Они готовились облегчить свой тяжкий, первобытно-простой труд, и руки их, покрытые чёрствой коркой мозолей, прочерневшие и потрескавшиеся, как сама земля, особенно бережно принимали и поддерживали переносимое оборудование.
— Они, должно быть, хорошо живут, — добавила Анна, всё ещё думая о механике и его жене. — Он прямо расцвёл за последнее время, и работа у него спорится вовсю.
— У хорошего человека всегда спорится, — негромко сказал Уваров.
— Нет, не всегда! Если на душе неспокойно, то это всё равно сказывается.
Уваров молча, вопросительно посмотрел на неё.
Лицо Анны выразило печальную растерянность.
— Ты не понял меня. Я вообще... Хотя нет, не совсем вообще. Да, совсем не вообще. Что-то меня тревожит, — созналась она, снова обращая на него открытый, но смущённый взгляд. — Ты пойми, Илья, как это мучительно: догадываюсь, хочу узнать, верно ли, и боюсь узнать. Я неспокойна, а мне хочется, чтобы Андрей не заметил этого, не подумал бы, что я мелочная... из зависти.... — Анна положила руку на горячую от солнца гидравлическую трубу, подведённую к эстакаде, погладила её. — Ревность разъедает чувство вот так, — Анна потрогала пальцем язвочку ржавчины, желтевшую на железе. — Нет, я не хочу! — сказала она так взволнованно, что у Ильи Уварова сжались широкие брови, сдвигая над переносьем крутые морщины: в минуты сердечного сочувствия он всегда казался особенно угрюмым.
— Я верю в постоянную силу любви, осмысленной духовной близостью, — говорила Анна быстро и нервно. — Если эта уверенность обманет меня... Неужели я буду неправа? Не может быть! Это будет просто случайная ошибка: значит, и не было настоящей любви, настоящей близости... Значит, просто сжились двое, не поняв до конца друг друга!.. Но ты знаешь, — Анна тяжело перевела дыхание, — нет, ты даже не представляешь, Илья, как мне будет больно, если я ошибусь.
Уваров не успел ничего ответить. Сдержанное волнение Анны расстроило его сильнее всяких слов и жалоб.
«Ты не хочешь быть мелочной, — тревожно размышлял он, провожая взглядом уходившую Анну. — Ты допускаешь эту красавицу в свой дом, разрешаешь ей играть с твоим ребёнком и потихоньку испытывать прочность твоей семьи... Эх, Аннушка, я бы на твоём месте выгнал её!»
23
Уваров повернулся и медленно направился в другую сторону. Он шёл, твёрдо ступая, по каменистой дорожке, но если кто-нибудь остановил бы его и спросил, куда он идёт, то он не сразу нашёл бы, что ответить. Его остановила вода, над которой вдруг оборвалась дорожка. Мостков не было. Уваров огляделся и увидел, что зашёл далеко.
Гибкие кусты молодого лозняка шелестели над мутной водой речонки, сквозь их листву, негустую, бледно-зелёную, виднелась долина, просторно огороженная горами. Вдали, среди островерхих серых валов песка и камня, с лязгом и скрипом тяжело ворочалась в своём котловане землечерпалка-драга. Поднятая с глубины и промытая ею золотоносная земля зубчатым широким следом тянулась по долине. Людей не было видно. Казалось, огромная машина-судно сама выполняла свою работу. Её пронзительные стоны ещё более одушевляли её: как будто она искала что-то и жаловалась на трудную необходимость этих поисков.
Уваров рассеянно огляделся по сторонам и сел на реденькую прибрежную травку.
В камнях, вынутых из неглубокой заброшенной ямы, тоненько напевала, посвистывала мышь-каменушка. Нервно пошевеливая острым, усатым рыльцем, она уже хотела выбежать из дремучих для неё зарослей петушьего проса, но увидела человека, попятилась. Вместе с нею подался в траву выводок рослых рыжих весёлых мышат.
Уваров не видел того, что творилось за его спиной. Мышь ли это пела или птица — ему было безразлично. Он думал о словах Анны, и самые противоречивые чувства раздирали его сердце. Ему вспомнилась Маринка, такой, как она была года два тому назад, когда они познакомились. Андрей сидел тогда у стола, держал её на коленях и рисовал для неё на большом картоне голову лошади. Рисунок получился хороший, но Маринка спросила:
— А где ещё глазик?
И не отступилась до тех пор, пока Андрей не испортил рисунок, нарисовав на щеке лошади второй глаз. А нынче она этого уже не потребует: она стала понимать больше, чем ей следовало. Недавно она даже заявила ему, Илье Уварову:
— А ты совсем не «изячный». Толстый какой!
Уваров посмотрел на свои большие руки, смирно лежавшие на коленях, и несколько раз сжал и разжал кулаки.
«Добрый кряж!» — подумал он с горькой насмешкой и вдруг страстно пожалел о своей неуклюжести, о своём широком, таком простом, ничем не примечательном лице.
Тихий разговор вывел его из невесёлого раздумья. Он поднял голову и посмотрел в ту сторону. По берегу медленно шли Валентина и Ветлугин. Тайон нехотя тащился за ними. Уварову стало неудобно, что его увидят сидящим на берегу, как тоскующая Алёнушка. Он хотел было подняться, но тут же махнул рукой и остался сидеть внешне спокойный, даже вялый.
— И вас выманила хорошая погода? — крикнул Ветлугин, останавливаясь.
— Пойдемте с нами! — предложила Валентина с ласковой улыбкой. — Виктор Павлович нашёл неподалёку очень интересные отложения известняков. Там сохранились остатки древних растений и разных малявок.
— Как же это вас заинтересовало? — спросил Уваров, досадуя на то, что почувствовал себя подкупленным её доброжелательством. Он хотел быть суровым по отношению, к ней за неприятности, причиняемые ею Анне. — Ведь вы не любите ничего, что наводит на мысли о прошлом, — добавил он, а про себя заметил: «И что за охота у неё кружить всем головы?»
— Я говорила это в более узком смысле, — возразила Валентина и нахмурилась, лицо её сразу стало старше. — А иногда я говорю совсем даже не то, что чувствую. Интересно иногда проверять свои чувства. Спор, как свежий ветер...
— Сквозняки в голове, — пробормотал Уваров, поднимаясь.
— Вы находите меня легкомысленной? — с упрёком спросила Валентина. — Что же дало вам повод так думать обо мне?
— Ваши собственные слова, — сказал Уваров и пошёл рядом с ней, несколько озадаченный её простотой. — Попусту спорить, что воду в ступе толочь. Это может быть и от молодого задора и от пристрастия к красивой фразе.
— Нет, для пустословия я слишком нетерпелива! Правда! — вскричала Валентина, заметив усмешку на лице Уварова. — Вы уже готовы обвинить меня в легкомыслии и ещё бог знает в чём, а я просто далека от всех условностей, пожалуй, нетактична и невыдержанна. Но, во всяком случае, искренна.
— Да ведь вы только что заявили, что можете говорить не то, что чувствуете, — упрямо сказал Уваров, не глядя на неё, чтобы не поддаваться обаянию её женственной прелести. Но голос её, взволнованный и чистый, невольно трогал его. — Замуж вам надо выйти, — буркнул он, опять недовольный собой. — Тогда постепенно всё войдёт в норму.
— А я не хочу в норму. И вы не можете желать мне того, чего избегаете сами, — резко сказала, Валентина, не заметив при этом подавленного вздоха Ветлугина. — До сих пор мне не особенно верилось в возможность семейного счастья, — промолвила она после небольшого молчания.
— А теперь? — спросил Ветлугин, едва заметным движением прижимая её локоть.
— А теперь я старше стала, — снова противореча себе и не замечая этого, уклончиво ответила,Валентина. — Трудно устраивать свою жизнь заново, когда тебе уже не восемнадцать лет, когда на жизнь смотришь трезво, когда чувства и требования к человеку совсем иные.
— Чему вы так язвительно усмехаетесь? — вспылила она взглянув на Ветлугина.
— Только не язвительно! Мне кажется, чувства всегда одинаковы и даже безрассуднее становятся с годами. Безрассуднее именно потому, что во всём остальном смотришь на жизнь трезво.
Валентина выслушала Ветлугина и рассмеялась:
— Пусть Уваров ещё раз обвинит меня в противоречии... Как говорил поэт Уитмэн: «Разве я недостаточно велик, чтобы вместить в себе противоречия?» Нет, серьёзно, я соглашаюсь, но с поправкой: безрассуднее потому, что любишь сознательно... Во всяком случае, можешь определить, какое значение это имеет в твоей жизни.
24
Через несколько дней Уваров, Анна и Ветлугин направились на деляну стариков-старателей, где был назначен пуск гидровашгерта. Все трое были в приподнятом настроении: крупные механизированные работы устанавливались на старательском участке впервые. Нужно было провести их как можно лучше, чтобы заинтересовать всех старателей района и оправдать доверие самих стариков, ожидавших себе тысячу благ от этой установки.
— Интересное дело, — басил Уваров, — теперь я хорошо представляю, что значит, когда почва уходит из-под ног. Бурильщики наших камер на руднике напоминают мне людей, идущих против движения конвейера. Правда! Шахтёры — всё-таки отчаянный народ. Силёнкой и характером они напоминают мне моряков. В молодости я служил в Тихоокеанском флоте... Как же! С Урала многих туда отправляют.
На делянке стариков-старателей Ветлугин и Анна пошли к насосной будке, а Уваров свернул к яме открытого забоя, в которую скатывалась по канату с высокой эстакады новенькая вагонетка. Человек семь забойщиков, покуривая, ожидали в яме. Старик Савушкин, всё такой же тощий, но в празднично-новой рубахе, при широком ремне, похаживал у эстакады, по-хозяйски посматривал кругом. Всё было начеку.
— Ишь как ты подтянулся, — сказал Уваров Савушкину, шутливо ухватив его под ремень. — Прямо, как красноармеец. Здорово, товарищи! Что это вы так плохо поправляетесь на молочке?
— Да мы его уже не пьём, — сказал Савушкин. — Это питьё нам не по вкусу пришлось.
Уваров прищурился:
— Что так?
— Да так уж... — неопределённо ответил Савушкин. — Оно тоже не совсем полезно, это самое молоко. С непривычки особенно. Бруцелёз ещё какой-то в нём имеется.
— Ну?
— Ну вот. Я и говорю: не полезно.
— Полезней спирта ничего нет, — ввернул своё слово старик-завальщик; он стоял наверху эстакады, сложив на животе костлявые, тяжёлые руки, с хитрой, по-ребячьи радостной, озорной усмешкой смотрел на Уварова. — Молоко, оно, бывает, и скисается, а спирт сроду нет.
Раздался взрыв такого сердечного смеха, что Уваров не выдержал и рассмеялся тоже.
— Чему это вы? — спросила подошедшая Анна.
— Да вот... корову-то они, похоже, продали.
— Продали, — деловито, уже с самым серьёзным видом подтвердил Савушкин. — Так уж, видно, не ко двору пришлась: то у ней молоко не спущается, то мышки её давят. Скотина нежная, за ней уход да уход нужен. Где уж нам!
— Жалко, — сказала Анна. — Сами себя обижаете.
25
Полная вагонетка поднялась наверх, зашумела комковатая земля, проваливаясь сквозь люк на промывальный прибор — вашгерт.
Старатели второй смены заинтересованно столпились вокруг вашгерта. Савушкин, побледнев от волнения, встал на своё место мониторщика. Под самый потолок навеса ударил столб воды из монитора, распался радужно сияющим облаком и снова сквозь эту расцвеченную утренним солнцем водяную пыль забил одной струёй, кипенно-белой и ровной. Лица старателей так и осветились радостью, но когда мощная струя ударила в комья породы, разламывая и перевёртывая их, когда полетели вниз выбиваемые ею большие, увесистые камни, все они сразу заволновались.
— Легче ты, легче! — закричали они Савушкину. — Придерживать надо малость.
— Попробуй, придержи! — огрызнулся Савушкин.
— Тебя, приспособили, ты и соответствуй.
— Разве этак можно?
— Силища какая! Поставить вместо пожарной кишки — она и дом разнесёт.
— Где же тут золотинке удержаться, когда такие каменюги выбрасывает?
— Всё идёт как следует, товарищи, — попробовал успокоить старателей Ветлугин, но они не слушали, даже не замечали его, а продолжали напирать на Савушкина-мониторщика, крича все разом:
— Хватит!
— Заткни ты её!
Савушкин растерялся. Струя взвилась вверх и оборвалась, обдав всех холодными брызгами.
Прислушиваясь к тому, как журчала среди внезапного всеобщего молчания вода, стекавшая по промывальным шлюзам, Анна оглядела старателей, громко сказала:
— В чём дело, товарищи? Вот Виктор Павлович, опытный инженер, ручается что всё идёт нормально. Я тоже это подтверждаю.
— А мы этак не можем...
— Пустое дело!
— Конечно, может, кое-что будет оставаться...
— Нет уж, лучше по-старому, на буторе. Хоть мало песков, промоешь, зато всё золото соберёшь.
Савушкин сразу злобно взъерошился и, расталкивая всех, протиснулся к Анне.
— Что это за баловство получается, товарищ директор? — закричал он сердито. — Мы, можно сказать, со всей душой на это дело пошли, ни себя, ни трудов своих не жалели. Силу клали — и на такое напоролись! Вам, конечно, ничего: вы — учёные — за это самое... за эксперименты за эти жалованьице получаете, а мы тут силу кладём. Нет уж, не согласны! Оставьте нам насосик и вагонетку, раз уж труды наши вложены, а дудку эту самую снимите. И будем мы по-стариковски мыть, потихонечку.
— Нельзя сейчас мыть потихонечку, товарищ Савушкин! Нам золото нужно. По-старому вы отсилы давали всей бригадой кубометров десять в сутки, а здесь будете промывать до ста пятидесяти. В пятнадцать раз больше.
— Нам это не больно интересно! Будем землю ворочать, надрываться из-за кубометров, а золото зря уйдёт.
— Да кто вам сказал, что оно уйдёт? — Анна посмотрела в холодные синенькие глаза Савушкина, на его сухие, упрямо поджатые губы, на минуту задумалась, потом обернулась , к Ветлугину. — Сходите в управление, возьмите в кассе... — она еще подумала, — возьмите четыреста граммов золота. Сейчас мы проверим.
26
Через полчаса Ветлугин вернулся в сопровождении работника охраны. В напряжённой тишине он распечатал тугой аккуратный мешочек, вытряхнул его на совок, пересчитал самородки и на глазах у всех швырнул золото на груду ещё мокрых камней и грязи.
Золото упало в грязь, и одновременно у всех старателей вырвался такой дружный вздох сожаления, что Анна невольно рассмеялась.
— Ну вот мы ищем, а они швыряются! — сказал Савушкин злобно сокрушаясь. — Чужим горбом — оно всегда легко!
— На ветер не напашешься! — откликнулся другой из толпы, и ещё кто-то Крикнул совсем невразумительное, и вся толпа взорвалась рёвом.
«А что, если и вправду уйдёт? — невольно смущённая порывом толпы, подумала Анна. — Бывают же нелепые случаи... она посмотрела на Ветлугина, ставшего на место мониторщика Савушкина. Бросил тоже под самый удар! И этого не смог сделать!..» — и ещё она подумала, бледнея, когда снова ударила струя воды: «Не бросаю ли я так же под удар свою любовь?»
Когда пробная промывка кончилась, промывальщик сгрёб в лоток железистые шлихи, чёрные и тяжёлые, осевшие сквозь решётки на дно деревянных колод-шлюзов. Теперь нужно было «довести» — отделить снятое золото. Старатели, оживлённо тесня друг друга, столпились около. С таким же острым волнением подошла теперь Анна. Она хотела видеть...
Промывальщик ловко, легко и бережно крутил в воде широкий лоток, потряхивал его, споласкивал через край. Золотой песок и самородки желтели уже сквозь смываемые шлихи на дне лотка. Это были те самые самородки, которые бросил Ветлугин.
— Пожалуйста сюда, Анна Сергеевна, отсюда виднее, — предупредительно обратился Савушкин, расталкивая острыми локтями своих тоже сразу отмякших, подобревших товарищей. — Сбили они меня с толку. Этакий рёв подняли! Известно, народ неучёный, несознательный! — и Савушкин так улыбался, синенькие глазки его так ласково лучились, как будто совсем не он орал на Анну какой-нибудь час назад.
27
— Какая страшная вещь — сомнение! — сказала Анна Ветлугину, идя, с ним по соседнему участку, где другие бригады старателей укладывали трубы для гидравлических работ.
— Да, когда люди сомневаются в чём-нибудь, они не хотят работать, — сказал Ветлугин, — зато какой подъём вызывает у них соревнование с чужими успехами в работе! В личной жизни наоборот: сомнение в себе заставляет человека стремиться к совершенству, а ревность только озлобляет и унижает его. — Ветлугин помолчал, присматриваясь к неторопливо работавшим старателям. — Вот они будут завтра завидовать тем, которые на гидровашгерте, и эта зависть подхлестнёт их на большие дела. А представляю, что будет вот с этим дядей, если его милая потянется к другому. Он, наверно зашибёт их обоих. Ну, вот вы сами... — неожиданно сказал Ветлугин. — Что бы вы сделали, если бы приревновали серьёзно?
— Зарезала бы, — мрачно пошутила Анна и спросила в свою очередь. — А вы?
— Я бы сам зарезался.
— Отчего же сам?
— Оттого, что мне не дано права...
— Зарезать? — дерзко перебила его Анна.
— Нет... Любить.
— Любить для того, чтобы зарезать! — сказала Анна в печальном раздумье. — Почему же у нас не остаётся благодарности за утраченное счастье? Или мы мстим за то, что нам дали возможность изведать его? Нет! — с горестным увлечением, точно раскаиваясь в чём-то вскричала она. — Это просто потому, что мы ещё не умеем жить. Ревность — это же такое огромное чувство, что оно не может... не должно унижать человека. Оно так же, как любовь, нет, ещё сильнее, должно толкать человека на хорошее, чтобы он мог стать лучше, умнее, красивее, чем тот, на кого его меняют.
— Это опять рассуждения, — со вздохом сказал Ветлугин. — Любовь слепа: её ничем не удивишь: ни умом, ни хорошими делами, — поэтому так и зла ревность.
— Вы за старое?
— Да, я, как Лютер: «Стою на том и не могу иначе».
— Ну, бог с вами.
— Аминь, — закончил Ветлугин грустно и остановился возле двух трубных обогатителей, только что сгруженных возле будки землесоса. — Вот они, любезные! Теперь старатели начнут греметь.
— Я думаю, что мы вылезем из прорыва, если пустим в ход всё, что у нас имеется... до наших сердец включительно, — ответила Анна с острой усмешкой.
28
— Мы выедем завтра утром, а инструмент и трубы для буров отправим вьюками сегодня же, — сказал Андрей, поглядывая то на карту, прижатую рукой Ветлугина, то на него самого. — Чулкова я беру с собой, хотя он необходим на Долгой горе и на россыпи по Звёздному: вдвоём мы быстрее и лучше определим места новых разведок. Он вернётся недели на две раньше меня, но если тут что-нибудь потребуется... на рудной... я вас очень прошу о содействии.
— Ну, само собою разумеется, — сухо ответил Ветлугин.
Сейчас всё в Андрее раздражало его, особенно это беспокойство о пустой, убыточной работе.
— Конечно, я прослежу, — добавил он, нисколько не смягчённый мыслью о предстоящем отъезде Андрея.
Да, он сделает всё от него зависящее, чтобы работа на Долгой горе велась так же, как и при Чулкове и при Андрее. Пусть сама действительность докажет им, что они ошибаются.
Но от успеха разведки зависела теперь вся жизнь предприятия. Ветлугину представилось мёртвое молчание над занесёнными снегом отвалами и ямами, вмёрзшие в лёд колья разломанных плотин, звериные следы у редких бараков, пустых и чёрных, сиротливо глядящих слепыми провалами окон на тайгу, снова наступающую на них с окрестных гор. Зарастут порубки густым лесом, затянутся высокой травой, только поближе к воде под кустами ив и гибкой вербы останутся навсегда, как глубокие шрамы, следы земляных работ. Вот судьба всякой россыпи после вспышки лихорадочного оживления. Рудное золото — это не то. Это на долгие годы.
Ветлугин был зол на Андрея за его увлечение Долгой горой и за увлечение им, Андреем, Валентины. Но, осуждая Андрея за первое, Ветлугин всё же понимал его, а зато за второе он никак не мог его простить, хотя и сознавал, что Андрей здесь совсем не виноват.
«Как это странно сказала Анна Сергеевна, что ревность должна толкать людей на хорошие дела!» — вспоминал Ветлугин.
Глаза его были опущены на карту того района, в который собирался ехать Андрей. Карта пестрела отметками о работе геологической поисковой партии. Топограф, составивший её, был артистом своего дела. Ветлугин представил, как этот топограф лазил по глухим чащобам, по кручам сопок, как он смотрел в золотой глазок нивелира и как взлетали перед ним со своих токов тетерева, озлобленно дравшиеся на светлых опушках.
«И у нас такое же, как у этих петухов!» — подумал Ветлугин.
Пальцы его слегка дрожали, он прикрыл их ладонью другой руки, напряжённой и сильной, прямо взглянул в лицо Андрея:
— Вы можете ехать спокойно. Я всё сделаю, как нужно.
От Ветлугина Андрей прошёл в кабинет Анны. У неё сидела целая компания матёрых таёжников. Увлечённая жарким, весёлым разговором, Анна только мельком взглянула на Андрея. Он постоял и сел, прислушиваясь, о чём шла речь.
Анна предлагала старателям возобновить заброшенную рудную штольню, заваленную оползнем года четыре назад. Старатели рядились об условиях кредита, напирая на то, что штольня-де была оставлена из-за слабого содержания золота, а потом уже обрушена и взять её теперь в отработку — всё равно, что разведать заново.
Андрей слушал, не сводя взгляда с внимательного и улыбающегося лица жены, с её крупных рук, листавших подшитые в папке бумаги. Он хорошо знал её деловую манеру. И сейчас, видя тактичность и напористость, с которыми она уговаривала целую артель здоровых, краснолицых, видавших виды мужчин, он испытывал смешанное чувство гордости за неё и обиды за то, что она побоялась поддержать его в трудную минуту.
Разговор с нею о предстоящей поездке еще более укрепил в нём эти чувства.
«Сильная... и чёрствая какая-то... — думал Андрей, отчуждённо глядя на неё и тут же почему-то вспомнил Валентину. — Та тоже по-своему сильная, но очень уж одинокая. Грустная всё-таки у неё жизнь!»
С этой мыслью Андрей вышел от Анны и неожиданно в коридоре столкнулся с Валентиной.
Они поздоровались молча и, не найдя, что сказать, в замешательстве остановились.
— Я уезжаю, — сказал Андрей, неловко прерывая молчание. — Завтра с базы уходит пароход, и я уезжаю в тайгу.
— Да? — сказала Валентина, ласково улыбаясь.
— Уезжаю на целый месяц, — настойчиво повторил он, глядя на глубокую нежную бороздку над её приподнятой губой, на строгую тень её ресниц, тонких и длинных.
— Даже так? — сразу опечаленная, сказала Валентина. — На целый месяц!
29
Чувство странной тревоги не покидало Андрея до вечера. Он сам не мог понять, радостно ли было ему, грустно ли: так быстро менялось в нём всё, то вспыхивая, то тускнея, как облачный ветренный день. Очень серьёзный, почти мрачный, сидел он в своей конторке, заваленной образцами пород и рулонами кальки. Новая канцелярия разведочного бюро в здании приисковой конторы ещё не была отделана, но беспорядок в душном, низеньком помещении впервые резко, даже оскорбительно бросился в глаза Андрея. Он смотрел на всё это и вдруг неожиданно улыбался, а агент по техническому снабжению, маленький, мяконькии человек со странно оттопыренными локтями, принимая улыбку на свой счёт, недоумевающе замолкал, но тут же снова начинал шевелить бесформенными мягкими губами, сообщая о том, что выдаётся со склада для разведочной партии.
Андрей, не перебивая, слушал его, но думал о том, как непохож этот мяконький, деликатный человечек на шахтёров, таких широких и шумных в своих просторных спецовках, и о том, как скучно жить вот этакому слабому и некрасивому.
Безотчётная улыбка вспыхивала в глазах Андрея и тогда, когда он наблюдал, как рабочие и конюхи разведочной партии завьючивали лошадей у склада, и тогда, когда он вечером шёл домой.
— Ты уезжаешь? — спросила его Маринка. Она обняла его колени и, печально моргая, посмотрела на него снизу. — Мама не даёт мне укладываться. Я хотела помогать ей, да просыпала бритвенные порошки. Такие мыльные порошки... И она сказала: «Ты всё мешаешься, ты всё путаешь». Почему ты молчишь, папа? Попроси её хорошенечко. Я так люблю укладываться.
— Мы будем все вместе, — сказал Андрей растроганно и смущённо.
Он взял Маринку на руки, посмотрел в её серые глаза, опушённые такими блестящими, тёмными ресницами, — это были его глаза, но ещё по-детски округлённые и яркие.
— Мы будем вместе, — бормотал Андрей, идя с нею по комнатам. — Где она, эта наша сердитая мама? Почему она мешает нам просыпать мыльные порошки?
Анна стояла на коленях перед открытым чемоданом, из которого она перекладывала в другой, поменьше, плотно заутюженное белоснежное бельё.
— Вон там... — Маринка показала на край ковра. — Там я зацепилась и уронила мыльную перечницу. Я же хотела поскорей!
— Нет, ты зацепилась потому, что никогда не смотришь под ноги, — сердито возразила Анна.
— Ты собираешь меня, как на курорт, — сказал Андрей, неприятно задетый раздражением жены, поняв, что она раздражена потому, что ей приходится заниматься такими мелочами, как сборы его в дорогу. Это его обидело, и он подумал: «А разве я не разделяю вместе с нею домашние заботы?»
— Зачем такое бельё? Положи трикотажное, — попросил он хмуро.
— Сейчас жарко, — и Анна заслонила от него чемодан обеими руками. — Я же знаю! Ты сам будешь доволен. Трикотажного я тоже положила две пары.
— Сколько же всего?
— Пять пар.
— С ума сошла ты, Аннушка! — уж мягче сказал Андрей. — Я ведь еду только на месяц.
— На целый месяц! — вырвалось у неё, и лицо её приняло выражение нежной грусти.
Андрей присел рядом с нею.
— Ты лучше распорядись насчёт ужина, а мы с Маринкой здесь живо всё устроим.
— Правда, мы всё устроим, — обрадовалась Маринка.
— Вы уж устроите! — с сомнением сказала Анна.
Но они действительно собрали и уложили всё очень быстро. После этого Андрей начал заряжать патроны для своего охотничьего ружья — тоже интересное для Маринки занятие, в котором всегда можно принять самое деятельное участие.
— Пыш-ш... — шептала Маринка, вынимая гибкими пальчиками очередную «штучку». — А что, он тоже вылетает из ружья?
— Вылетает, — рассеянно повторил Андрей. — Что вылетает, Марина?
— Пыш... Ну вот этот лохматенький, — и не дожидаясь ответа, она спросила ещё: — А когда гремит, это сам патрон вылетает, да?
— Да.
— Или, может, одни дробины? — допытывалась она, не доверяя уже рассеянным ответам отца. — Может, одни дробины, без патрона, да?
— Да.
— Какой ты, папа! Тогда уж лучше всё сразу и вместе с пыжом?
— Вместе, — кивнул Андрей, быстро крутя машинку.
Маринка отодвинулась, обиженная. Она ещё посмотрела, как ловко завёртывала машинка внутрь мягкие края патронов, и вдруг насторожилась:
— Там кто-то пришёл. Я только посмотрю...
Андрей зарядил последние гильзы, начал складывать их в мешочек из серого сурового полотна.
— Восемь... двенадцать... — считал он тяжёлые пары, — двадцать три...
— Там Валентина пришла, Ивановна, — сообщила Маринка, весело влетая в комнату. — А сейчас можно ужинать. Там, на кухне, какие-то колобки хорошие.
30
Валентина сидела возле Анны, торопливо починявшей прорванный рюкзак.
— Вы никогда не бездельничаете, — говорила она. — Вы каждую минуту заняты. Право, вы всегда заняты, — повторила она почти с завистью.
Рука Анны нетерпеливо дёрнула и порвала снова заузлившуюся нитку.
— Ну вот, — с досадой прошептала она. — Всегда так, когда торопишься! Какие-то узлы противные. — Она искоса взглянула на Валентину, и, ожесточаясь, промолвила: — Всё-таки эти домашние занятия страшно связывают, столько времени тратишь, и мозги засоряются всякой чепухой. Иногда я прямо задыхаюсь, — продолжала она, опять взглянув на Валентину недобрым, горячим взглядом. — Хочется стряхнуть это с себя и идти, дыша полной грудью, — с минуту Анна шила молча, прислушиваясь к тихо звучавшим голосам мужа и дочери; лицо её постепенно прояснялось.
— Нужна большая любовь, чтобы охотно заниматься этим, — добавила она и покраснела, вспомнив, что точно такие же слова она сказала вчера Андрею, когда ей пришлось отложить свои дела, чтобы помочь ему отыскать запонки.
После долгих поисков она нашла эти запонки в игрушках Маринки, молча отдала коробочку Андрею и торопливо ушла к себе. Сейчас ей ясно представилось его неподвижное лицо и отчуждённый взгляд.
«Он обиделся, — сказала она себе, сожалея о том, что обидела его. Потом она была занята до поздней ночи, а утром просто забыла об этом. «Да и он, наверно, забыл», — подумала она, представив сразу всю свою и его занятость и незначительность «конфликта». Не объясняться же особо из-за каждого слова и движения!
— Если хотите, поедемте под выходной день с нами... со мной и Маринкой в дом отдыха, — сказала она Валентине. — Тогда вы увидите, каким лодырем я могу быть.
— А вот я и папа, — объявила Маринка. — Мы набивали в патроны, а потом умывались.
— Ты не даёшь папе отдохнуть, Марина.
— Так он же не отдыхал! Когда он отдыхает, я хожу на самых цыпочках... Мы умывались и надевали новый галстук. Самый красивый галстук.
Андрею стало неловко и от слов дочери и от того, что он не знал, здороваться ли ему ещё раз с Валентиной. После заметного колебания он подошёл к ней.
«Она теперь даже кокетничать не может, — заметила про себя Анна, собирая в кучу приготовленные вещи. — Она смотрит на него испуганно и преданно, как девочка. Господи, неужели опять она будет сидеть весь вечер!»
Но Валентина не засиделась на этот раз и даже не осталась ужинать: ей слишком трудно было владеть собой.
— А я вашей собачке косточек приготовила, — умилённо сказала ей Клавдия, когда она собиралась уходить.
Валентина взяла у Клавдии тяжёлую мисочку, потом обернулась к Андрею, охваченная горестным и нежным волнением, и снова, как в конторе утром, молча посмотрела на него.
Клавдия на кухне, остро блестя глазами, вытирала о фартук чистые сухие ладони. Умильное выражение на её лице сменилось озлоблением.
— Бессовестная! — прошипела она и по-ребячьи показала острый язык! — Вот тебе! Вот!.. — и она энергично потрясла сухонькими кулаками-кукишками.
31
Маринка и Тайон смирно сидели на одной скамейке. Тайон позёвывал. Ему, видимо, совсем не нравилась вся эта затея с поездкой в лодке; куда лучше было бы лежать в тени, возле кухни, в обществе Рекса и кроткой беленькой Дамки. Собаки эти, жившие при доме отдыха, вообще отличались миролюбием, и Тайон сразу заважничал, оттесняя от общей миски рослого глуповатого Рекса. Несмотря на это, они трое очень дружно облаивали ночью все лесные шорохи.
— Посмотри, Тайончик, какие маленькие человечки лежат на берегу. Сколько там лодок! Там Юркин папа тоже. Он, знаешь, работает под землёй. Теперь он отдохнул и стал совсем чёрный... Прямо как из хаты дедушки Тома.
— Марина, сиди смирно!
— Я совсем смирно. Мы разговариваем. Ты видела, как Юркин папа поднял меня сегодня одной рукой? Он такой сильный!
— Ну, для того, чтобы поднять тебя, много силы не требуется!
— Нет, требуется. Он сказал: «Ух, какая ты крепенькая!» — и Маринка улыбнулась, польщённая воспоминанием. — Там ещё один есть... Ох, как он прыгает, как прыгает!..
— Сиди смирно, ты свалишься в воду.
— Я смирно... Ты видела, как он прыгает? Он умеет гасить мяч. Ты слышала, как все закричали, он чуть-чуть не оборвал сетку. Он совсем навесился на неё. У него ещё один глаз всё время подмигивает... Он испугался медведя.
— А ты уже успела спросить?
Валентина сидела на корме, молча рулила, смотрела на Анну, как она гребла легко и сильно, чуть напрягая при каждом толчке вёслами красиво округлённые мускулы смуглых рук. Анна была босиком, в просто сшитом полотняном платье, с косами, уложенными венцом вокруг головы.
«Какая она юная сейчас! — думала Валентина, прислушиваясь к звонкому сипению воды, рассекаемой лодкой. — Вот сейчас я чуточку повернула влево — и мы поехали к протоку, теперь вправо... теперь мы, подвигаемся к острову. Я могу править, как угодно, и она не сразу заметит. Что, если мы налетим на эту скалу? Лодка опрокинется и все утонем», — Валентина подумала о том, как горевал бы Андрей, но тут же она взглянула на гордую голову Анны, на её сильные руки и представила, как эти руки выхватили бы из холодной текучей глубины ребёнка, как яростно боролись бы они за его жизнь!
«А если бы случайно спаслись только я и Маринка... — подумала ещё Валентина и даже испугалась. — Вот так, наверное, и убивают и грабят! Сначала просто мерещится «это», а потом всё проще и спокойнее».
— Правьте к острову! — сказала Анна, поднимая вёсла и осматриваясь. — Вон к тому мысику. Вам нравится то место?
— Очень нравится, — ответила Валентина и покраснела.
На белом песке низкого пустынного берега громоздились кучи сухого, чисто вымытого плавника. За песком, за редкими корявыми ивами, обросшими в половодье блеклозелёными космами тины, прохладно кустился береговой лес. Женщины высадили своих пассажиров и вытащили лодку на горячий песок.
Анна натаскала груду плавника для костра, и когда огонь погнал густые завитки дыма, начала подбрасывать в костёр сухие сучья, пока он не загудел одним огромным, рвущимся вверх пламенем, окружённым дрожащим, облачком дыма с пляшущими в нём мухами пепла.
— Как же мы теперь повесим чайник? — спросила Валентина.
— Мы потом вскипятим чай... — сказала Анна, не отрывая взгляда от рыжей гривы огня, развеваемой ветром. — Смотрите, как он торопится жить, какой он жадный и как скоро всё кончится из-за его жадности.
— Это просто оттого, что сухие дрова, — отразила возможный намёк Валентина, сама вся огненная и тёплая в своём оранжевом купальном костюме. — Дайте ему сырое полено, и он начнёт ворчать и глодать нехотя, как сытая собака.
— Да, это сухие дрова, — повторила Анна.
Низкий голос её прозвучал глухо.
32
Они воткнули в песок четыре палки, натянули на них простыню. Слабый ветерок набегал из прибрежных кустов, щедро заплетённых диким хмелем и повиликой. Прохладой веяло от реки, а на песке в это позднее утро было жарко.
Женщины лежали и тихо разговаривали.
— Вы обещали лодырничать: ведь сегодня выходной, — говорила Валентина, купая руки в сыпучем песке; тёплые струйки его скатывались по её плечам, она ловила их ладонью, снова сыпала на плечи и шею. — Вы хотели лодырничать, а захватили книги. Разве это отдых? Я вот готова, хоть целый день лежать, ни о чём не думая.
— Ни о чём не думая? — повторила Анна.
— Ну да, ни о чём не думая, — продолжала Валентина с притворным спокойствием. — Разве вы не устали от деловых звонков, приказов, заседаний? Разве вам не хочется иногда вздремнуть среди тысячи рассуждений?
— Нет! — нервно засмеялась Анна. — Если эти рассуждения интересны, я слушаю с увлечением, если скучны и неумны, начинаю сердиться. И в том и в другом случае спать не хочется.
— А дома? — пытливо взглядывая на неё, спросила Валентина. — Когда вы приходите домой, чтобы отдохнуть, а задыхаетесь от всяких мелочей... Помните, вы так сказали? А ещё раньше выговорили совсем другое.
— Задыхаюсь? Да, иногда, но не потому, что хочу отдохнуть... Напротив, я отдыхаю именно с этими мелочами. Сейчас другое. Сейчас у меня огромное напряжение в работе, и всё постороннее ей раздражает меня сейчас. Но это так стыдно и тяжело, когда вдруг начинаешь ворчать, как старая баба. Этим оскорбляешь самое дорогое сердцу. Мне и так всегда кажется, что я мало внимания уделяю своей дочке. Нехорошо иметь одного ребёнка, — говорила Анна грустно. — Его или подавляют и забивают или балуют, но он всегда одинок и всем помеха. Если бы наша первая девочка была жива, я была бы счастливее.
— Она болела?
— Да... Мы оба учились, когда она родилась. Я приносила её из яслей и бежала в магазин. Андрей в это время возился с нею и готовился к экзаменам. Или он шёл в очередь, а я хозяйничала, также занимаясь находу. Это было трудно!
— И ребёнок умер?
— Да. Но ведь она умерла не тогда, когда мы учились. Ведь вот что обидно... Она умерла, когда мы уже начали работать, когда у нас было время и средства к жизни.
— А если бы она умерла, когда вы ещё учились, вы бы чувствовали себя виноватой? — тихо спросила Валентина
— В чём? Разве я не всё сделала бы как женщина, как мать... Всё, что от меня зависит? — Анна села, охватив руками колени и глядя, как деловито бегали у воды сизые голенастые кулички, заговорила в раздумье: — У меня были знакомые. Мы учились вместе... Когда они были на втором курсе, у них родился ребёнок. Тогда эта студентка бросила институт для того, чтобы дать возможность своему мужу «создать положение». Я помню, многие студенты восхищались её поступком, как сознательностью. И муж действительно легко закончил институт и теперь работает в аспирантуре.
— А она? — спросила Валентина с живостью.
— Она теперь мать уже троих детей. Но вместо того, чтобы гордиться созданным ею положением мужа, она при всяком случае вспоминает, чем она пожертвовала для него. Ей всё кажется, что он это забывает, что он это не ценит.
— Ужасно, — сказала Валентина. — Ужасно! — повторила она пылко, со злостью и тоже села, упираясь ладонями в песок. — Она же всю жизнь будет мучиться этим. Особенно, если в семье произойдёт что-нибудь такое... О! Я-то хорошо помню — ещё по своей матери, — что значит целиком зависеть от мужа, да ещё имея на руках ребёнка от первого брака. Когда тебя могут попрекнуть каждой тряпкой, Вечно подделываться к чужому настроению, привычкам, прихотям... Довольно! — закричала Валентина, с весёлой яростью вскакивая на выброшенный половодьем пень и топая по нему узенькими, крепкими пятками.
— Верно! — смеясь крикнула Анна. — Нельзя же приносить в жертву примусу наши человеческие интересы.
— Ой, посмотрите! — вскричала Валентина.
Тайон, весь мокрый после купанья, валялся по песку с шёлковой косынкой Анны в зубах.
— Он совсем взбесился! — сказала Анна с весёлой досадой. — Посмотрите, что он сделал с нашими платьями! — она вскочила и побежала к собаке, за ней Валентина, потом Марина с лопаткой.
Тайон, очень довольный поднявшейся суматохой, пустился наутёк и бегал до тех пор, пока не выронил косынку, и тогда её, измусоленную и жалкую, подхватила Маринка.
— Ой, да я! — сказала она, радуясь и просовывая пальчики в дырки, оставшиеся на шёлке от собачьих зубов.
33
Маринка первая разглядела на берегу, возле причала, знакомую фигуру в полушубке и меховой шапке.
— Дедушка встречать пришёл.
— Верно, это Ковба, — сказала Анна, щурясь от дыма головешек, положенных в жестянку для защиты от комаров.
Лодка пошла быстрее, и Валентина с грустью оглянулась на островок, уже слившийся с синей полосой дальнего берега. Золотая солнечная рябь струилась по реке, широко текущей на полночь, уносящей этот солнечный блеск к болотистым низинам тундры. Ещё день прошёл.
«Мне нужно переломить себя и выйти замуж за Виктора, — подумала Валентина, — неужели я не смогу полюбить его?»
Она попробовала вообразить себя его женой, и ей захотелось плакать. Она никого не могла теперь любить, кроме Андрея. Его голос, его руки она любила, и она даже зажмурилась, представив, как она подходит к нему, и как его руки встречают и обнимают её. Неужели этого никогда не будет? Никогда!.. Валентина посмотрела на Маринку; та, морщась от низкого солнца, забавно изогнув розовые полуоткрытые губы, пристально смотрела на приближавшегося вместе с берегом деда. Сходство её с отцом ущемило и тронуло Валентину. Она вспомнила сияющее личико Маринки, когда она передавала ей «прибор» в день рождения, вспомнила, как смеялась она сегодня с рваной косынкой на пальчике: «Ой да я!»
«Ой, да какая я несчастная! — судорожно вздохнула Валентина, вспоминая негромкий, заразительный смех Андрея. — Нет, надо как-то переломить себя! Надо забыть... Вот пока его нет, совсем не думать о нём, и, может быть, всё пройдёт. Должно пройти. Забыть! Забыть!» — твердила она, охваченная озлоблением на самоё себя, на Андрея, на Ветлугина, который так хотел, но не мог заинтересовать её.
Анна первая выскочила из лодки, потянула её на берег, звучно шаркнув ею о камни; мутная вода, переливаясь в корму через изогнутые скрепы днища, опрокинула и залила зашипевшие головешки. Валентина тоже поднялась, строгая, притихшая.
— Ну, что? Едем? — обратилась Анна к Ковбе.
Он молча полез в карман, достал что-то, завёрнутое в грязную тряпицу, отстегнул огромную английскую булавку, начал не спеша развёртывать. Все трое с нетерпением следили за его трудными движениями. Размотав тряпку-платок, он вынул ровно свёрнутую бумажку, подал её Валентине и только тогда сказал Анне:
— Дохторов мобилизуют.
— Куда?
— В тайгу. Прививки делать. По телефону это передали со стана. Срочно, мол, требуется выехать. Постановление из области.
— На чём же я поеду? — беспомощно спросила Валентина, передавая бумагу Анне. — Тут пишут: в таборы кочевых эвенков... Где-то на Омолое.
— На оленях придётся, — сказала Анна.
Конюх Ковба с сомнением покачал головой:
— Трудно на них без привычки-то! Седёлка так ходуном и ходит, так и едет на сторону.
— Вы ездили?
— Так ездил. Как не ездил? Приходилось.
— Ну и как?
— Да ничего... Падал раз до ста, — Ковба посмотрел на огорчённое, озабоченное лицо Валентины, улыбнулся глазами: — Это я шутю — сто не сто, а раз пять падал.
— Если вы пять раз падали, так я, наверно, и сто раз упаду, — промолвила Валентина опечаленным голосом, но вспомнила, как ездила на лошади. — Ничего, я всё-таки быстро везде осваиваюсь.
— Конечно, освоитесь, — успокоила её Анна. — Мы дадим хорошего проводника, и он будет вас оберегать. Есть у нас один такой... Кирик.
— Кириков-то? — спросил Ковба. — Этот бедовый, с ним нигде не пропадёшь! У нас с ним дружба. Трубочку зимой у меня выпросил, взамен рукавички беличьи давал. Я не взял, так он мне после двух глухарей приволок. Вот он какой, Кирик-то!
— Ну, вот с ним и поедете, — сказала Анна, улыбаясь и Ковбе и своему воспоминанию о Кирике.
«Обрадовалась, что я уеду, — подумала Валентина, обиженная этой улыбкой. — Обрадовалась... Хотя его сейчас нет... и когда я вернусь, его еще не будет... Как же долго я теперь не увижу его!»
Молча пошла она за Маринкой и Анной.
По откосу берега густо цвела ромашка. Сухие сосновые иглы нежно потрескивали под ногами. Растущий посёлок походил на огромный парк. И было так грустно и хорошо итти краем этого парка над цветущей каймой берега.
34
В сыроватых ещё комнатах дома отдыха, с некрашенными полами, с букетами полевых цветов в консервных банках, особенно гулко раздавались голоса отдыхающих. Весёлые люди бежали с полотенцами к умывальникам, повешенным среди деревьев, к реке, сверкающей внизу. На широкой террасе накрывали к ужину длинные, под светлыми клеёнками столы.
Грустное настроение не помешало Валентине съесть большой кусок хорошо зажаренной рыбы и стакан смородинового киселя. Она даже попросила вторую булочку к чаю.
— Если не спится, то ничего не поделаешь, а заставить себя жевать всегда можно, — сказала она при этом с мрачной шутливостью. — Когда я волнуюсь или болею, я нарочно больше ем, чтобы не высохнуть и не подурнеть.
С той же мрачностью она укладывала вещи и усаживалась в тележку-таратайку. Даже вид красавицы-просеки, прорвавшей вдруг чёрным ущельем дремучий ельник, не разгонял на лице Валентины выражения унылого равнодушия.
Артели рабочих вывозили тачками жирную, жёлтую глину, другие наваливали на будущее шоссе кучи сырого песку. Колёса таратайки хрустели по песку, и от этого весёлого шуршания вспоминались гладь реки и влажная прохлада тополевых зарослей.
— Кирпичи бы делать! — сказал Ковба, сидевший на сене рядом с Валентиной. — Или бы горшки... латки, всякие.
Его лицо привлекло внимание Валентины: оно было обросшим надиво. Шерсть росла у него даже из ушей, из носа, щетина бровей лезла на глаза, и когда он шевелил ресницами, то навесы бровей тоже шевелились. Из этой дремучей поросли наивно и холодно светились совсем молодые маленькие бледноголубые глаза.
«На кого он похож?» — думала Валентина, мучительно стараясь вспомнить, где она видела такое лицо.
Колёса стучали по бревенчатому настилу гати, далеко убегавшей по болоту. Голубовато-молочный туман уже закурился по обеим сторонам её, тонкими разорванными клочьями расползался над камышам и осокой. Между кочками медленно, мрачно текла вода: синяя вдали, в просветах тумана, чёрная вблизи, у брёвен.
— Да, это «Пан» Врубеля! — вспомнила, наконец, Валентина и вздохнула, обрадованная. Притихшая теплая Маринка шевельнулась на её коленях, а Ковба спросил:
— Чего говоришь?
— Я говорю... Вам не жарко летом вот так.... в полушубке?
— Только впору. В самый раз. Много ли её, жары-то здесь? — говорил он неспеша.
Валентина слушала его с напряжённым радостным любопытством, и фантастический синий пейзаж вставал перед нею: клочки раскиданных озёр, стремительные на ветру листья берёз, и он, белокудрый пан... Такие же вот голубые глаза и руки, такие же — узловатые корни и огнистый полурог месяца над мощным скатом плеча. Валентина огляделась и с волнением увидела на юго-западе тонкий надрез луны, почти незаметный на бледной желтизне неба. Это было, как неожиданный подарок. После этого даже запах лошадиного пота и запах дёгтя от Пана-Ковбы показались ей с детства знакомыми и приятными.
«Я буду кочевать в тайге. Одна, с этим Кириком! Но это ничего, я привыкну, — раздумывала Валентина, прижимая к себе обеими руками тяжёлую, вялую Маринку, прислушиваясь к фырканью Хунхуза, на котором ехала Анна. — Вот ездит же Анна, а чем я хуже её? Подумаешь, какая премудрость — езда на олене! Если и упадёшь, так совсем невысоко.. Зато увижу много интересного. Многое сделать смогу и как врач. Привыкну!» — решила она и вдруг смутилась: широкополая шляпа и крутые плечи всадника выплыли из сумерек.
— Да это Ветлугин! — сказала Валентина не то с облегчением, не то разочарованно.
— А я позвонил и поехал встречать вас, — обратился Ветлугин, соскочив с лошади. — Я уже соскучился, — сказал он, не стесняясь Анны, поздоровался и пошёл рядом, придерживаясь за край тележки, и даже в темноте было видно, как поблескивали его большие глаза.
— Вот видите, какой я... — говорил он и нежно и насмешливо. — Даже ночью в тайге разыскиваю вас, чтобы надоедать вам своим присутствием, мучить разговорами... Знаете, как Гаддок из «Острова Пингвинов» — неприятный, назойливый собеседник... — Ветлугин помолчал, но Валентина тоже промолчала, и он со вздохом добавил: — Вы сами тоже любите поговорить. Я же почувствовал, как вы обрадовались моему появлению, хотя по человеческой слабости попытался истолковать это иначе.
— А вы знаете, ведь я уезжаю, — сообщила она так, точно огорчена была предстоящей разлукой с ним.
— Да, я знаю, — сказал он упавшим голосом.
35
Через день Валентина и Ковба опять тряслись по неготовому шоссе, но это шоссе было совсем иным, чем в речной низине: солнце палило на каменистых плоскогорьях, и тонкая въедливая пыль вихрилась над кучами сухого щебня.
«На каждом шагу свой климат», — думала Валентина, с ощущением тяжёлой боли в висках от тряски, от пыли, от снова пробудившегося чувства неуверенности и страха. Условия, в которых ей предстояло работать, смущали её. Должна быть чистота. Как-то объясняться надо с этими эвенками. Могут быть и осложнения после прививки. Ведь жизнь там, в тайге, совсем первобытная.
Даже Ковба, не слыша возни и мурлыкания Валентины, обеспокоился, глянув на неё. Она сидела за своим чемоданом, ухватясь за край повозки, щурилась на облака пыли, ползущие по дороге.
— Чего примолкла? — спросил он доброжелательно.
Валентина подняла голову. Лицо её потное, пыльное было скорбно-красиво:
— Думаю о себе... как жить лучше.
— Да... жизнь! Она, брат, жизнь... — неопределённо согласился Ковба. Пошевелив ресницами и бровями, он поискал слово, не нашел и сердито подхлестнул сытого мерина: — Вот скоро того... на настоящей тележке будем ездить, — утешающе добавил он.
Это немного рассмешило Валентину. Она снова с любопытством посмотрела на кудлатую щёку Ковбы, на кольчики сивых волос, вылезавшие из-под его шапки.
«Нашёл, чем обрадовать!» — подумала она и сказала:
— Скоро на машине будем ездить. Придут с последним пароходом грузовики и одна легковая — для Анны Сергеевны.
Ковба пересел поудобнее, укутал сеном край ящика с медикаментами.
— Машина это зря, — промолвил он, наконец, сердито. — Когда лошадь есть при жилье, оно и жилым пахнет. А машина, что? Гарь да железо бесчувственное. Вот тракторы я уважаю, потому что это — облегчение для лошади. Очень даже большое. А чтобы, значит, одни машины... Это уж зря. Тогда и человека вовсе не видать. А лошадь его украшает, человека-то.
«Трактор он уважает! — усмехнулась про себя Валентина. — Вот сразу же в нём заметно было что-то немудрёное, но крепкое. Лошадник какой! Это его и вправду украшает».
Всё ещё усмехаясь озорно и ласково, она сняла свою шляпу, спрятала её и повязала ситцевым платком голову и лицо до самых глаз. Так было как будто прохладнее. Снова Валентина подумала, что даже интересно пожить под этим высоким небом, как настоящие таёжники, как Андрей. Ей захотелось скорей увидеть Кирика, который ожидает её в посёлке эвенской артели.
36
А Кирику уже надоело ожидать. Он был доволен предстоящей поездкой и очень гордился тем, что именно ему поручили сопровождать доктора. Для этого его сняли с покоса. Но ему всё равно оплатят за каждый трудовой день. Так объяснил председатель артели старик Патрикеев, который на диво всем эвенкам научился разговаривать по шнурку на десятки вёрст от посёлка. Теперь уже неудобно было бы ругаться с таким человеком. Теперь Кирик выслушал его с уважением, с неменьшим уважением посматривая на разговорную коробку, стоявшую на столе в избе председателя. Кирику было очень приятно и боязно немножко, что о нём разговаривали так необычайно.
Теперь он поедет по всем кочевьям и всем будет рассказывать об этом.
Кирик сидел под кособокой свилеватой осинкой, от нечего делать, строгал палочки для растопки. Они так и оперялись светлыми тонкими застругами под его лёгким ножом. Кирик был упрям и наредкость трудолюбив. Это хорошо знал Патрикеев. Тот так и сказал Кирику:
— Ты очень дельный человек, но ты и вредный, ты упрям, как олень на льду. Эту свою вредность ты забудь у себя дома. Не серди доктора и береги его, как свой глаз.
Всё это показалось Кирику обидным, но он стерпел, только сказал, глядя в узкие над морщинистыми скулами глаза Патрикеева:
— Я буду беречь его, как порох.
И вот Кирик уже раз десять ходил посмотреть на пасущихся в загоне оленей, починил упряжь, сумы, со всеми поговорил, а теперь, не зная, куда себя девать, готовил жене растопки. Конечно баба могла сама их сделать, но такие уж беспокойные руки у Кирика. А баба работала вроде старика Ковбы, только вместо коней у её были коровы: чёрно-белые, длиннохвостые, с гладкими кривыми рогами.
— Ко-ро-ва, — протяжно выговорил Кирик. — Корова с молоком! — об этом тоже стоит рассказать в тайге.
Он отложил растопки, поднялся и снова пошёл посмотреть, не едет ли доктор.
Прежде чем увидеть, Кирик услыхал сухое погромыхивание, будто камни сами подпрыгивали и снова падали на дорогу. Это было ещё очень далеко. Кирик послушал, склонив набок и вперёд голову, и неторопливо пошёл навстречу.
Смуглые ребятишки в меховой одежде, и вовсе голые, и в русских длинных платьях, гомозились, как птицы в кустах, между редко поставленными избами. Кирик посмотрел на них, вспомнил то, что рассказывала ему жена о бане, выстроенной за это время в посёлке, о избе, в которую собирали на весь день самых маленьких ребятишек. Кирик видел уже и то и другое на прииске у русских, но здесь, у себя, это было неожиданно и странно и очень хотелось поговорить об этом со свежим, посторонним человеком.
При виде лошади с повозкой Кирик сразу пожалел, что не взял с собой ремённого алыка. Можно было бы прикинуться, что он ищет оленя, а то доктор подумает, что он, Кирик, суетлив и любопытен, как женщина.
В это время лицо Ковбы выглянуло из-за круглого бока лошади, и Кирик, сразу обрадованный, решительно зашагал навстречу.
— Ишь ты! Тпру! — произнёс Ковба и, остановив лошадь, обернулся к Валентине. — Кирик это.
А Кирик, хотя и не дошёл до повозки, уже протягивал руку, причём лицо его было непроницаемо спокойно.
— Доктор где? — спросил он, неумело подержав в узкой руке тяжёлую руку Ковбы и бегло взглянув на Валентину.
— Вот он самый и есть, — сказал Ковба.
Кирик хотел было удивиться, но вспомнил Анну Лаврентьеву и не удивился.
— Садись, — предложил ему Ковба и пересел вперёд, освобождая край повозки.
— Баню построили, — сразу приступил к новостям Кирик, побалтывая длинными ногами. — Камни горячие. В камнях пар. Вода горячая. Котёл большой, большой! Целый олень сварить можно. Два оленя сварить можно. — Кирик посмотрел на доктора.
Она сдвинула платок на губы. Лицо у неё оказалось совсем молодое, очень румяное, тёмнобровое, и слушала она внимательно. Это ещё подбодрило Кирика, и он, подпрыгивая от толчков на ухабах, крепко держась за края повозки сухими смуглыми руками, продолжал оживлённо.
— Баба моя два ребятишка привела... сынка моя ребятишка. Посадила на лавка в одёжка, сама наверху полезла. Наверху жарко, внизу жарко. Ребятишка кричат. Другая баба давай моя баба ругать. Стал учить мыть. Вода холодная, горячая. Больно легко получается. Баба моя мылась. Легко говорит. Похоже помолодела, говорит, похоже потеряла чего, говорит.
Ковба удивлённо пошевелил бровями:
— Ишь, ты! Как, небось, не потерять! Отроду ведь не мылась.
— Не Мылась, — весело подхватил Кирик. — Я обратно приеду, тоже мыться буду. — Он помолчал и обратился уже прямо к доктору: — Ребятишка в одну избу собирают. Больно смешно получается: все маленькие и все вместе...
— Вместе веселее, — сказала Валентина и совсем сдвинула платок с подбородка, улыбаясь детской болтовне Кирика. — Правда, веселее?
— Правда, веселее, — подтвердил Кирик. — Все маленькие и все вместе. Прямо, как рябчики.
У избы председателя Патрикеева он слез с таратайки, обошёл вокруг лошади. Его очень интересовала упряжь: все эти махорчики, ремешки, железные бляшки. Он даже отошёл в сторону, чтобы лучше полюбоваться. В это время ветер сбросил с подоконника кусок газеты, с шумом положил его у самых копыт лошади. Лошадь тревожно переступила, навалилась на левую оглоблю, отчего бугристо и косо выступили мускулы на её выпуклой груди, и одним правым глазом, скособочив голову, с пугливым любопытством посмотрела себе под ноги.
В своём нелепом испуге она удивительно напомнила Кирику дикую утку, что, охорашиваясь, перебирает у воды скользкие перышки и вдруг замирает, следя, как всплывает и лопается перед ней загадочный серебряный пузырь, за ним неудержимо бегут из тёмной глуби другие, помельче, и утка стоит, выпятив грудь, забыв даже подобрать оставленное крыло, стоит и смотрит, как расходятся перед ней по воде тонкие круги от дыхания озёрного дна...
— Прямо, как утка!.. — сказал Кирик Ковбе, кивая на лошадь, которая, успокоенно вздохнув, выпрямилась в оглоблях. — Испугалась, совсем утка.
— Сам ты утка! — ответил Ковба, обижаясь за лошадь. — Ишь ведь чего придумал! Утка — это тьфу... Порх — и нет её. А тут такая сила!
— Завтра поедем, товарищ Кирик, — сказала Валентина. — Сегодня я отдохну немножко.
— Ладно, поедем завтра, — согласился Кирик, несколько огорчённый. Ему хотелось выехать сегодня же, но он не осмелился возразить, помня ещё слова Патрикеева и своё обещание беречь доктора. — Пожалуй, отдохни немножко, — и он, не торопясь, важничая перед набежавшими женщинами и ребятишками, полез в таратайку.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Бело-розовые колокольчики вьюнка светлели на кустах шиповника, гибкие побеги его нежно обвивали колючие ветки, густо обросшие рыжими шипами; и нетронутые, блистающие влажной свежестью цветы перемешивались с жёсткими, в грубой кожуре, зелёными ягодами. А шиповник так широко раскинул ветви, так встопорщился весь, точно шагал по лесной поляне, гордясь своей лёгкой, прекрасной ношей.
— Это любовь! — промолвила Валентина, проезжая мимо шиповника. Она протянула руку — сорвать один колокольчик, но за ним потянулся целый побег, и весь куст задрожал. — Прости, — сказала Валентина шиповнику. — У тебя осталось ещё так много!
Она прицепила цветок к шляпе, тихонько запела, складывая тут же слова на неожиданно найденную мелодию. Но песни здесь складывались странные.
Валентина пела, а Кирик, ехавший с ружьем на передовом олене, за которым шли привязанные гуськом ещё три оленя, с удовольствием прислушивался к её голосу: он звучал для него, как голос большой невиданной птицы.
Теперь она успокоилась. Кирик действительно знал тайгу: до отдельных примет — вроде изгиба безымённой речонки или груды скал — они добирались со всей точностью его расписания. Валентина видела в горном ручье выдру, плывшую с рыбой в зубах, видела молодого медведя, спокойно разбиравшего гнилой пень в каких-нибудь сорока шагах от её палатки. Руки её ныли от комариных укусов, от перьев птиц, которых она ощипывала почти на каждой остановке, сама превращаясь в такие минуты в голодного зверька. Осваиваясь с тайгой, иногда скучая, всегда уставая, она забывала бояться и пела обо всём, что попадалось ей на глаза: о клочьях белого мха, свисавших с деревьев, о юных пушистых ёлочках, о матово-сизых ягодах голубики. В этом пении была особенная прелесть. Иногда порыв ветра прижимал к её открытому рту сетку накомарника. Валентина смеялась, отбрасывала её на поля шляпы.
«Хорошая баба — доктор-то!» — думал Кирик, точно пришитый на своём плоском седле.
В начале пути он очень опасался, как бы не пришлось вернуться обратно: доктор Валентина раза четыре падала с оленя, один раз чуть не сломала руку, и Кирик совсем было растерялся, увидав её плачущей. А сейчас она едет, как ездят все женщины его племени, едет и поёт так, что у Кирика щекочет в горле и ему самому тоже хочется петь. Заезжая с нею в таёжные посёлки, он рассказывал там, какие штуки умеет она выделывать голосом, и, увлекаясь, тоненько взвизгивал к великому удовольствию своих весёлых слушателей.
Его всюду встречали радостно, и каждому встречному Кирик сообщал новости:
— Доктора везу. Оспу надо делать, — заметив испуганное недоумение, он торопливо объяснял: — Руку поцарапает маленько и помажет. Вовсе не больно. Сила тогда входит в человека, большая сила. Тогда красная старуха-оспа убегает от него.
После этого Кирик с гордостью показывал вьюк, в котором хранилась добрая, молодая оспа.
Но всё-таки это было удивительно и непонятно: как сумели такую огромную спасительную силу поместить в крохотные стеклянки? Как она не разрывала такую хрупкую оболочку? В глубине души Кирик подозревал, что всё это не так просто, как объяснял ему председатель артели. Сначала он был твёрдо уверен, что доктор — шаманка, но эта уверенность несколько поколебалась, когда Валентина упала с оленя и ушиблась, как маленькая девочка.
«Может, не шаманка, а может, и шаманка», — говорил себе Кирик и, окончательно сбитый с толку, слово в слово повторял объяснения Патрикеева, почти ничего от себя не прибавляя.
В доказательство он сбрасывал рукав летней дошки, показывал случайному слушателю свою руку с оспенными знаками. Тот, если у него ещё не было прививки, озадаченно цокал языком, разглядывая таинственные шрамы, или также закатывал рукав, и оба смеялись, сравнивали свои метки.
Валентина пробовала протестовать против таких остановок, но потом смирилась: проехать без «капсе»[4] было невозможно, это явилось бы самым грубым нарушением таёжного этикета. К тому же проезжий, — будь он из племени эвенков или якут с притоков Омолоя, — передаст новость дальше. «Капсе» с поразительной быстротой распространяет по тайге всё, что достойно внимания.
2
Кирик остановил оленей, всмотрелся в зелёный навес ветвей и начал торопливо заворачивать обратно.
— Что там, Кирик? — спросила Валентина, тоже всматриваясь, но ничего не замечая.
— Круг дать надо, — мрачно кинул Кирик, колотя пятками по бокам своего оленя; вьюк зацепился за ствол дерева, захрупали, посыпались сухие ветви и содранные коринки.
— Зачем круг? Почему обратно?
— Красная старуха тут ходила.
— Постой. Я хочу посмотреть, — сказала Валентина. — Чего ты боишься? У тебя же прививка есть. Нечего тебе бояться.
— Есть-то есть... Нечего бояться, да не больно нечего...
Кирик ещё ворчал, но строгий вид и голос Валентины и тайное, боязливое любопытное желание испытать силу прививки подействовали. Кирик остановил оленей, уже завороченных в другую сторону.
— Иди! Посмотри! — сказал ой сердито и полез в карман за табаком.
Валентина спрыгнула с седла и стала пробираться вперёд среди густых и мягких пихтовых ёлочек. Над молодой порослью траурно чернели столетние кедры, угрюмо теснились могучие ели, поднимая свечи побегов, пахучих и светлых, стену чёрной хвои прорезали скорбно-синеватые лиственницы, покрытые красной завязью шишек, как брызгами свернувшейся крови. Пахло прелью, сыростью, глухой, дикой, недосягаемой солнцу и ветру.
У Валентины невольно сжалось сердце, и она оглянулась на Кирика. Он сидел на седле, согнув в коленях высоко подобранные ноги, почти касаясь носками своих узких торбасов[5] железного ботала на шее оленя. Олень, приподняв голову, так же, как Кирик, тревожно, но кротко смотрел на Валентину, тонувшую в мрачной зелени леса.
Вся фигура Кирика выражала безмолвный вопрос:
— Может не пойдёшь?
«Нет, пойду, — ответил взгляд Валентины, но она так и встрепенулась, когда Кирик, ёрзнувший в седле, нечаянно пнул по боталу.
Дребезжащий звон железа прозвучал здесь особенно зловеще.
Разводя руками ветви густого подлеска, Валентина прошла ещё и остановилась...
Скрытые в зелени, висели на деревьях кожаные обопревшие коконы-саваны. От прогнивших оленьих шкур, в которые были зашиты когда-то трупы умерших мужчин (женщин эвенки хоронили на земле), уже не веяло смрадом: легко держались подвешенные на ремнях высохшие, обветренные кости. Невдалеке виднелись остатки брошенных чумов, обтянутых такими же сгнившими оленьими шкурами. Валентина с тяжёлым чувством обошла выморочное становище. Копылья рассохшихся нарт чёрными клыками торчали повсюду. Валентина переступила через груду тряпок, проросших травой, смахнула паутину у входа и, наклоняясь, вошла в чум. Вот кто-то прилёг в углу на постели, да так и не встал: тонкий скелет, облипший остатком одежды, слабо белел в полумраке. А вот и другой — свернулся на земляном полу у очага. Когда это было? Знал ли кто-нибудь о трагедии, разыгравшейся здесь, на крохотном жилом островке?
Валентина ещё раз прошла между чумами. Смерть скалилась на неё из каждого угла. Живые покинули больных и умерших, и сами, наверно, погибли неподалеку.
«Так вот вымирали от оспы целые города, целые области», — подумала Валентина, пытаясь представить ужасающие эпидемии далёкого прошлого. — «Только в России умирало ежегодно до полумиллиона человек. Что мы знаем об этой проклятой болезни? Мы до сих пор не знаем средства её лечения!» — Валентина вспомнила, что Андрей тоже переболел оспой, и нежное, почти материнское чувство к нему шевельнулось в ней.
3
Дикая глушь. И какая страшная даль! Где-то на краю земли... И это горы с голо-каменистыми вершинами и гранитные осыпи в серо-зелёных лишайниках, по которым никогда не ступала нога светлокожего человека. Долины мрачные, чёрнолесистые, и суровое молчание заросших осокой болот. Разве не здесь до сих пор открывают горные хребты длиною в сотни километров? Какую силу должен иметь народ, который оживит эти мёртвые, пустынные пространства!
Мысль об опасностях поездки, о важности своей миссии вызвала у Валентины чувство гордости. Она подумала о том, что она проявила не меньшую настойчивость, чем Андрей и Анна, для того, чтобы стать полноценным, нужным человеком.
«Их двое, они поддерживали друг друга, а меня даже ободрить некому было. Я никому не обязана своими знаниями и положением».
Сознание того, что она довольна своим положением даже удивило ее. Она огляделась: вид вымершего поселка снова ужаснул ее, но среди этого потрясающего молчания, где она могла слышать и собственное дыхание и стук собственного сердца, она с особенной силой ощутила значение своего бытия.
— Это я! Да, это я! — сказала она вслух. — Моё призвание привело меня сюда, мое человеческое я, мною созданное. Мы с Кириком двигаемся на этих бедных олешках, как казаки-первооткрыватели, как Хабаров, как Дежнев, плывший на своих кочах. Разве тайга не похожа на море? И если мы затеряемся здесь, кто сможет отыскать нас?
— Ну, чего? — спросил Кирик, нетерпеливо ожидавший её, не слезая с седла.
Он ни за, что не хотел ступить на эту страшную землю. Он слишком хорошо помнил смерть братьев и матери и многих других своих сородичей. Опухшие багровые, лица, глаза, скленные гноем, кровавые и гнойные струпья по всему телу... Страх пережитого снова встал перед Кириком.
— Чего? — кричал он гневно. — Чего смотрела?
— Ничего. Никого там нет, Кирик!
— Всех кончал — молодой и старый... — Кирик хотел было выругаться, но побоялся, чтобы не накликать плохого, торопя оленя.
— Всякий хворь-то есть. Не все хворают вместе. Эта пришёл — всех положил... Пошто так? — спросил он, когда они уехали далеко от опасного места.
— Потому, что оспа поражает всех поголовно. Никто не может устоять против этой болезни. А передаётся она на огромные расстояния, и зараза её на вещах сохраняется годами, — Валентина задумалась: картина страшного опустошения всё ещё стояла перед нею. — Это очень старая болезнь, Кирик, и пришла она к нам с юга, из жарких стран... Из Китая, из Африки...
— Я знаю, что старая. У нас её старухой зовут. Красная старуха.
— Она и чёрная бывает. Когда простая оспа, то всё тело покрывается таким горохом белым... А при чёрной оспе горох черно-красный: это кровь в гнойничках.
— Я знаю... Я видел. И краснеет и чернеет... И старая. И не подохнет, однако!
— Нет, Кирик, теперь она уже издыхает! — сказала Валентина, снова повеселев.
4
У груды небрежно сведенной рыбы сидела на высоком помосте женщина в жёлтом сатиновом платье-рубахе. Внизу, на песчаной косе, темнели чумы, в одном из них особенно громко в ясной свежести лесного летнего утра плакал ребёнок. Он плакал хорошо, не жалея своей маленькой грудки, изредка умолкая, чтобы передохнуть, и мать, нанизывая рыбу на бечёвку, с удовольствием прислушивалась к его сильному голосу: ребёнок не камень, чтобы лежать молча. Тоненькие тугие косицы мотались по острым скулам эвенки, по её узким под спадающей рубахой плечам. Выпрямившись во весь свой малый рост, миловидная и лёгкая, она посмотрела вверх по берегу, блестя глазами, полными света и солнца. Потом она приложила к смуглому лбу щиток ладони и радостно засмеялась. К посёлку приближалось с полдесятка чужих оленей.
______
Грязные ручонки детей, смугло лоснящиеся руки женщин... Серая кожа стариков... Преодолевая собственную тревогу и боязнь первых дней, Валентина преодолевала и косность лесных жителей.
— Мыться! Кирик, скажи, чтобы все приходили ко мне чисто вымытые. Пусть без мыла, пусть в холодной воде, но вымыться надо, и надеть что почище, и чтобы не расчёсывали руками царапины, которые я сделаю.
Валентина принимала празднично одетых людей возле чума, столом ей служила перевёрнутая нарта, накрытая свёрнутой палаткой. Валентина вытирала перед прививкой кожу пациентов спиртом, а Кирик неодобрительно морщился:
— Можно горячий вода сварить, как в бане. Зачем спирта мыться? Выпить лучше.
И мужчины; и весёлые скуластые девушки вполне разделяли мнение Кирика, принюхивались, вздыхали и удивлялись расточительности доктора. Будь Валентина, купцом, геологом, просто путешественником, — посуда со спиртом давно бы исчезла, но её звание доктора было покоряюще обаятельным в своей новизне и загадочности.
Старого охотника, известного своей храбростью от Учура до верховий далёкого Оймекона, уговаривали долго.
— Стыдно тебе, дедка Михаила! — укоряли его эвены.
— А если умру? — упрямился старик. — Я две больших оспы видел. Не трогала меня красная старуха, а когда я её на молодую поменяю, она осердиться может.
Потом он пустился на хитрости:
— Когда все будут привиты, все будут здоровы?
— Будут здоровы, — сердито подтвердил Кирик, уже охрипший от разговоров.
— Значит мне и заболеть не от кого будет.
Рыболовы даже заахали от такого мудрого рассуждения. Кирик тоже не сразу нашёлся, что возразить. Потом он полез в карман, вынул из гаманка пачку денег. Прежде чем отделить трёхрублёвку, он старательно поплевал на пальцы.
— Вот, — сказал он гордому собой старику. — Так могут поплевать на Оймеконе или в Крест-Хольджое... Это может сделать больной оспой, а потом эти деньги привезут сюда. Так ходят болезни. Почему они так ходят, я не понял, но если оспа летает по ветру, то в моем кармане ей совсем хорошо.
Михаила притих, помолчал, подумал и начал стаскивать рубаху со своего смуглого худого тела.
Вечером Валентина долго сидела над речным порогом. Вода неслась перед ней пенистым ревущим потоком, кипела буграми, налетая на камни, прыгала, как лосось, изгибая в облаках брызг чёрно-зелёную спину. А немного ниже по руслу, косо относя к отлогому берегу рваные шматки пены, она текла сплошной глянцевитой, лоснящейся массой, отдыхая после стремительного бега.
Было грустно и хорошо сидеть на стволе упавшего дерева, и смотреть на движение реки, на деревья противоположного берега, чёрные, точно обугленные на фоне багрово-красного вечернего неба. «Мрачно и величественно, как в стихах Верхарна», подумала Валентина и встала, но вдруг увидела: внизу по глубокому броду двигались к посёлку рыбаков оленные всадники. Один олень отбился в сторону и плыл, закинув за спину рога, и казалось, не от зари, а от этой рогастой головы струилась по реке кровавая полоса.
5
Снова вспыхнул сухой хворост на кострах. Рыбачки выбегали из чумов, на ходу оправляя платье и косы. Явился и Кирик, сел на песке у огня, расчесал пальцами жёсткие вихры, запалил трубочку, ту, что выменял на глухарей у старика Ковбы. Весёлая, беззаботная болтовня началась у костра.
Приезжие женщины с наивным любопытством осматривали Валентину. Они трогали её сапожки, щупали мягкие волосы, оттенявшие светлым блеском смуглый загар её лица и шеи. Их тёмные маленькие руки легко прикасались к её розовым ладоням, её мужскому костюму, к её гребёнкам. Она только улыбалась, позволяя вертеть себя, как им вздумается, забавляясь непосредственностью своих лесных сестёр, ещё более живых и простодушных, чем она сама. С ними были дети. Валентина присела у вьюков, сложенных на песке, развязала мягкие ремни, вынула из корытца-плетёнки крепенькую, спокойную девочку. Девочка была по уши мокрая, но толстощёкое, накусанное комарами личико её широко улыбалось беззубым ртом. Сжав кулачонки, она потянулась всем уставшим тельцем, смешно отставив задок, чумазая, пропахшая острым зверушечьим запахом и всё-таки прелестная своей детской нежной пухлостью и теплотой.
— Надо мыть, — сказала Валентина матери, сразу угадывая её по мягкому тревожному блеску глаз. — Мыть надо.
— Мыть надо! — повторила эвенка и, смеясь, оглянулась на большой костёр. — Кирик! Мыть надо?
Кирик переспросил, тоже засмеялся, начал говорить по-своему, горячо и оживлённо. По тому, как сочувственно слушали все и как захохотали потом, Валентина поняла, что он рассказывал про баню артели.
Она сама принесла тёплой воды в котелке, щурясь от дыма, начала мыть девочку, придерживая её под грудку, сильно намыливая её опущенные плечики и круглую спину. Ребёнок удивлённо молчал, только покряхтывал, но под конец операции закатился громким плачем.
— Мыло в глаза попало, — пояснила Валентина матери, и, взяв котелок, окатила девочку остатком воды и завернула её в своё полотенце. — Вот теперь мы совсем славные.
— Хороший девка-то? — спросил подошедший Кирик и пощёлкал пальцами. — Э-эй, какой хороший!
Девчонка опять улыбалась, и всем было очень весело.
— Говорят, — сказал Кирик, кивая на приезжих эвенков, — говорят, охотники наша рода кочевали туда, — он махнул рукой на водораздел Омолоя и Сантара, черневший над лесом на тусклокрасном, уже остывающем небе.
— Жаль, — спокойно ответила Валентина. — «Хорошо, что Кирик рассказывает им, что у нас там делается», — подумала она, впервые так полно и радостно ощущая свою связь со всем, что «делалось там».
Она сидела, покачивая на руках ребёнка, смотрела на тёмнобронзовое с длинным приплюснутым носом лицо Кирика и думала об Анне примирённо и нежно.
— Уехала родня! — говорил Кирик, очень огорчённый. — Верста за сорок уехала, а может, за шестьдесят.
— Может, и за шестьдесят, — рассеянно повторила Валентина, занятая своими мыслями.
— Повидаться бы надо, — продолжал Кирик. — Больно уж надо.
«Почему же у них нелады из-за мелочей? — думала Валентина, не слушая Кирика. — Неужели Андрей мелочный. Разве я не могу без него жить? Просто он показался мне лучше всех, кого я встречала. Любовь Анны к нему только подтолкнула меня. Странно даже и грустно. Но, кажется, я уже забываю о нём».
— Надо бы повидаться-то, может, заедем?
— Заедем... Куда заедем? — встрепенулась Валентина.
— К родне заедем. Давно не видел.
— А где она?
— Да вёрст сорок, а может, шестьдесят. Чаю попьём.
Валентина посмотрела на него с изумлением. Лицо его было упрямо-неподвижно.
— Чаю попьём? — Валентина не знала: смеяться ей или сердиться.
— А может полечишь кого, — мягко, но настойчиво продолжал своё Кирик. — Давно ездим. День-два лишни — не беда.
— Нет, мы поедем завтра не в гости, а вниз по Омолою к якутам, — твёрдо сказала Валентина.
— Потом поедем вниз. Сколько лет не видал...
— Кирик!..
— Я знаю: Кирик! Я везде идёт... Целый месяц идёт. Два дня лишни — не беда.
6
Ветлугин облокотился на стол, уставился в стенку невидящим взглядом. Выпуклые глаза его, обведённые снизу густыми синяками, смотрели тускло, точно подёрнутые дымкой.
— Привязался, как пёс! — прошептал он с грустной покорной издёвкой над собой. — То погладят тебя, от полноты сердечной, то бьют по носу. Андрей! Да, Андрей... Вот жестокая игра чувств! Я мечтаю о ней, дико радуюсь и глупею от одного ласкового слова, а тот проходит, даже не замечая обожания моего божества. Истинная трагедия!
Ветлугин хотел обмакнуть перо в плоскую чернильницу, но в ней тонула, отчаянно барахталась муха.
— Вот дрянь какая! — сказал Ветлугин и снова задумался.
— Нет, всё-таки подло устроен человек! — решил он после всех размышлений. — Целым миром управлять может, а со своими чувствами никак не справится. Барахтается... как вот эта муха...
Но мухи в чернильнице уже не было. Она сидела на «отношении», которое Ветлугин собирался подписать, старательно вытирала голову лапками. Жирная черта, проведенная мушиным брюшком, чернела на бумаге, по обе стороны ее красовался тончайший узор мелкого накрапа — следы лап и крыльев.
— Ты удивительное существо, способное пристыдить кого угодно, — сказал Ветлугин, сбрасывая муху концом пера и ещё более размазывая чернила. — Но что сказала бы Анна Сергеевна, увидя на деловом письме такой росчерк. Отвратительно! В самом деле: я превращаюсь в этакого жалкого нытика!
Ветлугин взял испорченное «отношение» и пошёл было в машинное бюро, но на пороге столкнулся с Анной.
— Я вернусь сию минуту, — сказал он, здороваясь с нею.
«Вот женщина, не расположенная к меланхолии, — размышлял он, идя по коридору. — Мне бы так. Ей, наверно, и в голову не приходит, что её Андрюша может изменить. С другой женщиной он, возможно, и не изменил бы, но Валентина... Она и его уже приручила. О, злая, злая рыжая ведьма!»
— Я к вам по очень серьёзному делу, — сказала Анна, придвигаясь к столу вместе с креслом. — Только что получен запрос из треста о разведке Долгой горы. Просят дать наше окончательное заключение. Анна чуть помедлила, рассеянно перебирая по столу пальцами. — Неудобно, что это придётся делать без самого Подосёнова. Понимаете, неудобно получается. Но это очень срочно. Он же писал туда... Андрей. Теперь нужно решить. Мои соображения вам известны. Как там сейчас, на Долгой?
— Как? — Ветлугин пожал плечами, сделал неопределённое движение рукой; глаза его задумчиво сощурились. — Всё то же — пусто!
— Значит?..
— Значит...
Ветлугин вспомнил разведчиков и старателей, работающих «на свой риск» на канавах Долгой горы. «Не фанатики же они, в самом деле! Что их всех привязало там? Разведка россыпи по ключу под горой давала хорошие данные: золото шероховатое, яркое; попадается с кварцем — золото дано местного происхождения. Выхода пород на Долгой тоже обещали многое».
— Ну, как вы думаете? — поторопила Анна.
— Я думаю... Нужно ещё раз съездить туда и посмотреть, — сказал Ветлугин.
Лицо Анны заметно просветлело. Эта проклятая гора, затянувшая Андрея, доставила ей немало тревог. Анна внимательно вгляделась в лицо Ветлугина. Он не был мстительным и мелочным, и Анна особенно оценила это сейчас.
«Но как он изменился, — подумала она. — Такой был весёлый, говорун, сияющий такой, а сейчас поблёк. И постарел, пожалуй».
— Надо поехать туда... Завтра, — предложил Ветлугин после небольшого молчания, нервно играя незажжённой папиросой; спустившийся рукав белоснежной нижней рубашки беспомощно выглянул из-под манжеты его ковбойки.
— Тогда лучше подождём представителя треста, он приезжает наднях, — сказала Анна, краем глаза успев заметить и невинный беспорядок в костюме Ветлугина и крохотную, ловко пригнанную заплаточку на его рукаве, «Следит за собой, как опрятная вдовушка», — подумала она доброжелательно, но нахмурилась, недовольная тем, что отвлеклась посторонней мыслью. — Он приезжает наднях. Правда, он приезжает по другому вопросу... ознакомиться с введением новой системы на руднике, но он работал и по разведкам. А я за это время договорюсь с правлением треста...
Анна пошла было к двери, но вернулась ещё и сказала серьёзно:
— Мне хочется, чтобы у вас всё было хорошо, — она вспыхнула до корней волос под быстрым взглядом Ветлугина и добавила: — Так радостно видеть счастливых людей, а вы стоите счастья.
7
Ветлугин ехал позади всех, небрежно кинув поводья. Глаза его рассеянно блуждали по сторонам. Вот этой же дорогой ехала весной Валентина с Андреем.
«Как она обрадовалась тогда поездке с ним! Даже скрыть не сумела, — вспоминал горестно Ветлугин. — И меня приласкала: «Мы будем друзьями». Вечное утешение для влюблённых неудачников! Благодарю покорно!» — Ветлугин сердился, но тут же представлял, с какой радостью поехал бы он к Валентине при первой возможности.
«Да, Виктор Павлович, — говорил он себе, почти не глядя на дорогу, предоставляя лошади везти себя, как ей вздумается. — Вы, конечно, поехали бы, но возможности такой не предвидится! Ну-ка я завтра махну в тайгу, а у меня восемь тысяч рабочих, сборка драг, введение новой системы работ на руднике... Размахнулась Анна Сергеевна, ничего себе! Почти на четыреста квадратных метров. В одну такую выработку колокольню Ивана Великого упрятать можно! И поеду, я отыщу свою хорошую где-нибудь в якутском таборе. А она сурово занята. Может быть, палатку ставит, может, с больными возится».
Ветлугин сердито тряхнул головой, точно хотел отогнать невесёлые навязчивые мысли. Осмотрелся и вдруг в стороне от дорожки увидел что-то синее. Кругом возвышался могучий сосновый лес, развалы камней чернели между стволами деревьев. Густо разросся шиповник, рябина клонилась, отяжелённая гроздьями желтоватых ягод. Было дико, глухо, но что-то странно волнующее, домашнее привлекло внимание Ветлугина. Он свернул с дорожки и поехал прямо через кустарник...
На земле, покрытой сухими сосновыми иглами и вылущенными шишками, лежала смятая шёлковая косынка. Синяя косынка с мраморным пятнистым узором. Ветлугин поднял её и с минуту с отчаянно бьющимся сердцем всматривался в знакомый узор. Он помнил каждую складочку на платьях Валентины. Это была её косынка. Она как будто хотела напомнить Ветлугину о его любви. Он поднёс было косынку к губам, но остановился. Как она попала сюда? Разве Андрей и Валентина ехали не по дороге? Значит они сворачивали сюда. Может быть, они сидели вот здесь и целовались и... — Боже ты мой! — Ветлугин взглянул ещё и не узнал знакомого узора: все расплылось. Он поднёс косынку ближе к глазам и вытер ею навернувшиеся злые слёзы.
8
У новой канавы, особенно глубокой и просторной, сидел рабочий-разведчик. Одна нога его была обута в сапог, широконосый, рыжий, стоптанный, другую ногу он неторопливо и ловко обёртывал куском парусины.
— Сапог-то потерял что ли? — спросил его Ветлугин.
Рабочий поднял голову. Он был средних лет, весь точно обитый; линялая рубаха, сопревшая от пота, так и расползалась на его плечах и широкой груди. Узнав Ветлугина, он улыбнулся.
— Работаем, — заговорил он, продолжая своё занятие. — Сапог-то? Нет, не потерял. Ногу я убил. Лом уронил, ну и зашибся. Распухла нога-то, не идёт в сапог.
— Так тебе лечиться надо, а не работать! — сердито посоветовал Ветлугин.
— Где же тут лечиться? — просто сказал рабочий. — К вам на прииск итти далеко. В бараке сидеть тошно.
— Вот прикроем здесь все работы, тогда подлечишься, — желчно, испытующе сказал Ветлугин.
Рабочий спрятал концы верёвки, завязанной им над лодыжкой, всунул забинтованную ногу в короткий опорок и только после этого глянул исподлобья на Ветлугина.
— Та-ак! — произнёс он. В голосе его прозвучало осуждение и даже угроза. — Ловко придумано. Как же вы прикроете дело без Андрея-то Никитича? Конечно, вам всё равно; будут работать на Долгой горе или не будут. А мы тут, можно сказать, душой прикипели.
— Да ведь нет ничего!
Рабочий молча встал, порылся в кармане, достал бумажку, вытряхнул из неё на ладонь блестящие жёлтые крошки и поднёс ладонь к самому лицу Ветлугина:
— Это как называется, товарищ инженер?
— Это? Золото! — сразу забыв обо всем, что волновало его, Ветлугин начал рассматривать светлые крупинки. Золото было такое же, какое встречалось в россыпи внизу, на Звёздном. — Где ты его взял?
— Здесь. Вот в этой канаве. В скварце попало. Только оно в цельных кусках было, в руде, как полагается, а я его растолок.
Ветлугин покачал головой:
— Зря! Ну кто теперь поверит, что оно отсюда?!
— Мы же без умысла, — сказал рабочий бледнея. — Сколько радости у нас было. Хотели как лучше. Мы ведь сейчас сами большие, сами маленькие.
— А ещё попадается?
— Да нет покуда. Мы сегодня со всей охотой метра два прошли, хотя скала сплошная. А всё нет и нет.
— Значит, опять нет? — тоже с сожалением повторил Ветлугин и обернулся к Анне, подходившей вместе с представителем треста. — Вот здесь была обнаружена и сразу выклинилась жилка с золотом, вкрапленным в кварце.
Все стали рассматривать найденное золото.
— Но это золото похоже на то, что нам показывали внизу, на левом увале россыпи, — заметил представитель треста, перекатывая пальцем острые жёлтые крупинки на своей пухлой ладони.
— Похоже потому, что этот чалдон растолок образцы руды, — сказал Ветлугин.
Представитель треста обернулся к рабочему, который то краснел, то бледнел от волнения:
— Как же вы, голубчик, работаете на разведке и позволяете себе так поступать? Я вот убеждён, что коренное месторождение в этой долине уже разрушено. И не здесь, на Долгой, оно было основным, а в отлогих гольцах верховья. Ведь золото-то обнаруживается по течению всего ключа, чем же вы меня разубедите теперь? Ведь это же — преступление! Разве вы не знаете, что здесь каждое вещественное доказательство должно быть сохранено для документации! До этого оно неприкосновенно, как мёртвое тело до приезда следователя.
«Ну и дурак! — подумал Ветлугин, сразу обрушив всё своё раздражение на трестовского инженера и уже оскорбляясь за рабочего, который с подбитой ногой притащился на этот крутой водораздел и целый день работал «со всей охотой». — И что ездят такие вот умники? Сидел бы уж у себя в тресте. Будут работать на Долгой или не будут, — ему ведь всё равно. А для нас — это вопрос жизни».
9
«Тун-тун-тун...» — железо кричало звонко, страстно, и этот отрывистый зов далеко разносился по дикой долине. Андрей, сидя, съехал с крутизны по скользкому плотному моховищу и несколько минут сидел неподвижно, упираясь ногами в затравевший дёрн, на котором в сухих косматых кочках поднимался корявый ольховник. Широкий зубчатый лист медлительно колебался перёд самым лицом, Андрея. Андрей подтянулся к нему, сорвал его губами: он был шершав и прохладен. За лесом всё так же звонко долбил бур Кийстона, завезённый сюда с разведочной базы ещё зимой. Слушая далёкий звон железа, Андрей зажмурился: казалось, звенела вся земля, тёплая под августовским солнцем.
Тоненький звук выделился ещё в этом звоне, в лесном слитном шорохе. Андрей открыл глаза. Прямо перед ним бегала по валежине крохотная пичуга, боязливо вертела головкой в широком воротничке сердито и жалко встопорщенных перьев. Он смотрел на неё и не шевелился, любуясь ею. Осмелев, она перебежала через его вытянутую ногу, и тогда он совсем близко, под сухими былками прошлогодней травы, увидел её гнёздышко. Уже оперившиеся птенцы смирно лежали в нём, сбившись в серую кучку, блестели из неё чёрными бисеринками глаз.
— Вот оно дело-то какое! — сказал Андрей и засмеялся.
Он встал, подкинул выше тяжёлый рюкзак и пошёл с ружьём в руках сквозь ольховник на звон бура. Шёлковые сита паутины висели между кустами, неподвижно сидели на них хозяева-пауки, выставив круглые скорлупки спин. Андрей то и дело смахивал с лица липкое их плетение. Он шёл, грузно топча траву, усталый от целого дня ходьбы. Ручные буры, привезённые со Светлого, были уже установлены на новом ключе, продовольствие заброшено, и Андрей пробирался на разведку, где находился Чулков. По уговору он должен был уже закончить свою работу, чтобы после встречи с Андреем двинуться прямо тайгой на Звёздный: разведка Долгой горы страшно беспокоила их обоих. Андрей шёл и думал о предстоящем отдыхе у разведчиков.
«Это не то, что зимой в палатке, когда волосы примерзают к подушке», — подумал он, споткнулся о невидимый в траве камень и улыбнулся и этому камню, и своим мыслям, и тому животно-жизнерадостному ощущению своей крепкой молодости, которое делало его счастливым участником жизни, кипевшей в окружающем его зелёном мире.
Сотни глаз смотрели на двуногое чудовище из-под каждого камня, из-под каждого листа. Множество живых существ невидимо поедали друг друга, жертвовали собой для других, охорашивались, трудились и все вместе создавали жизнь. Жизнь! Андрей засмеялся тихим, счастливым смехом и снова пошёл, бережно неся в себе это счастье жизни, наполнявшее его душу почти детской свежестью.
Все деловые заботы и волнения оставили его сейчас. Ему ни о чем не хотелось думать. И Анна, с которой он расстался, почти желая этого, чтобы восстановить прежнюю ясность своих отношений к ней, и Валентина, и даже Маринка — все отошли от него, и он ощущал и любил сейчас здесь, под высоким горным небом, только одного себя.
Непуганые тетерева и вальдшнепы вырывались, треща крыльями, из-под самых его ног, а он, впервые не обжигаемый страстью охотника, орал им вслед:
«...зелёный снизу,
голубой и синий сверху
мир встает огромной птицей,
свищет, щёлкает, звенит...»
Ему казалось, что вся прелесть охоты пропала от обилия этого летающего мяса, от лёгкости убить. Но он просто не мог убить в этот день, когда всё в нём распустилось и разнежилось, как молодой лист, вывернувшийся из почки.
Когда Андрей вышел из чащи на светлый косогор, то низкое багровое солнце показалось ему совсем тусклым. Небо тоже было тусклое. Где-то далеко горела тайга. Андрей остановился, потянул носом лёгкий запах гари. Так вот пахло в детстве, когда по сопкам гуляли огни весенних палов, когда цвёл лиловато-розовый багульник, и лягушки скрипели хором на тёплых болотах.
10
Барак разведчиков стоял у самого ручья, на каменистом мысу, одинокий, низкий, но такой надёжно уютный со своим срубом из толстенных тополевых брёвен, с блеклозелёным дёрном крыши, с окошками, подслеповатыми и глубокими, как бойницы. Костёр, разложенный у воды, ещё дымился, неподалёку в ямке-садке, выложенной камнями, играло с десяток хайрюзов, тут же валялся чайник и котелок, облепленный рыбьей чешуёй.
Андрей бросил на угли сухого хворосту, повесил чайник на обгорелую жердь и, волоча за лямку рюкзак пошёл к бараку. Там было пусто, темновато, прохладно, пахло баней: под порогом в два ряда висели веники. Чулкова не было в бараке, но вещи его — простая котомка и телогрейка — лежали особняком в углу на широких нарах.
Андрей положил рюкзак и патронташ, повесил ружьё, постелил на краю нар свой плащ и прилёг отдохнуть, пока вскипит чайник. Миска с голубикой стояла недалеко от него на столе. Андрей потянулся было к ней, но так и не дотянулся: заснул с вытянутой рукой, с улыбкой на обветренном лице, обросшем щетиной.
Он спал и уже во сне взял эту миску. Но он держал её не один... Синие глаза Валентины смотрели на него из-за тонких блестящих, золотящихся ресниц, чуть шевелились её губы, но слов не было слышно. Под этим голубым взглядом неровно, стесняя дыхание, забилось сердце Андрея.
— Что, скажите? — попросил он, наклоняясь, и, точно к иконе, приложился, поцеловал её беззвучно шевелившиеся губы.
От этого неощутимого поцелуя, от щемящей боли в груди он проснулся и, ничего не понимая, сел на нарах.
Было темно. Кругом сонно дышали люди. Вверху открытой двери слабо серебрился край звёздного неба, а на порожке дрожал красноватый отсвет костра. Посидев минуту, Андрей снова лёг и вдруг понял, что ему жаль утраченного сна, что ему хочется ещё видеть Валентину с этим взглядом, открывающим всю нежную горечь её затаённого чувства.
Андрей не пытался анализировать своё отношение к Валентине, он и не мог сделать это сейчас, когда всё в нём как-то сдвинулось с места. Не было ничего чувственного в мыслях о ней, но чудесная нежность и умиление перед её красотой переполняли его сейчас восторженной благодарной радостью.
Он лежал, неподвижный и лёгкий, широко открыв глаза, улыбался, бережно перебирал все встречи с Валентиной, её слова, жесты, взгляды. Она была прекрасна, она понимала, она любила его. Радость Андрея всё росла. Он почти задыхался.
Его потянуло на воздух. Он встал, неслышно ступая по земляному полу, вышел из избушки. В прохладе крепкой августовской ночи плескался невидимый в камнях ключ, ветер шелестел травой и листьями, потрескивал костёр, казалось, самые звёзды шуршали ворсинками фосфорического мерцающего света.
Звенящий удар пронёсся над долиной. Андрей вздрогнул. И снова раздался удар, железный, кованый: на Кийстоне возобновили работу. Андрей взглянул на одинокую чёрную фигуру, колдовавшую у костра над таким же чёрным котелком, и медленно пошёл к буру по едва заметной тропинке.
Буровой станок, высокий и лёгкий по контуру, чётко вырисовывался в свете пылающего костра; чумазый кочегар возился у топки, искры огненной метелью кружились над ним. Андрей поговорил с мастером, посмотрел,, как промывальщик делал промывку вынутой из скважины породы. Проба оказалась хорошая, и это ещё больше подняло настроение Андрея: не зря было потеряно время, не стыдно было возвращаться домой. Он постоял ещё у станка и пошёл обратно.
11
Увидев чёрную глыбу барака над слабо освещенной линией берега, Андрей вспомнил, что он с утра ничего не ел, и сразу заспешил, ускорил шаги. Вместе с дымом костра он вдохнул запах ухи и почти сбежал вниз.
На камнях у огня сидел Чулков. Они поздоровались просто, хотя расстались недели две назад и оба были очень рады видеть друг друга.
— Завтра подамся к дому, — сказал Чулков, помешивая в котелке ложкой. — Покуда вы доберётесь до здешней разведочной базы, я уж на Звёздном буду. Прямиком-то отсюда километров пятьдесят, не больше.
— Да, пожалуй, не больше, — задумчиво согласился Андрей.
Вдвоём они долго трудились над ухой, пили чай, мыли в ручье посуду. Потом закурили.
— Значит, вы домой! — сказал Андрей.
Он сидел, охватив руками колени, щурился от дыма папироски; взгляд его, устремлённый на огонь, был далёк и безразличен.
— Да, домой, — сказал Чулков и усмехнулся неожиданно горестно. — Ходишь вот так по тайге день-деньской... Велика она, матушка! А ты перед ней, как семячко на ветру. Плохо, когда его нет — дома-то!
Горечь этих слов заставила Андрея очнуться от своих дум. Он пристально взглянул на Чулкова. Он почувствовал неловкость от того, что никогда не интересовался личной жизнью преданного ему человека.
— Как же вы? Неужели совсем один на свете?
— Один, — сказал Чулков. Видимо, его что-то разбередило, и ему хотелось поговорить. — Один, как перст. И всю жизнь в лесу, — сообщил он ещё не решительно, но тут же стал рассказывать. — Отец мой русский был, а женился на якутке. Крестьянствовал в наслеге[6]. Семья у нас была большая, заимку освоили добрую, а после захудали, то ячмень вымерзал, то скот падал. Пошёл я тогда батраком в соседний наслег. Долго там жил. И был там якут... Прохором его звали. Большеголовый, кривоногий, но сильный был и ловкий, как бес. Напоролся весной на медведицу, подмяла она его, так он её ножом заколол. Вот он какой был! — Чулков долго молчал, как будто продолжая рассказ про себя: лицо его всё оживлялось. — Уехал он раз на Лену... Прошка-то. Пушнину повёз, хотел новое ружьё купить. Долго проездил. Снег уж сходил, когда он заявился: со старым ружьишком, без пушнины, и, что бы вы думали, привёз он себе жену... Фёклой её звали. Славная такая, тоненькая, лет шестнадцати. Не очень скуластая, только глаза якутские, узкие. Так и жжёт, бывало, ими. Увидел я её и поглянулась она мне. Смеялась она всегда тихонько так. Посмеивалась, а близко не подпускала. Я ей говаривал: «Ты меня, Фёкла, не дразни», — а сам от неё оторваться не мог.
— Полюбил, значит? — сочувственно спросил Андрей.
— Стало быть, полюбил. Прожили мы этак года два. Фёкла вовсе похорошела, а Прошка заплюгавел. Тосковать стал: детей ему надо было. Пошли у них нелады. Начала она ко мне припадать. После-то я понял: ребёнка она хотела, а тогда обрадовался. Говорю ей: давай сбежим на Лену. Прошка, мол, разлюбил тебя, другую теперь возьмёт. А она в слёзы и то ласкается ко мне, то шипит, как дикая кошка. Страдание да и только! Стала она и с лица увядать. Да ещё какую привычку взяла: как метель, она шасть из юрты, встанет на самом ветру и не то поёт, не то причитает, и в ту пору не подступиться к ней.
Так в одну метель и пропала она у нас. Дня уж через три пошли якуты за оленями, а она стоит себе свечечкой на сугробе. Ремень-то зацепила за сук, да и захлестнулась, а потом уж снегом её замело...
Тоска меня тогда взяла: всё мне Фёкла из-за каждого дерева мерещилась. Сны одолевали всякие... Проснусь, будто кличет кто: «Петра! Петра!» И слышно, в темноте бляшки на одежде позвякивают. А Прошка-то, оказывается, тем же мучился. Удивительное дело! Вот и приходит он ко мне и говорит:
— Давай, уходи куда-нибудь. Фёкла, — говорит, — приходит ко мне по ночам и плачет, на тебя жалуется.
Что тут будешь делать? Собрал я свои монатки и ушёл. На прииски к русским. Разведчиком стал. Жизнь уже прожил, а тоска не изжита. Значит, душа не стареется.
Чулков лёг грудью на камни, облокотился и неподвижным взглядом уставился в темноту. Костёр догорал. И от его неровного света глубокие глаза Чулкова то вспыхивали красноватым блеском, то снова гасли.
— И что такое есть эта самая любовь? — произнёс он ровным, безжизненным голосом, обращаясь не к Андрею, а к кому-то невидимому за костром. Говорят: сон сильнее всего, а она и сон и самую жизнь отнимает. Не любила бы Прошку Феклуша, разве пошла бы она на такое?
— Тяжёлая история, — сказал Андрей; ему жаль было Чулкова, жаль Фёклу, но даже этот грустный рассказ не омрачил его настроения, а лишь углубил прелесть и чистоту чувства, владевшего им. — Конечно, тяжело в тайге одному, — добавил он с оттенком невольного превосходства.
— Куда же денешься? — сказал Чулков покорно; он сел, сломал о колено тонкую сушину, бросил палки в костёр. — Проезжал перед вечером каюр[7] с Сантара, рассказывал, что большие палы пошли в верховьях. Опять, наверно, русские подожгли. Не умеют они от огня беречься. А якуты на Омолое волнуются теперь. Оспу им прививали. Ну и боятся, чтобы доктора огнём не застигло.
— Откуда доктор?
— А кто его знает? Посылали, стало быть...
12
Консервная банка валялась на земле, выжженной костром. Разбросанные головешки не были покрыты пеплом, ярко чернели и холодные угли: сразу было видно, что костёр не потух, а залит водой.
— Банку вот забыли, значит, очень торопились.
Кирик пнул её в сердцах, и она, звякнув, отлетела в кусты. Он обошёл ещё раз кругом.
Нежно лоснились примятые ветки пихты, настланные на земле, пахли смолой тонкие жерди — остов чума. Видно, что совсем мало жили здесь эвенки. Кирик посвистел тихонько, искоса взглянул на доктора.
Валентина сидела прямо на земле, охватив руками колени, сердито-насмешливо смотрела на Кирика. Туча мошкары колыхалась в горячем воздухе над оленями, привязанными к дереву. Даже в чаще под тенью ёлок было жарко. Кружилась голова от запаха хвои, еловых шишек, разнеженной тёплой земли, разогретых натёков янтарной смолы на коре лиственниц.
— Зачем уехали? Куда уехали? — бормотал Кирик, всё ещё разглядывая помятую траву и олений помёт.
— Напился чаю? — съязвила Валентина. — Эх ты, вредный, ты вредный! Меня мучаешь, оленей мучаешь! Я всё расскажу вашему председателю.
— Зачем мучаешь? — укоризненно сказал Кирик. — Один-два дня — не беда.
— Не беда? Как это не беда? Теперь обратно ещё два дня...
— Зачем обратно? Дальше поедем.
— Дальше? — вскричала Валентина, поднимаясь.
Она сорвала с себя сетку и шляпу, обмахиваясь ими, с разгорячённым лицом пошла на Кирика.
— Теперь уже близко, — заискивающе, смущённо, но попрежнему упрямо сказал Кирик, немножко отступая назад. — Погода-то жаркий, костёр-то совсем сырой.
Валентина до боли в пальцах сжала кулак. Ей хотелось поколотить этого дико-упрямого Кирика.
— Я не поеду, — сказала она звенящим, ломким голосом и сделала ещё два шага к Кирику.
— Тогда подожди здесь, — решительно предложил Кирик, отступая ещё на шаг и, на всякий случай, заслоняясь выдвинутым локтем.
Валентина заметила это движение, отбросила шляпу и со слезами в голосе крикнула:
— Подождать? Ты теперь будешь гоняться за ними по всей тайге, а я буду ожидать? (Слёзы всё-таки покатились из её глаз). Как же я останусь одна? Как тебе не стыдно?
— Я же не говорю — останься, я говорю — вместе поедем, — с сожалением, но без раскаяния сказал Кирик. — Ты ведь сама говоришь: не поеду.
Он чувствовал себя правым. Валентина даже растерялась перед его непоколебимым упорством.
— Куда же они уехали? — спросила она, после тягостного молчания.
— То-то беда: никакой метки нет. Совсем даже нет, — заговорил Кирик, сразу оживлённый.
— Наверно, услышали, что ты к ним в гости собрался, вот и уехали куда глаза глядят. Метку тебе! Как же, нужен ты им! — и Валентина подумала, что охотники, наверно, испугались, услышав о прививке оспы и нарочно откочевали подальше. — Куда же теперь ехать без метки? — спросила она ещё, помолчав.
Кирик совсем повеселел.
— Найду! Оленей-то у них много.
Тут он сразу вспомнил, что доктора надо беречь, начал умело, быстро разжигать новый костёр, сбегал за водой, даже подобрал мимоходом шляпу Валентины.
Валентина сидела на коряге, устало опустив на колени поцарапанные грязные руки, сердито наблюдала за хлопотами своего проводника. Он примащивал плоский камень для столика, подсовывая под него нарубленные им поленья, вся его согнутая спина была покрыта серой кишащей массой: комары так и осыпали всё живое.
«Ему это, конечно, интересно. Он чувствует себя дома. Старый, вредный чорт!» — с отчаянием думала Валентина.
Пусть он хоть треснет, она больше не станет помогать ему в «домашней работе». Пусть он сам теребит своих куропаток и рябчиков. Пусть сам варит и жарит!
Комары садились на лоб Валентины, мошки лезли ей в глаза, в уши, но она «на зло Кирику» позволяла им есть себя, не утруждаясь сходить за шляпой. Даже когда дым костра повалил на неё, она зажмурилась, но не пошевелилась.
Такая неподвижность напугала Кирика.
— Ты что... захворал? — спросил он, бросая развязывать тюк с провизией и подходя ближе. — Хворь что ли пришла? — переспросил он тревожно.
Губы Валентины страдальчески изогнулись, она хотела ещё сидеть и молчать, но вспомнила, что олеин стоят рядом не развьюченные, что кругом тайга, а Кирик — дикий и непонятный человек... Что ему стоит вскочить на своих таких же диких оленей и умчаться, оставив ее одну? Он, кажется, очень хорошо понял, как ходят болезни.
— Дым... глаза ест, — сказала она, порывисто вставая.
13
После короткого отдыха Кирик потрогал острие пальмы — тяжёлый нож, насаженный на длинную рукоятку якутским кустарём, ещё не успел притупиться — и прыгнул на своего оленя.
К вечеру они доехали до остановки эвенков, но по всему было видно, что охотники снялись отсюда ещё с большей поспешностью и повернули на север от Сантара. Теперь и Валентину захватил азарт погони, и она наутро ничего не сказала Кирику, только спросила уже в пути:
— Верно ли едем?
— Как не верно? Верно, однако. Теперь-то знаю, куда едут. Скоро река будет. Я тут проходил, когда был молодой.
— Когда же это было?
— Давно было. Ещё один жил. А теперь меньшой сын жену взял.
В это утро небо показалось Валентине мутным и серым, а солнце, тусклое в эти мглистые от жары и сухого тумана августовские дни, совсем задохнулось в белом мареве. Кирик заметно обеспокоился. Он стал поглядывать на солнце, вздыхал, цокал языком и всё торопился, местами пуская рысью свою связку оленей. Валентина молча, покорно ехала за ним.
Потом по тайге потянул ветер, он дул слабо, едва раскачивая прозрачные колосья высокого вейника, но был не по-таёжному сух и зноен. И вскоре он неожиданно принёс с собой горьковатый запах гари.
Кирик ничего не сказал Валентине, останавливаясь на ночлег, но не отпустил оленей в тайгу, а привязал их на длинном ремённом алыке. Когда Валентина уже спала, он вылез из своего шалашика, взглянул на небо. В мутной мгле не горели звёзды, угасла и та, что своим неподвижным светом указывает путь таёжным следопытам.
— Дым это, однако! — тревожно шептал Кирик.
Охваченный беспокойством, он раза два поднимался на дерево, но видел только седую мглу сухого, едучего тумана.
— Однако, это дым, — бормотал он тоскливо. — Ехать скорее надо. Спать, однако, нельзя.
На рассвете по тайге потянулись стаи белок, с треском и шорохом летавших с дерева на дерево. Они засыпали коринками, сухой хвоей, шишками Валентину и Кирика. Рыжие гибкие распластанные тела белок, как огненные лапы, проносились над головами путников.
У подошвы каменистой сопки Кирик оставил Валентину с оленями, а сам побежал наверх, быстро мелькая меж серых стволов лиственниц. Валентина смотрела ему вслед, чувствуя, как тошноватый холодок страха сжимал её горло. Теперь она не злилась на Кирика: в нём была единственная возможность спасения.
Беловатый дым окутывал на северо-востоке всё видимое сверху пространство. Местами дым был темнее, иногда багровые гибкие языки пламени прорывали его и снова исчезали, и тогда дым сгущался в огромные чёрносизые клубы. Казалось, небо сбросило туда все свои облака: такого пожара Кирик ещё ни разу не видел. У него сразу пересохло во рту и ничего не получилось, когда он хотел поцокать языком. Сородичи его, наверно, успели перейти на ту сторону речки, к большим озёрам, но путь к ним теперь был отрезан.
Огонь был ещё далеко, но он быстро шёл широким полукругом, и стаи белок, стремившиеся к югу, резко повернули на запад.
Теперь приходилось пробираться по нетронутому, иногда тонкому и частому, как тростник, лесу. Кирик ехал впереди, яростно, неустанно рубил широким ножом-пальмой, расчищая путь. Грязный пот струился по его лицу, но он не вытирал его, не снимал меховой шапки. Тонкий серый дым наполнил весь лес, и сквозь него безучастно, как слепой красный глаз, смотрело солнце. Перед огнём отступало всё живое: летели, бестолково кружась, птицы, скакали, как безумные, зайцы, промчался медведь, подкидывая чёрными голыми пятками, и долго слышно было, с каким треском ломился он сквозь заросли ельника.
Порой Валентине казалось, что всё это какой-то дурной сон, но так больно били по телу ветки деревьев, так слезились опухшие, изъеденные дымом глаза, и страх так сжимал сердце, что, будь это во сне, она давно бы проснулась.
Наконец они выбрались к неширокому протоку. Перед ними раскинулся остров, покрытый чёрным ельником и тополями. Кирик посмотрел на подтянутые бока оленей, на Валентину и, кивнув на остров, сказал:
— Плыть, однако, надо.
Река горела серебристым блеском, но вдоль острова, обросшего по берегу кустами ив, она двигалась, густая, тёмная, покачивая, как зелёные облака, сплошное отражение листьев. По всей реке, как поплавки, мелькали головки белок.
— Поплывём, — сказала Валентина, ободрённая речной прохладой.
14
Остров был уже занят. Всюду на кустах и деревьях ожесточённо отряхивались мокрые белки. Усталые после переправы, с облипшей шерсткой, они казались особенно тощими со своими большими ушами и безобразно прилизанными крысиными хвостами. Они не собирались уже уходить отсюда, а всё новые и новые стаи рябили воду реки. Некоторые самки пытались спасти бельчат летнего помёта, но выносили из воды жалкие трупики. Уходить с острова было некуда: по ту сторону речки тоже клубился дым. Удручённый Кирик с минуту грустно смотрел на него, потом плюнул, смешно и грубо выругался.
— Все кончили! Мох пропал, зверь пропал, птица пропала, — и Кирик остервенело погрозил кулаком тому кто выпустил огонь на волю, затем он оглянулся на доктора, крикнул сердитым тоненьким голосом. — Паром делать надо!
На размытой береговой косе громоздился прибитый половодьем лес. Кирик начал вырубать топором сухие брёвна. Валентина срезала огромным ножом тонкие тальниковые прутья. Мокрые волосы прилипали к её лицу и шее. Босиком, без шляпы, в подвернутых до колен брюках, она походила на мальчика. Сейчас она одна легко перетаскивала такие брёвна, какие в обычное время ей было бы и не поднять.
Едва они увязали два первые бревна, как загорелись ельники на острове, и скоро на берегу закопошилась масса мелкого зверья. Горностаи, белки, бурундуки, мыши крутились прямо под ногами людей, лезли на платье, на брёвна плота. Потом неожиданно сверху по реке донёсся крик человека.
— Э-эй!
Кирик поднял голову, но не бросил работу, закричал в ответ:
— Э-эй!
Крик повторялся, всё приближаясь. Показался человек в лёгкой оморочке: это был охотник Михаила, тот самый, который так боялся прививки оспы.
— Говори! — быстро сказал он Кирику, выскочив на берег, но не присел, не набил трубочку, а схватил бревно и потащил его в воду.
— Ты, говори, — так же откликнулся Кирик, не бросая работы.
И Михаила, увязывая гибкими прутьями брёвна, рассказал о том, сколько выгорело оленьих кормов там, где сходятся верховья Омолоя, Сантара и этой реки Большого Сактылаха, о том, что пожар, возникший от костров русского конного транспорта, сначала шёл двумя очагами на расстоянии трёх дней пути, а потом ветер подхватил его и слил в одно — по направлению к закату. Лучшие оленьи ездоки, посланные поселковым советом по следам доктора, наверно, остались по ту сторону пала или отсиживаются на озёрах.
Плот рос быстро, но огонь наступал ещё быстрее. Странно заколыхались вдруг ближние кусты. Из густого сплетения гибких ветвей показалась лобастая голова медведя. Он жалобно урчал, крохотные глазки его пугливо посверкивали. Всё было страшно, но люди всё-таки были лучше огня. Зверь поколебался ещё и вышел из кустов. Олени не обратили на него внимания, а продолжали стоять, понуро опустив головы, с налитыми кровью глазами. Скоро этот клочок острова превратился в открытый зверинец. Смерть, лучший укротитель, неслась сюда, высоко развевая красной гривой, и заяц, готовый лопнуть от страха перед ней, сидел сгорбленный на хвосте притихшей лисы.
Но они забеспокоились и заметались, когда нагруженный плот медленно отошёл от берега. Отталкиваясь длинным шестом, Валентина видела тысячи глаз, понятливо устремлённых на плывущие брёвна. Стоило людям замешкаться, и у них не хватило бы места для пассажиров.
— Сгорят они все, — сказала Валентина, подавленная этими, нечеловечески осмысленными взглядами.
— Не все сгорят... которые потонут, — сказал Кирик, уже успокоенный. — Сохатый-то — не дурак: выплывет на мелкое. В воде стоять будет. Медведь тоже.
Плот быстро плыл по реке, затянутой дымом. С берегов дышало нестерпимым жаром. Жар гнул и коробил ветви деревьев, траву, сухие сучья, они очернели, свёртывались, дымились и вдруг светло вспыхивали. И всё вокруг гудело, трещало, качалось пьяно, грозно, вмазывая в небо грязные хлопья сажи, облака дыма и разорванные полосы огня. Огонь шёл, всё сокрушая в диком порыве, швырял по ветру горящие лапы, осыпал реку метелью вьющихся и гаснущих искр.
Кирик черпал котлом воду, поливая ею вьюки, себя, оленей. Все были мокрые, жалкие, а к ночи ещё хлынул вдруг проливной дождь.
15
Дождь чертил, рассекал воду, и вся она хлюпала, булькала, покрытая звонкими пузырями и светлыми, опрокинутыми на шляпки дождевыми гвоздиками. Сумерки разливались над крутыми, тёмнолесистыми берегами, меж которых плыл плот. Олени тесной, серой, почти неподвижной грудой лежали посреди плота. Трое тонких намокших людей караулили с шестами каждый крутой поворот, каждый выступ, в который могли уткнуться нёсшие их брёвна. Так плыли они уже второй день, садились на мели, бродили в ледяной воде, сталкиваясь с камней.
Чем больше трудностей они переносили, тем крепче и спокойнее, чувствовала себя Валентина. Казалось, на свете перестали существовать кашли и насморки, хотя ноги всё время были мокрые и струйки дождевой воды то и дело проползали под прилипающее к спине сырое бельё. Теперь Валентина гордилась собой и, преодолевая усталость работала на равне с охотниками. Она даже усвоила себе их походку, лёгкую, почти неслышную, их манеру всматриваться и вслушиваться.
— Хорошо едем? — спрашивал Кирик, совсем привыкший к ней.
— Хорошо, да не больно, — отвечала она его же фразой.
Валентина стояла с шестом в руках, с нетерпением ожидала удобного места для высадки. Погреться бы у костра горячим чаем, съесть кусок поджаренного на вертеле мяса. Валентина с усмешкой подумала, как огорчился бы Ветлугин, увидев её в такой обстановке. Сейчас она была бы рада встретить его. Об Андрее ей даже не думалось: он стеснил бы её: такой жалкой казалась она самой себе в своём грязном, разорванном костюме, с распухшими, обветренными руками.
За поворотом на берегу горел огромный костёр, болталась на шесте серая тряпка.
— Эй! — крикнул Кирик.
В косой сетке дождя выросла высокая стройная фигура охотника.
— Кто плывёт? — спросил он по-эвенски, сбегая вниз.
— Доктор плывёт. Чум-то есть?
— Шалаш есть. Чай есть. Мясо есть, — скоро заговорил охотник.
Он изо всей силы ухватился за брошенный ему ремень, захлестнул его за корень вывороченного дерева.
Устроенный им навес из оленьих шкур не вместил всех, и сам охотник сел под дождём, накинув на плечи и голову кожаный лоскут. В боковом свете костра лицо его с косо поставленными крыльями жёстких бровей казалось бронзовым.
— Скажи ему, чтобы он лез сюда, мы потеснимся, — сказала Валентина Кирику. — Почему он не хочет? Уважение есть? Вот глупости.
Кирик перевёл. Охотник подсел ближе, стал говорить.
От оленных всадников с Омолоя он узнал о докторе, по следам которого прошёл огромный пожар. Эвенки решили, что если доктор не погибнет в огне, то ему не миновать сплава по реке Сактылаху, и вот он охотник, ждёт здесь. У него умирает жена от какой-то болезни. Недавно родила, лежит горячая как огонь, и всё говорит, говорит непонятно и страшно.
— Далеко? — спросила Валентина.
— День на олене. Семья большая: восемь детей.
Кирик переводил. Он так устал, что ему даже не хотелось рассказывать ни о приисках, ни о своей артели. Он только и спросил от себя, к какому роду принадлежит охотник и не встречался ли он с его сородичами.
Валентина долго сидела молча. Вьюк с аптечкой находился в сохранности, и что такое день езды до больного?
«День-два лишни — не беда», — вспомнила она слова Кирика и усмехнулась печально.
Охотник не уговаривал, не суетился, а сидел неподвижно, с внешним спокойствием ожидал ответа. Эвенки дипломатично молчали. Пусть доктор решает сама.
16
Утром охотник Михаила отправился обратно в верховья, а Валентина с Кириком и охотником поехали в тайгу, седую от дождя и тумана. Дождь всё шёл и, слушая, как он долбит по шкуре, накинутой ею шерстью вниз на плечи и голову, Валентина смотрела на голубоватые тощие ветви лиственниц, осыпанные живыми светлыми каплями, на чёрные от сырости сучья ольхового подсада. Земля в низине не принимала больше воды, и набухшие бурые прошлогодние листья не могли уже прикрывать мелких луж, а тонули покорно, густо, запрокидываясь вверх распрямлёнными краями.
Теперь Валентине казалось, что в тайге было удивительно хорошо, когда стояла жара и так славно пахло древесной смолой и вялыми травами. А сейчас всё стало мокрое, холодное, вещи во вьюках отсырели, и во всем лесу не найдёшь сухого пятнышка для ночлега.
Два чума стояло у озера на устье мелководной речонки, льющейся среди огромных валунов. Серая лайка, очень похожая на Тайона, но зверовато-настороженная к приезжим, радостно, без всякого заискивания встретила хозяина. Толпа черноголовых ребятишек с тревожно весёлым любопытством уставилась на Валентину. Она всё замечала: и лайку, и ребятишек, и синие космы дыма, спадавшие с острых макушек чумов. Но всё это, уже привычное, не поражало её воображения, занятого предстоящей встречей с больной.
В чуме было очень тепло, однако, Валентина долго не могла согреться у пылавшего камелька, ещё дольше она не могла отмыть руки.
Под меховым одеялом, металась женщина. Рядом с нею лежал уже мёртвый ребёнок — девочка (в этот же вечер отец зашил её в оленью шкуру и зарыл, по обычаю, в тайге под буреломом). Валентина осмотрела больную. У неё были все признаки общего заражения крови: роды прошли четыре дня назад, а послед ещё не отделился. Требовалось немедленное оперативное вмешательство, иначе никакое лечение было невозможно. Больная ещё не погибла потому, что не было сильного кровотечения, но она вся горела. И таким грязным и убогим выглядело при скудном свете камелька лесное жилье...
— Она умрёт, — перевёл Кирик предсказание Валентины, и хозяин юрты, сразу стал маленьким и сутулым.
Горе охотника совсем расстроило Валентину. Как она хотела, чтобы, наперекор всему, эта женщина, хрупкая и длиннокосая, снова наполнила чум своей милой суетнёй, материнским ворчанием и смехом.
— Она наверно умрёт! — повторила Валентина, с состраданием, точно хотела тоном голоса искупить жестокость своих слов. — Но я буду лечить её, — добавила она, проникаясь смутной надеждой.
Валентина вспомнила все случаи из своей практики, пересмотрела аптечку. Она действительно решила сделать всё, что было возможно.
Присмиревший Кирик подавал ей тёплую воду, новые оленьи шкуры, её собственное чистое, но измятое во-вьюках бельё...
Было совсем поздно, когда Валентина, тепло укутав больную, дрожавшую от озноба, пошатываясь от усталости, добралась до постели, приготовленной для неё в другом углу, закрылась зимней дохой хозяина и уснула мёртвым, тяжёлым сном. Она не слышала, как забегали из другого чума дети, как выгонял их эвенк-хозяин. Кирик, потрясённый всем виденным, сбежал в большой чум и долго сидел там, у огня, поднимая брови, потряхивая головой в мучительном раздумье, пока не свалился, тоже побеждённый сном.
17
Среди ночи Валентина вдруг проснулась и, глядя в полутьму широко открытыми глазами, села на постели. Ей снилось что-то ужасное. Какие-то бабы, нагие, безобразные, наглые, и она между ними, босая, в одной рубашке, и Андрей, очень пьяный, очень жалкий, маленький, сморщенный, целовал её всю и плакал, и сама она была дряблая и сморщенная. Чьи-то липкие руки прикасались к ней, и стыд сжигал её, потрясающий стыд...
Сидя с открытыми глазами, трогая своё очень тёплое, нежно-округлённое тело, Валентина всё не могла отделаться от ощущения этого стыда и ужаса. Потом она прислушалась к плеску дождя, ещё усилившегося, сладко зевнула, собираясь уже прикорнуть в нагретом ею местечке, но, не закончив зевка, взглянула на постель больной и сразу вскочила.
Женщина лежала неподвижно, одеяло не шевелилось на её груди, лицо в переменчивом свете костра было тёмное, как земля. Валентина, почти не дыша, присела около неё на корточки, потрогала её тихонько. Она была жива, но пульс её, частый, западающий, едва бился.
— Не умирай! — попросила Валентина и, жалко сморща нос, погладила жесткие волосы женщины. — Не умирай! — страстно повторила она, опускаясь на колени возле её изголовья. — Ты ещё так долго сможешь жить! Почему я не приехала к тебе несколько дней назад? Всё было бы хорошо. Не умирай, не надо умирать! — повторяла Валентина шопотом, бережно пряча под одеяло горячую, потную руку эвенки. — Господи! — прошептала она, тоскуя в страшной своей затерянности здесь перед лицом смерти. — Такая ночь и темнота кругом... Так мало людей на этой дикой земле... А смерть отнимает мать у детей.
Слёзы навернулись на глаза Валентины. Вся гордость её собою пропала, и она чувствовала себя несчастной, слабой, маленькой.
К утру больная снова заметалась и начала бредить. Хозяин чума и Кирик принесли крохотный стол, похожий на низко опиленный табурет, чайную посуду, вареную оленину, лепешки, ягоды. Валентина ничего не стала есть. Она заставила себя взять кусок, разжевала его, но гнетущая тоска клещами сдавливала ей горло.
— Как баба-то? Не померла? — спросил Кирик.
— Нет... жива пока.
— Помрёт ещё, — сказал Кирик. Он помолчал в раздумье, поднимая и сводя к переносью брови. — Разный, хворь-то бывает. Не всё, однако, лечить можно!
— Всё можно лечить, пока не поздно, — сердито ответила Валентина. — Эта умрёт потому, что некому было помочь во-время. А женщин у вас мало, старятся рано... Матерей особенно беречь надо. — Валентина взглянула на удивлённого Кирика, добавила со вздохом: — Ничего не понимает.
— Я всё понимает, — обиженно возразил Кирик. — Ты правду говоришь: баб у нас мало. У якутов баб мало... Да разве можно уберечь! Микола-матушка! Помирает всё равно — мужик или баба. — Кирик помолчал, разрывая зубами плохо уваренный ленок. — Как теперь поедем? Обратно нельзя: оленей кончим. Мох-то сгорел. Плыть будем, что ли? Ниже, вот он говорит, камень много. Тогда оленем поедем. Там база есть. На большой берег приедем, там лодка большая, дым большой.
— Пароход?
— Угу, — произнёс Кирик, не в силах сказать другое, потому, что рот у него был забит едой.
— Далеко мы заехали! — печально удивилась Валентина.
— Ещё дальше заедем, — чуть погодя сказал Кирик, но, заметив испуг на лице Валентины, торопливо пояснил: — Речка-то вниз пойдёт. Больно круто поворачивает.
18
Лес кончился. Впереди светлела широкая порубка по косогору, уютный угол, образуемый течением реки и впадавшего в неё ручья. За неровно опиленными пнями стоял на берегу чудесный дом. Настоящий бревенчатый дом, рубленный в лапу. Из трубы медлительно, неохотно расставаясь с крышей, шёл сизый дымок. Тут же, на берегу, на устье ручья, стоял склад-амбар. Дверь амбара была широко открыта, в темноте смутно виднелись нагромождёнными до потолка ящики и мешки с мукой. Двое в брезентовых плащах хлопотали у порога, чем-то звякали, громко переговаривались. Они не сразу услышали чавкающие шаги оленей: косой дождь частил над просекой, над мокрыми крышами построек, наполняя окрестность звучным шорохом.
— База это, — сказал Кирик Валентине с таким видом, точно они на каждом шагу встречали такие вот базы.
Валентина промолчала. Вид настоящего жилья растрогал её. Ей хотелось поскорее взбежать на ступенчатое крыльцо, распахнуть деревянную на железных петлях дверь...
— Вот башмаки, так башмаки! — по-русски произнёс в амбаре мужской голос. — Под таким башмаком любой валун треснет.
Валентина всё с тем же чувством оживлённого интереса повернула голову.
— У себя в мастерской изготовили, — ответил другой негромко.
От этого негромкого голоса у Валентины сразу до онемения похолодели кисти рук. По этой вспышке отчаянного испуга она сразу угадала: Андрей! Он стоял тоже спиной к двери, неестественно широкий в своём дождевике.
Валентина спрыгнула с седла и пошла к распахнутому зеву амбара неровной от усталости и волнения походкой.
Андрей обернулся скорее на взгляд её, чем на звук шагов, терявшийся в шорохе дождевых капели.
— Вы! — начал было он. — Как это вы? — Он не улыбнулся ей, не поздоровался, не сделал даже ни одного шага навстречу.
«Вот он какой... странный какой...» — думала Валентина, подходя к нему. Губы её, полуоткрытые от удушья, мелко дрожали.
Встреча получилась не радующая. Второй разведчик тоже перестал рыться в груде железа, сваленного на полу, и стоял, удивлённо глядя на Валентину.
«Уж лучше бы не встречаться!» — подумала Валентина и от досады на самоё себя спросила почти спокойно:
— Здесь ваша база?
— Да, здесь наша база, — подтвердил Андрей и неопределённо развёл руками; в руках он всё ещё держал два косозубчатых кольца.
— Что это у вас? — продолжала Валентина тем же тоном.
— Это? Башмаки. Башмаки для буров, — пояснил Андрей. — Они навёртывались на трубу и при вращении разбуривают породу. Вы видели когда-нибудь работу буровой разведки?
— Нет, я не видела, — сказала Валентина звенящим голосом. — Я не видела работу разведки... Я очень промокла. Где бы мне тут переодеться и согреться немножко?
— Пойдёмте! — виновато сказал смущённый Андрей; он положил «башмаки» и пошёл за Валентиной к дому, куда Кирик втаскивал снятые с оленей вьюки.
«Какой же я идиот! — терзался Андрей, глядя на стоптанные, порыжевшие от сырости сапожки Валентины, на жалко обвисшие поля ее фетровой шляпы. — Какой я невыразимый идиот!»
В просторной избе он сдернул с постели на нарах одеяло, торопливо завесил им угол для Валентины; один край не доставал до торчавшего в стене гвоздя, и Андрей притянул его, накинув на суконное ухо петлю из чьего-то галстука. Он послал одного рабочего топить баню, другого в склад за продуктами, а сам, стараясь не смотреть на отгороженный им угол, принялся усердно шуровать в печке.
— Погода совсем разладилась, — сказал он Валентине, когда она вышла, переодетая в сухое, в его рубашке с подсученными рукавами. — Я очень сожалею, что вы попали к нам в дрянную погоду.
— Вот как! — перебила Валентина, понимая, что он просто не рад её приезду. — Разве я выгляжу такой несчастненькой? Хотя... (она ожесточённо пощипала подвёрнутый рукав рубашки), хотя, конечно, после всех этих приключений нельзя выглядеть иначе.
Больше они не разговаривали.
19
Идя в баню по грязной тропочке в чьем-то большом дождевике, пиная коленками шумящие его полы, Валентина с досадой перебирала подробности встречи, такой чудесной и такой нелепой.
«Что же это? Ведь я же больше месяца не видела его! И вот встретились, а радости нет. Значит, и любви нет?» — и Валентина сердито рванула к себе дверь низенькой баньки топившейся по-чёрному.
Там было темновато, знойно, сухо, дымок ещё ел глаза.
«Не угореть бы!» — подумала Валентина, раздеваясь на лавочке у двери.
Снизу, из-под полка, пахло прелым берёзовым листом, возле каменки на деревянном корытце ожидал положенный заботливой рукой новый веник.
— Ну, что же, попробуем, — сказала Валентина и облила веник ковшом горячей воды.
Сморщенные, уже засохшие листья сразу окрепли.
«Вот угорю здесь, — подумала Валентина, почти желая этого, но бессознательно наслаждаясь теплом, охватившим всё её назябшее тело. — Они не скоро пришли бы за мной... Он, наверное, не побеспокоится!»
«Вы видели работу разведки?» — гневно передразнила она, вздрагивая от озноба, покрывшего её кожу пупырышками, плеснула из ковша на раскалённые камни, окатилась водой сама и полезла на полок, захватив веник.
Она неумело хлестала себя мягкими, жарко шелестевшими листьями, и волны горячего пара колыхались над нею, Дышать было трудно, но тело её, светлевшее, как перламутр, в этой черной норе, становилось таким гибким и лёгким, точно она выбивала из него всю усталость, всю зябкость и... злость.
— Это же самый настоящий массаж! — сказала она, бросая веник и спускаясь вниз, где стояло корыто.
— Хорошо-о! — сказала ещё она по поводу своего первого «пара», сильно намыливая волосы, закрутившиеся в крупные кольца.
— Хорошо-о! — повторила она просто так, радуясь тёплому купанью.
Свою мочалку-губку она оставила в тайге, разделив в подарок ребятишкам, и теперь мылась рогожной. Она приготовила её перед баней сама, и так приятно было мыться этой жестковатой вехотью, роняющей клочья мыльной пены! В крохотное оконце виднелся кусок реки, — текущая вода, покрытая дождевой рябью, — да еще у самого стекла покачивалась узкая травка. Всего травин пять...
Угореть уже совсем не хотелось. Когда она вернётся из бани, там приготовят чай. Обязательно с консервированным молоком. Она так давно не пила чаю с молоком.
Потом ей пришла мысль, что, пока она моется, Андрей соберётся и уедет к своим разведчикам, не простившись с нею. У него это получится очень просто. Валентина заторопилась одеваться и снова нервничала, то роняя вещи на залитый пол, то хватаясь руками за покрытую копотью стену.
Когда она вошла в барак, Андрей сидел у стола, весело разговаривал с каким-то новым русским. Они ели разогретые на сковородке консервы.
«Он совершенно не думает обо мне, — снова затосковала Валентина. — Мне бы кусок не пошёл в горло, если бы я вот так сидела и ожидала его. А он ест и очень весел. — Его весёлый вид раздражал её не меньше, чем недавняя серьёзность. — Да, этот не побежит на свидание не пообедав!»
— Вот гостеприимный хозяин! — укорила она с натянутой шутливостью. — Что же это вы обедаете без меня?
— Для вас особый обед готовится, — сказал Андрей. — Если бы вы приехали до ненастья, когда была богатая охота... А сегодня только вот... — и он кивнул на печь, где дожаривался крепко подрумяненный рябчик. — Конечно, вас дичью не удивишь после вашего путешествия по тайге. Но там вы ели её поджаренную прямо на огне, а у нас по-настоящему, на сковородке. И еще макароны, и даже варенье есть к чаю. — Разговаривая, Андрей обошёл вокруг печки и остановился около Валентины. — Через три дня на речной базе будет пароход, — добавил он несколько неожиданно.
— Будет пароход, — повторила Валентина, тревожно глядя на него. — Значит, мне надо уезжать! — проговорила она.
«Неужели я ни минуточки не побуду с тобой наедине?» — спросила она его глазами.
Чисто вымытые кисти опущенных её рук нервно шевельнулись. Андрей был так хорош в белой рубашке, с небрежно спутанными тёмными волосами, что ей хотелось притронуться к нему.
— Мы вместе поедем, — сказал он и смутился. — Мне тоже пора домой, — добавил он, точно оправдываясь! — Мы выедем на оленях рано утром. Здесь ещё больше двух дней езды. Но вам ведь не привыкать теперь.
20
Гулко лопались в печке горящие поленья. Треск огня напоминал Валентине пожар в тайге, но влажный шорох дождя за стеной гасил это воспоминание: трудно вообразить горящей мокрую до корней тайгу. И так приятно было сидеть на скамейке в настоящем доме, где ниоткуда не протекало и не дуло, где всё было самое настоящее, даже пол под ногами.
Андрей у стола, под висячей керосиновой лампой, писал что-то в толстую книгу-тетрадь. Его опущенное лицо с выражением озабоченной старательности было хорошо видно Валентине, когда она изредка посматривала на него через плечо. Но она ощущала его присутствие и не глядя, как ощущала с закрытыми глазами движение тепла и света.
Вот он встал и пошел к ней. Валентина угадала его приближение не по шагам, — в бараке ходили ещё и другие, уже готовясь ко сну, — а угадала по радостной тревоге, прибежавшей лёгким холодком по её спине. Она не выдержала, оглянулась.
— Отогреваетесь? — спросил Андрей и сел с нею рядом.
Валентина промолчала, счастливая. Ей было так хорошо сейчас. Зачем нужно ехать куда-то? Казалось, ничего не могло быть лучше этой скамейки, на которой они сидели. Большего и не нужно, только бы сидеть вот так.
— Хотите, я прочту вам Багрицкого? — спросил Андрей.
— Да, — сказала Валентина.
Она могла сидеть так и слушать хоть целую ночь. Она совсем не испытывала усталости, обычной после дороги, даже тепло дома не разморило её.
Тополей седая стая,
Воздух тополиный,
Украина, мать родная,
Песня — Украина!
...Белые стены мазанки на гладком току двора. Деревья в белом цвету ломятся через плетень. Солнце над землёй — золотая крыша: лучи его, как сверкающая солома, ложатся на всё щедро, тепло, радостно. Свет ослепительный. Потом красная юбка старухи заслоняет свет, и морщинистые руки, пахнущие полынью, гладят голову и плечи маленькой девочки...
Когда это было? Никогда этого не было!
«В детстве, быть может, на самом дне...» — подумала Валентина словами Маяковского.
— Хорошо? — спросил Андрей, опуская книгу.
— Очень, — восторженно сказала Валентина.
Долго они сидели молча.
— Я могу и молчать с вами сколько угодно, мне совсем не скучно, — тихо сказала Валентина.
— Да? — Андрей посмотрел на неё, встал, открыл дверку печи, подтащил клюкой головешки.
Он стоял, опустясь на одно колено, лицо его, освещенное красноватым светом, было задумчиво, но в уголках рта пряталась улыбка, и если бы он улыбнулся, то улыбка получилась бы серьёзная и нежная.
Люди в бараке уже спали, лампа над столом была привёрнута и горела тускло: весь свет шёл от печки, от смолистых поленьев, сунутых Андреем в её раскалённый зев. Андрей посмотрел, как огонь охватывал дрова дружным пламенем, медленно поднялся и, счищая липкую серу с ладоней, снова присел на скамейку.
— Вот я смотрела на вас и думала, — грустно заговорила Валентина, — думала, что это никогда-никогда больше не повторится, но запомнится на всю жизнь... Всё лес да лес. Глушь такая... северная. Горы. Дикие камни — и вдруг вот этот дом... бревенчатый домик. И этот свет от печки, и вы... человек, подбрасывающий в печку поленья...
— Что же тут такого! — сказал было Андрей, но глянул на Валентину и увидел её совсем близко. И снова, как тогда, во сне, сердце его сжалось до боли. Он смутился, оглянулся на тонувшие в темноте углы барака и вдруг устыдился за излишнюю предупредительность своих разведчиков, грубоватых, простодушных парней.
— Вот же чудаки какие, — сказал он. — Всегда на ночь лампу привёртывают, а получается совсем не экономно. Наоборот: когда лампа заправлена, как надо, в ней газ горит, а в привёрнутой один керосин сгорает, оттого и копоти больше...
21
Снова торопко шли олени, снова сыпались отрясаемые ими с кустов частые капли, но каким весёлым казался теперь этот добавочный дождь!
...Кирик, ехавший впереди, свернул с дороги, начал спешиваться: облачные сумерки уже оседали на землю...
Кирик положил между корнями дерева мелкого хворосту, вынул из вьюка сухие растопки, и скоро синий дымок пополз, извиваясь вокруг двух низеньких палаток. Андрей расстелил в палатке Валентины охапку веток, хотел выйти, но взглянул на Валентину и улыбнулся. Она сидела у входа, положив руки на свой дорожный вьюк, но ничего не вынимала, а только смотрела на него, Андрея.
— Что же вы сидите, точно в гости приехали! — шутливо укорил её Андрей.
— Я и приехала в гости, — тихо сказала она. — Я всё ещё у вас в гостях, Андрей Никитич!
Тогда он взял вьюк, отложил его в сторону и сел рядом с ней.
— Расскажите, как вы там, в тайге-то... Вы же погибнуть могли! — проговорил он взволнованно.
Валентина вспомнила огромные безлюдные пространства, ночи, проведенные у постели умершей эвенки, свою тоску об Андрее и суровость встречи. Дыхание у неё неожиданно остановилось. Она ещё хотела сдержаться, заслонилась рукой, отвернулась (покашлять бы, что ли?!), но рыдания прямо душили её.
Андрей растерялся.
— Валентина Ивановна, — сказал он порывисто. — Разве вы плакали там в тайге?
— Конечно, плакала, — ответила она прерывающимся голосом. — Я же опоздала к больной и ничего, ничего не смогла сделать, но и уехать от неё, умирающей, тоже не могла. — Слезы Валентины сразу высохли. — Вы понимаете: целая куча детей... маленьких, а мать умирает, а кругом юрты лес такой... на всю жизнь. Сплошной лес! Я — врач, я училась тому, как лечить, и вот смотрю на человека и вдруг вижу: я совсем бессильна перед этим... и вообще бессильна... И почти трое суток она умирала. Вы понимаете... пульс как ниточка, и уже ни температуры, и... ничего. Человек сдал — умирает, и сам знает, чувствует... что умирает, и до последней минуты в сознании. Я ночами подходила, к ней с такой ребячьей надеждой: а вдруг ей легче станет! Ведь от сепсиса не выздоравливают! А она взглянет стеклянным взглядом и только вздохнёт: всё понимала. А тут ещё эти маленькие к ней лезут, и она им наговаривает по-своему, а я не мешаю, потому что всё равно... — Голос Валентины задрожал, и она закрыла лицо руками.
— Не надо так, — попросил Андрей и бережно провёл ладонью по её опущенной голове. — Вы измучились, вот и нервы...
— Да, нервы, — сказала она, быстро взглядывая на него. — Я знаю, что дети не пропадут. Это такое дружное гнёздышко. Я напишу в область, когда приеду. Дело не в этом, — добавила она, вытирая лицо подвернувшейся марлевой косынкой.
— А в чём? — ласково спросил Андрей.
— А в том, что вдруг видишь своё бессилие, сознаешь, что все твои познания ничего не дают.
— Это настроение минуты, — сказал Андрей, задетый за живое воспоминанием о собственных переживаниях. — Это у всех бывает, когда... неудачи.
— Значит, пройдёт? — спросила Валентина.
— Пройдёт, — нежно, почти любовно глядя на неё и не сознавая этого, ответил Андрей.
Оба рассмеялись, счастливые, и Андрей вышел из палатки.
22
Валентина долго лежала, вслушиваясь в шелест ветра, — дождь, шуршавший с вечера по туго натянутой брезентовой крыше, видимо, перестал, — и думала об Андрее. Ей казалось, что она лежала так и не спала всю ночь, а если спала то и во сне думала о нём и ощущала его присутствие. Ведь он совсем близко: палаточка Кирика в двух-трёх: шагах.
На приглашение Валентины переночевать в её палатке Андрей сначала не ответил, а потом покраснел так, что покраснела и она, и сказал:
— Нет, я лучше потесню Кирика. Вы теперь уже привыкли не бояться в своём перекидном доме.
Да, она уже привыкла, просыпаясь по ночам, слышать над собою могучий шум леса или тонкий звон комара в глубоком безмолвии. Большой дом тайга! Темные руки ночи медленно двигают звёзды по большому небу. Какой-то зверь-житель проходит вблизи, шевельнёт сучок осторожной лапой — и сухо крякнет сучок. Кашлянет в ответ в своей палатке Кирик, всегда чутко настороженный, далеко ответит звон ботала на олене. Кирик пятьдесят лет прожил, не выходя из тайги. Привыкла и Валентина: месяц прошёл.
Выйдя из палатки, Валентина увидела Андрея, хлопотавшего у костра. Он только что отставил в сторону чайник и, прислонясь подбородком к тонкой сушине, которую ещё держал в руке, задумчиво следил за банкой консервов, приставленной им на угли. Он как будто ждал появления Валентины: обернулся к ней и улыбнулся. Но улыбка была только внешняя и проскользнула, не оживив лица. Валентина сразу подметила, что за одну ночь его лицо осунулось, и, может быть, в первый раз в жизни обрадовалась такой перемене.
— Вы уже встали! — сказала она, подходя и перебирая руками полотенце.
— А я и не ложился: до полночи просидел в палатке, а когда перестал дождь — сидел у костра.
— Ах! — вскрикнула Валентина. — Почему вы не разбудили меня? Я тоже иногда люблю полуночничать. Вам было неудобно, наверное, в маленькой палатке?
— Нет, удобно, — Андрей сломал о колено сушину и бросил в костёр. — Мысли всякие одолевали. Знаете, иногда очень тяжко бывает. Такой разброд, что сам нечистый не разберётся.
— А-а! — протянула Валентина и тут же гибким движением опустилась на корточки, жмурясь от жара, прихватила краем полотенца и оттащила в сторону закипевшие консервы.
Умываясь у ручья, плеща прозрачной струёй, Валентина думала об Андрее:
«Иногда тяжко» — это он о работе. Но что значит «разброд»? — Валентина не хотела вспоминать об Анне: она не могла думать о ней сочувственно, вся захваченная влечением к Андрею, а думать плохо было престо невозможно.
«Вот это и есть разброд! — путем каких-то особых выводов заключила она. — Работа не идёт — вот и разлад. Если бы меня за неудачу в работе вздумали лишить звания врача?.. Я бы просто погибла: ведь тут и учёба, и опыт, столько лучших лет и сил затрачено».
В этот день предстоял перевал через горы. От береговых, отвесных утёсов тропа повернула в обход, петляя то по скалам, заросшим сверху толстыми моховищами, то по гущине ольховника, потом потянулись чахлые лиственницы.
Погода стояла пасмурная, прохладная, и подниматься пешком было легко.
— Смотрите, как низко плывут тучи, — весело говорила Валентина Андрею, — они идут, как молочные коровы с поля. А сколько здесь голубики! И чем выше местность, тем слабее её кусточки, вот эти прямо стелются по земле. А ягоды всё крупнее.
Оба остановились на повороте у обрыва. Облака тумана клубились под их ногами, в просветах его неровной полоской светлела какая-то речонка, ближе, прорывая белую пелену, чернели острые верхушки лиственниц.
— Еще один шаг — и смерть, — задумчиво сказал Андрей.
— Даже мысль о ней меня всегда возмущает! — ответила Валентина, но тоже задумалась. — Я очень люблю себя... всякую. Вот я одна — большая Валентина, много работаю, обо всём беспокоюсь. Если бы я была только такой, я бы, наверное, была уже профессором. Но есть еще другая я — маленькая. Эта любит наряды, веселье, тащит меня, большую, из поликлиники, из-за стола от занятий, мешает...
— Как же мешает?
— Всячески...
— А-а! Вон кедровка летит, хотите, я убью её? — Андрей вскинул ружьё и шутя опустил его стволами на плечо Валентины. — Вот так...
— Стреляйте, я не боюсь!
— Да я-то боюсь. Какая же вы сейчас: большая или маленькая?
Валентина не ответила, искренне затрудняясь.
— Ну? — поторопил Андрей.
— Я сама не знаю. Может быть, я просто наболтала на себя. Может быть, у всех так!
С разговорами они забыли про Кирика, потом спохватились и пустились нагонять его. С вершины подъёма они увидели, как он, уже далеко внизу, сводил оленей не по прямой, а зигзагами. Местами и Кирик и олени съезжали почти сидя.
— Куда это он затащил нас? — изумлённо сказал Андрей. — Есть же более отлогая тропа.
— Он человек с фантазиями, — переводя дыхание, радостно сказала Валентина. — Да здесь и не он проводник. Это уж мы сами виноваты. — И она начала спускаться первой, не выбирая дороги.
— Осторожнее! — крикнул Андрей, нагоняя её. — Мох мокрый и скользкий. Можно скатиться на скалы.
На каменистой круче он протянул руку Валентине. Она легко оперлась и в следующий момент уже стояла с ним рядом. Он перебрался ниже и опять потянулся к ней.
Пушистая прядь волос задела его по разгоревшейся щеке.
— Вы научились ухаживать? — сказала Валентина, пытаясь улыбнуться.
— Это не ухаживание! — ответил Андрей.
— Что же тогда? — спросила она дрогнувшим голосом.
Он глянул в блестевшие перед ним глаза Валентины (невозможно было оторваться от их сияющей синевы) и, волнуясь, поцеловал её.
23
— Я полюбил тебя знаешь когда? — спросил Андрей.
Она сидела на белых перилах, держалась одной рукой за железную стойку, другая рука её лежала на плече Андрея.
— Знаю, — прошептала Валентина с гордой нежностью. — Когда я пела? Я никогда так не пела, как в тот раз. И ты посмотрел потом на меня... (лицо её засветилось торжеством). Ты нехорошо думал обо мне до этого?
— Нет, всегда хорошо. Ты казалась мне странной иногда, но никогда — дурной. — Андрей не стал разуверять её, хотя ему думалось, что он полюбил её позднее, когда она, такая измученная, явилась к нему на базу.
— Мне хочется поцеловать тебя, — сказала Валентина тихонько, капризно, весело, но тут же засмеялась и спрыгнула с перил.
Она стояла теперь перед ним, и Андрей восторженно смотрел на неё, продев руки под её жакетик.
Солнце пробило, наконец, серебряную толщу облаков над серой рекой, над серыми горами и, бледное, но тёплое, тянулось лучами в ослепительно белый провал, всё разрыхляя и раздвигая его рваные края.
— Завтра будет чудесный день, — промолвила Валентина, следя за движением солнечных лучей.
— Чудеснее, чем сегодня, он все равно не будет, — сказал Андрей.
— Есть же на свете счастливые люди! — проговорил кто-то позади них.
Они действительно чувствовали себя счастливыми. Присутствие на палубе других людей совсем не стесняло их. Они попросту забыли обо всём на свете. А на них смотрели внимательно...
Проходя узким коридорчиком, пропитанным особенными пароходными запахами — временного жилья, машинного масла и краски — они встретились с моложаво-седым усатым поваром, и только тогда Валентина вспомнила, что именно на этом пароходе ехала она из Якутска на Светлый.
— Ну, как Тайон? — спросил повар, поздоровавшись.
— Здоров. Толстый-претолстый. Ленивый страшно, но совсем не сидит дома, а всё где-то шляется.
— Та-ак... — протянул повар с заметным сожалением и посмотрел на Андрея; видимо, ему хотелось спросить что-то ещё, но он не решился.
— Это он подарил мне собаку, — объяснила Валентина. Войдя в каюту, она закрыла дверь и сказала. — Ты знаешь, я столько, столько раз мечтала об этом. Чтобы вот так подойти к тебе и чтобы твои руки встретили меня.
Андрей взглянул в её доверчиво обращенное к нему, взволнованное лицо и вдруг представил Анну с таким же вот-так свойственным ей выражением открытой душевности, и ему показалось, что пол каюты качнулся под его ногами.
«Да, как же это я?!» — подумал он с ужасом.
24
Кирик в это время беспокойно бродил по палубе. Ему было непривычно весело и страшно немножко в этой плывущей избе, наполненной острыми запахами. Он не понимал, как могла она так скоро двигаться вверх по течению. Никто её не тянул, не подталкивал, не видно было ни вёсел, ни парусов, только внизу, с боков, хлопали два колеса, взбивая белые горы воды. Какая сила заставляла их так шуметь и хлопать?
Кирик трогал ладонями вздрагивающие переборки, прислушивался, как мелко сотрясался под его ногами пол. Только по этой напряжённой дрожи он догадывался о том, каких усилий стоило пароходу быстрое движение по реке. Длинные волны с загнутыми белыми краями выбегали на песчаные берега, облизывали их, нехотя скатывались обратно или с шумом расшибались о береговые утёсы. Кирик смотрел на них целыми часами.
Потом он шёл к своим оленям привязанным на корме, где стояла ещё за тесной перегородкой тёлка, молодая, комолая, в красных пятнах на спине. Красные эти пятна особенно смущали Кирика, и он, поплевав на пальцы, попробовал даже потереть блестящую шерсть коровы.
Олени стояли грустные: их тоже волновала непривычная обстановка. Трава и груда лиственных веток лежали перед ними нетронутые. Кирик погладил кроткие морды оленей и стал наводить чистоту на полу, как наказывал ему здешний начальник.
— Эй, дагор![8] — окликнули его с верхней палубы.
Кирик бросил тряпку, подсмыкнул съехавшие в пылу уборки ровдужные[9] штаны, помаргивая, посмотрел наверх. Там стоял человек в слепящебелой рубахе с засученными рукавами, с белым бабьим фартуком на животе, в белой же кругленькой шапочке. Даже усы у него тоже оказались белыми. Кирик посмотрел, щурясь, на этого необыкновенного человека, и ему снова стало весело.
— Здравствуй! — крикнул он дружелюбно. — Ты кто, доктор, что ли?
— Лучше доктора, — отозвался новый знакомец. — Обедать хочешь? Айда ко мне на кухню. Знаешь, внизу, у машинного отделения.
— Айда! Ладно, — сказал Кирик.
Он убрал на место метлу и тряпку, вымыл под умывальником руки, вытирая их о штаны, не без робости вошёл: в душное жаркое полутёмное помещение. Направо был ход, налево ход. Кирик подумал и пошел направо, откуда все время раздавался глухой шум.
Едва он прошёл несколько шагов как перед, ним открылся светлый провал. Кирик замер, прислонясь к стенке. Оттуда снизу тянуло запахом разогретого машинного масла. Железо урчало, лязгало, блестело, ворочалось в глубокой пароходной утробе. Кирик не вошёл бы туда один ни за что на свете. Он уже попятился было, но откуда-то сбоку снова появился человек в белом.
— Ну, чего же ты стал? — спросил он ворчливо-укоризненно. — Экой ты, братец мой, нерасторопный! Боишься что ли? — Он подошёл вплотную к оробевшему Кирику, облокотился на железную загородку, весело подмигнул вниз, разглаживая белые свои усы: — Нравится работка?
— Прямо голова болит.
— Голова болит оттого, что не обедал, — спокойно определил повар. — Мне наши девахи сказали, что ты с утра крутишься по пароходу, а в буфет не идёшь. Денег, нет, что ли?
— Как нет денег? Есть деньги, — сказал Кирик, осторожно идя за поваром, и пощупал в кармане свой гаманок. — В тайгу ездил. В тайге зачем деньги? Все целы.
— На прииски едешь?
— Угу. Домой едем. В тайгу ездил. Доктора возил.
Повар обернулся так неожиданно, что Кирик при всей своей ловкости наскочил на него.
— Какого доктора... женщину?
— Женщину. Валентину.
— Ишь ты! — совсем как конюх Ковба, произнёс белый старик.
Кирик сразу почувствовал в этом его уважение, сразу начал хвастаться доктором и собой.
25
В жаркой кухне повар усадил Кирика у окна, начал угощать его.
Кирик ел, обливаясь по́том и всё рассказывал внимательно слушавшему повару. Он был смущён немного отказом повара взять с него деньги и чувствовал себя обязанным, не зная, чем отблагодарить за угощение.
— А кто... этот с ней... муж её, что ли? — застенчиво спросил повар.
— Муж-то? Нет, не её муж. Анкин это. Баба у него есть — Анка. Больно хорошая баба, начальник она на приисках-то.
— Жалко, — пробормотал повар. — А я думал, замуж она вышла.
— Нет. Чужой играет, — простодушно сказал Кирик.
— Жалко. Нехорошо это.
— Пошто нехорошо? Ничего-о! Молодой, здоровый, играть маленько надо.
— По-твоему, может, и ничего, а по-моему плохо. Кабы была какая-нибудь завалящая, так пес с ней, а за эту обидно. Одни неприятности и ей и Анке. Узнает, — думаешь, легко той будет? Через это до смертоубийства доходят.
После обеда повар повёл полюбившегося ему Кирика в машинное отделение, потом в красный уголок, всё показывал и объяснял с видом владетельного хозяина. Кирик, очень польщённый такой дружбой и вниманием, шел за ним, как привязанный, ко всему присматривался с жадным любопытством.
Расставшись с поваром Кирик опять вернулся к своим оленям, принёс им воды перевернул вялый сверху корм и крепко задумался, навалясь на перила борта, следя, как играла внизу пенистая струя. Он думал о Валентине, об Андрее, о том, что плохо играть с чужим.
— Одни неприятности, — медленно недоумённо выговорил он.
Лёгкое прикосновение к плечу вывело его из раздумья. Это была Валентина. Она сверху долго смотрела на него, такого странного в своей кожано-меховой одежде, со своими дикими олешками на палубе парохода. Он показался ей здесь затерянным. Она оставила Андрея, сбегала в пароходный киоск и торопливо спустилась вниз.
— Ты не бойся, Кирик, — сказала она, ласково сияя синими глазами, зрачки её даже при дневном свете казались огромными в тени блестящих ресниц. — Ты не бойся я никому не стану жаловаться. Понимаешь? Я никому не скажу, что ты не слушался меня. Хочешь, я подарю тебе портсигар и зажигалку? А это папиросы. Возьми пожалуйста... Это теперь твоё.
Кирику очень хотелось иметь зажигалку. Он взял её, подумал, взял и портсигар, а заодно и папиросы. Потом он взглянул на оживлённое, румяное лицо Валентины, на ее припухшие яркокрасные губы и неловко от стеснения и гордости улыбнулся.
— Я никого не боится. — И, ещё помолчав, он добавил: — Анка-то — друг мне. Она меня знает. Кирик подарка зря не берёт. Жалко маленько Анка-то. Больно друг есть.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
1
Едва Анна сняла пальто, как в спальне раздались страшный шум, звон разбитого стекла и резкий плач Маринки. Анна замерла с поднятыми к вешалке руками, затем, тяжело дыша, с побледневшим лицом, пробежала по коридору, у порога отстранила Клавдию и вошла в комнату, боязливо ища глазами Маринку.
Маринка, исходя слезами, стояла у разорённого туалетного стола. Наступая на деревянную оправу трельяжа, на хрустящие осколки стекла, Анна подскочила к дочери, схватила её и стала осматривать, с трудом удерживаясь от рыданий. Всё — и ручки и ножки — было цело, крови нигде не видно. И тогда, не то вымещая свой испуг, не то просто от избытка чувств, Анна больно шлепнула Маринку.
— Дрянь такая! — крикнула она дрожащим голосом и, не в силах успокоиться, шлепнула её ещё раз. — Я с тобой разговаривать не буду.
— Нет, будешь...
— Я тебя не люблю...
— Нет, любишь! — страстно протестовала, — захлебываясь плачем, испуганная и оскорблённая девочка, обнимая плечи матери, прижимаясь мокрым лицом к её шее. — Я же... Я же...
— Ты же! Ты всегда что-нибудь устраиваешь, — сказала Анна, уже стыдясь за свою скорую расправу, но стараясь не показать этого. — Будет слёзы лить! Ты меня совсем размочишь, — добавила она сурово и оглянула комнату.
Опрокинулись и разбились флаконы, намокла съехавшая набок скатерть, и коврик на полу, и вытряхнутая из коробки пудра, и раскрытая толстая книга... Тут только Анна услышала тонкий, но сильный запах своих любимых духов.
Как ни странно, а шлепки подействовали на Маринку успокоительно, — теперь она плакала совсем по-иному, тоном ниже, почти наслаждаясь обилием своих слёз.
Анна села на кровать, вытерла платком глаза и щёки Маринки.
— Довольно!
— Ведь только что она на кухне играла, — подметая осколки, сказала Клавдия, не без тайного удовольствия наблюдавшая сцену расправы. — Только-только я ей в тазик воды налила, голышку она своего купал... И что за ребёнок такой непоседливый! Все она что-то крутит, всё что-то ворочает.
— Да не ворочала я, — пробормотала Маринка хлюпая носом. — Просто я... просто... — но слёзы и всхлипывания помешали ей говорить.
— Просто я хотела надушить Катюше головку, — сказала она Анне, уже умытая, с припухшим лицом, когда они сели на диване в столовой, совсем примирённые. — Я знаю, нельзя трогать твои духи. Я хотела взять средние — твои и папины. Ведь не подходит же бритвенным. Бутылочка стояла с той стороны. Я полезла с кровати и столкнула зеркало. Оно и разбило всё на свете.
— Ах ты, дурочка, дурочка, — грустно промолвила Анна. — А я думала, что ты у меня уже большая. Вот была бы у тебя маленькая сестрёнка... разве можно было оставить её с тобой?
— Мы отнесли бы её в ясли, — ревниво сказал Маринка, но тут же заулыбалась. — Нет, я сама играла бы с ней. Я бы одевала её... купала.
— Надушила бы ей головку... — добавила Анна.
— Нет, она же не кукла. Она маленькая, — возразила Маринка так, как будто уже имела эту сестрёнку. — Ты думаешь, я ничего не умею? Хочешь, я тебе косы сделаю? Ну, пожалуйста. Я не буду дёргать, я тихонько буду.
Она проворно повытаскивала шпильки из причёски Анны, бережно распустила по её спине тяжёлые волосы.
— Я люблю заплетать твои волосы, — болтала она, серьёзно посматривая в лицо матери, прикладывая к её щекам блестящие чёрные пряди.
— Ты наступаешь мне на волосы, Марина, — Говорила Анна, морщась и тут же снова с удовольствием отдавалась милым прикосновениям детских рук.
— Я парикмахер, правда? — щебетала Маринка, топчась вокруг неё по дивану крепкими ножками. — Правда, я парикмахер, мама?
За ужином она села рядом, суетливо ухаживала за матерью и даже, забыв о недавнем конфликте, сказала:
— Ты будто моя подружка.
«Вот я буду тебя почаще нашлёпывать, тогда ты научишься дружить со мной», — с ласковой насмешкой подумала Анна и вдруг резким движением отодвинула тарелку с горячей котлетой.
— Нет ли у нас, — обратилась она к Клавдии, — чего-нибудь другого?.. Дайте мне что-нибудь из овощей... Или, может, рыба осталась?
— Почему ты не хочешь? — обеспокоилась Маринка. — Это же такая хорошая котлета. Хочешь, я покормлю тебя? Будто ты маленькая.
Не ожидая согласия, она поднесла кусочек к губам Анны и, удивлённая широко открыла глаза, когда та махнула рукой, выскочила из-за стола и убежала из комнаты.
— Вот какая котлета!.. — нерешительно проговорила Маринка и тревожно посмотрела на улыбавшуюся Клавдию.
2
Анна сама умыла Маринку надела на неё свежую рубашечку и, примостившись возле её кровати на маленькой табуретке, почитала ей. Анна любила хорошие детские книги и даже завидовала немножко дочери, имевшей свою литературу и своих писателей. Из книг, попадавших в руки Анны в детстве, она запомнила и до сих перечитывала с волнением только «Каштанку» да «Зимовье на Студёной».
— Мистер Твистер, бывший министр... — бормотала Анна, примащивая на этажерке большой осколок зеркала и снова причёсываясь по-своему: она приблизила лицо к самому стеклу, потрогала ещё совсем гладкую кожу: глаза её лучились мягким светом, движения были тоже мягки, неторопливы.
Она посмотрела на свои часики с серябряной браслеткой, прошла в кабинет, где на широком столе с письменным прибором из чёрного мрамора поблескивали рожки телефона. Несколько голосов недружно, вразнобой заговорили у её уха.
— Ефим Ильич! Как вы сегодня спали, Ефим Ильич? — надрываясь, весело кричала очень писклявая женщина.
Но Ефим Ильич затерялся в разноголосице, и она снова кричала;
— Что вам снилось сегодня, Ефим Ильич?
Анна добродушно усмехнулась.
«Вот ненормальная!»
Ветлугин сообщил ей, что фельдсвязь уходит в четыре утра и что он сам занесёт сейчас бумаги для подписи.
— Я приду попозднее, — произнесла Анна.
— Да я уже на ходу, — сказал Ветлугин, — мне по пути.
Анна присела было к столу, но тут же встала и прошла в кабинет Андрея. Как сжалось её сердце! Казалось, он только что вышел и вот-вот вернётся. Он сам обычно убирал на своём столе, никому не позволяя трогать его бумаги; и, глядя на этот стол, Анна сразу представила, как хлопотали здесь родные руки. Здесь он отдыхал и думал. О чем он думал, когда отдыхал? Он уехал очень печальный. Анна снова с горечью вспомнила свои деловые столкновения с ним, свою раздражительность в домашней обстановке. Как могла она раздражаться если он, Андрей, был с нею? Она вспомнила всё и ей стало стыдно и тяжело.
— Как я могла обижать его? — прошептала она. — Как могла я...
Над столом в лёгкой рамке висел давнишний портрет Анны, в лыжной блузе, с приподнятым в открытой улыбке лицом.
— Это я такая была, — сказала она, с грустным любопытством всматриваясь в девичьи черты той, другой Анны.
Сколько доброты и внимания ко всему было тогда в её юной душе!
Анна взяла один из блокнотов, наугад открыла его. Блокнот был заполнен выписками, цифрами, деловыми соображениями геолога-таёжника. Совсем неожиданно среди этих записей Анна прочла:
«Если Долгая гора будет ошибкой, то и вся моя работа о тождественности наших геологических образований с колымскими будет необоснованным вымыслом. Я сам тогда буду резким оппонентом своей диссертации. Я сомневаюсь сейчас, и это сомнение — слабость одинокого человека. Как это страшно — быть одиноким!»
— Ах, Андрей, твоя ошибка в твоём выдуманном одиночестве, — грустно сказала Анна, поражённая этими его словами.
Теперь, когда пришли известия о лесных пожарах, Анна особенно затосковала и забеспокоилась об Андрее. А сегодня она просто извелась от тоски по нём. Где он сейчас?
Анна прижала блокнот к щеке и вспомнила о записной книжке, подаренной Андреем после её просьбы в клубе. Анне снова захотелось взглянуть на неё. Она вернулась в свой кабинет, нетерпеливо открыла ящик стола.
В самом дальнем углу должна была лежать эта роскошная книжка в тиснённом кожаном переплёте на шёлковой подкладке. Рука Анны нащупала шершавый переплёт книжки. Она достала её и задумалась. Горькие складочки, снова улеглись в углах её рта. Эта книжечка была самою дорогою для неё вещью, и ей можно доверить самое заветное.
Анна достала из грудного карманчика вечное перо, открыла книжку, осторожно написала на первой страничке:
«Тысяча девятьсот тридцать восьмой год... Сегодня, двадцать восьмого августа, нам исполнилось два месяца... Мы уже предъявляем кое-какие требования. Отказываемся от мяса. Бедную маму тошнит».
Анна, задумчиво улыбаясь, перечитала написанное и написала ниже:
«Двадцать четвёртого августа закончены подготовительные работы на сто восемьдесят пятом горизонте. В ночь на двадцать пятое в камеру номер девятнадцать вышла первая смена бурильщиков».
Ветлугин зашёл очень усталый. Лицо у него было помятое.
— Закончили на электростанции монтаж третьего агрегата. При пуске произошла небольшая авария, — сообщил он Анне. — Нет, теперь уже всё в порядке.
Он сел, сдержанно зевнул и, щуря сразу заслезившиеся глаза, прислушался к музыке, приглушенно звучавшей в радиоприёмнике: передавали Римского-Корсакова.
— А что ваша Снегурочка, спит уже?
— Спит. Мы с ней подрались сегодня: зеркало она разбила и сама чуть-чуть не изуродовалась, — хмуро ответила Анна, просматривая принесенные бумаги.
— Это плохая примета — разбить зеркало, — сказал Ветлугин, привычно подумав о Валентине.
— В приметы не верю.
— А во что же вы верите?
— Иногда верю предчувствию. Это всё же как-то оправдывается нашим подсознанием.
— А помните, вы пожелали мне счастья... — стесняясь и сразу обретая свой девичий румянец, спросил Ветлугин. — Что это — предчувствие?
Анна оторвалась от чтения докладной записки, подняла голову.
— Пока только предчувствие, — сказала она. — Я так счастлива сейчас, — продолжала она с особенным выражением, милым и гордым, — что, мне кажется, этого счастья хватило бы на всех.
3
У крыльца веранды, сплошь увитой буйно разросшейся фасолью, листья которой, прополосканные последними дождями, уже начинали желтеть, были положены в грязь длинные доски. Маринка пробежала по ним и остановилась, оглядываясь.
— Вот, — сказала она и показала на узкую, изогнутую полоску, ярко белевшую на голубом, после ненастья небе.
— Ну, что же такого? Обыкновенное облачко.
— Да нет... Ты посмотри.
Маринка потащила мать за угол дома, и тогда Анна увидела далеко над горами самолёт. Он шёл на юго-восток, и прямая облачно-белая полоса тянулась за ним. Он тянул её за собой, всё суживая, как будто не мог оторваться от неё, и всё вместе походило на необыкновенную комету.
— Впервые вижу такое. Просто даже внимания никогда не обращала, — сказала Анна.
— Он на полюс полетел? — спросила Маринка, довольная произведенным впечатлением. — Мы теперь знаем, какой бывает полюс. Это такое большое поле, на котором ничего не растёт. Ледяное. Или он в Америку полетел?
— Нет, это, наверно, местный, с Лены. Может быть, он полетел туда, где были лесные пожары, — сказала ещё Анна, вспомнив радиограмму, полученную от Андрея.
И снова ревниво представила она его встречу там, в тайге, с Валентиной. Теперь ведь они едут вместе.
«Ну и хорошо, — говорила себе Анна, хмуро глядя на исчезающий самолёт. — Хорошо, что всё так благополучно обошлось. Только бы забылось то неприятное, что было у нас с Андреем в последнее время. Вот я скажу ему...»
При мысли о том, что она собиралась сообщить Андрею, лицо Анны прояснело. В этот раз ей особенно хотелось поскорее встретиться с ним.
— Ну, пойдём — сказала: она Маринке, легко повернулась на каблуках и увидела подходившего Ветлугина.
* * *
Они шли втроем по нагорью над новым шоссе, хорошо укатанным, но грязным после дождей. Наверху было суше, но и здесь решёточки от новых калош Ветлугина так и отпечатывались на чисто вымытой дорожке. Маринка сосредоточенно шагала по ним, затирала их своими тупыми, уже сношенными калошками, весело приговаривала:
— Вафля. Нет вафли.
После дождливых дней солнце крепко согрело землю, испарина от неё поднималась даже после полудня, и так приятно было итти по сырой ещё дорожке, обрамлённой кустами мягкой травы, ощущая нежное прикосновение тёплого, влажного воздуха.
— Прямо как во Владивостоке, — говорил Ветлугин. — Вы бывали там, Анна Сергеевна?
— Приходилось.
— Ну, вот, — горячо заговорил он. — Помните, там в июле, когда начинают расходиться туманы и солнце парит землю... Ах, как я люблю Владивосток!
При этом восклицании Анна невольно усмехнулась, но искоса взглянула на очень похудевшее лицо Ветлугина и улыбнулась уже иначе, как улыбаются в добрый час своему отражению.
— Да, очень люблю, — продолжал он со своей откровенной, немножко наивной манерой высказываться, не замечая улыбки Анны. — Не осенью, когда он золотой, а в эти вот розовые, туманные дни. Я раньше любил уезжать с рыбаками под парусом... Море не такое, как в Крыму, где оно хвастливое, синее до черноты. Нет, оно у нас зеленоватое, сказочное. И вот лежишь на корме и смотришь, как туманятся сопки... А какие зелёные сопки!.. Какая у нас вообще яркая зелень!
— Хвастливая, — подзадорила Анна.
— Нет, вы это бросьте. Тут совсем другое. Зелень — это песня земли, в ней хвастовства быть не может. И море у нас зеленоватое потому, что в нём жизнь кипит. И чего только в нём нет! Меня один раз чуть не задавил осьминог, — неожиданно закончил Ветлугин.
— Правда?
— Правда, — сказал он, всё ещё мечтательно улыбаясь. — Прямо у берега схватил в камнях... на Русском острове. Спасибо, рыболовы отбили.
— Страшно было?
— Наверно страшно: закричал ведь... Потом я этих тварей-осьминогов видеть не мог. Привезут, бывало, на базар студенистое, прозрачное мясо, ноги переплетутся в узлы, все в присосках... потом их порежут на такие симпатичные куски... Вообще массу всякой дряни вывозили.
— Что же вы там делали?
— Во Владивостоке-то? Жил. Учился. Потом на каникулы приезжал к своим. Славный такой домик на Эгершельде. Козы у нас водились. Мамаша меня всё упитывала. Недавно писала: не узнать теперь Владивостока: раньше он грязноватый был, экзотика так и выпирала на каждом шагу, а теперь город что надо.
— Странно всё-таки, — сказала Анна задумчиво. — Как мы собрались: вы — с Дальнего Востока, Уваров — с Урала, Валентина Ивановна... москвичка, мы с Андреем иркутяне. Даже Клавдия — и та из Владимира.
— Знаю. Я там тоже бывал.
— А там-то зачем?
— Просто посмотреть. Я, когда получаю отпуск, всё езжу и пешком хожу много. Хочу сам увидеть, каким царством владею. Был в Средней Азии, бывал и на Кольском полуострове (вот где райское житьё для геолога!). Да... Что это вы начали говорить, что вам странно? Я перебил вас.
— Я подумала о том, что мы собрались сюда с разных сторон. Несколько лет назад мы даже и не слыхали ничего друг о друге, а теперь все болеем одним, — Анна чуть покраснела, пошла тише, легко ступая своими невысокими на каблуке сапожками. — Вот Валентина Ивановна... Она же никогда не бывала в тайге, а сегодня приезжали эвенки с верховьев Уряха и так радовались, узнав о ней хорошие новости.
— Что же они говорили о ней? — спросил Ветлугин.
— Очень хвалили. А этот Кирик такой смешной... Но они оба очень авторитетны там стали. На Уряхе, после их приезда, эвенки организовали ещё одну охотничью артель, рыбаки на Омолое баню построили... Нет, правда, она особенная, эта Валентина Ивановна, — сказала Анна, увлекаясь теперь, когда первое чувство неприязни было подавлено и когда радость ожидания целиком овладела ею. — Вы помните, как она пела тогда? Так может петь только влюблённая женщина, — неожиданно для себя сказала Анна вслух. — Счастливая, влюблённая женщина, — повторила она убеждённо.
— Да, — сказал Ветлугин радостно.
Разве мог он принять иначе для себя прозрачный намек благожелательно настроенной Анны?
4
— А ведь едут, — сказал Ветлугин. — Честное слово, едут.
Анна тоже взглянула вдаль по шоссе, лицо её сразу расцвело, она часто задышала, даже не пытаясь скрыть своё радостное волнение.
— Марина, не беги! Марина, убьёшься! — кричала она дочери, а сама едва сдерживалась, чтобы тоже не побежать навстречу.
Она совсем не заметила, какое выражение было у Валентины: лишь мельком взглянув на её, как всегда, красивое лицо, она вся обратилась к Андрею. Она видела только его, как он спрыгивал торопливо с тележки, как взял на руки подбежавшую Маринку, как, подбросив её, крепко расцеловал.
— Ты приехал. Ты приехал, — твердила Маринка и гладила тёмные от загара щёки отца, прижималась к его рту своим кругленьким, в улыбчивых ямочках, лицом.
— Приехал, дочка, приехал, — говорил Андрей, радуясь её радости; это помогло ему овладеть собой, но он всё ещё не решался взглянуть в глаза Анны и не здоровался с нею, продолжая играть с Маринкой.
— Что за невнимание такое? — шутливо сказала Анна, однако в голосе её прозвучала плохо скрытая обида. — Нехорошо, Андрей Никитич, меня-то ведь тоже нужно поцеловать.
Андрей пересадил Маринку на другую руку и обнял жену. Лицо её выражало тревогу. Странно ощущая под рукой её широкие, крепкие плечи, Андрей поцеловал её, глянув при этом в сторону.
— Как ты похудел, дорогой! — сказала она и провела ладонью по его впалой щеке.
— Я там всё пешком, — ответил Андрей и слегка отстранился. — Грязный я, — пробормотал он, извиняясь за своё движение. — Знаешь, как в дороге...
— Да, в дороге, — машинально повторила Анна и покраснела, оглядываясь на Валентину и Ветлугина.
Почти до самого дома она молчала, но Андрей словно не замечал этого. Он нёс Маринку на плече, и оба были очень довольны. Валентина громко разговаривала с Ветлугиным, и они тоже казались довольными.
«Да что же это? Что это? — кричал тоскливый голос в душе Анны. — Вот он приехал, он идёт рядом со мной, но он совсем не тот, каким был до этой поездки. Да взгляни хоть ты на меня! — обращалась она мысленно к нему: — Неужели не видишь, как мне тяжело?..»
Но она сама не видела, как тяжело Андрею.
Заслоняясь поднятой рукой, в которой он держал ручонку дочери, он рассказывал громко о каких-то пустяках, прикрывая этим свою душевную растерянность.
5
Анна лежала в постели рядом со спящим Андреем, сгорая от стыда и ревности. Да он разлюбил её. Да, он не находил в себе силы скрывать это. Всё его отношение к ней, каждое его слово, каждое движение говорило о том, что у него есть другая, что он не может делить свою любовь ни с кем, кроме одной, самой любимой, самой желанной.
«Может быть, я сделала ошибку, позволив ему так завладать собой, — с наивной печалью думала Анна, следя полузакрытыми глазами за прокравшимся в комнату зеленоватым лунным лучом. — Что же мне делать? Такое огромное чувство, что нужно, кажется, убить себя, чтобы избавиться от него. Но разве я могу желать избавиться от самой себя? И разве я смогу полюбить снова? Такое в жизни не повторяется, и я теперь навсегда, навсегда несчастна. Вот Андрей и приехал. Вот он рядом со мной. Я слышу каждый его вздох, но уже не смею спросить, о чём он вздыхает. Я боюсь спрашивать. Спит ли он или притворяется, что спит? Мне страшно повернуться в собственной постели. Мне страшно проговориться о том, о чем я хотела сообщить ему с такой радостью. Он может подумать, что я хочу привязать его этим. Он может возненавидеть и меня и моего будущего ребёнка».
Анна широко открыла блестящие в полутьме глаза, безнадёжно тоскливо посмотрела на окно, — до утра было ещё далеко. Как длинна сентябрьская«ночь! Как в больнице... Нет, и в больнице ночи не тянулись так мучительно долго. Ожидание молодой матери скрашивается во время бессонницы представлением о тугом, тёплом пакетике, о милой тяжести на руке родной головёнки. И ещё письма. Письма, написанные в перерыве между лекциями, в очереди... за яблоками, за печеньем. И потом, когда родилась вторая — Маринка — было то же: любовь, внимание, трогательное сияние гордого собой отцовства. Ведь он гордился и радовался, потому что любил её — мать своих детей. И ночи и дни были одинаково прекрасны.
А сейчас всё по-иному. И сколько же тяжких минут нужно отсчитать Анне, пока передвинется с кровати на шкафчик зелёное пятно лунного света! Андрей спит. Теперь он действительно как будто спит, и Анна боязливо поднимается на локте, засматривает в его лицо. Он дышит сильно. Он шевелит губой, как сонный ребёнок.
«Ты спишь, Андрей, — обращается к нему Анна беззвучно. — Спи, тебе сейчас так тепло, спокойно. Ты спишь — ты счастлив».
Анна тихо выбралась из постели. Ступая по ковру, по прохладному полу, она подошла к окну... Светлая сеть тонких облаков, роняя мелкие звёзды, тянулась по всему небу. И плыла за нею пухлая луна, морщась от бегущих теней, заливая всё таинственным, чисто зелёным светом.
— Ах ты, тоска зелёная! — прошептала Анна.
6
Анна хотела встать с кресла, но не могла, странная слабость охватила её.
Весь день она находилась в гнетущем напряжении. Работа шла обычным порядком. Та же обстановка, те же люди окружали её, но Андрей был не тот, и всё потеряло живой интерес для Анны. Сейчас у неё выпала свободная минута, она сидела одна, и скорбь смогла овладеть ею безраздельно. Подперев рукою сразу постаревшее лицо, она смотрела остановившимся взглядом и думала... Какой жалкой казалась она себе! Но её глубокое дыхание, выражение взгляда, всё большое, налитое здоровьем, заметно пополневшее тело говорили о ином, цепко жизнерадостном, уже независимо от её сознания проникавшем все её существо. Только кому нужна была теперь радость её будущего материнства?
Снова представила она то, что произошло вчера между ней и Андреем. Она вошла в спальню свежая, как июльское утро после дождя... Лицо Андрея и руки его, выпростанные поверх одеяла, резко выделялись на белизне постели. Анна наклонилась к нему, улыбаясь, поцеловала его плечо сквозь рубашку. Но он продолжал притворяться, будто спит, и она, всё ещё с улыбкой, поцеловала родные, крепко сомкнутые губы. Тогда он вздрогнул, полуоткрыл глаза и сказал неумело притворным голосом: «А я лёг и сразу уснул. Я так устал».
— Я грязный. Я устал, — прошептала Анна, припоминая всё это. — И два раза за вечер сказал: «Ох, какой длинный день!» А может, правда, что он устал?.. Но разве таким он возвращался раньше?
Анна судорожно вздохнула, потом криво улыбнулась.
— Схожу с ума, и из-за чего, сама не знаю. Ничего же особенного не случилось. Можно ведь и вправду задремать с дороги. Может быть, я зря всё это придумываю, расстраиваю себя и... ребёнка, — с нежностью к неизвестному, но уже любимому существу сказала она себе. — Всякие эти психологические штучки... И как могла я умолчать о ребёнке?... Андрей был бы так рад. Он, наверное, был бы рад...
В это время около двери кто-то поцарапался, потом она тихонько приоткрылась, и в неё боком пролез Кирик в оборванной внакидку дошке и в меховой шапке.
— Здравствуй, — сказал он и, подойдя к столу, протянул Анне узкую руку.
— Здравствуй, друг, — ответила Анна. — Как ездил?
— Хорошо ездил. Олень всё здоровый. Маленько-маленько совсем пропал. Больно большой огонь-то был. — Кирик потоптался, неуверенно сел на краешек стула, вытянув длинные ноги. — Валентина-то ругал меня? — спросил он тихонько.
— Нет, она тебя хвалит.
— Хвалит, — Кирик помолчал, крепко сжав губы. — Я охотник, я не боится.
— Чего не боишься?
— Ничего не боишься... Попал в огонь и вышел из огонь. Я везде дорога сделаю, везде найду.
— Я знаю, — грустно сказала Анна. — Ты молодец, Кирик.
— Я молодец, Валентина знает. Она меня здорово ругал. Плакал. Я говорю: «Ты подожди, я один поеду...» — «Нет, — говорит, — вместе поедем». — Кирик помедлил, потом сказал убеждённо: — Ты, Анка, тоже молодец. Мужик твой молодец: тайга жить знает. Валентина весёлый стал, когда на база-то пришёл. «Кирик, — говорит, — не бойся, говорит». Зажигалка мне подарил, папиросница подарил. А я охотник, я не боится. — Кирик опять умолк.
Анна тоже молчала, удручённая его простодушной болтовней.
— Ты мне больно друг. Молчать не надо, я не боится. Валентина твой мужик играл маленько: спал, всё равно своя баба.
Анна вздрогнула так, что и Кирик вздрогнул, но поправил свою большую шапку и договорил как мог ласково:
— Кирик никому не говорит, не подумай. Раз плохо — молчать, однако, надо. Тебе говорю; ты друг. Мужик-то твой, беда-то твоя! Валентина — тоже друг, — и Кирик растерянно вздохнул, не находя, повидимому, большой беды в том, что случилось. — Все молодцы... всех жалко. А я ничего не боится. Друг ты есть, нельзя молчать, спаси бог.
Он осторожно взял папироску из коробки, стоявшей на столе, нажал колесико дарёной зажигалки. Анна сидела неподвижно, вся выпрямясь.
— Кури, — предложил Кирик и пододвинул к ней коробку.
Она молча взяла, закурила, потом закашлялась, опустив голову на руки.
— Я никого не боится. Попал в огонь и вышел из огонь, — повторил Кирик, глядя на ровный пробор, слабо белевший в её чёрных волосах. — Дружба есть, жалко есть.
Он ушёл, так и не поняв, сумел ли растолковать, что взял подарки за своё молодечество при встрече с огнем, а вовсе не за то, что привёл Валентину к мужу Анны.
7
Анна осталась одна в серых сумерках. Теперь ей хотелось кричать от боли, но разве могла она кричать? Она должна была скрывать всё это, да и кому можно было рассказывать о таком несчастье?
Изредка в огромном здании конторы гулко раздавались чьи-то шаги, изредка гулким выстрелом хлопала дверь. Было тихо, только приглушенно ныл где-то телеграфный столб, и от этого нудного звона у Анны заломило в висках.
Придерживаясь за кресло, она поднялась, зажгла настольную лампу. Итти сейчас домой она не могла. Увидеть Андрея... Нет, это было невозможно. Надо было или лгать или сказать ему всё сразу.
Резко зазвенел телефон. Анна отшатнулась от стола, потом протянула руку и боязливо подняла трубку.
— Я слушаю, — сказала она глубоким, грудным, напряжённо прозвучавшим голосом.
— Это я, товарищ Лаврентьева.
— А-а... Илья...
— Да. Слушай, Анна Сергеевна, у меня к тебе дело.
— Что ж, заходи... Да! Да! Заходи сюда.
Анна положила трубку и задумалась, не снимая руки с аппарата. Она ждала, что позвонит Андрей, хотела этого и боялась.
Она совсем не заметила, сколько времени прошло между звонком и приходом Уварова. Она даже забыла, что ждала его, но, пожимая его большую руку, сразу почувствовала себя ещё более несчастной: ей захотелось плакать как ребёнку, когда есть кому пожалеть его.
— Куришь? — удивлённо спросил он взглянув на потухшую папиросу на столе, и укоризненно покачал головой.
Анна стояла по другую сторону стола, заложив руки за спину, в бледном лице её было что-то жалко-трогательное.
— Эх, Анна Сергеевна! — сказал Уваров с горечью.
Анна села на своё место, почти спокойно посмотрела на него. Он отвернулся. Некоторое время они сидели молча. За окнами, в темноте, раздался одинокий собачий лай. Оба прислушались.
— Соба-ака, — еле слышно проговорил Уваров.
— Да-а, — так же еле слышно, с коротким вздохом шепнула Анна. — Лает...
Уваров засопел сердито и посмотрел на неё страдальчески.
— Анна, ты это брось, — сказал он как мог вразумительнее.
— Что бросить, Илья-а?
Он кивнул на папиросу, но Анна сразу поняла, что он подразумевал не самое куренье, а то, чем оно было вызвано.
— Ни к чему это, понимаешь! Ты смотри на себя твёрдо. Ты же не одна в семье. И в какой семье! Вот было бы у меня две шкуры, я бы первый за тебя их обе спустил. Честное слово!
Анна улыбнулась одними губами:
— А зачем мне твоя шкура?
— Ну, это шутка... И плохая шутка. Прости! Не привык я всё-таки выражать нежные чувства. Но по-дружески говорю: жизни своей для тебя... если что... не пожалел бы.
— Я и своей собственной сейчас не рада, — проговорила Анна. — Никогда раньше такого не было... ты ведь знаешь меня...
«Не нравится мне это, — думал Уваров, слушая её ровный голос и громко сопя носом, что было у него признаком особой расстроенности. Он закипал медленно, но зато потом долго не мог успокоиться. — Если неладно у них там, в семье, ну хоть бы поплакала, что ли. Побранилась бы, что ли».
— А что у тебя? — неожиданно спросила Анна. — О каком деле ты говорил?
— О деле. Да, о деле... О чем же это я хотел поговорить? — Уваров крепко потер переносицу. — Ей богу, не помню, а было что-то.
Анна нервно засмеялась.
Уваров глянул на неё быстро: может быть, у неё другое что случилось?.. Но она уже перестала смеяться.
Она встала, положив руки в карманы жакета, прошлась по комнате. Еле слышно поскрипывали её туфли, еле слышно пахло от неё дорогими духами.
8
Непривычно сутулясь, Анна остановилась подле Уварова.
— Ты знаешь, Илья... — сказала она. — Ты помнишь я говорила тебе о своей вере в постоянность чувства. И ещё раньше Ветлугин говорил мне что-то такое о физиологии, и, я помню, это страшно возмутило меня. Я спорила с ним, я верила, но... верила зря... — Анна сцепила руки и так сжала их, что они хрустнули. — Зря, — повторила она глухо, — физиология, эта слепая сила, всё может разрушить...
— Анна... Ну разве можно так, Анна... — заговорил Уваров подавленный искренностью её горя.
— Можно! Ведь если он пошёл от меня к ней, значит у меня-то всё рухнуло! Я же знаю его... Десять лет прожили — царапинки не было, а тут такая рана! Значит, умерла любовь, которая нас... связывала... Значит, жизнь вместе кончена!
— Полно, Анна, — сказал Уваров, сразу поверив несомненности высказанного ею, но ещё пытаясь смягчить всё. — Может быть, здесь случайная ошибка. Может быть, он сам сожалеет об этом.
— Нет, не случайное! И потом... он же знает, что он для меня единственное, неповторимое чувство. Ты понимаешь: человек отошёл от меня и... уже не может скрыть... А мне... Что же мне-то остается!?
— У тебя ребёнок, Анна, и жизнь перед тобой богатейшая! — сказал Уваров глухо и, чуть помолчав, одолевая волнение, молвил: — Я тебе, помнишь, говорил о своей погибшей жене, о Катерине своей... Это, товарищ дорогой, тоже любовь была!..
— Ах, Илья, у тебя совсем другое! — воскликнула Анна, не сознавая эгоистичности своих слов. — У тебя горе случилось!
— Горе? — повторил Уваров, губы его вдруг задрожали жалко. — Да... того, что у тебя, у меня не было! Но и надежды никакой не осталось... А я бы лучше любую боль перенёс, чтобы только ей жизнь сохранить. Чтобы хоть изредка голос её слышать. Я, бывало, в первые-то дни после взрыва на заводе, где она работала, обниму своих мальчишек и плачу над ними навзрыд... Сам тогда сделался как ребёнок, — договорил он с трудом.
Он собирался ещё что-то сказать, но в кабинет, не постучав, открыв рывком дверь, вошёл Андрей.
— Ты что? — враз овладевая собой, спросила Анна.
— Там фельдсвязь пришла с Раздольного. Первое золото со старательской гидравлики. Я бы хотел посмотреть.
— Да... Конечно. Разведчику всегда интересно посмотреть... на своё золото. Пойдем, Илья.
Анна первая вошла в кассу управления. Молодцеватый фельдъегерь с особенной готовностью уступил ей дорогу, как будто он знал о её несчастье, так же молчаливо-сочувственно глянул другой, а кругленький, седой и румяный кассир даже замедлил со съёмкой пломб с привезенных кружек и тоже как-то соболезнующе посмотрел поверх очков на своего директора.
«Теперь начнёт лезть в голову всякая чертовщина, — подумала Анна с горечью. — Чепуха, они ещё ничего не знают. А если узнают, разве от этого изменится что-нибудь? Пусть узнают, пусть себе судачат, мне всё равно. Да, теперь мне всё равно! Ах, боже мой, как бы я хотела, чтобы было всё равно!»
Тяжко погромыхивая, сыпался металл на железный лист. Плоско осела плотная груда. Тускло-жёлтая крупа. Неровно округленные самородки. Золото!
— Оно кажется тёплым, — тихо сказала Анна и погладила расплющенный самородок.
Рука её задержалась на нём и сжала его нервным движением.
— Вы у нас прямо миллионерша, Анна Сергеевна, — торопливо заговорил Уваров и неловко улыбнулся: впервые за два года он обратился к ней на «вы». Он не узнавал её и опасался, как бы она не запустила сейчас в Андрея этим самородком.
* * *
— Куда это вы девались? И ты, и папа! Я всё жду, а вас нет и нет! — закричала Маринка, вбегая в столовую.
Она сильно охватила мать ручонками, прижималась к ней, тормошила её, целовала её платье.
— Ты с ума сошла, Маринка! — сдавленным голосом произнесла Анна и поневоле опустилась на стул. — Тебе спать давно пора.
— Нет, я буду ждать папу. Ты бы позвонила ему...
— Папе... некогда, Марина. — Анна глянула в окно: за кружевом занавесок чернела ночь. — Папа... занят, Маринка.
— Всё равно я подожду, — упрямо сказала Маринка.
Желание ребёнка видеть отца, разговор о нём сейчас (когда он, наверное, ушел к той) надрывали сердце Анны. И удивительное сходство маленькой девочки с большим, мужественным человеком — сходство, которым Анна всегда невольно гордилась, — вдруг тоже мучительно обожгло её.
— Иди-ка лучше спать, Маринка!
Анна отстранила дочь, встала, хотела выйти из комнаты, но пошатнулась и, хватаясь руками, как слепая, свалилась на пол.
— Мама! Ты что, мама? — вскрикнула перепуганная Маринка, кидаясь к ней.
— Ничего, ничего, — прошептала Анна с лицом, искривлённым от душевной боли. — Просто... ноги онемели.
9
Бледная, с синими пятнами под глазами, вышла она утром из своей рабочей комнаты, где провела всю ночь.
— Тебе нездоровится? — спросил Андрей за завтраком с оттенком неловкой затаённой виноватости. — Ты очень плохо выглядишь... Тебе нужно отдохнуть.
— Да, мне нездоровится, — тихо сказала Анна.
«Конечно, я выгляжу скверно», — продолжала она про себя, обиженная. Как жестоко с его стороны говорить ей теперь, что она подурнела!
Она вспомнила карточку молодой, красивой женщины, найденную ею однажды в его книге. Он сказал тогда, что это карточка забыта в книге кем-то из студентов. Анна поверила. Почему она всегда верила ему? Может быть, это последнее событие в его жизни совсем не ново для него?.. Может быть, он обманывал её и раньше?..
Она наливала чай ему и Маринке, переставляла на столе печенье, сахар, конфеты и всё припоминала, и многое в прошлом начинало казаться ей подозрительным.
* * *
Оставшись одна, Анна торопливо прошла в кабинет Андрея. Почему она до сих пор не посмотрела его записи в дневнике, почему она не проверила ящики его стола: может быть, там хранятся какие-нибудь письма, может быть, портрет Валентины?
Дрожа от волнения, с лихорадочными пятнами на щеках, она принялась рыться в бумагах Андрея, в его адресных книжках, в папках...
Конверты деловых писем обжигали ей пальцы, исписанные листы шуршали на весь дом, затискиваемые нетерпеливыми руками в тесные отделения портфеля. Каждый уголок, каждая книга могли служить приютом того, что она хотела вырвать, как постыдную тайну Андрея. У Анны закружилась голова: для того, чтобы перевернуть каждый лоскуток бумаги, нужно было затратить целый день, и она вдруг страшно пожалела о своей прежней беспечности. Ведь Андрея не было дома целый месяц, а она даже не подумала проверить хотя бы то, что он записывал в это лето.
Вот еще связка бумаг, — что в ней такое? От нетерпения Анна разорвала шнурок, листки блокнотов, газетные вырезки рассыпались по ее коленям, скатились на пол.
«Нет, опять не то», — подумала она с отчаянием, точно какая-нибудь любовная записка могла успокоить её.
Анна нагнулась, чтобы собрать рассыпанное, и в это время услышала шаги и голос Андрея... Она так и застыла у стола.
— Ты что это? — удивлённо спросил Андрей, но сразу всё понял и густо покраснел.
Покраснел так, будто сам совершил что-то невыносимо постыдное. Он даже не нашёлся, что сказать, и, круто повернувшись, пошёл вон из комнаты.
— Это ты, ты сам... довёл меня до этого! — крикнула Анна, но Андрей даже не оглянулся.
* * *
Она не поняла, что говорила ей появившаяся в дверях Клавдия. Но Клавдия явилась снова, и только тогда Анна разобрала, что её требуют к телефону. Она и у телефона переспрашивала несколько раз, пока трубка голосом Ветлугина не довела до её сознания, что на гидравлике разорвало обогатитель, а на руднике второй час простой из-за поломки компрессора.
— Хорошо, — безучастно ответила Анна, положила трубку, села у стола и, подперев лицо кулаками, проговорила тихонько: — Как бы мне хотелось заплакать! Почему это я не умею плакать?
Что там у них поломалось?! Разве это можно сравнить с тем, что сломалось у неё? Компрессор остановился... Только-то и всего! Тысячу раз его можно починять и пустить снова. А вот как наладить её отношения с Андреем? Где найдётся такой чудесник? Уж не та ли ревность, о которой она говорила Ветлугину, которая «не должна унижать человека», которая, как и любовь должна толкать людей на большие дела.. На большое же дело толкнула она её Анну! И почему это ей, такой несчастной, ревнивой, слабой до ничтожества женщине, сообщают о каком-то разорванном обогатителе? Что она может?
Гидравлика... Золото, брошенное Анной под струю монитора, выдержало испытание, а любовь её — нет. Ох, если бы она могла заплакать! Анне вспомнилась полузабытая сказка о прекрасном мальчике, который никогда не плакал и не видел слез. Счастливый, он полюбил; вся его жизнь была золотым сном. Но однажды он увидел свою подружку на руках другого, и по лицу его потекли слёзы. Ему показалось, что это свет уходит из его глаз...
Свет уходил и из глаз Анны, но слёз не было: и она просто задыхалась под навалившейся на неё незримой тяжестью. Так задыхаются буры рудника, когда прекращена подача сжатого воздуха. Как злится, наверное, бурильщик Никанор Чернов, первым перешедший вчера на бурение сразу четырьмя молотками!
Он приехал весной вместе с Валентиной Саенко. Анна вспомнила солнечный берег, толпу, оживление, радостные лица, свою первую встречу с Валентиной. Как сразу угадала она беду! Сердцем — не умом — угадала. Ведь никогда раньше не ревновала она Андрея. И как она ждала этот пароход...
Да... на этом же пароходе приехал человек с огромной жаждой труда — Никанор Чернов. Он ходит сейчас по камере, по её просторной «десятине», и его жесткие, рабочие, жадные руки сжимаются в кулаки от досады и нетерпения.
10
Через час Анна сидела у себя в конторе. Надо было итти на шахту и на гидравлику, где лопнул обогатитель, но она медлила. Она понимала, что откровенный разговор с Андреем теперь неизбежен, и всё в ней ныло от ожидания. Но он не шёл и не звонил, и Анна с трудом заставила себя осознать, что в разгар рабочего дня некогда заниматься разговорами о своих сердечных делах.
Стараясь сосредоточиться, она нервно перебирала деловые бумаги на столе.
Потом она резко оттолкнулась от стола и с минуту сидела неподвижная, строгая, прямая, но внутренне развинченная донельзя.
«Так-то вот! А кто работать будет?»
— Надо итти на шахту, здесь сидеть сейчас невозможно, — сказала Анна вслух и подошла к окну.
Первое, что она увидела, была бочка под водостоком. За время летней жары деревянные обручи покоробились, разошлись и свалились, разошлись и клёпки, позеленевшие и тёмные от последних дождей, и вся бочка, скреплённая только в уторах, как будто скалилась, нахально усмехаясь. Анна посмотрела ещё и вспомнила, как весной в такой же бочке, но полной до краёв, блестело солнце и как радостно было тогда смотреть на этот солнечный блеск. Всё развалилось.
«Безобразие! — как-то машинально отметила Анна. — Неужели завхоз не видит? Говорим о противопожарных мерах, а бочка рассохлась, и никто не замечает!»
Анна глянула ещё в сторону конюшен и вдруг увидела Андрея.
Андрей шёл в осеннем плаще с тощим рюкзаком, перекинутым через плечо: он куда-то уезжал. Вцепившись в раму окна, Анна смотрела ему вслед. Она вспомнила, что он собирался на Звёздный. Вот почему он вернулся утром домой... Она представила его неожиданное возвращение, и её снова кинуло в жар и холод. Он уезжал, даже не позвонив ей; её поступок, повидимому, совсем оттолкнул его.
* * *
Андрей действительно уезжал на Звёздный. Поздно вечером его вызвал к телефону Чулков и сказал, что на канавах рудной разведки встречена очень интересная жила кварца, в голосе Чулкова Андрей угадал радостную тревогу и сразу заволновался. Нужно было ехать. Но как уехать, не предупредив Валентину?
В короткое время после возвращения Андрей извёлся от беспокойства и тоски. То ему хотелось быть с Валентиной и он рвался к ней, то его охватывал страх перед сближением с нею и гнетущее раскаяние в том, что уже произошло, что уже невозможно было поправить. Во всяком случае, думал он о ней непрестанно — и чем больше думал, тем больше беспокоился.
Сегодня мысль о том, что он не увидит Валентину не меньше трёх дней, привела его в отчаяние и, придя утром на работу, он сразу позвонил в больницу.
— Попросите врача Саенко, — сказал он чужим, охрипшим голосом.
— А кто спрашивает?
— Ну... значит нужно... Вам-то что?
— Как что? Это же я, Саенко.
— Ох! — вырвалось у Андрея. — Это я, Валентина... Ивановна... Уезжаю сейчас на Звёздный. Дня на три. Вы ничего не будете посылать туда? Чулков что-то говорил... Вы обещали. Да. Аптечка... Тогда вы приготовьте, а я заеду, — говорил Андрей, уже весь сияя.
Он забежал домой: нужно было переодеться, взять кое-что. И вдруг у себя в кабинете он увидел Анну. Её жалкое лицо, разбросанные и перевёрнутые в ящиках стола бумаги, рассыпанные письма — всё это ошеломило Андрея.
Но сознание собственной, ещё большей вины удержало его от столкновения с Анною. Он взял только плащ и рюкзак и, не переодеваясь, поспешил в больницу.
В приёмной врача сидела у стола ещё одна женщина в белом халате и звучно, на всю комнату, скрипела пером. Андрей сразу почувствовал неловкость присутствия лишнего человека, но увидел он сначала одну Валентину, поднявшуюся ему навстречу. Увидел и просто обомлел: так холодно посмотрела она на него. Он не представлял, сколько она выстрадала после приезда, потому что сам тосковал о ней, не зная её сомнений и ревности.
Что-то он говорил, что-то невыносимо холодно говорила она. Зачем-то оказался в его руках длинный картонный ящичек. Ещё кто-то пришёл тоже в белом, и пожимал руку Андрею и говорил с ним. А потом уже всё время в комнате толпились люди. Всё было как в нелепом сне.
«Что же это такое? — тоскливо думал он уже в дороге. — Может быть, она совсем не так любит меня, как мне показалось? Чужая... совсем чужая».
Только вид Долгой горы, медленно выраставшей на горизонте, вывел Андрея из хмурого, беспокойного раздумья. Лесистая долина ключа Звёздного стала светлее от порубок и как будто шире, и от этого вытянутый массив Долгой горы казался ещё внушительнее. Кое-где темнели крохотные бараки, срубленные из неотёсанных брёвен. Андрей не был здесь больше месяца, и всё теперь представлялось ему по-иному. Он подстегнул лошадь и поехал крупной рысью.
11
Вернувшись из поездки, Чулков решил «окопаться» по-настоящему. Может быть, его подвинуло на это долгое ненастье, размывшее земляную насыпь старой крыши, а может быть, тоска «о доме», вдруг одолевшая его там, в тайге? Разведчики перекрыли свой барак, врубили новые косяки для окон, подбили мох в пазах, настелили пол и даже вкопали возле барака длинный стол, чтобы обедать и пить чай на вольном воздухе. Но последняя затея не привилась: мешали то комары, то дождь, да и стряпка наотрез отказалась таскаться с посудой на улицу.
— Конечно, ей и так дела хватает, — говорил Чулков, хлопоча у железной печки с чайником. — Вот полоскать бельё ушла... Нагрузилась — смотреть страшно.
Он поставил на стол стаканы, ловко открыл консервы, «напахал» целую гору хлеба и, налив чаю себе и гостю, долго цедил из банки загустевшее молоко.
— Я на Светлом никому не сказал о вашем сообщении, — говорил Андрей, поразивший его своим угрюмым видом. — Зачем опять преждевременно будоражить всех? Надо найти что-нибудь более определённое, настоящее.
— И найдём! — сказал Чулков весело. — Теперь мы на верном следу. Начинает уже проклёвываться кое-где. Спасибо Виктору Павловичу: поддержал он нашу линию, когда комиссия составляла заключение, а теперь мы сами с усами. Сплошная жила пошла! Самостоятельная!
Андрей встрепенулся.
— Надо посмотреть.
— И посмотрим! Вот только чайку напьёмся. Теперь оно в наших руках, никуда не уйдёт. А насчет того, чтобы пока помалкивать, это вы верно. Подождём, чтобы заранее шуму не наделать, а потом враз и объявимся, — Чулков вытер ладонью усы, полез на полку и достал брезентовый мешочек. — Вот образцы. Да вы кушайте, кушайте.
Но видно было, что ему и самому не терпелось. Он полез за стол, однако мешок из рук выпустил не сразу, а только выпустил — он уже оказался у Андрея, и они оба с увлечением отодвинули в сторону хлеб и посуду и бережно начали разбирать кучу камней с наклейками.
— Это вы наклеивали? — спрашивал Андрей.
— Я. Как же! Чтобы все было в аккурате, чтобы не напутать чего. Теперь-то я в своём деле твёрдо себя чувствую, а вспомню, каким пришёл на разведку, — прямо смех и жалость. — Успех в работе после стольких неудач окрылил Чулкова, и его глубоко посаженные глазки так и искрились. — Пришёл зимой на шурфовую разведку. Меня спросили; «Умеешь проморозку вести?» Я думаю: чего уж проще в такой мороз. «Умею», — говорю. Ну, мне, как «опытному», дали в подмогу одного старика и отправили на дальний ключ. Смотритель показал, где шурфы зарезать, и уехал. День проходит, другой. Старик говорит: «Давай приступим». А как приступать? Место болотистое. Талики. Вода. Тут старик и оказал свою былую прыть: начал мной командовать.
Чулков насмешливо-ласково улыбнулся, вспоминая о себе таком. Ему приятно было сознавать своё теперешнее превосходство, и он продолжал прямо с удовольствием:
— Зарезали мы все шурфы, как полагается. Дали им промерзнуть хорошенько. После стали класть пожоги и вынимать «четверти». Я, перед тем как пожог класть, попробую тупиком, насколько промёрзло. Только вода цыкнет, я дырку деревянной пробкой забью. Всем тонкостям меня старик обучил, а приду спускаться, глядь, в шурфе вода. Стал я тогда мозговать. Нельзя ли, думаю, запалить пожоги во всех ямах зараз и вынимать не сразу положенные двадцать сантиметров, а понемногу. Парень я здоровый: сумею из каждого шурфа по дожке выгрести, а назавтра опять... Вот и получатся «четверти». Ведь это какую опытность надо иметь, чтобы угадать с пожогом и чик в чик оттаять эти самые двадцать сантиметров! Заготовил я ворох растопки. Старик мой как раз заболел, лежит под шубой вверх бородой. «Спи, — говорю, — завтра узнаешь, кто такой Пётр Чулков». Поближе к утру запалил я свои пожоги. Ямы-то были уже метра по два; пока всё облазил, вспотел. А главное, волнуюсь, потому как первый опыт. — Чулков взглянул на Андрея, занятого образцами, рассмеялся тихонько и продолжал: — Вот до чего заразился своей идеей! Ну, устал... Зато дым над долиной — невиданное дело. Полюбовался я и пошёл отдыхать. Только успел глаза завести — вскочил, как бешеный.
Старик даже испугался. «В уме ли ты?» — говорит. «Был», — говорю. Да на улицу. А над ямами ни дымка, ни дымочка. Подбегаю к крайней — вода. А на воде головешки плавают. И в другой то же, и в третьей.
— Неужели все шурфы затопил? — со смехом спросил тоже развеселившийся Андрей.
— Все как есть. Сейчас-то, конечно, смешно, а тогда меня слеза прошибла.
Они вышли из барака и невольно остановились: такой погожий золотой осенний день стоял над горами. Разведчики работали. Андрей и Чулков ясно слышали в осеннем безмолвии их грубые голоса, глухие удары «бабой» и стук топора, доносившийся из лесу. Оба думали о себе и о той жизни, которая благодаря их упорству закипит скоро в этой долине.
12
— Митя Мирский с Мышкиным на «Амбарчике» всё перелопатили бы, да ладно, что бур им во-время забросили, теперь будут действовать по всем правилам, — говорил разведчик Чулкова Моряк, проворно прихрамывая подле Андрея. — Я Мите говорил перед этим: надсадишься, мол, бешеное дитя. Земляная работа — она тяжёлый воз: не гони, как раз к сроку будет. Главно, — чтобы не сбить охотку, пока до золота не дорвались...
— Теперь, похоже, дорвались, — отозвался Андрей, уловив только последние слова.
— Да! Что у нас тут творилось вчера!
Чулков предостерегающе кашлянул.
— Что же? — спросил Андрей, отгоняя посторонние делу мысли.
— Всех уложило. Такая качка была, что боже мой! А всего-то по литровке на брата не вышло, — болтал Моряк, невзирая на знаки Чулкова.
— А Чулков?
— Он, как бывалый капитан, устоял на посту, но и его побрасывало. Это уж как водится.
— Экий ты, право, как баба худая! — сказал, Чулков с досадой. — Вправду говорят: с кем поведёшься, от того и наберёшься.
— Блошка у нас водится, — не унимался Моряк, — голодная скачет и от сытой покою нет.
— Надёжная жила вскрыта, — заговорил Андрей серьёзно.
— Да, можно рассчитывать, что дополнительную разведку с интересом проведём, — переходя на иноходь под гору, ответил сразу воодушевляясь Чулков. — Надо несколько шурфов заложить...
— А потом как, Андрей Никитич, крелиусом на глубину-то будем бурить? — тоже переходя на деловой тон, осведомился Моряк.
— Нет, штольню от подошвы заложим. — И Андрею ярко представилась его мечта об этой штольне ночью, у костра, возле нагорного озера.
Теперь мечта превратилась в действительность. Дорого обошлось это превращение! Но все трудности после достижения цели сразу потеряли свою остроту и делались даже приятными воспоминаниями. Зная Чулкова, Андрей не зря поверил его взволнованности: жила была нащупана настоящая.
— Теперь и деньжонок нам подбросят наверно, — мечтательно говорил Чулков. — Марку свою оправдали.
— А вдруг «она» опять выклинится! — высунулся с предположением Моряк.
— Типун тебе на язык. И что это тебя всегда так и тянет, так и тянет чем-нибудь этаким ковырнуть! — Чулков окинул сердитым взглядом Моряка и покачал головой. — Право слово! И хоть бы шеромыжник какой был, а то ведь работяга, золотые руки. И вот, скажи на милость, трепло какое!
— Скажи на милость — трепло какое уродилось! — срифмовал Моряк, искренно наслаждаясь и досадой Чулкова, и его похвалой.
— Вот, извольте любоваться! — сказал Чулков, негодуя. — Никакого соображения у человека. И ведь бывший флотский! Хоть и не военного флота, хоть и давно служил, а всё-таки с дисциплиной должен бы быть. Так нет: совсем извратился.
— Нет, он не плохой, — задумчиво возразил Андрей, глядя вслед разведчику, который уже устремился вперёд, к баракам. — У него что на уме, то и на языке.
— Одно слово — с придурью, — заключил Чулков, но уже остывая. — Мы точно выпили вчера, так случай-то какой! Тут и святой бы напился!
13
«А вдруг она и вправду выклинится?» — подумал Андрей, сидя вечером за столом у разведчиков. Его даже в дрожь бросило.
— Вот мы её парочкой шурфов вскроем, — и сразу всё, как на ладони, ясно станет, — заговорил Чулков, подсаживаясь поближе к Андрею.
Видимо, он совершенно захвачен был одной этой идеей, и толстые складки над его переносьем выражали свирепую озабоченность.
— Парочку бы шурфов, да удачно, а потом бы по всему простиранию её, а потом снизу, прямо с ключа, штоленку заложить. Ведь условия-то для этого прямо лучше не придумаешь: расположение-то в горном массиве где угодно подсечь позволит.
«Ишь, как распелся!» — подумал Андрей, уже наученный горьким опытом.
— Да, в этот раз если ошибёмся, трудно подняться будет, — сказал он вслух.
— Ну, что вы, Андрей Никитич! До каких пор она нас водить будет? Хоть она и жила, а тоже надо совесть иметь!
— Мне думается, Анне-то Сергеевне надо бы сразу сообщить, она после нас больше всех заинтересована, — добавил он. — То-то порадуется! Ведь весь будущий производственный вопрос на ниточке держится.
— Нет, лучше подождём. Вы и рабочих предупредите, чтобы помолчали пока.
Андрей встал и беспокойно прошёлся по бараку. Чулков исподлобья наблюдал за ним: он ожидал большего проявления радости. Вялая задумчивость Андрея оскорбляла лучшие чувства разведчика.
14
Кирик не успел ещё рассказать всем о своей поездке, о том, как он заезжал на выморочное стойбище, о том, как спускался с белым стариком в горячую утробу парохода.
Пока он отсутствовал, в посёлке начали строить магазин, тёплые сараи для овощей, отправили человек тридцать парней и девушек на шахты обучаться горному делу, а знакомый якут Гаврила начал пахать трактором новое поле за речкой.
Жена Кирика за это время научилась хорошо доить и совсем привыкла к своим «коровкам», но однажды, когда она выходила из хлева, корова «Ветка», мотнув головой, нечаянно подцепила ее рогом за кожаный, в светлых бляшках пояс.
Как испугались эвенки, увидев бегущую большими шагами жену Кирика рядом со скачущей коровой! В напряжённо поднятой руке жена Кирика держала ведро с молоком. Она тоже испугалась, но молоко не пролила. И Кирик, выслушав её рассказ, похвалил её за храбрость и уважение к артельной продукции.
— Каждый получит больше на трудовой день, если будет больше прибыли, — важно сказал он, припоминая свой разговор с Анной и Патрикеевым.
На этом и застал его председатель артели Патрикеев, который сообщил, что в Буягинском наслеге, на Алдане, открываются курсы медицинских сестёр и кооперативные и что со Светлого привезли бумагу об отправке на учёбу молодых эвенков. В бумаге есть особая приписка насчёт Кирика: если он пожелает, то для него по возрасту сделают исключение.
Кирик не сразу понял, что такое «исключение по возрасту», а поняв, возгордился. После этого он уже никак не мог не пожелать.
С целой оравой молодёжи он в тот же день выехал на Светлый.
— На какие ты хочешь-то: на кооперативные или медицинские? — хмуро спросил Уваров, к которому Кирик явился посоветоваться.
— Медицинские — это фершалом, что ли? — с робкой надеждой спросил Кирик: ему очень польстила мысль сделаться чем-нибудь вроде доктора.
— Больно уж скоро хочешь ты фельдшером стать, — сказал Уваров, — это же шестимесячные курсы. Медицинской сестрой будешь, хирургической. Помогать при операциях будешь.
Кирику очень хотелось бы помогать при операциях, но...
— Как же я сестрой буду? Баба я, что ли?
Этот наивный вопрос смутил и рассердил Уварова:
— Ну, братом будешь. Экий ты какой!.. Не всё ли равно, как называться! Главное, чтобы дело знать.
— Тогда уж лучше, однако, на кооперативные, — решил Кирик, подумав.
Уваров написал ему заявление, позвонил по телефону в поселковый совет.
Из поселкового совета Кирик зашёл в магазин. Вид продавцов, хлопотавших за прилавками, привёл его прямо в умиление. Он сразу представил, как сам будет заправлять разными такими делами. Теперь надо было составить письмо для жены и чтобы обязательно — поклон. Теперь иначе было нельзя. Кирик решил пойти к своему дружку Ковбе, но, выйдя из магазина, увидел Валентину Саенко.
— Здравствуй, — промолвил он с искренне радостной улыбкой.
— Кирик... Здравствуй, Кирик! — обрадовалась и Валентина: эта встреча вызвала у неё столько волнующих воспоминаний.
— Ты что, хвораешь? — спросил он, шагая рядом: при всем своём оживлении она не выглядела такой свежей и румяной, какой он запомнил её с первой встречи.
Валентина вздохнула.
— Немножко... болею.
Она сразу потащила его к себе, узнав, что ему нужно написать письмо, и они вдвоём долго обсуждали, как лучше написать.
— Пиши; едет, мол. Учёный, мол, будет. Заведующий магазином будет, — говорил Кирик, покусывая мундштук холодной трубочки: курить в такой нарядной комнате он стеснялся. — Хорошо, когда учёный, — продолжал он мечтательно. — Кругом уважение. Неучёный мужик хуже учёной бабы. Я тебя уважаю. Я Анке-то сказал, что ты да мужик её играл маленько... спал, мол, вместе.
— Ты с ума сошёл, Кирик! — сдавленным голосом произнесла Валентина, бледнея.
— Нет, с ума не сошёл. Надо сказать: друг она. Спать — это ничего. Обманывать нельзя — спаси бог.
— Что же... она сказала?
— Ничего не сказала. Она меня знает. Давай пиши ещё: приедет, мол, домой, патефон купит. Вот как у тебя. Кружков с песнями купит...
Запечатанное письмо Кирик отнёс в контору и сдал секретарю, как научила Валентина. Потом он вышел на крыльцо и сел на ступеньке.
«Хорошая баба Валентина, — сказал он себе. — Хороший доктор».
Кирик вспомнил поездку с ней по тайге и вдруг забеспокоился. Сначала научился бы на сестру... или брата, потом на фельдшера. Как бы он, фельдшер Кирик Кириков, ездил по тайге! Знал бы все болезни, как доктор Валентина. Лечил бы. Может, оспу делал бы, и все бы уважали его.
Ему показалось, что он допустил большую оплошку. Он встал тихонько и пошёл в партком.
Уваров выслушал тревожно сбивчивую речь Кирика и подумал, что, пожалуй, верно, лучше окончить Кирику медицинские курсы. В магазин и так все придут, а вот лечение, гигиена... Тут очень важно, чтобы свой человек был, чтобы язык знал.
Уваров написал новое заявление и снова долго говорил по телефону с поселковым советом. Получив исправленные документы, Кирик вспомнил о письме, отосланном жене. Будет ждать продавца, а приедет вроде как фельдшер. Нет, так нельзя: обман получится. И Кирик помчался в контору. Он получил обратно письмо, положил его в карман и, выйдя на улицу, задумался. Надо было написать новое.
15
Ковба сидел в своей комнатке, провонявшей крепким запахом дёгтя и кожи, пил чай с постным сахаром и сухариками.
— Здорово! — ещё с порога закричал сияющий Кирик. — Здравствуй, старик! Я завтра, однако, поеду учиться.
Ковба отложил ложку, которой ел размокшие сухари, вытащил из-под стола табурет.
— Давай садись, — предложил он и потянулся за второй кружкой.
Тогда Кирик тоже начал хлопотать. Он разложил свои вьюки на постели Ковбы, развязал ремни и, ухватив за примятые листья, вытащил из сумы какую-то тяжёлую овощь.
— Редька, — сказал Ковба и приятно осклабился, очень тронутый гостинцем Кирика. — Вот это хорошо. Давно я редечки не едал. Сейчас мы её нарежем да с маслом... — Он закатал рукав, вооружился ножом и спросил: — С огорода, поди-ка, спёр?
— Пошто спёр? Спаси бог! Сторож дал.
— Да ведь это турнепса, — определил Ковба с огорчением, уже сидя за столом и медленно пожёвывая. — То-то я и гляжу: красивая она больно.
Узнав, что Кирик отказался от кооперативных курсов, Ковба крепко пожалел:
— Это бы тебе верный кусок хлеба. Эх ты, голова-а! Фершалом сделаться трудно: ведь они есть которые почище докторов, а тебя ещё грамоте учить да учить! Валентина-то твоя лет пятнадцать, поди, училась, пока до дела дошла.
Вообще Ковба был не против медицины, но желание Кирика подражать Валентине Ивановне вызвало в нём досаду.
— Никакого сознания в ней нет, — проворчал он, вспоминая то, что рассказывали ему Клавдия и сам Кирик. — Никакой жалости, а ещё образованная.
С этими словами Ковба добыл с полки листок бумаги, конверт и чернила в бутылочке с деревянной пробкой. При всей своей внешней заскорузлости, Ковба был человеком «с понятиями», давно уже умудрился ликвидировать неграмотность и — хотя писать ему было некуда и некому — обзавёлся всем письменным припасом».
Письмо он писал мучительно долго, и даже Кирик, с почтением наблюдавший за движением его тяжёлой руки (она возилась по листу бумаги, как медведь на песке), терял терпение и не раз пытался разнообразить дело посторонними разговорами.
Получив, наконец, письмо, заклеенное хлебным мякишем, Кирик отнёс его к поселковому совету — контора уже не работала — и опустил в почтовый ящик. Потом он отошёл и снова затосковал, забеспокоился.
Уваров уже лёг спать, читал в постели газету, когда в дверь постучали. Он встал и впустил очень расстроенного Кирика.
— Ну, что? — спросил Уваров, идя за ним следом.
— Не могу я по-медицински, — жалобно заговорил Кирик. — Меня грамоте учить да учить...
Уваров сел на кровать, почесал в раздумье волосатую под расстёгнутой рубахой грудь.
— Ничего, научишься. Парень ты толковый.
— Какой я парень? Никакой я парень! Пятьдесят лет однако. Голова-то худой уж!
— Хм! — Уваров похрустел газетой, разглядывая присмиревшего Кирика.
Глаза эвенка блестели тревожно..
— А ты не расстраивайся, — сказал Уваров, понимая растерянность охотника. — Это, видишь ли, у тебя, попросту сказать, глаза разбежались.
— Тогда пускай пойду я в кооператив.
— Смотри, тебе виднее. Давай бумаги. Я утром пораньше всё выправлю.
Обрадованный Кирик полез по карманам.
— Ты уж не серчай, друг, — приговаривал он, виновато посматривая на Уварова.
На улице было совсем темно. Кирик пошёл было к конному двору, возле которого жил Ковба, но снова вспомнил о письме:
«Поеду на кооперативные, а написал — на медицинские».
У него заломило в висках, и он остановился посреди улицы. Одна нога хотела итти к старику, другая — за письмом. Кирик постоял в нерешительности и круто свернул к поселковому совету. Тёмные изнутри стёкла отсвечивали от ближнего фонаря, и охотник ясно увидел в них свою одинокую тень. Щель, в которую он недавно запустил письмо, оказалась совсем узкая и расстроенный Кирик сел на завалину, не зная, что делать:
«Снять ящик?.. Пожалуй, нельзя, ждать до утра — долго».
Кирику захотелось домой, в артель. Он вдруг почувствовал себя совсем беспомощным.
В домике Уварова тоже темно. Кирик долго в нерешительности ходил кругом, но всё же подошёл к двери, поцарапался легонько, потом сильнее. За дверью послушались грузные, твёрдые шаги. Крючок звякнул, дверь распахнулась. Уваров, странно большой в белом, стоял у порога.
— Что? — спросил он, вгляделся и сразу узнал Кирика. — Чего тебе не спится? Или опять передумал?
— Передумал, — топотом, виновато сказал Кирик. — Однако я лучше домой поеду.
— Ну, беда-а! — сказал Уваров и сердито рассмеялся. — Заходи в горницу. Ай-я-яй! — шумно зевнул он, включая настольную лампу.
С минуту он смотрел на эвенка тёплым, сонным взглядом, потом вытащил из-под постели запасной тюфяк, постелил его на жестком диванчике, кинул в изголовье полушубок.
— Давай ложись и спи. Понял? И никаких больше разговоров сегодня на эту тему! Ты и меня-то уж совсем закружил...
— Тогда я пойду, однако...
— Не-ет! Никуда ты, однако, не пойдёшь. Я тебе не мальчик всю ночь бегать открывать да закрывать. Я ведь тоже за день-то натопаюсь...
Уваров подождал, пока Кирик стянул торбаса и неловко улёгся на диванчике. Потом Уваров лёг сам, но, когда лёг, сказал, ясным, мягким и добрым голосом:
— Я тебя, браток, понимаю... Вопрос в жизни серьёзный. В таких случаях человек всегда сомневается. Все мы немножко чудаки: есть что-нибудь одно — берёшь и доволен, дай на выбор — и не сообразишь, за что ухватиться.
Уваров замолчал, и Кирик тут же услышал его ровное дыхание. Кирик понял, что Уваров уснул, и сам успокоился от близости этого сильного человека. Но и утишив своё волнение, Кирик ещё долго не мог отделаться от всяких трудных мыслей. Его беспокоило даже то, отчего ему так приятно лежать на высокой скамейке. Он вспоминал гладкие руки Валентины, уснувшие, как дикие голуби, на плече Андрея Подосёнова, кудри их, темные, светлые, перепутанные сном и любовью, и вспышку страшного гнева, вызванную рассказом об этом, на лице Анны. Ещё Кирик вспомнил редьку-турнепсу, подаренную им старику Ковбе, и большой хлеб, положенный в его вьюк стариком. Хлеб был круглый, тёплый, румяный, как солнце.
— На дорожку, — сказал старик Ковба.
А Кирик взял булку, прислонил к своему лицу, вдыхая теперь уже привычный запах хлеба, потом поднял её обеими руками и, любуясь ею, промолвил по-эвенкийски:
— Какое счастье, что есть на земле хлеб!
16
— Ты понимаешь, что иначе я не мог...
Валентина молчала, опустив голову, нервно теребила снятую с руки замшевую перчатку. Она и Андрей сидели в уютной прибрежной котловине, обросшей по краю кустами жимолости и шиповника.
— Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело!
Валентина ещё ниже опустила голову, пряча лицо, но Андрей увидел, привлечённый движением её рук, перчатку, которую она теребила, и то, что вспыхивало светлым блеском и тут же расплывалось пятнами на жёлтой замше: Валентина плакала.
Он был с нею... Он пошёл на всякие унизительные уловки, чтобы устроить это свиданье.
— Разве тебя не радует то, что мы вместе сейчас? Она ещё помедлила с ответом, и Андрей вдруг услышал надвигающийся шквал птичьего перелёта.
Прямо на них тянула стая гусей. Их было не меньше пятисот, и мощный плеск их крыльев прошумел, как буря, когда они взмывали все разом ввысь, заметив сидевших людей. Быстро удаляясь на фоне тускнеющего неба, стая извивалась огромной змеёй, то выравниваясь, то колыхаясь клубами. Неумолчно звучал в ядрёной свежести осеннего воздуха зовущий переклик голосов.
Андрей слушал, откинув голову, ноздри его раздувались.
Он вспомнил вдруг широкие розово-чёрные озёрные разливы, желтизну высоких болотных трав и то, как однажды, в такой же вот тускло-багровый, прохладный вечер, он нашёл у своего охотничьего шалашика Анну. Она оставила всё и прискакала к озёрам. Чувство испуганной виноватости охватило его, когда он увидел её, измученную, она сразу вся просияв, сказала: «Живой! Пороть тебя некому! Шестой день пропадаешь».
— Ты думаешь только о себе, — сказала неожиданно Валентина, поднимая заплаканное лицо; на нём было злое, ещё не знакомое Андрею выражение. — Ты думаешь только о том, что тебе тяжело. А мне легко?
— Я всё время думал о тебе, — искренне сказал Андрей, сразу весь обращённый к ней. — Я так тосковал о тебе...
— Конечно, ты приехал домой, к своему семейному очагу, — быстро продолжала Валентина, теперь уже спеша высказать то, что наболело у неё за эти дни, и пропустив мимо ушей уверение Андрея. — Я не имею никакого права упрекать тебя, но и спокойной оставаться не могу, когда ты — там, с нею!.. Это просто пытка. Я ненавидеть её начинаю.
Валентина взглянула в огорчённое лицо Андрея, и злость её исчезла. Ей стало стыдно и больно.
— Прости меня, — сказала она, порывисто обнимая его, — прости, я ничего не буду требовать. Только не забывай меня!
— Как могу я забыть? Но любишь ли ты меня по-настоящему? Я ведь тоже извёлся. Ведь я тебя целую неделю не видел.
«Что же тебе мешало притти?» — так хотелось возразить Валентине, но она только прошептала:
— Да, да, целую неделю!
Теперь ей хотелось одного: загладить то, что прорвалось поневоле, и в то же время она ощущала горький осадок оттого, что, вспылив, она лишь потеряла в его мнении.
— Я больше не стану упрекать тебя, — сказала она, снимая с куста легко отпадавшие, вялые листики и осыпая ими Андрея, лежавшего возле неё на сухо шелестящей траве. — Я постараюсь не ревновать тебя.
— Неужели ты думаешь, что я могу делить своё сердце между двумя? — спросил Андрей, облокачиваясь и положив на ладонь лицо. — Но ты пойми, насколько я связан! Я хорошо сознаю, какую ответственность несу перед тобой, но и Анну как-то... пощадить... надо.
Валентина вздохнула.
— Как хорошо было бы, если бы мы встретились лет десять назад! — задумчиво произнесла она.
Андрей промолчал. Десять лет назад он уже любил Анну. Хотел ли он вычеркнуть её из своей жизни в те годы? А пять лет назад? А в прошлом году?..
17
«Объявляться» Чулков приехал неожиданно. Даже Андрей, уже подготовленный к этому, растерялся, увидев, как ввалился в кабинет его старый приятель. Сам Чулков, хотя и старался напустить на себя небрежное спокойствие видавшего виды разведчика, не мог скрыть торжества, и скуластое лицо его так и расплывалось в улыбке.
— Вот, Андрей Никитич, — сказал он и, подмигивая, усмехаясь, покашливая, самозабвенно засуетился над привезенными им мешочками и пакетиками.
— Ну показывайте, показывайте, — говорил Андрей, тоже взбудораженный.
Вместе с Чулковым он начал высвобождать из обёрток образцы красноватого, ржаво-дымчатого и совсем белого кварца. Куски кварца были с тонким золотым накрапом, с блестками золота в изломах и сплошь спаянные золотом. А вокруг стола уже собирались сотрудники разведочного бюро, смотрели молча, только глаза и щёки у всех разгорались, точно озарял людей чистый блеск найденного ими металла. Они ведь тоже искали, эти топографы, геологи поисковых партий, геологи-разведчики, чертёжники, машинистка с бантом в белых девичьих косах. Находка, выложенная на стол, притягательная, как магнит, принадлежала им всем, она сразу подняла их над остальными работниками приискового аппарата.
Все молчали, а у крыльца конторы, у магазина, у шахтовых копров уже обсуждался вопрос о том, какую рудную фабрику будут строить на Долгой горе.
— Теперь загремим! — сказал Ковба Хунхузу, засыпая ему по такому радостному случаю добавочную порцию овса. — Ешь на здоровье. Теперь, брат, начнут нам подваливать всякого добра. А прежде всего народ к нам повалит. Это уж как водится. Он, народ-то, не станет разбираться, какое тут золото: рассыпное или рудное. Ему только бы золото!
Анна и Ветлугин узнали об открытии золота позднее всех: им сообщили по телефону.
— Да, очень богатое, — сдержанно ответил Анне голос Андрея.
— Поздравляю! — тихо сказала Анна. — Я тоже рада.
— Спасибо, — отозвался Андрей.
Потом в кабинет Анны влетел сияющий Ветлугин. Теперь и он гордился найденным золотом: разве не настоял он тогда, чтобы дать положительное заключение на весь сезон летних работ?
Только Анна осталась в стороне от общего торжества: ведь она больше всех протестовала против Долгой горы. Правда, об этом никто не напоминал ей, но она-то помнила и хотя не раскаивалась, но гордиться ей было нечем. Однако она вздохнула свободнее, огромная тяжесть свалилась с её плеч. Тупик, в котором находилось предприятие, был взорван, — только это... и только это радовало Анну.
— Пойдёмте посмотрим, — сказала она Ветлугину.
— Проходите, проходите, Анна Сергеевна! — вскричал Чулков, бросившись им навстречу.
В это время он чувствовал себя в кабинете Андрея совсем по-хозяйски.
Он осторожно раздвинул людей, толпившихся возле образцов, и, идя боком впереди Анны и Ветлугина, с таким видом подвёл их к столу, что не удивиться тому, что он хотел показать, было уже невозможно. Но Ветлугин и Анна удивились не из вежливости. Они, как и все остальные здесь, были захвачены могуществом, которое являло собой золото, блестевшее из каждого излома руды. Это было сказочное богатство. И это богатство они могли теперь от всего чистого сердца преподнести стране.
18
Красные до черноты, лежали на солнцепёке тяжёлые кисти брусники. От этих тёмных кистей-шишек лбище горы казалось кудрявым.
Анна смотрела на ягоды, раздавленные сапогами тех, кто шёл впереди, осторожно ступала по скользким листочкам, негромко говорила Чулкову:
— Сколько добра зря пропадает! Перебросьте-ка сюда на недельку человек сорок с лесозаготовок! Дайте им норму... ведра два-три.
— Три — много, Анна Сергеевна.
— На такой-то ягоде! Вооружите их совками — больше дадут. Ссыпать можно... в ящики. Зимой вывезем с обратным порожняком. — Анна помолчала, потом сказала доверчиво: — Я, когда была девчонкой, любила ягоды собирать. Меня «кабарожкой» звали на зимовьях. Знаете, коза такая есть — кабарга... Легко я по горам ходила.
Чулков стал рассказывать о своём, но Анна уже не слушала его. Она увидела себя девочкой-подростком. Платок всегда съезжал почему-то с её головы, гладко причёсанной в косу. Андрей любил дёргать её за эту косу Ох, и натрепала же она его однажды за такую грубую шутку! А потом они помирились... Он жил тогда у них только летам, пока в приисковом посёлке не открылась своя средняя школа. Каждую весну, вытянувшийся за время ученья, он вваливался к ним в барак с котомкой. В котомке были потрёпанные учебники — подарок Анне, которая одолевала их в течение года до следующей встречи, — пара белья, застиранного неловкими юношескими руками, да старое одеяло. Появление друга всякий раз казалось влюблённой девочке неожиданно прекрасным.
Анне вспомнилось далёкое осеннее утро. Деревья тонули в слоистой пелене тумана. Расплывчато рыжел над ними огнистый куст солнца, а настоящие кусты, у самой тропинки, мокрые от оседавшей мги, пламенели ярко, свежо, холодно. Мать Анны первая сняла с плеч берестяный короб, обтянутый оленьей шкурой. Они отдыхали: мать, Андрей и Анна. Они ели холодную варёную картошку с огурцами и чёрным хлебом...
Брусника была такая крупная, горы — такие синие. Деревянные пальцы совков покраснели от ягодного сока. Вольный ветер шёл по горам на юго-запад, к Байкалу, он разгонял туман, склонял траву в распадках, играл платком на плечах Анны. Они взбежали вместе с ветром на высокие скалы, Андрей и Анна.
Далеко впереди шумел Байкал, голубо-седой, мощный, дышащий пьяным разгулом.
Анна никогда не видела столько воды. Они посмотрели на шумящее море, друг на друга и поцеловались. Впервые он погладил её тяжёлую косу, Андрей.
Анна взглянула на него. Он шёл совсем близко от неё, но в его прямой спине, в уверенной походке чувствовалось отчуждение и равнодушие. Теперь и в радости он отдалялся от неё.
Анна повернулась к Чулкову, снова заговорила, стараясь отогнать тяжкие мысли:
— Мы ссыпали бруснику в кадки на зимовьях. Это в Баргузинской тайге. Кадки ведер на сорок. Зимой на санях вывозили их. Бывало, выбежишь в кладовку, стукнешь по бочке — ягода несмятая так и покатится, зашумит. Я любила принести её к чаю и облить мёрзлую мёдом... Вы любите с мёдом?
— Люблю, — сказал Чулков. — У нас на Лене тоже этак: осенью целыми артелями ездили по бруснику, с бочками, с ящиками.
Чулков сразу заметил нелады между Анной и Андреем и сам намеренно говорил много, чтобы «не бередить».
19
Около одной канавы Чулков остановился, заложил пальцы рук за узенький ремешок, лукаво подморгнул Андрею.
«Вот мы какие, знай, мол, наших!» — говорило всё его лицо.
Андрей понимающе кивнул и первым вошёл в канаву. Сухо-каменистая, просторная, с устьями шурфов, темневшими на дне её, тянулась она по горе. Именно здесь, в этой простой, свободно открытой канаве, находилось то, что объединило всех пришедших одинаковым волнением. По грубо сделанной лесенке они спустились в шурф. Оруденелая, точно ржавая кварцевая жила, прорвавшая древние граниты, была теперь вскрыта на глубину. В кварце светло блестело густо вкрапленное золото. Местами кварц пророс золотом, как жиром, прямо залился им. Рука человека разрушила породы, и в свежеразломанных кусках руды золото желтело особенно ярко, блестящее, холодное, шероховатое, с крючковатыми краями изломов. Такого золота ни Ветлугин, ни Анна, ни сами разведчики никогда не видели.
— Вот вроде этого было на Королонских приисках по Витиму, — заговорил Чулков, первым нарушая сосредоточенное молчание.
Притихший после всех радостных волнений, он почти с благоговением смотрел на «хитрую» жилу, которая так долго ускользала от него и его товарищей.
— Это ещё у старых промышленников, — продолжал он свои воспоминания. — Только там кварц был уже разрушен, выветрился, рассыпался в песок, и золото можно было просто выбирать. Самородки тараканами в щелях сидели... в скале. Старатели, когда хищничали, крючком их выгребали. Без всякого шума уносили шапками. Богатое золото было, слов нет, а до этого и тому далеко!
— Эх, что бы найти этакую жилу пораньше! — бормотал Ветлугин, рассматривая кусок руды.
Даже радость по поводу открытия не приглушила в нём неприязни и зависти к Андрею.
— Что бы вам денег-то давать нам побольше? — улыбаясь, укорил Андрей.
Как счастлив был бы он теперь, если бы над ним не тяготело предстоящее объяснение с Анной.
— Впору ведь было с подписным листом итти! — продолжал он насмешливо. — А теперь, небось, постараетесь как можно скорее выжить нас отсюда.
— Безусловно, — сказал Ветлугин, снова обозлённый этим нескрываемым торжеством. — Я рад душевно за свои денежки: не зря мы их вколачивали в эту подлую гору.
— Может, на завод развернёмся, — мечтал вслух Уваров, одобрительно блестя на Андрея своими карими, добрыми сейчас глазами: он был благодарен ему за его оправданное деловое упорство. — Как ты думаешь, Анна Сергеевна?
— Теперь можно думать, — сказала Анна. — Золото есть.
— Теперь-то уж оно есть, бессомненно, — подтвердил прямо-таки разнеженный Чулков. — Теперь-то оно от нас никуда не уйдёт. Теперь уже будем гнать да гнать и в глубину и по простиранию. Прослеживать будем. Жила что надо. Ровная, как апельсин!
— Вот уж придумал, — сказала Анна. — Апельсин же круглый...
— А пёс его знает, какой он есть. Слышал я, говорят такое.
Чулков лукавил: он отлично знал, что такое апельсин, но он любил прикинуться закоренелым таёжником, а кроме того, ему хотелось развеселить Анну. Несколько оживлённая богатым открытием, она сразу стала моложе да теперь ещё и смеялась, — значит, всё было как надо: и жила, и золото, и сами они все — хорошие люди.
— Лет через десяток вырастут здесь и апельсины, а яблоки — наверняка, — полушутя сказала ему Анна, когда они вышли из канавы. — Вот взять такой распадок на южном склоне, застеклить его сверху вроде ангара...
— Дорого обойдётся, — с сочувственной улыбкой возразил Ветлугин.
— Дорого? А что нам дорого? Люди у нас есть, золото есть, отчего же садам не быть?
— При здешних снегах никакое застекление не выдержит, а без теплиц ничего не выйдет, — сказал Уваров, с сожалением глянув на суровые хребты вокруг.
Ему тоже хотелось совершить что-нибудь особенно хорошее, радостное и значительное для всех.
— А вот у меня есть один... без всякой теплицы зимой ягодками пользуется, — сказал Чулков и, свернув с дорожки, приподнял корину, упавшую с сухостойного дерева. — Вчера я ещё заприметил, как он хлопочет....
На земле лежала кучками отборная крупная брусника, отдельно — стланниковые орехи и лесные колоски.
— Бурундук? — спросила Анна.
— Он самый, — подтвердил Чулков. — Утром это он вытаскал из норы. Немножко проветрит, просушит и обратно стаскает. Мудрый зверь! Много ли зараз за щеку возьмёт, а глядите, натаскал сколько!
— Я его ограблю немножко... для Маринки.
— Берите, берите! — обрадованно заговорил Чулков. — Орехов у него много. Я уж второй раз его высматриваю. А дочке интересно будет. Бурундук, мол, поклон послал с орехами.
20
Малоприметная дорожка, выбитая конскими копытами среди мхов и камней, вилась то по глухому лесу, то между скал, нагромождённых на открытых склонах. Далеко впереди ехал Андрей, потом Ветлугин, только Анна и Уваров ехали вместе, и всех их, двигавшихся гуськом, стало видно, когда они поднялись на голые просторы нагорья.
«Впору было с подписным листом итти», — припомнила Анна невесёлую шутку Андрея, отыскав взглядом чёрную точку, маячившую на краю каменистой пустыни. Очертаний знакомой фигуры она не различила. Неужели это Андрей один там, впереди?
В это время Хунхуз споткнулся, громко звякнув подковой. Анна натянула поводья. Она держалась в седле непринуждённо, как и три месяца назад, и, казалось, не было оснований тревожиться за неё в пути, но Уваров вдруг спрыгнул со своего коня и, забегая ей вперед, крикнул:
— Стой, Анна Сергеевна! Расковался твой разбойник!
Уваров подошёл к Хунхузу, сильной рукой захватил его ногу, поднял её и снял подкову, заломившуюся в сторону на одном гвозде.
— Может, возьмёшь на счастье? — пошутил он.
— Давай! — сказала Анна. — Я ведь и вправду суеверная. Не очень, а так чуть-чуть. Во всяком случае, все бабьи сплетни-присказки на памяти у меня... заговоры, привораживания, отгадки всякие... Слова-то, Уваров, какие подбирались! У меня бабушка слыла мастерицей зубы заговаривать, кровь останавливала, — продолжала Анна, выждав, когда Уваров сел на свою лошадь и двинулся рядом. — Помню, мне лет десять тогда было, принесли к нам из тайги охотника-медвежатника. Такой статный детина, добрый молодец, о таких только в песнях поют... А медведь поломал его страшно и кудри вместе с кожей спустил ему на лицо. Крови под носилками — целая лужа... а бабка вышла в сенки, глянула да и говорит: «Моё дело — кровь останавливать, а коли она вытекла, я над ней не властна». Он, охотник-то, тут же в сенках и умер.
— Ну? — спросил Уваров, с тревогой поглядывая на Анну.
— Ну, я, девчонка, испугалась, конечно. Ночью у меня озноб сделался и сон пропал. Этот охотник у нас бывал иногда и всегда посмеивался: «Подрастёшь, Анна, — замуж возьму». Дома дразнили меня невестой... И вот лежу я на печке с бабкой — на лавке одна спать побоялась, — сама плачу, дрожу вся. Жалко мне было охотника. Бабка меня с уголька взбрызнула, потом начала слова какие-то чудные наговаривать. И стало мне смешно, засмеялась я сквозь слёзы. А бабка говорит: «Ну, вот, теперь и его душеньке полегче. Не может душа терпеть, когда над её мертвым телом детские слёзы ночью проливаются. Слепнет она — душенька — и дорогу к райскому саду теряет». Интересная была у меня бабка, и так она верила во все эти присказки, что, слушая, не хочешь, да поверишь. Тогда же лечила она меня и от бессонницы своими, особенными словами...
— И действовало? — спросил, улыбаясь, Уваров.
— Ещё как!
— А к чему ты о бабке вспомнила?
— Да вот подкова... Хотя нет, не подкова. Не раз я бабку свою вспоминала в последнее время. Думала... не зря они, наши бабушки, выдумывали всякую всячину. Когда! душа горит... хочется её полечить чем-нибудь... словом таким, за сердце хватающим. Они и верили. Им-то нельзя было не верить. Им-то ничего больше не оставалось. А у нас... — Анна круто осадила коня и повернула его обратно. — Смотри, Илья, — сказала она.
Перед ними, как дно огромной реки, высохшей в незапамятные времена, лежала на глубине заросшая лесами долина ключа Звёздного. Горы, окружавшие долину, отлогие, если смотреть на них снизу, теперь вдруг выросли и теснили её со всех сторон, смыкаясь вдали неровными хребтинами. Стадо допотопных чудовищ, окаменевших среди вечного молчания. Ни жилья, ни дорог. Только на груде камней, на вершине гольца, сиротливо торчала вышка-тренога, поставленная геологами. Анне вспомнился рассказ Андрея о медведе, что три ночи подряд приходил, разламывал и опрокидывал эту вышку, пока её не установили крепко-накрепко.
— «Здесь будет город заложен!» — с шутливой торжественностью провозгласил Уваров, отыскивая глазами знакомый рельеф Долгой горы. — Правда твоя, Анна Сергеевна: то была присказка, а сказка только теперь начинается. Вот проведём сюда шоссе, явятся люди... тысячи людей с машинами, с цветами, с ребятишками. Недаром давеча толковали мы про сады. Будут здесь сады! Не райские, конечно, но такие, где живому человеку отдохнуть можно будет.
— Фабрику поставим! — в тон Уварову откликнулась Анна. — Миллионное строительство развернётся. Ты смотри, какое здесь сочетание природных условий: и лесу строевого непочатый край, и площадь по долине раздольная, и воды вдосталь... А на россыпи шахтовые работы... — Анна умолкла, глядя вниз.
Ей уже виделось, как поднимались из дремучих чащоб шахтовые копры, крыши домов вырастали среди островков бывшего леса, а выше всех вставали над долиной светлые корпуса фабрики. А там вон ляжет широкая лента шоссе. Мощная сеть электрических проводов опояшет горы...
«Ведь всё это Андрей!» — неожиданно подумала Анна, но тут же у неё возникла другая мысль: он уходит от неё!
— Всех переупрямил! — как будто угадав мысли Анны, сказал Уваров. — Я вот смотрю на эту дикую сторонку и думаю: какая жизнь здесь возникнет! Россыпь отработаем в два-три года, потом драги по ней пройдут — и всё, а рудник, да ещё с таким золотом — ведь это же целый переворот в тайге! Может быть, и центр приисковый сюда переведём. Целый жилой район вновь возникнет. Ещё одно белое пятно на карте исчезнет.
Уваров посмотрел на Анну и, заметив выражение беспокойства в её лице, но не совсем угадав его, сказал:
— Я ведь не скрываю, что уговаривал Андрея повременить с этим делом, и даже того не стыжусь, что в последнее время разуверился в нём. Говорить теперь другое — значит, обвинять себя в пакости. А мы просто боялись погнаться за журавлём в небе, у Андрея же в этой погоне вся цель была, весь смысл, и он, как настоящий, убеждённый в своей правоте работник, пошёл напролом и оказался прав. Честь и хвала ему за это!
— Да, конечно! — сказала Анна и отвернулась.
21
Со дня на день Анна откладывала объяснение с Андреем, хотя видела неизбежность разрыва и ненавидела себя за слабохарактерность, за надежду на какой-то лучший выход из своего мучительного положения.
«Надо объясниться! — решительно говорила она себе. — Да, да, надо объясниться. Так дальше нельзя. Это невозможно! Так я превращусь в сварливую бабу, закисну, состарюсь, начну хандрить...»
Она возвращалась с шахты, где устанавливали ленточный транспортёр. Погода стояла бешеная: солнце, жара и ветер, поднимающий вихри пыли.
Ветер забегал Анне навстречу, кружил мусор и жёлтые листики, опавшие с кустарников, перебирал и колебал, как струны, провода на столбах. Провода сдержанно гудели, и от их унылого гудения делалось совсем тоскливо.
Анна вспомнила, как в прошлом году, в это же время, они с Андреем ходили к разведчикам за ближний перевал, как отдыхали под чёрной елочкой и какое бледное небо смотрело на них сквозь нависшие шалашом еловые лапы и голые голубые ветви осинника. Теперь от этого воспоминания хотелось плакать.
Ветер отгибал полу лёгкого пальто Анны, открывал край её шерстяной юбки. Она шла, жмурилась от пыли и всё думала о себе и об Андрее. Вчера он впервые нагрубил Клавдии, и та целый день ходила с красными от слёз глазами.
«Ему тяжело теперь с нами, со мной, — думала Анна, — тяжело, но он молчит. Он хочет, чтобы я сама...»
Нервное озлобление охватило её, и, всё более озлобляясь, она вспомнила, что теперь часто, придя домой с работы, он беспокойно ходит по комнатам, не снимая кепи. Или так же, в кепи, присядет у себя на диване. Он совсем забросил работу над диссертацией, мало ест, просыпаясь по ночам, подолгу лежит без сна, тревожно вздыхая.
«О чём же ему вздыхать? Работа дала блестящие результаты, в сердечных делах счастлив. Значит, только я мешаю... моё присутствие давит его! Хорошо, я всё возьму на себя, — решила Анна с горестной гордостью. — Я отпущу его. Видно, и вправду клетка оказалась тесной».
Было совсем поздно, когда Анна, осмотрев на конном дворе лошадей, пригнанных из Якутска, возвращалась домой. Она шла тихо, опустив голову: она не спешила домой, где ей было тягостно теперь, где нужно было притворяться спокойной перед Мариной и перед теми, кто заходил к ним.
Вдруг словно кто толкнул Анну. Она прижала ладони к груди и остановилась: из переулочка вышли Андрей и Валентина. Они шли, держась за руки, касаясь друг друга плечами. Имя Кирика, произнесенное Валентиною, дошло до сознания Анны, и Анна услышала:
— Обманывать — спаси бог.
У них хватало стыда ещё и говорить об этом! Они могут вышучивать!..
Анне хотелось догнать их, наговорить им злых, горячих слов, но она продолжала стоять с полуоткрытым от удушья ртом.
«Я увижу, как они будут целоваться, — эта мысль сорвала Анну с места. — Тогда я скажу им... Я всё им выскажу!..»
Но, чтобы увидеть, надо было итти тихо, надо было прислушиваться, а кровь звенела в ушах Анны, и туман застилал ей глаза. Она не умела подсматривать. Вместо того, чтобы осторожно приблизиться к ним, она, отвернув лицо, точно стыдилась взглянуть, обогнала их.
— Какая я несчастная! Какая несчастная! — повторяла она, вся дрожа.
Всё тем же быстрым шагом, не разбирая дороги, Анна прошла мимо домов засыпающего посёлка, мимо шахтовых отвалов, где чернели повсюду провалы ям и канав, и казалось, ни один камень не ворохнулся под её ногой. Она опомнилась далеко в лесу.
Глухо шептал в чаще затаившийся ночной ветер. Сквозь высокие стволы деревьев, прямые и чёрные, зябко дрожали звёзды: по-осеннему тёмное небо прижималось к самой земле. Анна тоже легла на землю, припала лицом к траве.
Плакать бы, рыдая во весь голос! Кричать... кричать так, чтобы остановилось сердце! Кричать и плакать! Любой крик заглохнет здесь, как крик птицы, схваченной зверем. Но Анна только простонала:
— Да за что же? За что мне такое? — и, ощутив живую теплоту своей подвернувшейся руки, с ожесточением вцепилась в неё зубами.
Боль привела ее в себя...
Потом Анна услышала таинственный звон. Он вошел в её сознание, пленительно-нежный, успокаивающий, как тихая музыка. Она приподнялась, придерживая рукой развившуюся тяжёлую косу. Прислушалась. Земля баюкала её: где-то пробиралась, журчала вода.
Анне захотелось пить. Она поднялась и побрела, прислушиваясь к голосу ручья, то замирающему, то возникающему вновь в темноте ночи.
Она не сразу разглядела контур высокой горы, возникшей над каменистой поляной. Только серебрилась в густой синеве неба линия крутого края, на который щедро и бесконечно лился поток Млечного пути. И уже нельзя было понять, в небе ли, на земле ли звенело всё зовом бегущего потока.
Пройдя ещё немного, Анна опустилась на колени. В узкой щели между камнями засверкала чёрная струя воды. Анна потянулась к ней руками, зачерпнула полные пригоршни... и как будто не воду, а звёздный блеск, обжигающий холодом, подняла она на ладонях...
22
Андрей встретил её очень встревоженный, и она сразу поняла, что они с Валентиной не заметили её, когда шли вместе.
— Где ты была? Я звонил всюду...
— Ты... беспокоился?
Он ответил хмуро:
— Маринке что-то нездоровится. Я пришёл, а она... Она еще не спала.
— А где ты был? — опросила Анна, не глядя на него.
— Я был у себя... в кабинете, — сказал Андрей сухо.
Он взял с этажерки пару книг, словарь и направился было к двери.
Анна как вошла — в чёрном берете, в пальто с прилипшими иголками хвои — так и стояла у стола, не раздеваясь, не вынимая рук из карманов. Сейчас Андрей выйдет из комнаты, засядет у себя и будет до рассвета перелистывать страницы, скрипеть пером или сидеть неподвижно, изредка прерывая тишину неровными вздохами, а завтра она опять не сможет начать разговор... Снова молчать, терзаться, может быть, подсматривать. Нет! Сейчас же!
— Андрей!
Он быстро обернулся.
— Андрей, мне нужно поговорить с тобою.
Он посмотрел на неё, на свои книги и подошёл к ней, неловко улыбаясь:
— Что ты хочешь сказать?
От этих слов, от его жалкой улыбки гнев Анны остыл.
— Я не могу больше так жить, — прошептала она с кроткой растерянностью. — Я не могу так!
Андрей стоял перед ней, прямой, снова суровый, смотрел в сторону, машинально тасовал в руках тяжёлые томики книг.
— Погоди, не шурши! — сказала Анна нетерпеливо и, забывшись, положила ладонь на его горячую руку.
Одна из книг выскользнула, с шумом упала на пол. Оба вздрогнули.
— Чего ты от меня хочешь?
— Я хочу, чтобы ты сказал мне всё прямо. Всё как есть, — проговорила Анна, стараясь унять дрожь в голосе.
— Мне кажется, я ничего не скрываю, — ответил Андрей.
— Неправда! — вскричала Анна, сразу охваченная гневом. — Ты унижаешь себя и нас обоих своею... своею трусостью! Если ты любишь её больше, иди к ней! Я не держу тебя... — Анна тяжело оперлась рукой о край стола. Она боялась снова упасть, боялась вызвать жалость к себе. — Я опять чуть не стала подсматривать сегодня... — сказала она подавленно. — Это мерзко... Ты вовсе не был в кабинете. Ты ходил к ней...
— Да, я ходил к ней.
С минуту Анна молчала, потрясённая. Даже после сообщения Кирика в ней ещё жила затаённая надежда, что Кирик ошибся, что всё как-нибудь обойдётся по-хорошему. Даже, увидев Валентину и Андрея вместе, она ещё не совсем поверила в своё несчастье. Теперь всё рухнуло, и она сказала почти спокойно:
— Нам надо расстаться.
— Ну, что же... — сказал Андрей и побледнел. — Расстанемся.
— Немедленно.
— Когда захочешь.
— Когда захочешь! — повторила Анна запальчиво. — Не я, а ты этого хочешь!
Андрей наклонился, поднял книгу, спросил:
— Значит, мне надо уходить?
— Пожалуйста...
«Да неужели это уже конец?» — с ужасом подумал он и вслух проговорил растерянно:
— А как же с Маринкой? Разве нельзя жить вместе хотя бы ради неё?.. Хотя бы условно?
— К чему?! — возразила Анна холодно. — Мы ведь не обыватели, заключившие брачную сделку по расчёту. Зачем нам какие-то условности? Жить без любви, без уважения друг к другу!.. Ради чего? Существовать в роли снисходительной жены я не смогу. Терпеть или... ссориться... Только калечить детей. Маринку! — поспешно договорила она, огромным усилием подавляя желание сказать ему о своей беременности. — Полюбил другую... дал волю чувству... Ну, что же! Жестоко... Очень жестоко... Но лучше уж так... по-честному.
Андрей хотел что-то сказать и не смог, и вышел из комнаты неровным шагом.
23
Теперь уже никакой надежды не было. Теперь уже всё было ясно. Теперь полагалось переживать: побороть в себе чувства к недостойному человеку и взяться за работу. Существовал ли такой рецепт при сердечных болезнях, нет ли, но что-то вроде этого представлялось Анне.
Горькая ирония над собой, остро покалывая, точно пришпоривая, помогла ей несколько прийти в себя, снять пальто; она даже умылась, но когда вошла в свою рабочую комнату и села к письменному столу, силы вовсе покинули её.
«Что я ему сделала?! — вырвался у неё душевный крик. — За что он так безжалостно расправляется со мной? А надо выдержать... — Глаза Анны выразили тоску загнанного, смертельно измученного животного. — Пережить надо! Вот смог же пережить своё горе Уваров! Неужели я слабее? Но как глухо мне... будто навалили на меня мешки с золой... тяжко, и задыхаюсь! Ничего, Андрей Никитич, я еще встану, я еще стряхну с себя эту пыль».
Анна болезненно усмехнулась, опустила на руки отяжелевшую голову. Сколько бессонных ночей! Сухие глаза не смыкаются, в них точно песок. А по утрам упадок сил. Приходить в контору и, сцепив зубы, усаживать себя за стол, заставлять заниматься делами.
«Как у меня всё дрожит внутри! — думала Анна, прислушиваясь к себе. — Такая пустота в груди и боль такая! Гейне говорил, что при зубной боли в сердце помогает «свинцовая пломба»... «Свинцовая пломба» помогла бы и мне, несомненно. Но как бы это было дико! Мать, беременная женщина — стреляет в себя... Нехорошо. Ах, нехорошо!
Анна переменила положение рук, но взгляд её под мерцающей тенью отяжелевших ресниц остался неподвижным. Ей точно в бреду представилось, как она ходила на-днях в баню. Тяжёлые мысли её были тогда отвлечены видом молодой матери, которая мылась с ребёнком напротив. Ребёнок, мальчик, толстенький, с пухлой, вздёрнутой кверху губкой, спокойно сидел в тазу и поливал на себя из зелёного стаканчика. Приятно ему это было очень, но всё удовольствие его выражалось только в улыбчивом блеске глаз, а губкой он шевелил задумчиво, как бы прислушиваясь к своим ощущениям. И ещё там была такая же чудная толстушка-девчонка, которая так же сидела в тазике, и, пока ее мать тёрла и скребла ногтями свои намыленные космы, — пока мать не видела, девчонка наклонялась, ртом пила воду из таза. Каждый раз, проделав это, она радостно всплескивала ладошками, брыкала в воде ногами и, явно довольная собой, с торжеством осматривалась. Глядя на этих детей, Анна думала тогда о своём будущем ребёнке, и ей становилось легче на душе, а сейчас она подумала что у тех детей есть отцы, что они не брошенные...
Она поднялась и начала метаться по комнате.
«Это какие-то жестокие приступы, точно родовые схватки. Но так родиться может только... ненависть. Я бы не хотела зла. Я хочу только хоть на минутку успокоиться. Вот как он истолковал мою помощь денежную... Видно, правду говорил Ветлугин: когда возникает физическое влечение, оно одевает свой предмет в самые лучшие украшения, а охладев, стараются раздеть донага, рассеять все иллюзии... Это чтобы оправдаться, чтобы не стыдно было за себя. Тогда как ни повернись — во всём плох. А я не хочу, не хочу, чтобы меня опошлили ради собственного оправдания».
Анна взяла портфель, порывисто открыла его, вытащила бумаги... Но где почерпнуть живого внимания и сообразительности ей, полумёртвой от горя? Перебирая деловые бумаги, она думала об Андрее, о себе, о Маринке... Ах, Маринка!
Анна прошла в спальню. Тяжело ей стало заходить в эту комнату! После сообщения Кирика, после того как Андрей застиг её у своего письменного стола, они не спали вместе, но Анна не могла забыть, как радостно засыпала она на руке Андрея и как счастлива бывала, когда он, просыпаясь рядом с ней, с мальчишеской сонной, блаженной улыбкой обнимал её. Какой особенной чистотой, какой любовностью были проникнуты все их отношения! И часто, даже во сне, Анне было жаль отнять свою голову с его руки. И вот всё исчезло! Совершилось то, чего с ужасом ожидала Анна все эти дни... И не было исхода и никакой надежды на облегчение.
— Никакой! — прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.
Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головёнкой. Анна прижалась губами к её виску. Такие пушистые волосики! Детёныш был ещё совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.
«Болеет она, — подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребёнка. — А мы со своими делами забросили её!»
Горестный стон чуть не вырвался у Анны. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни. Она метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась на ковёр у дивана, уронила в ладони голову, сотрясаясь всем телом от сдавленно-глухих, бесслёзных рыданий.
24
Эти рыдания без слёз, не принесшие Анне облегчения, вызвали у неё такую усталость, что она уснула тут же, прислонясь к дивану плечом и затылком; одна рука её, согнутая в локте, была неловко подвёрнута, другая бессильно свисала вдоль туловища, касаясь пальцами пола. В этой позе пьяного от усталости человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом, Анна проспала часа два.
Пробуждение было мучительно. Сидя на полу, она с трудом вытянула, распрямила ноги, долго растирала онемевшую руку; в голове у неё гудело, болел затылок, даже вся кожа головы. Анна пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.
Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позёвывала проснувшаяся Клавдия.
— Что с Мариной? — спросила Анна, включая свет и прикрывая дверь в коридор. — Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит её. Я вернусь домой к двенадцати. Нет, нет, можете сейчас не вставать, — поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки её полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими прямыми бёдрами. — Я не буду завтракать.
У вешалки Анна натянула суконные брюки, сапожки, надела тёплую куртку, шапочку-папаху и, заправляя её резинку под узел волос, вышла из дома. Холодный воздух освежил её открытый лоб и щёки (Анна сразу вспомнила, что забыла умыться). Но тут же по спине её потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца, на досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна сильно вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.
— Эка, до чего довздыхалась! — укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.
Внизу она замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склёпывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или сразу проехать на лесозаготовки?
В голове у неё всё мутилось, ноги подкашивались. Она хотела бы залечь в тёмном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.
Впервые Анна почувствовала всю тяжесть своих обязанностей. У неё разрывалась душа от огромного горя, а она должна была думать о том, чем заняты были окружавшие её люди.
Никто из этих людей не думал о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали её деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день её жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.
Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и осёдлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, ещё сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на яркобелые от инея былинки просыпанного ночью сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого — почти неестественного в своей спокойной простоте — овладело ею. Поёживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.
Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли её, — казалось, сквозь неё проглядывало самое небо.
— Так тебе и надо! — прошептала Анна и остановила лошадь над перевалом.
Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на всё неподвижно застывшим взглядом.
— Так тебе и надо! — громко сказал ей кто-то.
Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?
25
Анна оставила лошадь у барака и пошла по делянкам. Тонкое серебро инея уже оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, и падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки высокого лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; вздыхала, выпрямлялась, согретая, мокрая до корней трава на крутосклоне, и, как слёзы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал, томился и в мощной своей скорби томил ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.
Здесь всё было огромно: и деревья, и очищенные от коры брёвна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы — громкоголосые мужики.
Вместе с десятником Анна поднялась на вершину водораздела, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.
— На Вишере она здорово помогла нам, — оживлённо говорил он, сверкая узкими глазами. — Это очень дешево. Это очень выгодно.
Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали прямо на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.
Лесники пили чёрный, как дёготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.
— Чать пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! — ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.
Он налил ей большую кружку, подвинул большую миску с сахаром.
Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нём. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо чёрными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.
Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:
— Тпру, ты, холера, урюк солёный!
Ковба смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде жёлтые зубы, сплошные и крупные.
Потом он встал, ушёл куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить.
— Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.
Он положил сено на землю, но ещё помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.
— Оно, правда, скучаю я тут, — сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и давешнее угощение — всё просто-напросто является его заискиванием перед ней.
— Ничего, работать везде нужно, — произнесла она намеренно сухо.
— Знамо, нужно, — попрежнему тихо сказал Ковба, — только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай какой был... Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело такое! Птица красивая. Помехи здесь от неё никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал... Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит. Куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает — брать не идёт: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим — ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи!» мол. И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нём. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит... Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза — как угли. Про нас думать забыл. Глядим, рванулся ещё и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он всё выше и выше и пошёл отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слёз она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то какое бывает, Анна Сергеевна, — закончил Ковба и, глянув на понуренную голову Анны, добавил ещё внушительнее: — Птица, а гляди чего... Не сдаётся — да и всё тебе!
Из шалаша тем временем принесли гармошку, на которой весной играл Уваров. Без всякого ломания Ковба присел на чурбак у костра. Молодой гармонист, по прозвищу Расейский, чёрный как цыган, пристроился тут же. Сам Ковба давно не перебирал ладов, жалуясь на свои уже не чуткие пальцы.
С минуту он сидел молча, поглядывая на всех, потом сказал что-то Расейскому. Сиповатым, но задушевным и мягким голосом вывел он слова песни:
Среди долины ровные,
на гладкой высоте...
и разом подхватили её остальные, и песня взметнулась, как пламя, обжигая душу:
Растёт цветёт высокий дуб
в могучей высоте.
Высокий дуб, развесистый,
один у всех в глазах. —
тосковал Ковба, и снова, но уже сдержанно и бережно поднимали песню полтора десятка мужских голосов:
Один, один бедняжечка,
как рекрут на часах.
«Ах ты, леший косматый! — любовно думала Анна, с трудом удерживаясь от слёз. — Такое сумел разгадать!»
А глаза её всё-таки отсырели, и уж сквозь дымку видела она Ковбу, как он пел, глядя в огонь, охватив колено заскорузлыми руками:
Взойдёт ли красно солнышко,
кого принять под тень?
И мощно и горестно гремел слаженный хор:
Ударит непогодушка,
кто станет защищать?
Нет, потекли всё-таки по лицу Анны горячие слёзы, и она уже не стеснялась их. И по тому, как еще сердечнее зазвучали голоса лесных людей, по тому, как ещё теснее, неясным но единым движением сдвинулись они вокруг, Анна поняла, что они все и всё знали, как знал Ковба, и так же, как он, любили и жалели ее. И ещё она поняла, как нужна была она этим людям, как много должна была сделать для них, — и заплакала ещё сильнее, точно таяла в её груди ледяная, душевная её глыба. А песня гремела всё сильнее, и всё хорошели, разгораясь, лица певцов.
26
— Мы сказали себе: мы это выполним. И подготовительные работы на руднике были выполнены в кратчайший срок. Это сделали золотые руки и золотые сердца наших рабочих — крепильщиков, забойщиков, проходчиков передовых...
Андрей находился здесь, в большом зале клуба, переполненном по случаю производственного совещания, и с волнением слушал заключительные слова Анны. Она стояла на сцене, вся разгоревшись в своём воодушевлении, и её грудной голос, колеблемый полнотой звука, задевал самые лучшие чувства тех, что собрались в зале.
— С каких это пор сердца бывших старателей стали принимать любовное участие в работе, не манящей исканием золотого фарта? С каких это пор забойщик из старых хищников стал заглядывать к табелисту, будто бы между прочим выспрашивая о нормах выработки забойщика-комсомольца?.. С тех пор, как он почувствовал себя ответственным за участок своей шахты перед всей страной. И тогда в нём проснулась гордость за себя и стремление к творчеству. Могучая сила творчества, пробуждённая в народе, поставила на одни духовный уровень инженера Ветлугина и забойщика Никанора Чернова, нашего главного механика и слесаря товарища Ивашкина...
Андрей всмотрелся в далёкое от него лицо Анны, потом посмотрел на соседей по скамьям. Зал, набитый народом, казалось, не дышал, захваченный простыми словами женщины-директора, которая вкладывала в них горячую силу собственного убеждения. Старатели, шахтеры, забойщики, бурильщики с рудника, мастера смен и инженеры слушали её выступление как песню о своём рабочем мастерстве. И взлёты и падения свои переживали они в фактах, в цифрах, в живых цифрах, задевавших всех за живое, когда весь зал то вздыхал, то притаивался, блестя сотнями глаз.
«А Никанор Чернов, пожалуй, и выше Ветлугина», — успел подумать Андрей.
— Рабочий Никанор Чернов поверил в свои творческие способности, — продолжала, как бы отвечая ему, Анна с трибуны, — но он не останавливается на своих успехах. Он настоящий новатор: он идёт всё дальше. Он перестраивает в забое своё звено, он по-новому ставит работу с буром-перфоратором и даёт двести сорок процентов нормы, потом переходит на два станка, на три и, наконец, на четыре. Норма выработки у него доходит до тысячи процентов, заработок его выше, чем у инженеров, мы создаём ему наилучшие бытовые условия. Кажется, человек-работник сделал и получил всё, что мог. Но на-днях он вносит опять техническое предложение по устройству перфоратора, и наши специалисты должны были признать и принять его. Так растёт в работе человек!..
— Растёт, ядрёна-зелёна! — одобрительно ругнулся вполголоса, сам того не замечая, сосед Андрея — организатор крупнейшей старательской артели.
Сидел этот старатель, кинув неловкие в праздности жилистые руки на наколенники болотных сапог, и кивал Анне бритым подбородком, и притопывал каблуком, и осматривался победно по сторонам: «Вот, мол, какие мы!» Артель его шла первой из передовых по всем линиям, и как было не ликовать его только что растревоженной душе!
— И ещё мы сильны тем, что нет у нас отсиживания в своей норе, загороженной от всего белого света заботами о накоплении. У нас личное благополучие целиком зависит от общественного процветания, а отсюда рождается коллективизм — качество народа, который строит для себя будущее. Отсюда, наряду со своим трудовым вкладом и заботой о народной, общей собственности, рождается забота о товарище по труду. Чтобы не только жил он и выполнял норму, но чтобы не остался одиноким и в личной беде, чтобы и у него поскорее стала душа на место. И это делает наш рабочий коллектив несокрушимым.
Тут в голосе Анны прозвучало что-то такое, что взорвало весь зал бурей аплодисментов, а Андрея заставило не раз прокашляться от неожиданного удушья: встал поперёк его горла непослушный комок.
27
Многие, аплодируя, встали. Со всех сторон обращались к Анне оживлённые лица.
Она стояла за трибуной, укладывая в папку свои бумаги. Лёгкая испарина проступила на её висках. После усилия, которое она сделала над собой, чтобы собраться с мыслями, чтобы овладеть общим вниманием, после пережитого нервного подъёма она с трудом держалась на ногах. Она передала людям то, чем горела сама, зажгла их и теперь испытывала усталость и какое-то грустное облегчение. Сердечная боль, угнетавшая её непрерывно эти дни, отпустила её.
«Оживать начинаю, — думала она, вспоминая рассказ Ковбы о ястребе. — Может, и упал потом, может, и погиб, а вот справился всё-таки и полетел».
И в это время ещё один листок бумаги, свёрнутый угольником, прошёл через зал из рук в руки, переполохнул рампу и лёг на трибуну. Анна, уже с папкой подмышкой, рассеянно взяла его и, на ходу развёртывая, направилась за кулисы...
«Да, это здорово получается, — подумал Андрей, припоминая сказанное Анной. — Впервые за последнее полугодие перевыполнена месячная программа, и, конечно, они наверстают теперь всё упущенное. Как сразу сказалась отработка рудника широкими камерами!»
Общее приподнятое настроение захватило и его. Но почему Анна уклонилась от вопроса о разведке? Конечно, это не годовой отчёт, но кое-что она могла сказать и о разведчиках. Мысль, что Анне просто тяжело упомянуть о нём, пришла было Андрею, но ему казалось, что Анна вся погружена в дела производства и, пожалуй, больше заинтересована ими, чем своими собственными. Разве можно было предположить, когда она делала доклад, что лишь несколько дней назад она сказала самому близкому человеку: «Нам надо расстаться»?
«Неужели ей так легко расстаться со мной? Не плакала! — подумал ещё Андрей, и всё лучшее, что он пережил с нею, предстало перед ним. — Неужели она не сожалеет об этом?»
Он поднялся и начал шарить по карманам, ему захотелось курить. Все уже вышли, торопясь использовать перерыв, и Андрей, поколебавшись, направился не в переполненное фойе, а за сцену.
— Полно, Анна Сергеевна, не надо так расстраиваться. Зачем убивать себя? — услышал он совсем рядом, за кулисами, голос Ветлугина и невольно притаился в тени.
Сквозь разодранную декорацию он увидел сидевших на скамье Ветлугина и Анну.
Анна сидела, закрыв глаза, откинувшись головой на картонную стену; руки её лежавшие на коленях вверх ладонями, выражали беспомощную растерянность.
— Стоит ли обращать внимание на глупую, злую записку? — продолжал Ветлугин. — Валентина Ивановна — не авантюристка, не тёмная личность. И все это знают..
— Вы особенно, — тихо вставила Анна, и выражение слабой, тонкой и ласковой иронии оживило её черты. — Меня не то поразило, что там написал мне какой-то дуралей, и не со зла написал, а по доброму расположению. Поразило меня то, что все уже знают о нашем разрыве. Значит, это действительно совершилось. Мне сочувствуют...
Анна выпрямилась, провела рукой по волосам, влажный блик света заблестел на её гладком зачёсе, и Андрей увидел, что голова у неё мокрая и воротник блузки тоже.
— Вы уж постарались, чуть не целый ушат на меня вылили, — виновато усмехаясь, сказала Анна Ветлугину. — Я рада, что никто не видел, когда мне стало нехорошо. Это всё-таки от переутомления... Я же совсем не отдыхала это время. И то своё личное, сказалось, разумеется.
— Да, нам обоим грустно, — проговорил Ветлугин. — Но что же делать? Я много передумал за это время и понял: надо отойти! — Он облокотился на колени, сжал большими руками черноволосую голову; похоже было, что он заплакал. — Вам ещё тяжелее, — глухо заговорил он после продолжительного молчания. — У вас ребёнок. Я не говорю о материальном положении, в этом вы сильнее любого мужчины, но ребёнок... будет скучать об отце.
— Нет, для меня лучше то, что я имею ребёнка, — сказала Анна просто.
28
Анна подошла к будке землесоса, взглянула на молоденькую мотористку, румяную в своём лиловом байковом платке. Из-под платка смешно торчала короткая коса. Маленькими, по-детски пухлыми руками девушка — дочь одного из старателей — регулировала работу мотора.
Сколько таких пришло на горные работы за последнее время! И таких вот, как эта толстощёкая крепышка, и таких, румянец которых давно растаял, сбежав по морщинам. Что думает она, эта девочка? Она, наверно, радуется своей власти над умным уродом, запустившим железный хобот в кипящую грязь. Он втягивает эту грязь, пыхтя и хлопая, по тысяче кубометров в сутки, но все новая сбегает к нему от высоких обрывов забоя, обрушиваемых жемчужно-белыми струями двух мощных мониторов. Будка землесоса дрожит над водой, сотрясаемая работой мотора, но девушка привыкла к этому шуму, чудовище покорно и послушно ей, и грязные её рукавички спокойно лежат у его чугунных лап на чисто вымытом полу. Сегодня она мотористка, завтра она будет техником, потом — инженером. Она счастливее Кирика, уехавшего всё-таки на «медицинские» курсы: она раза в три моложе его.
* * *
Анна отходит от будки и по узкой дорожке, покрытой грязью, пробирается к руднику.
Она идёт и думает о том, как было бы хорошо заменить насосами тракторы на всех гидравликах управления. Один насос заменяет работу двенадцати тракторов-газогенераторов. Одна девушка заменит четырёх трактористов, и нет постоянных поломок и простоев.
— Это очень выгодно. Это нам здорово помогло.
Кто это так говорил ей? Анна вспомнила десятника-бурята, старика Ковбу, песню в лесу и свои слёзы, вызванные этой песней и неожиданно найденным сочувствием. Анна шла и пытливо смотрела на всех, кто попадался ей на пути. Она старалась проникнуть в их мысли, что бы лучше понять, чем живут и дышат все эти разные, не похожие друг на друга люди.
Мальчишка проскакал по отвалам, размахивая рогаткой. Ему хочется запустить камнем в сидящую на проводе яркорыжую сойку, но в камне светло блеснула слюда, и он замешкал, рассматривая камень. Он кладёт его в карман, он обшаривает отвал со страстью будущего геолога.
Старатель-завальщик с гидровашгерта торопится домой. Он только что сменился. Он устал. Застарелый ревматизм гонит его на отдых, но он увидел свежую газетку подмышкой встреченного инвалида-сторожа. Он расспрашивает о новостях. Сторож не спешит: его работа начинается ночью. Оба останавливаются, закуривают, и начинается разговор.
Прошёл рослый красавец-военный в простой, но опрятной шинели. Это фельдъегерь. Это он провозит по тайге золото и срочную почту. В мороз и в метель. У него бархатные брови, свежее лицо его горит молодым румянцем. Он избалован взглядами девушек и даже на Анну смотрит победительно-нежно. Но вот мальчик лет пяти идёт за матерью, прижимая к груди буханку хлеба обеими ручками. Он не может перебраться через грязную рытвину, лицо его плаксиво морщится, а руки матери заняты грудным ребёнком и корзиной. И фельдъегерь направляется к нему, пачкая грязью свои сверкающие сапоги.
— А ну, держи крепче буханку, — говорит он деловито.
Анна уже далеко, но она слышит и понимает всё, что творится за её спиной.
Это такие разные люди, но в каждом из них Анна узнавала себя. Разве это не она перенесла через грязь мальчика с булкой? Ладони её ещё ощущают теплоту и тяжесть его маленького тела. Она тоже остановила бы незнакомого человека со свежей газетой. Она тоже расспросила бы его...
Вместе с группой шахтёров Анна привычно вошла в железную клеть, но неожиданное ощущение тошноты возникло у неё сразу при стремительном падении вниз.
«Можно ли добровольно ухнуть в пропасть... вот так, совсем... — спрашивала себя она, ощущая нарастающий звон в ушах, и прижимала руки к груди, чтобы утишить, унять поднимавшуюся тошноту. — Ну разве тебе хочется, чтобы лопнул канат и клеть пошла ещё быстрее?»
По узкой щели ходка Анна почти проползла вверх в камеру, освещая путь шахтёрской лампой, и поднялась, осматриваясь. Вот она перед ней, её «десятина».
Только что была произведена отпалка, электрическая лампа не горела, и углы огромного подземелья тонули во мраке. Багровый в серой пыли свет ручного фонаря, оставленного пальщиком, не разгонял сумрака даже в центре, где угловато изломанные серые глыбы, опускаясь постепенно на всей площади камеры, образовали воронку — адский котёл. Хаос камня, мрачные тени, багровый в густой пыли свет невидимого фонаря говорили сердцу о вечности этого камня, о мгновенном сгорании маленькой человеческой жизни. И сердце сжималось тоской под низко нависшим суровым каменным потолком.
Только сделав над собой усилие, Анна вернулась к действительности. И тут же она увидела тёмные фигуры горняков, возникшие из мрака, где скрывался другой ходок.
Люди внесли с собой свет и оживление. Перерыв кончился. Начались обследование забоев и очистка отпаленной породы. И все сразу приняло другой вид и смысл: перед Анной был уже просто рабочий цех, отсюда начиналось движение золота. И какие люди, сильные, смелые, работали в этом цехе!
Оглушаемая треском перфораторов, Анна подошла к бурильщику Никанору Чернову, который опять дал вчера тысячу процентов нормы, — выбеленному, как мельник, пылью, рвущейся из-под его буров, громко заговорила с ним. И в нём она снова искала и находила свои черты.
Надтреснутая глыба висела над самой головой бурильщика. Анна взяла обушок, постучала по кровле. Звук получился глухой, надёжный. Анна не хотела обидеть сменного смотрителя своим недоверием, не хотела обрушить эту глыбу на свою голову и на голову чудесного человека Никанора Чернова, зорко следившего за своими четырьмя станками-телескопами. Просто она привыкла проверять даже то, в чём была уверена.
— Не бунит! — весело крикнул Анне Никанор Чернов, покосив глазом на трещину в потолке.
— Нет, не бунит! — крикнула Анна.
— Не обрушится!
— Нет, не обрушится!
Гул перфораторов заглушал их сильные голоса.
Анна представила могучее медленное движение каменной массы под своими ногами, представила гул моторов, грохот бегунов на фабрике, плавный шелест и шорох транспортёрных лент; звон воды, идущей по трубам гидравлик. Разве всё это не звучало как героическая симфония? Разве труд не создаёт музыку? И разве она, Анна, не познала радость такого труда? Здесь, в мрачном подземелье, рождалась песня. Она зашумела снова над головой Анны.
Но теперь эта песня-воспоминание взволновала Анну по-иному: она почувствовала себя снова гордой, снова богатой тем тяготением к жизни, к людям, каким она владела только в дни ранней молодости.
29
После доклада Анны на совещании и подслушанного нечаянно её разговора с Ветлугиным Андрей несколько дней ходил как угорелый. Смутные сожаления давили его, и он был то груб и рассеян с людьми, то как будто стыдился смотреть на окружающих.
— А я так люблю тебя, что мне никого не стыдно, — с упрёком сказала ему Валентина при очередном свидании. — Всё равно, все ведь знают. Сколько людей приехало вместе с нами! Отчего же ты не стыдился на пароходе? — И снова ревность к Анне прорывалась в ней. Она была слишком непосредственна, чтобы скрывать свои чувства.
— Анна имеет больше прав сердиться... — начал было Андрей, но не досказал того, что, имея эти права, Анна отпускает его.
— Если ты признаешь её права, то зачем же ходишь на свидания с другой женщиной? — спросила Валентина более надменно, чем зло, задетая за живое.
Она совсем забыла, что до сближения с Андреем ничего не искала, кроме его любви. Теперь он нужен был ей весь, безраздельно. Задерживаясь в больнице после работы, она занималась для виду чтением книг в комнате отдыха — ждала условного звонка. Но так она волновалась, сгорая в ожидании, что и больные и обслуживающий персонал старались не смотреть на неё, а если кто взглядывал, то не вдруг отводил глаза: такой свет чувства пронизывал всё её лицо. Иногда это лицо, после долгого ожидания, хмурилось, бледнело, гневное страдание сказывалось на нём невольно сообщаясь сочувствием тому, кто наблюдал за его выражением.
— Ты пойми, как унизительно для меня жить так! — страстно говорила она Андрею, сидя возле него в лесном шалаше под навесом еловых ветвей. — То дождь, то тебе некогда, то семья тебя задерживает, а я всё одна и одна. Вот сегодня выходной. Я всё утро промоталась в больнице, потом няня Максимовна мне говорит, грубо так: «Идите уж домой — не майтесь. Ежели позвонит, я приду скажу». — Голос Валентины задрожал. — Ведь эта женщина осуждала меня, а даже и ей жалко меня стало!
— Не торопи меня... — сказал Андрей.
Валентина вдруг рассмеялась тем светлым смехом, каким смеялась она только в лучшие свои минуты.
— Хорошо, не буду торопить, пусть тебя зима поторопит. Не поджидать же мне тебя в двухметровом снегу!
30
Рано утром Маринка нечаянно звякнула решёткой своей кровати. Проснувшись от этого звука, Анна, ещё полусонная, увидела, как деловито выбиралась её дочь из кроватки, придерживая мешавшую ей рубашонку. В полутьме Маринка казалась особенно маленькой в своей длинной рубашонке, с растрёпанными белыми вихрами.
Она подошла к постели матери, постояла в нерешительности, потом осторожно приподняла край одеяла и смешно, как котёнок, полезла под него. Она сначала пригрела бочок, затем повернулась и обвила ручонкой шею Анны. Анна всё молчала, только губы её, не видимые Маринке, морщились в улыбке.
— А меня никто не любит, — как будто ни к кому не обращаясь, тихонько сказала Маринка.
Анна опять промолчала.
— А кушать мне не дают, — пропела Маринка уже громче и, отодвигаясь на подушке, засматривая в лицо матери, добавила: — Мы вчера не ужинали, наверно.
— А что, — смеясь, спросила Анна, — вы уже кушать захотели?
— Я не помню, когда мы ужинали...
— Понятно. Ты, правда, что-то похудела и горячая... Почему ты такая горячая? Наверно, опять босиком бегала? А доктор что сказал?
— Он сказал, чтобы я показала ему язык. Я показала. Это можно, раз он сам попросил.
— Ах ты, дипломат! — сказала Анна укоризненно и тут же вспомнила слова Ветлугина и то, что Маринка уже перестала мучить её разговорами об отце.
Она как будто поняла что-то и даже стесняется шалить, когда они изредка собираются в комнате все трое. Подумав об этом, Анна впервые почувствовала тягостное недоумение от того, что Андрей ещё медлил с уходом. В самом деле, почему он медлит, когда всё уже решено?
В конторе Анну ожидала обычная деловая горячка — разговоры по телефону, срочные бумаги, посетители сразу обрушились на неё и овладели ею. И она расцвела, разговаривая, распоряжаясь, всё и всех подгоняя. Это она, Анна, давала общий тон работе, зная силу и слабость каждого отдельного участка, и сегодня этот тон поднялся на небывалую высоту.
«Да, я, кажется, удержалась, — сказала она себе, когда выдалась свободная минутка. — Вот моя рука на телефоне, какая хорошая, сильная рука! Вот радиограммы об отпуске дополнительных средств, о представлении смет и проектов на Долгую гору. Как много денег получим мы теперь — и как быстро! Прежде всего нужно распорядиться об отправке полутора тысяч рабочих на Звёздный. Какая же я умница, если мне дано решить и этот вопрос и участь этих людей! За ними потянутся семьи. Целый городок опять строить надо. Нет, всё-таки счастливая ты, Анна Лаврентьева! И дети у тебя будут такие же. Милые мои ребятишки! — и она рассмеялась. — Вот как нахваливает себя солидный директор!»
Анна подняла смеющиеся глаза на вновь вошедших людей, и даже то, что среди них был Андрей Подосёнов, не омрачило её настроения: что же, теперь и он должен чувствовать себя счастливым! Эти люди внесли в кабинет ещё большее оживление, особенно когда новый управляющий нового «Звёздного» прииска сразу поставил вопрос об организации яслей.
— Позвольте, — весело запротестовала Анна. — В первую очередь надо отправить рабочих, а семьи потом. Мы же не можем охватить всё сразу!
— И, тем не менее, придётся охватить, — сказал Уваров. — Горняк пошёл особенный, товарищ директор. Раньше в первую очередь отправлялся на новые прииски спирт, а теперь... — Уваров замялся и, смеясь, закончил: — А теперь и спирт и детские соски.
— Много женщин? — спросила Анна.
— Все механизмы будут обслуживаться женщинами. Это даст около пятисот рабочих дополнительно.
— Ну, что же, чудесно! — сказала Анна, легко вздохнув. — Начнём на новом месте, с благословения Уварова, сразу по-настоящему, с яслями и ребятишками. — Она повернулась к Андрею и, спокойно глянув в его растерянно вспыхнувшие глаза, проговорила с улыбкой: — Вы с Чулковым теперь герои дня. Придётся вам по литровке поставить, что ли... вот сообщение из главка о денежных премиях. Вот об отпуске средств на дополнительную разведку, на подготовительные работы. В конце ноября мы уже начнём разработку россыпи на Звёздном, а с нового года примемся за Долгую гору. Развернём рудничное строительство, тогда с нас могарычи! — И, довольная тем, что овладела своими чувствами, Анна опустила глаза к планам и картам разложенным перед нею.
31
«Да, мои разведчики сейчас герои дня; — думал Андрей, выходя вслед за Уваровым из кабинета Анны. — Но она-то как держится!.. Ведь не может того быть, чтобы она совсем... успокоилась. А вот улыбается... шутит».
— Теперь-то мы выберемся из тупика, — весело заговорил Уваров, уже на улице оборачиваясь к Андрею. — И впредь доводить разведки до такой крайности не позволим.
— Посмотрим, товарищ секретарь парткома.
— Можете не сомневаться, товарищ разведчик! Научены горьким опытом. В тресте этот горький опыт тоже будет учтён. — Уваров покосился на Андрея, подравниваясь к нему на ходу, и спросил с доброй насмешкой: — Ты что же невесёлый такой? Ты же теперь ещё и герой романа!..
— Нашёл чем шутить! — горько упрекнул Андрей.
Уваров нахмурился.
— Это ведь ты шутишь-то, а не я.
— Я не шучу, — заволновался Андрей. — Я к этим вещам всегда, с самой юности, относился серьёзно. Бить меня сейчас ещё — просто жестоко.
— А мы и не бьём, — сказал Уваров, настораживаясь. — Хотя за Анну Лаврентьеву следовало бы.
— Ну, что ж, поставьте вопрос на бюро! — огрызнулся Андрей.
— А ты как думаешь! — сказал Уваров сдержанно, но заметно меняясь в лице. — Семья — это дело общественное. Разумеется, любить мы не запрещаем. Не можем же мы вынести постановление: люби жену свою. А без любви ты ей не нужен: не такой она человек.
— Да, она не такая! — невольно с гордостью вырвалось у Андрея.
Уваров зорко посмотрел на него.
— Небось, плохим её не вспомнишь. Эх ты, дурной! А еще говоришь: «На бюро!» Сам ты себя на всю жизнь наказал.
Андрей промолчал, но углы его губ жалостно опустились.
«Ишь ты, какой тонкокорый стал: где ни затронь — все пищит, — подумал Уваров. — Понятно: Анна-то теперь — ох, как высоко над тобой!»
С этой радующей его мыслью об Анне Уваров распрощался с Андреем и направился в партком.
— Дяденька Уваров, иди к нам печёные картошки ись! — кричали ему мальчишки, пристроившиеся у костра, дымившего над серыми отвалами промытой породы. — У нас тут складчина по пять штук!
«Картошки как яблоки считают, — думал Уваров. — А на будущий год уродится у нас этого добра вволю. Как-то мы сами будем к тому времени?»
Сначала ему представилось, что Андрей всё-таки соберётся и переедет к Валентине или она к нему, а Анна выпросит перевод в другое место. Но такая комбинация с отъездом Анны показалась ему немыслимой. Он до сих пор ещё надеялся, что дело устроиться как-то иначе, по-хорошему.
* * *
Андрей посторонился, пропуская двух девчонок, которые несли большое ведро воды, расплескивая её на свои босые красные ноги и со смехом подбирая подолы платьев. Он в задумчивости, а они, занятые своей ношей и озорством, едва не столкнулись.
«Должно быть, сестрёнки», — подумал он останавливаясь и глядя, как они подходили к сенцам маленького барачка по чисто разметенной перед ним дорожке.
Ещё какая-то девочка постарше, вывернулась подле самых сеней, повязанная подмышки бумажным платком, и принялась возиться у окна: подтыкала мох, заклеивала стекло. У соседнего барака кто-то уже бросал между делом землю на завалину, лопата торчала в ожидании, воткнутая над ямой.
День был холодный, не пасмурный, а по-осеннему тусклый, с бледным солнцем, уже низко прикорнувшим над горами. Зима напоминала о скором своём прибытии, и люди утепляли свои гнёзда. Да, зима всех заставляла торопиться!..
«Как хорошо быть вот таким малым, чистым, беззаботным, когда над тобой не тяготеет большее, чем шлепок родной руки, когда всё ещё так цельно, так ясно!»
С этой мыслью Андрей закурил и присел на лавочке у плетня крошечного огорода. За изгородью на вырытой картофельной гряде похаживал, хрюкая, поросёнок, забуривался в рыхлую землю так, что падал на коленки, и только виден был его задок да бойко вертевшийся хвостик. Потом подошла рыжая собачонка, похожая на лису, вежливо обнюхала сапог Андрея и посмотрела на него улыбчиво. Даже у этой паршивой собачонки было хорошее настроение!
«Кажется, дошел! — сказал себе Андрей. — Да, дошел! А ведь я же счастлив должен быть! «Герой романа», — вспомнил он слова Уварова.
В это время поросёнок громко хрюкнув, бросил вырытую им яму и галопом, лихо и весело, дал круг по огороду, но уже рысцой подбежал к плетню и обнюхался с любопытной собачьей мордочкой. Затем оба, взвизгнув, бросились со всех ног в разные стороны.
Андрей подумал о том, как рассмеялась бы сейчас Валентина и как хорошо было бы открыто посидеть с ней вдвоем на этой вот лавочке.
«А кто же тебе мешает?» — спросил он себя, и снова тоска охватила его.
32
Утром Марину опять не приняли в садик, градусник очень нагрелся, и сама заведующая, покачав головой тихо сказала:
— Бедная ты, бедная девочка!
Марина совсем не считала себя бедной, но домой ей всё же пришлось вернуться. Целое утро она смирно просидела на кухне, наблюдала за суетнёй Клавдии. Здесь было так тепло. Муфта лежала рядом на ящике. Если протолкнуть туда руку, то можно нащупать несколько конфет в бумажках и кучку орехов. Это норка бурундука. Бурундуком была сама заболевшая Маринка, она всё ещё играла орехами, привезёнными Анной. Она искренне верила, что это подарок от бурундуков (она сама столько раз видела, как они воровали со стола на террасе печенье и сахар).
Клавдия сидела напротив Маринки и кургузым, обломанным ножом чистила грибы. Грибы, рыжеголовые, плотные, сине-зелёные по срезу, лежали на столе, на коленях Клавдии, в корзине, стоявшей на полу у её ног. Прямо как на войне, когда грибы подрались с каким-то царём Горохом. И ещё эта Клавдия кромсает их своим ножом! А они развалились по всей кухне... И кто знает, может быть, они встанут опять на свои крепкие ножки и пойдут на гору... в лес... Должно быть, от ожидания у Марины кружилась голова, а по спине бегали холодные мурашки.
— Пойдём в комнату, я тебя в постель уложу, — сказала Клавдия, зорко посматривая на Марину.
И вот Маринка одна в большой комнате. Можно закрыться с головой. Так теплее, но под одеялом темно и скучно. Лучше всего сделать окошечко и смотреть на открытую дверь. Вот слышно: затопал кто-то. Уж не идут ли сюда эти большеголовые грибы со своими страшными синяками?.. Маринка быстро поднялась и села. Нет, это дедушка Ковба привёз воду. Громко фыркнула водовозка. Чем-то загремели на кухне, и дед Ковба сказал совсем близко:
— Я теперь в лесу вроде завхоза: за всеми покупками меня посылают. А я мимо конюшен никак не пройду. Заходил опять в гости к Хунхузу. А заместитель-то мой попросил воды вам привезти. Известно: одному за троих отвечать трудно... при лошадях особенно. Ну, и не справляется, хоть и молодой... А мы в лесу робим подходяво. — И ещё он сказал после слов Клавдии, тихих и непонятных: — Жалко Анну Сергеевну.
А Клавдия отвечала, на этот раз ясно, тоненьким голосом, уже рассерженная:
— Чего их жалеть, когда они сами себя не жалеют? «Уходи, — говорит, — немедленно!» А нет того, чтобы в права свои взойти! Какие княгини не стеснялись руку к мужниной щеке приложить! Соперницы-то трепетали, в дом-то не лезли. А теперь все с гордостью: фырк да фырк!
— Самостоятельная женщина, уважительная, — опять, сожалея, сказал Ковба.
— Она бы лучше о своём положении подумала, — сказала Клавдия. — Один ребёнок только-только от рук отошёл, а тут другой родится. Кому она будет нужна с двумя-то!..
«Это у мамы родится», — догадалась Марина и потянула одеяло к подбородку.
— Вот как бросит он их, Андрей-то Никитич (совсем ведь оплела его врачиха)... уйдёт он к ней, а тут ребёнок спросит: кто, мол, отец-то мой? Грех да и только! И старшенькая-то всё висла на нём, на отце-то. Вконец ведь избалованная... везде со своим носом лезет!
«Это я со своим носом».
Марина сразу устала сидеть, сделала ямку в подушке, легла, повозилась и притихла, свернувшись в комочек. Муфта с подарками лежала в изголовье, одеяло сбилось на одну сторону, пижама завернулась, и на открывшейся спине так зябко, жалко встопорщились вдруг светлые щетинки... Зато голова была укрыта тепло, и Маринка не слыхала, как дед Ковба сказал укоризненно:
— Пустое, Клавдия Кузьмовна, зря ты всё это говоришь.
33
Даже теперь, когда вопрос о разведке на Долгой горе разрешился блестяще, Андрей не мог забыть той жестокой обиды, какую нанесла ему Анна своим неверием. Он до сих пор не мог спокойно думать об этом, часто говоря про себя: «Неверие в твоё дело вне дома — большая обида, а дома — в сотни раз больше! Я понимаю, что я тоже как-то оскорбил её, неосторожно подойдя к её проекту, однако я ведь не препятствовал, не вмешивался так грубо, как она».
И всё-таки его что-то удерживало.
«Анна права: нам ни к чему соблюдать какие-то условности, надо кончать... кончать, иначе с ума сойдёшь, — думал он иногда, но, когда решался выполнить это, всё в нём холодело, и он с отчаянием повторял ту фразу, которую он произнёс на пароходе: — Да, как же это я!»
Странный шорох возле дома остановил Андрея. Но шуршала густо сплетённая завеса высохшей за лето фасоли, колеблемая порывом ветра. Свет из окна, падавший на веранду, желтил мёртвые листья, и неровная, сквозная тень их трепетала на дорожке.
Андрей тихо вошёл в столовую, взглянул мимоходом на вешалку: Анна еще не приходила. Он сбросил пальто на диван и, не снимая кепи — привычка, созданная отчуждением к дому, — пошёл к себе.
В квартире было тихо, только Клавдия возилась на кухне: плескала водой, что-то переставляла.
Проходя мимо спальни, Андрей в щель между косяком и портьерой увидел Маринку. Она в измятой фланелевой пижаме, босиком, сидела на своей кровати и тихонько играла — такая забытая в этой большой квартире.
«Как же это она... одна? — подумал Андрей и невольно задержался у порога: Маринка взобралась вдруг на спинку кровати, с ловкостью мальчишки прыгнула и перекувыркнулась на постели. — Вот ещё новости! — подумал Андрей, встревоженный и восхищённый. — Так же недолго и голову сломать!»
Но смелая шалость Маринки захватила его. Ему захотелось поиграть с нею, как в прежние дни. Он опустился на четвереньки, стал подкрадываться из-за двери к дочери...
В это время она снова прыгнула, перевернулась, вскочила на ноги и увидела... И Андрей увидел... её кругленькое, страшно побледневшее лицо, глаза её, изумлённые, огромные, гневно-испуганные. Он поднялся, выпрямился, шагнул... и она повалилась ничком, молча закрывая руками голову.
— Маринка, это я, Маринка, — растерянно звал он, подбегая к кровати. — Это же я, Мариночка, — ему показалось, что у неё от испуга разорвалось сердце.
Она уже отвыкла от шуток. Она не узнала его, вползавшего в комнату на четвереньках, в кепи...
«Проклятая кепка!» Андрей сорвал её и швырнул на пол. Руки его дрожали. Он потрогал Маринку, погладил ее плечики, и она забилась вся в беспомощном, не по-детски горестном плаче, припадая лицом к постели.
Андрей вытащил её из кроватки, сел с ней прямо на пол. С трудом оттаскивая от её лица судорожно стиснутые, мокрые от слёз ладошки, он целовал её, сам готовый разрыдаться.
— Ты разлюбила меня, Маринка! — сказал он, наконец с отчаянным укором.
Но она зарыдала после этого так, что ему стало страшно: она вся дрожала почти в истерическом припадке, маленькая, жестоко оскорблённая женщина.
— Ты, сам... Ты сам разлюбил нас... с мамой! — крикнула она, задыхаясь от рыданий, — Ты уйдёшь к Валентине Ивановне, а у нас родится маленькая... у нас. родится ма-аленькая девочка!.. Кого же она будет называть папой?
— Марина, — сказал Андрей глухо и нечаянно сдавил её. — Что ты говоришь, Марина! Откуда ты знаешь?
— Я знаю... Клавдия говорила дедушке Ковбе. Я всё слышала, — проговорила Маринка сквозь слёзы, только теперь по-настоящему пугаясь отца. — Пусти меня, мне больно! — вскричала она, оборвав плач и делая гневную попытку высвободиться. — Я сама буду играть с маленькой! Я сама буду беречь её! Но мне жалко, — слёзы снова ручьями полились по щекам Маринки, — мне жалко, что у неё совсем не будет папы. Она же спросит...
Теперь Маринка уже не вырывалась, а плакала, вся распустившись, потная от слабости и усталости. Андрей молча прижимал её к себе, гладил её босые ножки. Ему сразу стали понятны и обморок Анны в клубе и многое, многое другое... Он совсем забыл о назначенном свидании с Валентиной, а когда вспомнил, то оно показалось ему немыслимым: разве мог он оставить сейчас Маринку снова одну?
Птица вдруг ударилась о стекло. Потом другая.
— Кто это, папа?! — крикнула Маринка.
— Какая же трусиха ты стала! — сказал Андрей; глаза его смотрели на окно с напряженным суровым вниманием. — Это птицы улетают на юг. Они летят сейчас днём и ночью. Их так много... Свет из окна ослепил их, и они налетели на стёкла.
— Они разбились? — всхлипывая, осипшим голосом спросила Маринка.
— Не знаю.
— Иди, посмотри.
Андрей послушно пошёл и вернулся почти бегом.
— Там никого нет, а высоко-высоко летят журавли.
Когда Маринка уснула, еще всхлипывая и вздыхая во сне, Андрей отошёл от её кроватки и стал ходить по комнатам.
Он передумал всё и, хорошо зная характер Анны, решил, что она умолчала о своей беременности из гордости. Она не хотела связывать, понуждать его, раз уже не было между ними любви и дружбы... Но разве она разлюбила его? Андрей бесконечно вспоминал её слова, сказанные в клубе Ветлугину, всё выражение её лица при этом — выражение счастливой матери: «Для меня лучше то, что есть ребёнок». Конечно, не об одной Маринке думала она тогда. Значит, она ещё любит его: какая женщина может так уверенно носить ребёнка от нелюбимого, покинувшего её человека?
«Она простит меня! — неожиданно радостно подумал Андрей (до сих пор он об этом не смел и подумать). — Она должна простить. Я сделаю всё, чтобы она забыла... чтобы она была счастлива».
До сих пор он жалел её, теперь он весь был проникнут преклонением перед нею и вместе с тем острым состраданием.
Он ходил из угла в угол по своему кабинету, курил, выбегал на крыльцо, прислушиваясь к шагам прохожих. Он ждал Анну. Но она не приходила, и Андрей снова шагал по комнате, курил, думал и, промучавшись почти до утра, не дождался — уснул на диване, усталый, но впервые почти успокоенный.
34
Когда он проснулся, то не нашёл Анны дома: работа в эти дни заменила ей всё, и она отказала себе в отдыхе. Мысль о том, что ему придётся ждать разговора с ней до вечера, испугала Андрея, и он сразу кинулся в контору. Но время было рабочее, и в кабинете Анны теснился народ. Поговорить было невозможно и всё-таки, сознавая это, Андрей вошёл к ней.
Накануне он почти уверился в том, что она не оттолкнёт его. Но эта уверенность покинула его, едва он переступил порог, за которым находилась Анна. Он боялся взглянуть на неё, но взглянул и не поверил себе: кого же он жалел, кому сострадал! Перед ним сидела женщина с таким светлым и строгим лицом, с таким ярким блеском в глазах, что он растерялся. Движения её были полны женственно-сдержанной простоты и в то же время поражали энергией. И все, с кем она разговаривала, казалось, хорошели и молодели, как бы облучённые этой её душевной энергией. Минут пять Андрей наблюдал и вышел, как прибитый, прежде чем она успела обратиться к нему, с трудом соображая, куда ему итти и что делать. Жалеть Анну, такую, он уже не мог, но и... радоваться тому, что она не нуждалась в его жалости, он тоже не мог. Предоставленная ему нравственная свобода испугала и принизила его. Он посидел у себя в кабинете и снова вернулся к Анне. У неё были уже другие люди, но и на них она действовала так же неотразимо.
Старый брюзга — инженер с рудника — докладывает о бурении «десятины». Анна откликается, внимательно глядя на него. Она делает быстрое движение рукой, повторяя цифру процента, она улыбается одобрительно, и старый инженер как-то весь выпрямляется, расцветает. Они прощаются, как два заговорщика, и Андрею завидно, что это не с ним так говорила Анна.
Молодой голенастый практикант из горного техникума подходит к её столу. Анна посылает его на какой-то трудный участок и говорит ему прямо:
— Работа там предстоит тяжёлая, не осрамитесь.
В радостном смущении парень неловко отвечает:
— Как-нибудь, потихоньку...
Все смеются, улыбается и Анна, взгляд её становится матерински мягким, лучистым, и опять Андрею завидно, что этот взгляд не для него.
— Нет, уж лучше не «потихоньку», а так, как мы с вами уговорились: по-настоящему! — говорит Анна, превращая неловкость в шутку.
* * *
Андрей застал её, наконец, одну поздно вечером. Она сидела за столом, освещенным настольной лампой, торопливо записывала что-то в блокнот. Она уже «выдохлась» за день, энергия её была израсходована, но и такая, усталая она была прекрасна.
— Сейчас, — кинула она Андрею.
Он взял стул, но не сел, а, опираясь на его спинку, пытливым взглядом всмотрелся в лицо Анны.
— Ну — спросила она, — что скажешь, Андрей Никитич?
Он молчал. Он увидел, как тяжело дышала она, увидел коричневые пятнышки, которые снова, как когда-то, оттенили её припухшие губы, увидел всё её похудевшее лицо и цветущее полнотой тело.
— Анна... Значит, это правда, Анна? — спросил он робко. — Почему ты мне не сказала об этом... о себе?
Ресницы Анны опустились. Конечно, он честный человек, сознание долга привело его теперь к ней. Но разве она могла принять его, пришедшего только по велению отцовского долга? Жестокая борьба чувств прошла по её лицу лёгкой судорогой, но она сделала над собой усилие, и взгляд её ничего не выдал Андрею: ни упрёка, ни злобы не заметил он в её глазах.
— Почему я не сказала? А что бы это могло изменить? — так же, как он, тихо, но спокойно спросила Анна. — Чтобы ты остался, а потом вечно сожалел об этом? Это была бы такая напрасная жертва!
Она метнулась от него, подобно магнитной стрелке при внезапном приближении железа, а подойти так, чтобы притянуть её совсем к себе, у Андрея вдруг нехватило решимости: нестерпимый стыд овладел им.
— Как ты можешь так... так спокойно говорить об этом? — произнёс он.
Анна закусила губу; слова его возмутили её. Она подняла голову, вызывающе улыбнулась ему в лицо и сказала звонким, неестественно высоким голосом:
— Видишь ли... мне кажется, волнение может повредить нашему... моему будущему ребёнку.
35
Стаи уток днём и ночью тянулись с севера. Летели, оглашая зовущими криками тусклое небо над пустеющей тайгой, над чёрными горами, над белесыми озёрами. Выходя поздно вечером на крыльцо конторы, или из парткома, или стоя на шахтовом копре, Анна по-особенному вслушивалась в шум птичьих перелётов. Сколько грустных дум улетело за этими птичьими стаями, а грусти не поубавилось, только мягче стала она.
— Летите, милые, до свиданья! — говорила Анна, поднимая лицо к ночному небу, затянутому осенним туманом.
Иногда свист быстро махавших крыльев раздавался совсем рядом, и тогда в молочной мути мелькали бесформенные тени и резал уши громкий, гортанный, скрипучий крик — неслись тяжёлые гагары и нырки-поганки, тянули на привал, на ближний разлив воды.
— До весны! — говорила им вслед Анна. — До свиданья, милые поганки, вы улетаете парами и возвращаетесь вместе. Как трудно вам лететь с вашими короткими крыльями в плотных пуховых шубках! Может быть, эта трудность делает вас неразлучными и в перелётах.
* * *
Холодная мгла оседала на землю. Анна, зябко поеживаясь, шла рядом с Ветлугиным. Они возвращались с рудника, куда их вызывали посмотреть, как «стронулся» и начал спускаться вместе со всей отбитой породой метровый целик, оставленный для опыта в камере, отрабатываемой по проекту Анны. Ветлугин был вызван немного позднее, и настроение его не улучшилось при виде стены-целика, прямо оторванной от кровли нажимов опускающейся породы. Эта каменная переборка в метр ширины выжималась из камеры беспощадно.
«Что-то похожее происходит и со мною, — подумал Ветлугин с горечью. — Как устоять против такой страшной силы?»
Анна ничего не сказала ему там, но, выйдя из рудника под туманное небо, звеневшее криками пролетающих птиц, она произнесла значительно:
— Убедились?
— Спасибо, — ответил он, подавленный. — Мне остается одно: уйти со сцены, так же как этот целик, совсем уйти.
— Вы с ума сошли! — с горячностью воскликнула Анна. — Что за малодушие? Разве так просто уходят сильные, ценные люди?
— Я совсем не такой сильный, как это кажется. Да и самый сильный, если на него падает удар за ударом, сломится, наконец. И не ценный я! Скажите, в чём моя сила, моя ценность здесь? Помните, было совещание, и вы в своём докладе говорили о творчестве... Я слушал и казнился, а потом, когда пришёл домой, сказал себе: ты жалкий ремесленник, а не инженер-новатор. Что ты создал за свою жизнь? Работал? Работать просто у нас теперь не проблема — все работают. Жалкий ремесленник и неудачник в личной жизни... Поймите: мне нечем жить дальше!
— Я не понимаю такого, — тихо сказала Анна, тронутая не словами, а тоном Ветлугина. — А разве весь рудник в целом не ваше детище? А шахты, а механизмы, с таким трудом завезенные? А вся эта жизнь, создаваемая на дикой земле, — разве она ничего не стоит?! В нашей стране умеют ценить и хороших ремесленников.
— Нет, Анна Сергеевна, я потерпел полное поражение в жизни. Поймите, что это не просто упадничество.
— Так разве упадничество бывает и при победе? — спросила Анна. — Тогда я совсем не понимаю, что оно означает. Тогда вы попросту сдали и захандрили. Вы помните, когда началось «это»... у меня тоже всё рушилось: и семья, и работа... И... вы знаете, я никому не говорила до сих пор, но теперь Андрей знает, значит и каждый может знать... Я беременна, Виктор Павлович. Мне и сейчас нелегко, а в тот момент, когда был нанесен удар, у меня отнимались руки, ноги. Нервное... но не настолько, чтобы я не могла передвигаться, не настолько, чтоб я не могла лишить себя жизни. Но подумайте, как это было бы безобразно! Нет, вы лучше представьте, сколько нам ещё нужно жить! — Анна подняла лицо к небу и прислушалась. — Вот опять нырки летят. Вот этот крик особенный... Вы знаете они, эти смешные и милые птицы, самые верные супруги. Я прошлый раз даже позавидовала им. А что хорошего в верности по бессмысленному инстинкту? И думается мне, что со всеми своими терзаниями я — счастливейшее существо на земле.
— Значит, вы счастливы?!
— Нет.
— Успокоились?
— Нет, конечно, нет!
— Что же тогда вас радует?
— Богатство самой жизни.
36
Вернувшись домой, Ветлугин долго ходил по своим пустым и чистым комнатам и думал о словах Анны.
«Хороший ремесленник!» Не тот мастер, что с весёлой искоркой на смекалистом лице мудрит у станка, по-новому пристраивая вещь к жизни, для пользы и красоты человеческого общежития. Тот мастер — сродни художнику: он так же знает все муки и радости творчества. Сколько же творческих сил пробуждено в народе, если нет такой отрасли труда, которая не выдвинула бы в общем подъёме мастеров-новаторов, чьи имена гремят по всей стране. Всё движется, всё растёт и второй год невиданные урожаи приносит земля от Чёрного моря до берегов Тихого океана.
Хороший ремесленник! Это тот, про кого говорят «золотые руки»: на что ни посмотрит — всё сделает. Не придумает сам нового фасона, но уж если стачает сапоги или выточит по образцу деталь, то играет, светится вещь, как игрушка, и всякий огладит её, взяв в руки. Да, уж если быть ремесленником так таким, чтобы не плестись за старыми образцами, не тащиться в хвосте событий сереньким обывателем.
«А я?» — с пристрастием пытал себя Ветлугин.
И ему представились подземные работы рудника, где он только что был с Анной. И надземные работы он вспомнил: драги и агрегаты электростанции, и фабрику рудную, и даже тот древний мотор на подвесной дороге, который он с такой весёлой яростью отремонтировал и пустил весной. Ладно шло дело и его рук!
«Вот теперь Долгую гору принимаем у разведчиков, Такое золото! — Ветлугин подумал о двух иностранных инженерах, приезжавших на-днях с работниками треста. — Как они смотрели. Ка-ак смотрели! — Ветлугин неожиданно улыбнулся. — Они бы за концессию здесь голову друг дружке оторвали».
В спальне Ветлугина, на полу, широко распласталась бурая шкура лося — подарок Валентины. Шкуру эту привёз из тайги старатель, муж Марфы, у которой Валентина принимала ребёнка. Ветлугин вспомнил, как обижался таёжник, когда Валентина отказалась принять подарок и как, наконец, с общего согласия, шкура была передана ему, Ветлугину. В его большой квартира ей нашлось место.
Это была вещь, к которой прикасались руки Валентины. Как они гладили и теребили этот густой мех!
Ветлугин постелил на него простыню, потом убрал её и взял с кровати только тёплый плед и подушку. Но прежде чем устроиться на полу, он пошёл на кухню, принёс беремя дров и затопил печурку, поставленную в углу спальни: в комнатах было по-осеннему сыро.
Он долго лежал, закинув за голову руки, глядя на пламя, игравшее в прорезах печной дверки, потом встал и, вынув из ящика письменного стола объёмистый конверт, сунул его в печку. Это было его, написанное под настроение, завещание миру...
37
Недалеко от шахтового копра, на разъезженной тракторами-тягачами дороге, Анна встретила пару влюблённых: девушку-бадейщицу и молодого забойщика. Придя задолго до начала смены, они «меряли» расстояние между навалом крепежного леса у копра и шахтовой конторкой. Он, знатный забойщик, шёл, захватив в свою ладонь и утянув в карман пиджака озябшую руку девушки. Потом он бережно взял и вторую её руку и так, точно танцовать собрался, медленно вышагивал по ухабам. Девушка шла с доверчиво запрокинутым к нему лицом, он наклонился к ней с наговорами, и можно было подивиться, как они не спотыкались, точно поддерживал их густеющий сумрак.
Они поцеловались на ходу, не замечая приближающейся Анны, и она разминулась с ними, прямо посмотрев в их счастливые лица. Эта молодая радость напомнила Анне о её собственном несчастье. Воспоминание о другой паре может быть так же бродящей в потёмках, обожгло её, как соль, брошенная на свежую кровоточащую рану.
Анна замедлила шаги и, прежде чем войти в длинный, уже утеплённый к зиме сарай над промывальным прибором — кулибиной, оглянулась на пару, которая потревожила её.
«Что же, хорошее чувство — влюблённость!» — подумала она, и снова со всей силой поднялась в ней горечь обиды и утраты...
— Не надо! — сказала она решительно, глядя в упор в лицо неизвестно откуда возникшего смотрителя.
Она уже несколько минут стояла в «тепляке» над промывальным прибором шахты и, не видя, глядела на мутную воду, мелко бурлившую перед ней по деревянным решёткам.
— Нет, надо, конечно! Можете приступить! — сказала она, спохватываясь, вспомнив о назначенной съёмке золота.
Кулибина... её ящичные желоба тянутся от шахтового копра отлогими ступенями на десятки метров. Здесь промываются пески с россыпным золотом. День и ночь заваливается на кулибину эта размельчённая естественным разрушением порода, поднятая из забоев шахты, день и ночь падают на неё потоки воды. Краснощёкие девушки в ярких косынках стоят с гребками по обеим сторонам промывальных колод, переворачивают и отбрасывают валуны, разбивают вязкие комья.
— Вот посмотрите, Анна Сергеевна! — с улыбкой торжества заговорил смотритель и поднёс на отяжелённой ладони гладко обтёртый крупноноздрястый самородок. — Сегодня девчата нашей смены сняли с валунами с решётки. Сразу заметили. Вон какой чистый да жёлтый! Так и засветил, как месяц ясный, когда отмылся.
— Килограмма три будет? — спросила Анна, машинально беря самородок и так же равнодушно взвешивая его на руке.
— Два семьсот!
Тем временем прекратилась подача воды, работницы подняли со дна желобов решётки, ворсистые коврики, и начался сполоск. Бережно смывались с плотно сбитых досок на лотки чёрный тяжёлый песок-спутник, железняковый шлих и золото, золото, золото...
Анна стояла у железного бака-зумпфа, где делалась «доводка» — шлих отмывался от металла. Рекордная съёмка была сделана, что-то нужное доказывалось этим, а что Анна вдруг забыла и стояла, как иностранка на шаманском обряде, не понимая, зачем так суетились, шумели и радовались окружавшие её люди.
«И мне бы вот так! — додумалась она, наконец. — Отмыть бы, отделить всё лишнее, зря отяжеляющее душу».
38
Два раза поднимала Валентина руку, чтобы постучать в дверь, и оба раза медленно опускала её. Что, если Андрей не один? Что она скажет ему при других и что подумают, если увидят её у него в такое позднее время?
И всё-таки она постучала и, не ожидая ответа, тщетно пытаясь ещё найти предлог для посещения, открыла дверь и вошла.
Андрей был один... Он сидел за столом вполоборота к двери и писал. Перед ним было столько бумаг...
— А-а! — только и произнёс он и улыбнулся невесело.
Валентина молча смотрела на него. Побеждая обиду, с новой силой поднималось в ней чувство любви к нему, и лицо её, пытливо обращенное к нему, всё светлело. Идя сюда, она была уверена, что она идёт только для того, чтобы объясниться и гордо заявить Андрею, что он может считать себя свободным, но теперь это казалось ей невозможным.
Андрей, смущаясь и жалея её, отложил карандаш, протянул руку вверх ладонью. Он всегда протягивал ей руку так... вверх ладонью, открыто.
Она сразу почувствовала принуждённость в его обращении, но ей и самой было неловко: между ними — стол, заваленный бумагами, а за стёклами окон мерещились в темноте любопытные взгляды.
— Почему ты не пришёл тогда, вечером? Я ждала до двенадцати часов... Я так боялась одна в лесу, — заговорила Валентина быстро. — Ты бы мог позвонить уж столько раз, — закончила она топотом.
— Работаю, — пробормотал Андрей, неловко усмехаясь; он понимал, что это — плохое оправдание, но и не пытался придумать лучшее. — Столько работы, что голова кругом идёт.
Не мог же он рассказать Валентине о сцене с Маринкой, после которой он не пришёл к ней, и о том, что Анна скрыла от него самого?! И ещё он не мог сейчас сознаться ей, что потухла в его душе живая радость чувства к ней. Он был жалок в своём неумении хитрить и эту растерянность Валентина поняла как оскорбительное пренебрежение. Оно сразу прибило её. Она даже не смогла рассердиться.
— Работа, да, работа... — произнесла она едва слышно, вытянула из сумочки тонкий платок, вытерла им увлажнившиеся вдруг глаза и молча вышла из кабинета.
Уборщица мыла в коридоре пол. За распахнутыми дверями канцелярий таращились пустые стулья. Пахло мокрым деревом и пылью. Веник из прутьев валялся под порогом; выходя, Валентина споткнулась о него. Дверь за нею стукнулась глухо: точно оборвалось что-то.
На ступеньках крыльца Валентина неожиданно столкнулась с Анной. С минуту они смотрели друг на друга и разошлись молча.
Эта встреча встряхнула Валентину: мысли её прояснились.
«Он, наверно, давно хотел развязаться со мной, — подумала она с острой жалостью к самой себе. — Ну, разве это любовь? Ну, где же тут любовь? — Валентина криво усмехнулась. — Может быть, завтра он удостоит меня своим посещением. Неужели я опять всё прощу?»
Валентина тихо шла по улице. Спешить теперь было не для чего, но когда она увидела свой дом, окна своей комнаты, то сразу заторопилась. Она взбежала по ступенькам, на ходу разыскивая в сумке ключ. Руки её тряслись, и она ещё долго возилась над замком, но только вошла, только прикрыла дверь, как сунулась на диван и начала рыдать так горестно и торопливо, точно боялась, что ей помешают выплакаться. Тайон подошёл к ней, недоуменно ткнулся мордой в её колено. Ему хотелось выйти, и он повизгивал, поглядывая то на хозяйку, то на дверь.
— Пошёл от меня! — крикнула Валентина. — Тебе только бы бегать! Ты же ничего не понимаешь, жирная, ленивая тварь!
Если бы к ней пришёл Андрей, чтобы утешить её, она так же оттолкнула бы его. Подумав об этом, Валентина заплакала ещё пуще: несмотря на всю жестокость оскорбления, она ждала и хотела прихода Андрея, и сознавать это теперь было особенно тяжело.
Наплакавшись вдоволь, она откинула с потного лба перепутанные пряди волос, выпустила собаку и в мрачной задумчивости начала ходить по комнате.
«Неужели мало ещё страданий было в моей жизни? — спрашивала она себя, уже лёжа в постели. — И он всё знает о моей трудной жизни, он сочувствовал мне, и он же добивает меня! И как это легко живут другие: сходятся, расходятся, снова сходятся — и никаких терзаний! Почему же у меня всё ложится на душу новым камнем? Счастлив тот, кто постоянен в любви, я как хотела бы я быть постоянной!»
39
«Что же случилось с ним? — гадала Валентина, на все лады перебирая одно и то же. — Отчего он не придёт и не скажет мне прямо?.. Что он? Боится, хитрит? Как это всё на него не похоже!»
Валентина несколько раз звонила Андрею по телефону после своего последнего посещения. Один раз дозвонилась, но он так сухо разговаривал с ней, что она не выдержала и первая положила трубку. Ясно: он был не один. Она ждала после этого звонка от него, нарочно задерживалась после работы в больнице, а он не звонил. Он точно забыл о их любви.
Валентина сидела в светлой комнате, смётывала клинья парашюта, прижимая материю коленом к краю стола. Рядом на столе ловкие женские руки собирали цветок из лепестков коричневой бумаги.
«Роза, — рассеянно подумала Валентина. — Что же такая грубая? Нет, не роза», — решила она через минуту, снова взглянув на работу соседки.
Валентине показалось даже, что женщина просто забылась, прибавляя всё новые и новые лепестки на проволочный стебелёк, она уже хотела вмешаться, но вспомнила, что будет лес, медведь и зайцы и, значит, розы совсем не нужны. Нужно вот это: еловые шишки, парашюты, пилотки, и ещё нужно... до боли в груди нужно увидеть Андрея.
«Может быть, он заболел?» — думала Валентина и тонкими пальцами без напёрстка, то и дело накалываясь, с ожесточением гоняла иглу сквозь яркую ткань.
Парашют голубого цвета с жёлтой каймой... Этот один большой, а ещё будет много мелких, разных цветов, которые спустятся все разом. Валентина пошарила под пёстрыми лоскутьями, разыскивая ножницы...
Ох, если бы она могла среди этого весёлого ералаша на столе увидеть маленькую, маленькую записочку! Но некому её подсунуть, а главное — некому написать: ведь если Андрей заболел, то об этом в больнице было бы известно, значит он просто не хочет... Вчера вечером в его домашнем кабинете долго-долго горел свет, и Валентине так хотелось позвонить ему, но она побоялась, что ответит Анна.
— Какие они счастливые! — сказал радостный голос в женской группе по ту сторону стола, там что-то клеили, звякая ножницами и шурша бумагой. — Вся страна сейчас знает и любит их!
Валентина тоже интересовалась судьбой якутских лётчиц, которые доставили продукты и медикаменты группе моряков Северного пути, но, возвращаясь, сами потерпели аварию. Их вместе с самолётом отыскали в тайге охотники из племени юкагиров. Это было такое радостное событие.
Валентина руководила подготовкой большого детского утренника, где будет целое авиапредставление, она помогала готовить костюмы, но все это раньше так увлекавшее её шло сейчас само собой, помимо её сознания.
«Неужели всё кончено между нами?» — подумала Валентина.
Она громко вздохнула, подняла голову и увидела Маринку, которая стояла у стола и любопытно всматривалась в то, что мастерили женщины. Валентина положила своё шитьё, ловко пробралась между стульями, заваленными накрахмаленной марлей, раскрашенными картонами, пёстрыми детскими костюмами, цветной бумагой, и остановилась перед девочкой.
— Здравствуй! — сказала она, волнуясь, как при встрече с взрослым человеком, и обеими тёплыми ладонями приподняла личико Маринки.
Снизу поглядели на неё весёлые, ясные глаза, но тут же всё лицо Марины густо покраснело, и она потупилась, перебирая свои маленькие пальцы.
— Здравствуй, — повторила Валентина и, наклонясь к девочке, поцеловала её. — Разве ты уже забыла меня? — спросила она тихонько, опускаясь перед ней на корточки, лаская её взглядом. — Нет, не забыла? Почему же ты дичишься меня? Ты что, посмотреть пришла, как мы работаем?
— Нет, — еле слышно сказала Маринка и ещё больше покраснела. — Я просто так...
Смущение ребёнка передалось женщине, она почувствовала себя неловко.
Новые, из светлых дранок корзины стояли тесно одна к другой на трёх шкафах вдоль стены. В корзинах было свежее печенье для утренника. На сдвинутых табуретках, на чьих-то розовых подушках, покрытых белыми полотенцами, лежали горячие, зарумяненные, пышные бисквиты, и толстая красивая повариха из детского сада хлопотала над ними, отставляя свои пухлые, белые, с ямочками локти. И вдруг эти круглые бисквиты начали дрожать и двоиться в глазах Валентины, и всё задрожало, поплыло: и полотенца, и голые локти поварихи, и светлые дранки корзин... Слёзы что ли, навернулись на глаза? Валентина ещё раз взглянула на опущенную голову Маринки и отошла, с трудом переводя дыхание.
«Это Анна настроила её против меня! И он... Неужели ему хотелось только встряхнуться со мною? Не слишком ли дорого приходится платить за такую прихоть? — Валентина взяла свою работу и так близко поднесла ее к лицу, точно хотела закрыться ею. — Он пожалеет об этом», — сказала она себе, машинальным движением разыскивая и вынимая иголку.
40
Через день, после утренника в детском саду, Валентина встретилась с Ветлугиным возле конторы. В последнее время они даже не здоровались, но он явился к ней по первому зову. Она не думала о том, что опять обнадёживала его своей радостно сияющей улыбкой, ей нужно было только, чтобы все видели, как ей весело с ним. Нужно было, чтобы об этом узнал Андрей. Анна, наверно, передаст ему... Пусть и ему станет больно.
— Куда мы пойдём? — спросил Ветлугин, боясь верить её оживлённому взгляду.
— Куда хотите, только не домой. Пойдёмте к реке, в лес, на гору. Мне хочется побродить сегодня. Смотрите, какой день, совсем как парашют, который мы сегодня спустили: голубой, голубой, а эти горы — жёлтая кайма... Правда, сейчас теплее, чем утром? Утром я проспала немножко и в сад бежала бегом, и мне не было жарко...
Валентина расстегнула пуговицы осеннего пальто и ласково взглянула снизу в лицо Ветлугину. Он ответил ей очень серьёзным взглядом. На мгновение она смутилась: имела ли она право играть с ним, зная его отношение к ней? Но тут же на лице её появилась заносчиво-пренебрежительная гримаска. Пусть, ему всё равно не будет больнее, чем сделали ей. Пусть это всё отольётся хотя бы на нём. Мужчины не хотят попадать в смешное положение, но сами не избегают случая поставить женщину в трагическое.
«Подумаешь, какие щекотливые создания! Чуть что, они начинают бесноваться и корчиться от каждого слова. Им можно ревновать, нам — нельзя! Нам и любить воспрещается. Ненавижу!» — судорожно вздохнув, подумала Валентина, и глаза её и улыбка заблестели ещё ярче.
Так Валентина и Ветлугин прошли по прииску, миновали сумрачные вышки — копры шахт — и пошли прямо по траве, высушенной утренними заморозками. Теперь, когда их никто не мог видеть, лицо Валентины тоже стало серьёзным. Она совсем перестала смотреть на своего спутника. С ним просто было удобно итти, опираясь на его сильную руку, глядя на носки своих закрытых туфель, осторожно приминавших сухо шелестевшую траву. Итти и думать о своём, совсем от него утаённом.
— Вот, я давно хотел передать вам, — неожиданно сказал Ветлугин, краснея и смущаясь, как девочка. — Вот это... ваша косынка.
— Моя косынка? — спросила Валентина, удивлённая. — Ах, да... я потеряла её тогда, когда мы... ездили на Звёздный. — Она схватила косынку и, рассматривая её, сказала: — Сколько же времени она пролежала там... в лесу?.. — Глаза Валентины затуманились: как хорошо всё было тогда!
Она опустила голову и долго шла молча.
— Как странно, как страшно всё меняется! — сказала она вслух в забытьи.
41
— Посмотрите, Валентина Ивановна! — сказал Ветлугин, останавливаясь.
Валентина вздрогнула и осмотрелась, но ничего не увидела, кроме того, что они стояли на берегу речонки, блестевшей внизу, в глубоко пробитом ею каменном ложе. По берегу, как и везде, покачивалась высохшая трава, рыжел мошок и краснели прутья кустарника. Валентина села, спустила ноги с обрыва. Вид омута, темневшего под крутой излучиной берега, притягивал её. Она потрогала косынку в кармане. Тогда она совсем не заметила, где потеряла её: на дороге или там, где они с Андреем пили воду. Неважно это... главное было в самой возможности этой поездки, в счастливой жизнерадостности, которая переполняла тогда её, Валентину.
— Вы знаете, — тихо заговорила Валентина, — однажды я видела в таком вот омуте большую рыбу. Это было так странно, когда она проплывала внизу, — вода казалась прозрачной и лёгкой. Дайте мне что-нибудь, я брошу туда.
— У меня нет ничего, — сказал Ветлугин, ощупывая карманы, и пошутил хмуро: — Я мог бы спрыгнуть сам, чтобы доставить вам развлечение.
— Нет, не надо, — сказала Валентина, не сомневаясь, что он и в самом деле может спрыгнуть, и отодвинулась от края. — Что вы мне показывали давеча?
Ветлугин протянул руку над береговой поляной.
— Что? — переспросила Валентина с недоумением.
— Трава, — произнес он значительно и сел рядом. — Посмотрите, что делается с травой.
Валентина совсем отвернулась от реки, напряжённо-внимательным взглядом окинула берег. Лёгкий ветер колебал перед ней целый лес сухих травяных кустов, блекло-жёлтых, серебристых, коричнево-бурых, солнце холодно, ярко освещало их до самых корней. Валентина смотрела, не понимая, почти раздосадованная, пока новая красота не открылась её рассеянному сознанию: эти сухие травы покачивали головками, венчиками, прозрачными зонтиками, метёлками, колосьями, и каждый венчик, каждая метёлка поднимали над землёй полные пригоршни созревших семян. Мудрой и прекрасной казалась каждая травинка, щедро рассевавшая их на ветру. Вся поляна, осыпанная с краю серой крупой отцветшего курослепа, справляла праздник осеннего плодородия. С лёгкой улыбкой на полуоткрытых губах Валентина взглянула на Ветлугина.
«Я поняла, — сказала ему эта улыбка. — Но, — продолжали чуть сдвинутые её брови, — меня это совсем не трогает».
— Пожалуйста... — сказала Валентина вслух, — пожалуйста, поднимемся на эту гору.
Она первая встала и сначала тихо, потом всё быстрее пошла через колеблемые в осеннем цветении травы, через молодой лиственничный лесок, пустой и светлый на жёлтой от осыпавшейся хвои земле.
— Вы испортите на камнях туфли! — крикнул Ветлугин, догоняя Валентину у каменной россыпи.
— Подумаешь, важность какая!
— Хотите: я на руках унесу вас наверх?
— Вы всюду готовы жертвовать собой, — насмешливо упрекнула Валентина.
— Вы думаете, это трудно?
— Конечно, трудно. А главное — совсем не нужно. Вот если я упаду и сломаю ногу, тогда я сама попрошусь к вам на руки.
Они поднимались по каменистому склону, поросшему редкими кустами кедрового стланца. Справа открывалась перед ними долина прииска, слева, из-за волнистого косогора, росли им навстречу вершины других, неведомых хребтов.
— Выше! Ещё выше! — звала Валентина, задыхаясь от быстрого подъёма.
Неожиданно за горой с левой стороны раздалось два выстрела. Валентина не успела ничего сказать, как пара диких коз выскочила из-за каменного развала. Серо-жёлтые, белесоватые, как осенние травы, они замерли на миг, обратив к людям узкие на высоких шеях мордочки... Блестели пугливо их чёрные яркие глаза, вздрагивали большие уши. Прыжок... полёт... Тонкие ноги, как стальные пружины, еле коснулись земли — и снова прыжок. Только замигали белые пуховки задов.
— Бежим! Посмотрим! — крикнула Валентина и рванулась туда, где прогремели выстрелы.
Ветлугин бежал чуть в стороне, боясь налететь на неё.
В зарослях багульника, в узкой, ещё зелёной лощине, стоял Андрей. В нескольких шагах от него билась подстреленная коза. Она порывалась встать, выгибая шею, вся, дрожала, взрывая землю тонкими, точёными ножками. Кровь хлестала из её раны, пятнала густую светлую шерсть и тут же скатывалась на примятую траву, и трава багровела, прижимаясь к земле от тяжести.
Немного не добежав, Валентина поскользнулась и остановилась, подхваченная Ветлугиным. Андрей обернулся, взглянул на них. Суровое лицо его ещё более посуровело. Он молча кивнул им, осторожно шагнул и наступил сапогом на запрокинутую шею козы. Тихий, почти человеческий стон замер в воздухе, напоенном терпким запахом осени.
Валентина подошла к умирающему животному. Взгляд его налитых слезами широко открытых глаз был ужасен своим осмысленным страданием.
— Как вам не стыдно?! — проговорила Валентина и с гневом, даже с отвращением поглядела на Андрея. — Как вам не жаль!
— Не подходите близко, — нахмурясь, сказал Андрей. — Она ещё может ударить и перебить вам ноги. Я выслеживал их с самого рассвета, — добавил он, обращаясь к Ветлугину.
— И вам не жаль? — повторил тот слова Валентины, страдая больше от жалости к ней самой.
— Жаль, жаль! — угрюмо буркнул Андрей, — Если бы была эта «жаль», тогда и охоты бы не было!..
— Пойдёмте, я не хочу больше смотреть на это! — крикнула Валентина Ветлугину, истолковывая по-своему ответ Андрея, резко отвернулась и, не оглядываясь, пошла прочь.
42
Треугольник света мотался над застывшей грязью улицы, падая из-под невидимого в мелкой пороше абажура.
«Какая тоска! — подумала Валентина! — Нехватает только собачьего воя!»
На углу переулка она столкнулась с Клавдией и хотела было пройти мимо. Но хитрая старуха сама остановила её.
— Вы совсем нас забыли теперь, — запела она, пытливо вглядываясь в лицо Валентины своими глазками проныры. — Что-то и не бываете, и не заходите...
— Некогда всё. Работаю, — машинально ответила Валентина, и тут же всё в ней дрогнуло больно и горячо. «Работа! Работа!» Ведь это Андрей сказал ей такие слова и так же, наверно, солгал.
— А у нас всё по-старому... — продолжала наговаривать Клавдия. — Только Анна Сергеевна полнеть начали... Как же, наверно, уж на четвёртом месяце. Прибавится семейство. — Клавдия выжидательно помолчала и сразу отметила, довольная, что Валентина стояла «камушком». — Андрею-то Никитичу сына бы надо. Уж так-то любит он с детишками возиться. Так любит! Вы уж... к нам заходите, у нас вам всегда рады, — зачастила Клавдия, видя, что Валентина собирается итти дальше.
* * *
Листья на деревьях в парке, не успевшие облететь, стеклянно звенели: они были покрыты льдом, и всё было покрыто льдом, и грузно провисли между столбами, оттянутые необычайной тяжестью, обледеневшие провода, мутно отсвечивающие от уличных фонарей. Какие-то мёрзлые кисточки задевали со лицу и плечам Валентины. Косо летевшая изморозь хлестала ей в глаза. Валентина бесцельно брела по заколдованной ледяной роще, и ей казалось, что тускло-белые, скрипевшие сучьями деревья приплясывали во мгле, как скелеты, стуча и звеня костями. Садовая скамейка тоже обледенела.
«Работа! Работа! — Валентина ударила кулаком по скамейке. — Разве он не мог сказать мне, что он просто пожалел беременную жену? Почему он не жалел её раньше, а только теперь, в эти вот дни?»
Валентина медленно вышла из парка, тяжело ступая по хрустящей дорожке, и опять пошла бродить по улицам, подталкиваемая пронизывающим ветром.
Окна, мутные во мгле непогоды, обрисовывали контуры домов, заполненных теплом и светом. Над домами текла растворённая во тьме бескрайная громада холодного воздуха. Если бы сжатое тепло со взрывчатой силой раздвинула стены, если бы свет, лишённый стремительности, тоже вырвался, тогда они сразу взлетели бы и смешались с тем, что кружилось и неслось над землёй в могучем, стихийном движении. Так Валентина ощущала свою жизнь. Жизнь, как свет, рвалась улететь, но, сгорая, она разрушала свою хрупкую оболочку, и востократ скорее разрушала она её в таком вот напряжённом до предела горении.
Одежда Валентины вся поседела от снега. Она потеряла перчатки. Спрятав руки в карманы непривычно сутулясь от холода и тяжести, она тихо шла домой... И тут встретила Ветлугина.
Он был в кожаном пальто. Пальто блестело и скрипело на нём, — оно и не могло быть иным в такую ледяную ночь.
— Вы... Вы ко мне заходили?
— Нет, я не заходил. Я просто так... Я люблю проходить мимо вашего дома. Пройти близко-близко, может быть по вашим недавним следам...
— Идёмте ко мне.. Я боюсь сейчас быть одна.
— Что с вами? — спросил Ветлугин, вглядываясь в её лицо.
— Ничего. Всё работа. Прямо голова кругом идёт... — И Валентина тише добавила, взбегая по ступенькам: Вся жизнь кругом идёт...
— Мы будем пить чай... с коньяком! — заявила она, входя в комнату. — Меня знобило вчера, и я купила бутылку коньяку. Нет, мы выпьем его просто... с лимонами. У меня есть лимоны. Да, я и забыла, что это вы принесли их мне! Вы знаете, где печенье, конфеты? Поставьте стол к дивану. Чайник сейчас, — Валентина говорила негромко, быстро, весело, пока Ветлугин снимал с неё пальто, лицо её лихорадочно горело.
— Вам бы лучше в постель, а я разожгу примус и напою вас чаем.
— Нет, нет! Я здорова, — сказала Валентина, прикалывая гребёнкой намокшую прядь волос. — Я совсем здорова.
Она была в чёрной юбке и светлой блузке и в этом простом наряде, с озябшими, красными руками, походила на девушку.
Разжигая примус на кухне, она обожгла пальцы и долго дула на них, глядя на рыжее облачко огня, дрожавшее над горелкой. Она вспомнила костёр, разведенный Анной на острове, их разговоры там. Пан-Ковба. Золотой ободок, блестевший из-под тёмного круга новорождённой луны. Как давно всё это было! Как чисто и радостно всё это было.
43
От коньяка перехватило дыхание. Валентина взяла ломтик лимона, посыпанный сахаром. Ей сразу стало тепло.
— Я хочу... напиться сегодня, — с мрачной весёлостью заявила она.
— Не надо. У вас будет болеть голова, а завтра рабочий день.
— Что? Работа? Ой, как у меня кольнуло в сердце! Нет, ничего, это нервное. Давайте выпьем, и, пожалуйста, бросьте мамины охи. Мне от них скучно делается, честное слово! «Будет болеть голова»! Ну, что за пустяки, когда душа расстаётся с телом!
Она выпила одну за другой две рюмки, и, блестя глазами, посмотрела в лицо Ветлугина. Он был очень бледен.
— Вы мой друг. Вы не станете думать обо мне дурно. Но у меня такое настроение... Такое настроение! — Валентина сжала руки, хрустнув пальцами, и, не находя слов, повторила: — Такое настроение сегодня... И я, право, не пьянею. Нисколько! Это же такой чудесный коньяк!.. Смотрите, он светится, как золото!
От широкой спины голландки тянуло теплом, и так хорошо, что рядом сидел надёжный друг. Может быть, именно в нём счастье Валентины? Может быть, это ему, вот такому сильному и покорному, надо было сказать сердечное слово? Она устала от своего постоянного одиночества. И как тяжело, что она всё отдала другому, который так жестоко поступил с нею.
Недавно он протянул ей руку, как всегда, вверх ладонью.
Но он сделал это не сразу, и какое странное выражение было на его лице! Так глядят на нищего, не имея за душой ничего, чтобы подать ему... Ну да! Что же он дал бы ей, если всё свое богатство отдал уже другой?
Валентина потянулась за бутылкой, но вдруг увидела, что Тайон подобрался к кастрюльке с молоком, которую она поставила под окном на полу. Он столкнул крышку и лакал лениво, громко.
— Ты с ума сошёл! — вскричала Валентина. — Вот ещё новости! — Она оттащила собаку в сторону, ударила ее подвернувшейся под руку мягкой туфлей. Тайон заворчал. — Ах ты, негодяй! Ещё и злится!
Валентина ударила его сильнее; тогда он, извиняясь, лёг, подполз к её ногам и замер, заискивающе помахивая хвостом. Она посмотрела на его виноватую морду, и туфля выпала из её рук.
Ветлугин улыбался, глядя на эту сцену, а Валентина стояла, вся красная, кусала губы; такое вот виноватое выражение было прошлый раз у Андрея!
«Как собака!.. Как побитая собака!»
Гневные слёзы выступили на глазах Валентины.
«Значит, ничего у него и не было. Никакой любви. И... как это он сказал в лесу: «Если бы было жаль, то и охоты бы не было». Значит, ему не жаль меня... одна охота!»
Валентина резко встряхнула головой и неожиданно засмеялась, но так, что, не видя её лица можно было подумать о подавленном рыдании и снова вернулась к столу.
Она подняла свою рюмку задумалась, вглядываясь в неё.
— Давайте выпьем за нашу встречу, — сказала она; скрытая скорбь смягчила тембр её высокого, грудного, чистого голоса, и он зазвучал подкупающе сердечно. — Вы слышите, как гудит за окном пурга? А тогда, когда мы встретились, была весна такая нежная, зелёная... Какая солнечная была нынче весна! Вы помните как мы встретились? Вы сидели в столовой у окна... Я спросила вас: «Кто вы такой?» И вы ответили: «Человек». Как хорошо помню я это! — Валентина положила руку на плечо Ветлугина. — Вы слышите, как воет на чердаке ветер? Как он шумит на крыше, будто хочет своротить её с дома!.. Тогда всё разлетится... и свет, и тепло... В такую страшную ночь немыслимо быть одинокой!
* * *
Валентина проснулась от и испуга: кто-то держал её за руку. Да, что же это такое? Она лежала, закрытая простыней и одеялом... но она была не одна... Она повернула голову, готовая вскрикнуть от испуга, — и не вскрикнула: возле её узкой кровати, на коленях, склоняясь к ней на подушку, прикорнул Виктор Ветлугин.
Серый рассвет вползал в комнату. Было ещё темно, но Валентина сразу заметила, какое счастливое лицо у Ветлугина.
От её резкого движения он открыл глаза и остановил на ней взгляд.
— Жизнь моя! — прошептал он тихо. — Радость моя!
Он был счастлив... Он был счастлив!
Валентина спрятала лицо в ладонях.
— Боже мой, что я наделала!
Отчаяние, прозвеневшее в её голосе, хлестнуло Ветлугина. На сердце у неё захолонуло. Желая успокоить её, он придвинулся, чтобы заговорить с ней, но она обеими руками оттолкнула его.
— Я вас ненавижу! Как смели вы воспользоваться моей слабостью! — вскричала она, охваченная гневом.
Она не смотрела на Ветлугина и не могла видеть, как он побледнел, как затряслись и растянулись у него губы, уродуя лицо гримасой нестерпимой боли. Она только почувствовала вдруг содрогание его большого тела, забившегося на краю кровати в припадке тяжёлого мужского плача.
— Я вас не тронул... Я не мог вас тронуть, такую... больную!.. — почти выкрикивал он сквозь глухие рыдания. — Я вас, как невесту, сберёг...
44
Очень редко вспоминала Валентина о своей неудавшейся семейной жизни. Она избегала вспоминать это унизительное для неё прошлое.
Теперь оно властно напомнило о себе, и весь день на работе и теперь, возвращаясь домой, она перебирала всё, холодно, беспристрастно, беспощадно к себе и другим.
Детство, прошедшее под двойным гнётом истерички-матери и самодовольного невежды отчима, было чутко больным местом. Не менее тяжкий след оставили в её памяти замужество и смерть ребёнка. Только первые два года в институте были светлым пятном — стремительные дни, окрылявшие силой духовного роста. Слушая какого-нибудь мастера медицинских наук, Валентина испытывала благодать откровения. Перед ней как бы открывался смысл её собственной жизни. А ощущение своей ценности и обязательной нужности!? А ощущение чистой своей молодости? А нежная признательность всему и доверчивое ожидание счастья, только счастья!
Но обернулось иначе. В девятнадцать лет она полюбила человека, обманувшего её ожидания. И потекла уныло пёстрая жизнь, точно на постоялом дворе. Тот, кто стал её мужем, оказался подобием отчима. Он не работал над собой, переживая свою короткую, в узком кружке, славу поэта, — богема затянула его. А он потянул за собой Валентину. Из эстетических соображений и житейских удобств он уговорил её сделать аборт, потом другой... Она начала болеть, занятия её в институте запускались, она захандрила, и тогда появились грубость, ссоры, одиночество. И, наконец, она, измученная, переехала опять в студенческое общежитие. После этого она прямо с яростью набросилась на учебники и конспекты. И вот она закончила институт. Ей снова стало легко дышать, она снова похорошела и расцвела. И в это время бывший её муж стал опять добиваться встреч с нею. Он очень изменился стал серьёзнее, много работал, много говорил о своей новой работе. Они снова стали жить вместе. Но время, прожитое ими раздельно, явилось поводом для мучений. Он задушил её ревностью.
«Я сама виновата в том, что, зная его, поверила ещё раз и пошла к нему, — подумала Валентина с щемящей сердце печалью. — Не во что было верить!»
Новая поэма его успеха не имела. Это озлобило его, он начал смешивать с грязью всех, кому завидовал. Он опошлял и работу Валентины. В довершение ко всему он стал играть в карты. Однажды она вошла к нему в комнату. В табачном дыму под высоким абажуром блестели сдвинутые кружком лысые головы, и среди них лысина её мужа, слегка прикрытая зачёсанными с боков волосами. Валентина вдруг ужаснулась, как он облысел за какие-нибудь три года. Она увидела его лицо — лицо ожиревшего брюзги и распутника. Щурясь, он свирепо жевал папиросу, соображал, подёргивая то одну, то другую карту. Валентина посмотрела на других, с кем он просиживал ночи. Ей стало душно. Затхлым мещанским мирком пахнуло на неё от этой компании.
А потом он пришёл к ней в постель, пьяный, довольный выигрышем, и, не замечая её отвращения, привычным движением обнял её. И она ещё продолжала жить с ним и жалеть его и прощать ему в надежде на что-то лучшее.
«А разве можно жить, когда тебя целуют мокрым, пьяным ртом, когда тебя обзывают самыми последними словами за самое честное отношение? Можно ли переносить, чтобы на глазах твоего годовалого сына, уже все понимающего, летела посуда, бросаемая в тебя его отцом?»
А так было до тех пор, пока жалость к самой себе, перешедшая в гневное возмущение, не подняла Валентину на бунт: она снова ушла, взяв с собою ребёнка.
Она постарела после этого, на лице ее появились ранние морщинки, и весёлые глаза её потемнели. Смерть ребёнка была ещё более тяжёлым ударом, чем всё, что происходило в её жизни раньше.
Пережитое ожесточило Валентину.
«Я никогда больше не выйду замуж, — говорила она себе. — Если мне понравится кто-нибудь, я сбегу на край света».
— Вот и сбежала! — сказала Валентина с горькой усмешкой.
45
Какая пурга вилась над землёй, какие седые космы! Крыши враз побелели, когда опала бешено хлеставшая завеса. Стало тихо и холодно стало. Да, тихо стало. А снег всё идёт и идёт... Пушистые хлопья движутся сплошной пеленой.
Рыжая собачонка, похожая на лису, дрожала в углу на крыльце дома. Валентина открыла дверь и позвала её. У собачонки улыбчивый взгляд подхалима, но она молча проскальзывает в распахнутую перед нею дверь и садится у кучи сырых дров. В коридоре топится печь. Собачонка греется и дрожит. Она могла бы кое-что рассказать Валентине о грусти Андрея, но она только улыбается и встряхивается всей своей шубкой, пахнущей мокрой псиной.
Валентина входит в комнату и думает:
«Все хотят любви, а она — как призрак, вечно зовущий. Проходишь, словно в тумане, и остается одно лишь чувство щемящей тоски. Было что-то прекрасное и — рассеялось».
Валентина сняла пальто, отряхнула его под порогом и, окутавшись шалью, принялась ходить из угла в угол. Ей нездоровилось; должно быть, она простудилась, когда ночью бродила по прииску. Она подошла к окну, приложилась лбом к холодному стеклу, её знобило, но голова горела.
«Вот бы когда умереть! — подумала она, и впервые ей не стало жалко себя при этой мысли. — Ну, что я таксе? Жила с одним, потом с другим — и не как-нибудь, а в семью влезла... Теперь вот ещё Ветлугин! Ох, что он подумал обо мне, когда я оставила его у себя? Нет, не подумал! Он всё понял. Так он любит и уважает меня...»
Валентина отошла от окна, потирая ладонью нахолодавший лоб. Вид у неё был глубоко сосредоточенный.
«Он лучше нас всех оказался. Как мне жалко его теперь!.. Страшно он заплакал тогда... Он, наверное, гордился собой, а я его этими словами точно по лицу ударила! Он ушёл, как оскорблённый юноша: ни одного упрёка. А плечи у него вздрагивали... он плакал, уходя. Вот и Анну мне только теперь жалко по-настоящему. Что же она-то должна была пережить по моей милости?! Как она сказала: «Я и не думала, что замужем так хорошо». У неё любовь не призраком была, а я, вместо того чтобы порадоваться её счастью, — позавидовала ей... попыталась лишить её этого счастья».
Валентина постояла, держась за спинку стула, поглядела в окно.
«Вот какой ветер, опять — всё закружилось. И снег какой-то чёрный идёт, или у меня в глазах темно... Каждый скажет теперь обо мне: дрянь такая! А разве я дрянная? — Валентина судорожно вздохнула, пристраиваясь лечь на диване. — Я чувствовала себя сильной и гордой, пока оберегала себя. Но нельзя же всю жизнь прожить в одиночестве! Но как я была слепа... как я была слепа! Почему я обижала Ветлугина? Почему я оттолкнула такую любовь от себя? Оттолкнула возможность такого, ничем не омрачённого счастья!»
Валентина закрыла глаза рукой и долго лежала, не шевелясь, точно окаменелая.
«Но ведь ещё не всё потеряно для меня, — решила она вслед. — Никто не избегает меня, не презирает, а товарищи по работе и жалеют. Даже наш милый брюзга Климентий Яковлевич сегодня сунул мне пакет яблок и прорычал, что мне надо лучше питаться, что я уже не похожа на врача... ни на врача, ни на женщину, а чорт знает на что! Да, он так и сказал: «похожа на чорт знает что». — Валентина вдруг опять притихла, и глаза её сделались огромными. — Может быть, он ухаживает за мной теперь, как за распутной... Сегодня яблоки... Завтра ещё что-нибудь! — Но тут же она представила его, миловидную жену и троих детишек, и ей стало стыдно до боли. — Вот ещё бы его оскорбить!.. Он, наверное, затопал бы ногами, закричал или так же страшно заплакал, как Ветлугин... Что же не идёт Ветлугин? Какими словами попросить теперь у него прощения?»
К ночи Валентина совсем разболелась и начала метаться то в жару, то в забытьи. И вдруг ей показалось, что около неё в темноте стоит Андрей. Она замерла. Страх нового унижения охватил её.
— Уходите, — тихо сказала она. — Теперь уже всё кончено.
И столько печальной решимости было в её голосе, что тот молча отвернулся и, сгорбясь, пошёл к выходу. Он отворил дверь, свет из коридора упал на его плечо — и Валентина узнала кожаное пальто Ветлугина.
— Виктор! — крикнула она, поднимаясь.
Он остановился... Он включил свет и подошёл к ней, похожей на тоненькое, осеннее, дрожащее под ветром деревцо. Шаль, протянувшаяся за нею по полу, походила на её тень.
— Какими словами просить мне простить... — заговорила она, поднимая к нему восковое лицо с пятнами горячечного румянца.
— Господи, да вы совсем больны! — сказал Ветлугин, со страхом вглядываясь в её черты. — Пожалуйста, не надо никаких слов!
46
Почти двое суток бушевала метель, будто зима утвердилась по-настоящему. Андрей хорошо запомнил эту метель. В эти дни он поверил, что зима уже пришла, как поверил еще раньше тому, что жизнь его, настоящая, полноценная жизнь надорвана.
В тот же метельный вечер, когда Валентина узнала о беременности Анны, Андрей решил окончательно переговорить с ней. Он всегда был очень прям и даже резок в отношениях с людьми и всегда предпочитал итти навстречу неизвестности. Как же мог он в течение стольких дней малодушно избегать всякого объяснения с женщиной, с которой не на счастье связал свою судьбу? Что его удерживало: трусость ли? Жалость ли? Анна отказалась от него. Он был волен располагать собой, а он медлил, и, уже решив, наконец, в душе, что с Валентиной будет несчастен, но ещё не выяснив толком почему, прятался от неё в свою раковину, воздвигнутую стыдом и раскаянием.
Теперь, когда Анна так далеко отошла от Андрея, он всё чаще думал о прошлом: оно было прекрасно. И с чем он пришёл бы к Валентине, что бы он мог сказать ей?
«Вот когда настоящий-то разброд! — мучительно напряжённо думал Андрей, прислушиваясь к вою ветра, кидавшего в стёкла пригоршни мёрзлого снега. — Нет, надо итти к Валентине и всё рассказать ей, что я мучаюсь раскаянием, что детей я не смогу забыть, и ничего, кроме мучения, не внесу в жизнь с нею. Надо пойти и сказать... А то она ждёт и думает разное, а тут ещё ветер, как с цепи сорвался! Пусть она осудит меня... Да нет, она не может осудить меня за увлечение, оно было серьёзно — я сам всё поставил на карту. А вот это малодушие моё — обида страшная».
Андрей торопливо оделся и, впервые не таясь, поспешил на квартиру Валентины. Ему казалось, что таиться теперь было не для чего: он шёл не к любовнице, а к обиженному им человеку. Но дверь её комнаты была на замке. Он вышел в мутную метельную мглу и направился к больнице.
— Давно бы так надо — в открытую,! — строго сказала ему дерзкая на язык сиделка Максимовна. — К той или другой, чем обеих-то мучить.
— Я не с тем пришёл, — промолвил он.
— А не с тем, так и говорить не о чем, и искать я её, зря тревожить не побегу, — сердито сказала сводница по сочувствию и, уже удаляясь, проворчала себе под нос, но так, чтобы слышал Андрей: — Ох, уж эти мужики! И везде-то наша сестра за них страдает!
* * *
Андрей замедлял шаги, проходя мимо освещенных окон: нет ли там, у людей, Валентины? Может быть, в тот момент, когда она, изнемогая от горя, стояла у обледеневшей скамьи, он прошёл улицей мимо тополей парка. Он второй раз заглянул в её дом, потрогал дверь и замок и пот и выбежал с тяжёлым чувством невольного убийцы.
Ветер точно потешался над ним: толкал его то в спину, то в грудь, рвал с него одежду, с шипеньем расползался перед ним сизой позёмкой. Но вдруг в стороне распахнулась дверь, золотой сноп света рассыпался по чёрно-белой улице и голос, молодой, звучный, радостный, сказал громко:
— Ну и погодка! Вот разгулялась — красота!
И девичий смех послышался, и пара юных, может быть, та, которая недавно растревожила Анну, играя, пробежала мимо Андрея.
Вернувшись домой, Андрей, как был, в мокром пальто лёг у себя на диване и зарылся лицом в подушку. Ночью Анна проснулась от страшного звука. Она села на постели. Ветер шумел за стеной. Она напрягла слух и услышала подавленно-глухие рыдания в соседней комнате. Рука её судорожно захватила и сжала оборку ночной рубашки. Жалость матери к несчастному сыну пробудилась в ней. Встать! Подойти! Сказать ласковое слово! Но она сидела, не шевелясь: гнев оскорблённой женщины был сильнее жалости.
47
Через несколько дней снег растаял, и снова наступило настоящее лето. Удивляя всех старожилов, оно стояло ещё не одну неделю, такое жаркое, что шоссе поседело от пыли, а по обочинам его и по взгорью из-под бурой травяной ветоши проглянула зелень. И, точно устав от этой безвременной жары, торопливо стали осыпаться последние листья с ив и тополей.
— Эксцентрическая погода! — сказала Клавдия, греясь под солнышком на завалине дома; она была в тёмном шерстяном платье и чёрном шарфике. — Климат здесь совсем ненормальный.
Несмотря на это решительное утверждение, лицо старой девушки выражало явное удовольствие. Она была чем-то очень довольна и в то же время обеспокоена. Время обеда давно прошло, а она всё не двигалась с места и только изредка вытягивала свою узкую на длинной шее головку и присматривалась, прислушивалась.
Она слышала, как Андрей входил в столовую, как выходил обратно, шумно двинув стулом.
«Ничего, подождёшь! А распорядиться сам не посмеешь», — подумала она, притаиваясь, но тут же оживлённо вскочила, увидев идущую к дому Анну.
Очень редко теперь Анна и Андрей садились за стол вместе, а Клавдии сегодня это было просто необходимо. Подавая второе, волнуясь до сипоты в голосе, она сказала:
— Виктор Павлович и Валентина Ивановна сегодня с законным браком! Сама видела, своими глазами, когда они ходили в поселковый совет.
Андрей опустил вилку и закашлялся. Анна покраснела, но оба не произнесли ни слова и не посмотрели друг на друга.
«Так она решила вытравить из сердца Андрея, — думала Анна о Валентине, возвращаясь на работу. — Да, нашла себе другого, и всю любовь вытоптала. Неужели это легче сделать, чем перестрадать одной?»
* * *
В первую минуту Андрей ощутил от слов Клавдии почти физическую боль и в то же время... невольное облегчение. Потом всё слилось в чувство грусти. Оскорблённая им Валентина сделала новый большой шаг в жизни, совсем отделивший её от Андрея: она точно спряталась за спиной Ветлугина. Думая о ней, Андрей сразу представлял выпуклые карие глаза Ветлугина, его мощные плечи, руки его, которыми он обнимал её.
Встретясь с Ветлугиным, он не смог набраться решимости, чтобы поздравить его, а сразу холодно заговорил о деле. Ветлугин же был добр, уступчив, а когда кто-то, может быть по примеру Клавдии, громко спросил его в присутствии Андрея о здоровье жены, он юношески покраснел от удовольствия.
Он был не на шутку счастлив.
«Ну и пусть! — подумал Андрей — Так мне и надо. Хорошо, что они счастливы. Он красивый, здоровый!.. — Чувство неприязни к Ветлугину шевельнулось в душе Андрея, и он нахмурился от досады на себя. — Определённо красивый, — отметил он, исподлобья посматривая на Ветлугина, — такие нравятся женщинам... Но разве это любовь была у неё, если она могла так скоро уйти к другому?Если назло мне, так это всё равно никуда не годится».
48
Андрей стряхнул снег с рукавицы, натянул поводья, Перед ним лежала болотистая марь, запушенная молодым снегом. Под белыми кочками ещё чернела сморщенная тонким ледком вода. Было тепло, и снег валил такими клочьями, что за его живой завесой едва виднелись чёрный лесок по ту сторону болота и приземистые горы за ним. В этих горах ожидал Андрея Чулков: нужно было осмотреть участки для новой разведки. Они закончили свою работу на Звёздном, и теперь там хозяйничали Ветлугин и Анна.
Андрей вспомнил приезд Чулкова с образцами найденной руды, красавицу-канаву на Долгой горе и то гордое и радостное оживление, которое было в первые дни открытия. Теперь всё понемногу улеглось. Андрей чувствовал себя уверенно, но радости уже не было.
«Сгрохают они там заводище!» — подумал он о Ветлугине и Анне и осмотрелся по сторонам.
Он проезжал здесь два раза прошлым летом, но снег, щедро лепивший свои хлопья на что ни попало, совершенно изменил вид окрестности. Андрей хорошо помнил только то, что ехать надо было прямо на черневший впереди островок, а там уже начиналась возвышенность, тоже болотистая, но поросшая крупным, редким лесом.
— Тропа где-то здесь, — пробормотал Андрей и тронул с места Хунхуза.
Следы конских ног, налитые чёрной грязью, остались не надолго на опушке, где торчали хилые берёзки, облепленные мягкими комьями снега. Анна сама предложила Андрею взять для этой дальней поездки её лошадь вместо его захромавшего Коршуна.
«Тропа где-то здесь», — вспоминал Андрей.
Он-то не совсем доверял чутью горячего Хунхуза, хотя и отдавал должное его смелости.
Торопливо выдирая ноги из чавкающей грязи, талой под снегом, Хунхуз уверенно пробирался по болоту; раздирал широкой грудью спутанные кусты, шагая по крупному «могильнику». Но он упрямо направлялся на пропотевшее от подземных ключей озерко, где ржавая вода окрасила желтизной падающий в неё снег, — и вот нервы Андрея не выдержали. Он совсем не помнил, чтобы на пути стояла такая широкая мочажина, — Правда, они были раскиданы по всей равнине, но меньше, незаметней. Конечно, левее, там, где кочки торчали чаще, должна была пролегать тропа, по которой он ездил летом.
Пустив в дело плеть, Андрей с трудом заставил толстокожего Хунхуза свернуть с облюбованного им направления.
Хунхуз, неохотно подчинившись, пошёл так же смело, но острые уши его, поставленные торчком над стриженой гривкой, стали мигать настороженнее, и в его оскаленной, с трепещущими ноздрями морде появилось волчье выражение. Широко расставляя ноги, он переступал по кочкам, которые оседали под двойной тяжестью лошади и человека и, сбросив пухлые шапки снега, снова выпрямились, косматые от жёсткой тёмнорыжей осоки.
Андрей проехал еще и оглянулся: дальний лес теперь едва виднелся в снегопаде, но чёрная полоса, обозначавшая путь лошади, ещё темнела отчётливо.
«Хорошо, что я свернул его сюда», — подумал Андрей, но вдруг странно осел книзу вместе с седлом.
Скошенный назад выпуклый чёрно-лиловый глаз Хунхуза смотрел на него.
«Ну, что теперь будет?» — просто спрашивал взгляд остановившейся лошади.
Она не поднялась на дыбы, не опрокинулась, заваливая под собой всадника, когда уже некуда было переступить с последнего зыбкого островка, а с безрассудной храбростью влезла в болото всеми четырьмя ногами. Не зря же её натравили сюда. Пока можно было, она шла...
«А дальше как?» — спрашивал её взгляд, ставший сразу кротким.
— Ну, милый, ну! — ободряюще сказал Андрей, тронутый кротостью, нашедшей на Хунхуза, и подобрал ноги выше к седлу.
«Милый» натужно вздохнул и, поверив ещё раз, рванулся вперед всем напряжённо собранным телом, рванулся и действительно пошёл, разваливая грудью чёрную грязь. Крутые мускулы его шеи сразу налились мелкой дрожью.
— Ну, ещё немножко! — просил Андрей, приподнимаясь в седле, точно это могло облегчить продвижение лошади.
Снег всё продолжал падать, и всё так же близким и далёким казался желанный ольховый лесок.
«Может быть, я не туда правлю?» — подумал Андрей тоскливо, осматриваясь и замечая, что правее выделился второй такой же колок.
Хунхуз шёл, выбиваясь из последних сил. Он сам не хотел тратить время на отдых: близкий уже лес манил его, обещая твёрдую землю под копытом.
«Нет, не туда!» — холодея, решил Андрей, видя, как с каждым шагом всё глубже заходит лошадь, хрипя от натуги, и потянул правый повод. Но Хунхуз только устало повёл ушами.
«Что же ты сразу не пустил меня туда?» — сказало Андрею это движение.
И, точно вправду осознав эту мысль, поняв неуверенность седока и безнадёжность своей попытки выбраться, лошадь остановилась. Силы сразу покинули её.
Теперь болото охватило её прочно. Андрей встал в седле и, не выпуская поводьев, прыгнул на ближнюю высокую под снегом кочку. Он попробовал тянуть за повод, но едва удержался сам на зыбкой дерновой подушке, наросшей на болотном выплавке, и лошадь не тронулась с места, оседая всё ниже, кося на человека тоскующим взглядом. Утратив опору под ногами, она всё ещё искала её, и от судорожных этих движений трясина вздрагивала и как будто вздыхала, податливо расступаясь под тяжестью животного.
Жалуясь, лошадь заржала таким, тихим, бархатным голосом, что у Андрея сразу растаял в горле тугой комок и злые слёзы потекли по лицу. Он смахнул их и огляделся: он был совершенно беспомощен. Не оборачиваясь на вытянутую, с приложенными ушами, тонконоздрую морду лошади, Андрей двинулся прочь, опираясь на ружьё, как на дубинку, скользя и проваливаясь, и тогда, испугавшись, что её покидают, лошадь заржала пронзительно громко...
Андрей полз по кочкам, хватался, выдираясь из топи за жёсткую осоку, изрезавшую в кровь его ладони, и всё время отчаянное ржанье покинутой лошади, не переставая, билось в его ушах. Но уже не жалость, а ужас вызывал в нём этот напрасный зов: он сам, как дикий зверь, боролся за свою жизнь, пока, обессиленный, не уткнулся лицом в локтевой сгиб своего грязного рукава. Руки его судорожно сжали охваченную ими травяную подушку.
— Ох, мама! — сказал он ещё и затих.
49
Он лежал, запорошенный снегом, и милые образы теснились в его стынущем, точно обнажённом мозгу. Он видел Анну... Она тоже шла по болоту, но шла стремительно. Она приблизилась к нему, подняла и понесла, как ребёнка, а вокруг волновалась уже голубая зыбь огромного озера. Солнце просвечивало воду до твёрдого дна; длинные волосы Анны колыхались в ней, как чёрные водоросли. Анна легко несла Андрея на вытянутых руках, и волны омывали его нагое тело... И вот волна поднялась, подхватила его на гребень и... кинула обратно в болото. Он лежит на снегу, но волосы его смешиваются не с жёсткой осокой, а со светлыми кудрями женщины. Он целует их, эти кудри, целует её глаза. Но не любовь смотрит из них, а смертельный ужас. Какие они чёрные, глубокие, огромные! Это глаза Анны!.. Это Анна стонет там, на болоте!..
Андрей приподнял голову и снова уронил. Но Анна стонала, звала его. Огромным усилием он стряхнул с себя оцепенение и понял, где он, что с ним, вспомнил, что Анна жива; тогда страстное желание вылезть из этого болота снова овладело им. Руки закоченели, и он стронул себя с места, двигая ими, как ластами... И вот он выбрался, выполз, как выползает из болота лось. Когда он поднялся на ноги, то обернулся. Глаза его искали место, где была лошадь. Но снег запушил даже его собственный след...
На Чулкова Андрей набрёл по запаху дыма. Таёжник уже совсем перекочевал и отсиживался в шалаше на берегу реки. Он ожидал Андрея дня на два позже и, числясь в очередном отпуску, охотился на тетеревов; Он успел подбить штук двадцать чёрных «косачей», краснобровых и белохвостых, и с дюжину скромно-рябеньких тетерок, а потом снег испортил ему всё охотничье настроение.
— Косачи сидят на берёзках, а у меня в глазах сплошное мельканье, — сердито ворчал он, развешивая и растягивая у костра выполосканную им в реке одежду Андрея. — Нагрянет братва — надолго ли этой дичины хватит! Эк его прорвало: сыплет и сыплет! В метель по тайге ходить немыслимо: она так тебе изобразит местность, своего жилья не признаешь!.. Жалко лошадку!.. Теперь старик Ковба изведётся с горя.
Андрей всё ещё не мог притти в себя, зябнул и жался к огню. Чулков говорил, явно пренебрегая собеседником, и в голосе его звучало не сожаление о лошади, а осуждение Андрею. Только взглянув на него, худого, измученного, облачённого в чужую, широкую ему одежду, Чулков смягчился и добавил:
— Спасибо, хоть сами-то выбрались. Бог уж с ней, с лошадью!
Затем он снял с огня чайник и стал раскладывать на ящике в шалаше свои продуктовые запасы. Он выпил «за компанию» стопку разведенного спирта, не закусил, а просто утёрся рукой и, выбрав парочку косачей, грузно сел у входа, начал теребить атласно-чёрные перья.
«Хорошие люди, а канитель какая у них идёт! — сердито думал Чулков. — Зачем было в трясину лезть, когда тропа существует? Мысли-то не тем заняты! Мог бы и вовсе не выбраться!»
Гладкая головка мёртвой птицы моталась по земле, подмигивала Андрею прижмуренным глазком, а сам Чулков, осыпанный птичьим пером, походил в это время на большого хищного зверя. Он ощипывал свою добычу молча, хмуро, и эта хмурь, как тень, ложилась на лицо Андрея: казалось, рвалась последняя дружба, скупая на внешние проявления, но надёжная.
Андрею вспомнились ночь на Долгой горе, и тоскливое чувство отчуждения от работы, от окружающей обстановки. Легче ли было ему теперь? Теперь он просто боялся приближения ночи.
50
Чулков хотел выйти из шалаша, но оленья шкура, прикрывавшая вход, была придавлена чем-то снаружи, потом она мягко подалась, и целая куча снегу обрушилась на голову и плечи таёжника.
— Ух! — вскрикнул он, ощутив за воротником холодное, и, что-то ворча себе под нос, принялся отбрасывать снег.
Андрей, разбуженный восклицанием Чулкова и ворвавшимся холодом, сонно смотрел, как возился в сугробе его приятель. Над тайгой во-всю гуляла метелица, но, только увидев косо летевшую позёмку, Андрей услышал тонкий посвист ветра, а затем и мощное гудение леса, раскачиваемого бурей. И тогда Андрей проснулся окончательно, и вся неприглядность его положения предстала ему. Он зажмурил глаза, потом закрылся с головой меховым одеялом. Если бы можно было закрыться ещё этим снеговым сугробом, который расшвыривал Чулков! Зарыться — и никогда не вставать!..
Но просто лежать, не двигаясь, было невыносимо. Андрей сбросил одеяло и сел. Чулков, загораживая вход своей крупной фигурой, устанавливал в шалаше железную печку.
— Этакий зверь! — рассуждал он вслух. — Сейчас огонька добудем, чайку сварим, тогда дури себе, сколько влезет. Всё закидала! — пожаловался он Андрею с тем же вчерашним брюзгливо-недовольным выражением. — Дрова еле раскопал! Вот прорвало её не во время!
Он быстро растопил печурку, поставил на неё котелок со снегом и присел возле, на куче поленьев, протягивая к теплу растопыренные пальцы, озябшие и красные.
— Теперь нам два дня здесь отсиживаться, покуда ветер не переменится, — продолжал он, не поворачивая головы, с обычной манерой словоохотливого человека, привыкшего рассуждать наедине с собой. — Вот ужо стихнет, тогда пойдём на ключ, где разведка будет. К этому времени, глядишь, и ребята наши подъедут. Жалею я: не наказал конюхам, чтобы они обратным ходом книжечек побольше захватили из библиотеки. Теперь мое дело таковское — своя жизнь конченная, так хоть на чужую поинтересоваться. Роман какой почитать, про любовь, про молодых да про хороших.
«Что он меня ковыряет?» — подумал Андрей с досадой.
А Чулков снял с печки котелок и, высунувшись из шалаша, начал тут же, у входа, добавлять в него снегу.
— Молодой, ещё не слежался, как пух, — приговаривал он. — Вот мороз двинет, — тогда другое дело. Тогда снег как сахар станет, зернистый да тяжёлый, раз черпанешь — и сразу полкотла натает.
Разведчик снова сел на своё место, но Андрей увидел, что лицо у него особенно грустное и даже унылое.
— Не люблю метель, — сказал Чулков, искоса глянув на Андрея. — И кто это придумал такое безобразие!
— Вы всю жизнь в лесу, — ответил Андрей нехотя, чтобы только поддержать разговор. — Вам всё это родное уже.
— Родное, конечно, — пробормотал Чулков и оживлённее добавил: — Вот бы живёт, к примеру, муж с женой, любит её... уважает, а она бы горячая, нервная... Чуть не по ней — и пошла рвать: бранится, истерики всякие... Так разве мужу приятно? Терпит — да и всё. Но привычка к этому делу плохая. — Чулков помолчал, потом сказал со вздохом: — Не люблю сварливых баб и когда метель не люблю. Когда вот этак вьюжит, завывает, — самому выть хочется.
Он снова умолк, а Андрею вдруг представилась Фёкла, тоненькая, хрупкая, несчастная женщина, бегущая по лесу с ременной веревкой в руках. И ещё тоньше кажется она в мглистых облаках бурана, под раскидистым суком дерева. Ветер покачивает её, треплет тугие косы, роняет, обегая её, пригоршни снега. И растёт сугроб, тянется белым языком к носочкам маленьких унтиков, и снежинки не тают на лбу Фёклы и на жестких ресницах, над тусклым блеском раскосых глаз...
— Вот я всегда любовался на вас с Анной Сергеевной, — промолвил вдруг Чулков, и Андрей весь дрогнул: так укололи его эти жестокие теперь слова. — Вот, думал, какое счастье людям выпало, и дитёнок у них... Только бы жить да радоваться, а всё наперекосяк пошло. — Чулков задумался и неожиданно с силой сказал: — И как вам не грех было такую женщину обидеть, Андрей Никитич!
Андрей открыл рот, но не смог ответить: он прямо задыхался, глядя на Чулкова большими глазами.
— Ну, чего вы встопорщились? Обидели, факт. И я, при всём моём уважении к вам, не могу о том промолчать.
— Лежачего бьёте!..
— Нет, я этого сроду не делал. Хотя за Анну Сергеевну побил бы. Ведь в самую трудную минуту она нам деньжонок подбросила... А вы? Да за такое сочувствие!..
— Сочувствие! — перебил Андрей, загораясь злым оживлением. — Кинуть в окно кусок нищему — это сочувствие?
— Не кусок, а пятьдесят тысяч, да не государственных, а своих. Вот так выложила из кармана и сказала: возьмите, товарищи дорогие, — не унимался Чулков, тоже обозлённый, по-медвежьи наседая на Андрея. — И не шумите, всё равно тут, кроме меня, никто не услышит: шалаш, лес да снег кругом.
— Сочувствие! — уже кричал Андрей. Всё напряжение последних месяцев прорвалось у него бешеной вспышкой. Так больно, так за живое задел его Чулков. Да разве только он, Андрей, виноват в том, что случилось?! А она... — «Не верю в тебя!.. Не верю в твои поиски! Грош цена твоему труду. Ага, ты ещё кипятишься! Ты ещё ходишь, привязываешься ко всем, как сумасшедший, как маньяк, как нищий. Ну, на тебе! и отвяжись!» А ты... а вы: «Сочувствие!» Эти деньги — самое страшное оскорбление в моей жизни. А надо было стерпеть, принять их надо было, потому что иного выхода не предвиделось. Я в работу на Долгой горе всю душу свою вложил... — Голос Андрея прервался на выкрике.
Охваченному гневом тесно в шалаше. Стукнувшись раза два о жерди наката, Андрей опомнился, но, присев на вьюк, так и застыл с опущенными руками.
Чулков смутился: слишком близко и понятно было ему чувство, оскорблённое в Андрее.
— Да разве она так относилась? Не верю я что-то!.. Не из таких она, Анна-то Сергеевна!
Андрей не ответил, потом, глядя в дверь шалаша на волю, заговорил в тяжёлой задумчивости.
— Труд — это моя жизнь. Он вот где у меня: в груди, в сердце, — в нём всё моё значение человеческое, и плевать на него я никому не позволю. Это — лучшее, что я нашёл в себе и вырастил. А если я, кроме плевка, не заслужил ничего, — значит, я пузырь надутый, пустышка! Значит, в обществе мне, такому, делать нечего! Ведь это же смерти подобно!
Чулков слушал... а разве он сам не так же мыслит и чувствует? Вот если бы его сняли с разведки, не доверяя ему это дело, и заставили бы выполнять что-нибудь другое, ведь и в нём поднялся бы такой же гневный протест! Неужели могла Анна Сергеевна так оскорбить Андрея? И не напрасно ли он, Чулков, взбудоражил его сейчас? Не лучше ли было промолчать об этом, как молчал он в последнее время, уже зная обо всём? Но ведь она, Анна Сергеевна!.. И Чулкову снова захотелось обрушиться на Андрея.
«Зря ты это, Андрей Никитич, себе и другим голову морочишь. Думаешь, мы сами рассуждать не умеем!» — так хотел было он сказать, но тут же снова почувствовал, что Андрей прав, Прав, что обиделся, когда его не признали на Долгой горе, прав, что защитил своё кровное дело и довёл его до победы; и, однако, подумав, Чулков добавил:
— Вот был у нас случай на разведке... Один разведчик порубил себе руку топором. Парень здоровенный. Сами мы доктора и знахари. Да надоумил его кто-то, что может быть заражение крови. Он и ударился на приисковый стан. Покуда добирался тайгой, не день, не два прошли. Явился в больницу без ума и ещё с порога кричит: «Доктор, зараженье крови у меня!»
Доктор, конечно, нашу повязочку снял, посмотрел. Какое же, говорит, заражение? Рана-то уж зажила. Слов нет, говорит, глубокая рана была, да затянулась. — Чулков искоса посмотрел на Андрея. — Вот и вы так же, как тот парень перед доктором. А рана-то уж затянулась. — И уже сурово Чулков кинул: — Не любите, видно, вы её, Анну Сергеевну. Вот и подводите балансы, кто кому да насколько нанёс обиды. Была бы настоящая любовь, она разве так рассуждала бы?!
Это был новый удар, нанесенный Чулковым. Как будто он, Чулков, кружил вокруг Андрея и выбирал, куда вернее ударить. Так вот кружит с ломом у ледяного бугра, наплывшего над подземным источником, какой-нибудь зимовщик-таёжник. Раз ударил — железо, сухо крякнув, с треском проламывает пустой, вымерзший пузырём лед. Ещё раз ударил в другом месте — взлетают голубые осколки над глыбой, до звона скованной морозом. Ещё разок — и вдруг брызжет прозрачная струя воды и заливает всё живым серебром, — так вот раскрылось что-то в груди Андрея. То, о чём он даже про себя боялся подумать, было произнесено полным голосом и точно лопнула кора, сковывавшая его чувства. Ясноглазая, с тяжёлой косой, перекинутой через плечо, Анна предстала перед ним и он, как прежде, нет, ещё сильнее потянулся к ней. Он встал и начал торопливо одеваться.
— Куда это вы, Андрей Никитич? — спросил встревоженный Чулков.
— Домой.
— Домо-ой? Этакую-то даль, да пешком... В такую-то непогоду? Что это вам втемяшилось? Угодите в прорву, к Сивке на поминки! Слышите, что на воле-то делается?
— Всё равно домой, — сказал Андрей, захлёстываясь шарфом.
Лицо Чулкова просияло.
— Давно бы так! — обнадёживающе промолвил он, молодо блеснув глазами. — Только обождём до утра. Котомочку собрать надо. Вместе пойдём. Одного я вас и за порог не выпущу!
51
За окном, над посёлком, над белыми краями гор, бледно голубел вечер. Высоко вставали, курились желтоватые дымки с труб. Казалось, весь посёлок со своими нежно опушенными крышами медленно поднимался к небу. Ворон толстый, чёрный, прогуливался по крыше соседнего дома. Он спускался по самому краю крутого ската, вязнул в снегу, вынося вперёд ногу, выпячивал грудь и живот. Голову он держал прямо, опустив на грудь тяжёлый клюв. Плотно прижатые его крылья походили на руки, заложенные за спину, а вся птица напоминала очень старого, очень солидного зубного врача.
— Он гуляет, — заметила Анна, и ей самой захотелось побродить по свежей пороше.
Она надела кожаное с меховым воротником пальто, каракулевую шапочку-кубанку и вышла из кабинета. В коридоре она замедлила: впереди шли к выходу Валентина и Ветлугин. Он бережно-любовно поддерживал её под локоть и, слегка нагнувшись к ней, приглушенным, но радостным голосом говорил что-то. Валентина смеялась. Её смех удивил Анну. Она сама отвыкла смеяться за последнее время, ей показалось странным, как это может быть весело Валентине. Она остановилась, разглядывая плакат на стене, подождала, пока они выйдут. Старатель в шапке-ушанке, туго подпоясанный кушаком, и его такая же румяная подруга улыбались одинаковыми улыбками среди штабелей ситцев и обуви.
Анна усмехнулась, тихо прошла по коридору и открыла дверь. Валентина и Ветлугин стояли на крыльце, держась за руки. Валентина быстро оглянулась, быстрым движением опустила лицо в пушистый мех воротника. Воротник был чёрно-буро-серебристый, тот самый, который когда-то так понравился Маринке и Клавдии. На тут же Валентина нерешительно взглянула на Анну.
«Я всё забыла! Забудьте и вы», — сказала она этап взглядом, печальным, но ясным и ласковым.
Анна покраснела от чувства неловкости.
— Поздравьте же нас! — просительно сказал Ветлугин. — Вы ведь до сих пор нас не поздравили...
«Вы сами знаете, почему», — чуть было не сказала Анна, но во-время спохватилась. Хотела сказать: «Всё некогда», — но вместо того кивнула на снежные сугробы.
— Снег-то какой славный...
— Славный, да не очень, — возразил Ветлугин. — Драги-то у нас теперь начнуть обмерзать.
— Да, драги... Это верно, — и Анна пристально посмотрела на него.
Он прямо-таки расцвёл за последнее время. Он знал всё об отношениях Валентины к Андрею, и это не мешало ему быть счастливым. Анна вспомнила, как он хлопотал над пуском второй драги, как однажды, усталый.. заснул у котлована на брёвнах. Он был хороший человек, и, чтобы сделать ему приятное, Анна пересилила себя, улыбнулась Валентине.
— Я рада за вас. Желаю вам всякого благополучия, — сказала она.
«В человецех мир..» — грустно, издеваясь над собой, подумала она, сходя с крылечка.
52
Она почувствовала себя старой и усталой. Снег поскрипывал под её ногами, где-то повизгивала пила, и так тоскливо было итти неизвестно куда по недавно промятой дорожке. Анна шла, склонив голову, всматривалась в следы на снегу. Не разгадать уже, не счесть, сколько ног ступало по этому снегу.
«Так вот и в жизни, — горько рассуждала про себя Анна, представляя полоску чётких птичьих следов там: на крыше. — Прошёл Андрей по моей жизни и каждый следок видать, а пройдёт другой, и пятый, и десятый, и тогда уже ничего не поймёшь. Тогда, наверно, и горя такого нет: ушёл один — другой будет, и снова весело. Вот Андрей... Изменил, а даже и скрыть не сумел. Всё-таки он хороший, Андрей. Как ему тяжело сейчас. Всё отдал той... всё разрушил для неё и остался ни с чем».
То, что Валентина так неожиданно ушла к Ветлугину, вызывало у Анны болезненное чувство, близкое к ревности за Андрея. Как можно сменять его на кого бы то ни было?! Это ещё раз оскорбляло прежнее чувство Анны: взяли у неё самое дорогое, и... затоптали. Каприз или месть — всё равно было больно, оскорбительно, тяжело.
За прииском дорожка свернула к лесу, на перевал, за которым работали лесозаготовщики. Это они, громкоголосые мужики, проторили здесь дорожку по целине. Анна вспомнила, как уехала от них в прошлый раз. Может быть, именно с того дня началось её выздоровление. Ей снова вспомнилась песня, спетая для неё Ковбой и, его товарищами:
«Простая песня, простые слова, а вот поди ж ты!..» — подумала Анна и повернула к прииску.
На белой улице, у избушек и палисадников, где каждая тычина поднимала пухлый кулачок снега, возилась детвора. Стайками шли светлоглазые подростки, помахивая тяжело набитыми портфеликами: занятия в десятилетке проводились в две смены, — и звонкий девичий смех разливался по переулочкам. Над переулочками, над крышами домов таращились верхушки ёлок, но главное, конечно, было не в ёлках, а в этих вот портфеликах и палисадниках. Кончилась тайга одиноких хищников. В тайге сажали цветы, и детский смех звенел под ёлками. Всё было просто и удивительно хорошо, даже то, как тяжело рюхали и чесались в хлевушках у бараков молодые приисковые свиньи.
Возле парткома Анну окликнул Уваров. Он был в меховой дошке, в унтах, в длинноухой беличьей шапке.
— Ты всё толстеешь, — с ласковой укоризной сказала Анна и задержалась взглядом на его мягких, в белую полоску, меховых сапогах. — Унты у тебя прямо замечательные.
— Вот ездил нынче в район, там и купил. А толстею... это от сердца, Аннушка, — сказал Уваров и пошёл рядом с ней. — С сердцем у меня что-то неладно.
— Влюбился, что ли? — пошутила Анна.
Уваров помолчал, задумавшись.
— А что, Анна, если бы нашёлся человек... — заговорил он чуть погодя с выражением не обидного, располагающегося участия. — Ну, другой человек... который любил бы тебя, оберегал. Могла бы ты... привыкнуть к нему.
— Я не хочу привыкать, Илья, — сразу погрустнев, сказала Анна своим грудным, от самого сердца идущим голосом. — Я не хочу привыкать. А полюбить мне трудно. И разлюбить трудно.
— Значит, всё простила?
Анна нахмурилась:
— Пока только... понимать начала.
— И простила?
Она невесело засмеялась.
— Бог простит.
— Увиливаешь, — сказал он жестоко, почти грубо.
— Как тебе не стыдно, Илья? — упрекнула Анна.
— Не сердись, — промолвил он, и лицо его болезненно сморщилось. — Я же люблю тебя, как самого лучшего друга. И хочется сохранить тебя в памяти такой — самой лучшей.
— Сохранить в памяти? Что так, разве ты уезжать куда собрался?
— Хочу на курорт проситься. Есть такой для сердечников у нас на Урале, на озере Кисегач. Озеро, Аннушка, как слезинка, чистое. Скалы, белый песок, сосновые леса. Приеду обратно, и ты меня не узнаешь... К мальчишкам своим съезжу! Обязательно! Давно уже я их не видел. Может, гусли из дому привезу. Ещё дед мой на них играл. Был он из нагайбаков — татар, высланных на Урал при Иване Грозном. Гусляр он был. Ни одна свадьба без него не обходилась. Это его и сгубило: пьяный в проруби утонул, а гусли... на льду оставил. Вот поеду и захвачу их. Старые уже, лет им не меньше сотни, а звон — как серебро.
— Хорошо, Илья, — сказала Анна с задумчивой лаской в глазах и голосе. — Поезжай на Урал и привези гусли.
53
Торжественно провожали Никанора Чернова. Он, уезжал для обмена опытом с горняками верховий Амура.
— Ну, вот и мы начинаем отправлять наших питомцев в свет! — сказал Уваров Анне после весёлого митинга.
— Да, завоёвываем добрую славу, — ответила Анна, вспоминая остальных своих подземных богатырей.
Бригада разрозненных ею старателей-углубщиков рассеялась по разным приискам, и каждый из них собрал вокруг себя «могучую кучку» из молодёжи. Молва о рекордах этих шахтёров, которые первыми уходят под землю, прокладывая путь остальным, дошла и до Колымы и до Алдана. А чего стоят забойщики комсомольской шахты? А чем хуже слесари механического цеха и машинисты агрегатов на электростанции?
— Растём! — закончила она вслух свои мысли. — Какие сильные люди подобрались, Уваров!
— Сибиряки вообще народ сильный, — с гордостью поддержал Уваров. — Хотя у нас в стране весь народ такой...
— Да, весь народ такой! — повторила Анна.
Они вышли последними и стояли на возвышенной площадке у клуба, перекрещённой по снегу укатанными до блеска лыжнями. День был выходной, и приисковые лыжники собирались за клубом для первого пробега по ближним горам. Весёлые, уже увозившиеся в снегу, они с шорохом проскальзывали мимо Уварова и Анны и, упруго развернувшись на повороте, исчезали за углом здания.
— Я раньше тоже любила на лыжах... — задумчиво заговорила Анна. — А теперь всё некогда. — Она посмотрела на Уварова и спросила: — Когда же ты на курорт?
— Успеется, — сказал он нехотя. — Может быть, дело и не в курорте.
— А в чём же? — спросила Анна.
— Может быть, просто зажирел, — пошутил он. — Вчера утром встал в пять часов и, пока ещё темно было, припомнил старину — дал по шоссе километров двадцать туда и обратно. Только снег пылью летит. Какое уж тут сердце! Мне бы при моей комплекции не в парткоме сидеть, а в забое работать!
— Да, сибиряки — они народ сильный! — повторила его слова Анна, и оба рассмеялись.
— Андрей в Заболотье уехал? — спросил Уваров чуть погодя.
— Уехал, — с неохотой ответила Анна, — они с Чулковым хотели после установки новых разведочных работ, подняться на гольцы, где ещё в старое время проходила американская экспедиция.
— Не терпится ему до весны... — сказал Уваров.
* * *
Проходя мимо поселкового совета, Анна взглянула на единственное окно крошечной пристройки. За светлым на солнце стеклом двигались со спицами и носком на них немолодые, с жилочками и морщинками, женские руки. Вся остальная фигура вязальщицы была не видна. Носок красный, с синими полосками. Должно быть, пожилая сторожиха-уборщица довязывала между делом обнову внучку. Как он будет весной мелькать по этой улице красными, как гусиные лапки, ногами!
А вот из этой двери вышла недавно Валентина Ветлугина...
«Даже фамилию сменила!» — подумала Анна о ней, как об умершей. Будет она ещё долго жить на свете, может быть, и в её руках зашевелятся когда-нибудь спицы с обновкой для внука, но для Анны она, прежняя, уже умерла.
«Всё как будто перегорело!» — подумала Анна, осторожно спускаясь с пригорка.
Только спицы в женских руках ещё занимали её воображение. Тёплые носки с нарядными полосочками на детские ножки. Сколько любви в этом! И всё в мире Анны движется трудом и любовью.
Она идёт и не насмотрится на людей, живущих вместе с нею в этом мире. Она думает о своем будущем ребёнке. Узнает ли он ласку отцовских рук? Брови Анны сдвигаются опять. Морщинки уже отметили привычность, этого движения.
«Что за лихорадка такая?» — изумляется она, предчувствуя очередной приступ душевной боли.
Ей представляется угол тайги. Над гущей заснеженных лесов прорываются серые на белесом небе голые горы. И Андрей. Жмурясь от ветра, он карабкается по холодным скалам, чтобы взглянуть на следы и знаки старой поисковой партии. Да, ему не терпится до весны! Беспокойство разведчика толкает его вперёд. Ему всюду надо влезть со своим любопытным носом. Анна вспоминает его дерзкий профиль, всю его прекрасную голову и улыбается печальной улыбкой матери. Она снова видит его с Валентиной. Она вдруг понимает его одиночество в работе в то время, когда на пути его встала Валентина. Наверное, она сумела пригреть его сочувствием постороннего делу человека. Ей это было нетрудно.
Приступ проходит, потрясая душу Анны, но рождается не ненависть, а огромная грусть и сожаление о прошлом. Во всём вспоминается ей чистота, честность и страстность Андрея. И снова ей думается, что, со всеми её страданиями, она счастливейшая женщина на земле.
54
На взгорье, возле своего дома, Анна остановилась к посмотрела на игравших внизу детей.
Маринка в белом башлыке поверх капора, толстая в плюшевой шубке, катала на салазках карапуза лет трёх. Она бежала по дорожке рысью, притопывая, как заправская лошадь, пока её седок не свалился в снег. Почувствовав лёгкость, Маринка обернулась. Тепло укутанный мальчик лежал молча, широко растопырив руки, подтянутые большим платком. Маринка посмотрела на него, подняла санки и, так неся их обеими руками, вернулась обратно.
— Ну, ты, жирный-пассажирный, — сказала она и заботливо подставила к нему санки.
Она помогла ему подняться, заботливо обмела его рукавичкой, заботливо усадила на санки, взялась было за веревочку, но тут же передумала и положила своего «жирного-пассажирного» вниз животом. Теперь она могла везти его быстро. Теперь-то он уже не мог упасть.
Анна вошла в дом. Ей хотелось поскорее сесть за письменный стол, раскрыть свои тетради, смахнуть пыль с книг, пересмотреть Маринкино бельё, маленькие её платья... В душе её робко шевельнулась прежняя радость жизни, бледная ещё, как росток в наклюнувшемся зерне. Ей казалось, что она вернулась после долгого, тяжёлого путешествия.
— Да, я счастлива, — сказала она вслух, и тонкие морщинки, навсегда положенные скорбью в уголках её рта и между бровями, отметились ещё резче, придав её лицу выражение важного раздумья. — Я счастлива, что сумела выстоять в беде, так неожиданно обрушившейся, на меня. Я живу и чувствую, что не опустилась, не обеднела душой, а стала ещё богаче.
В этом приподнятом настроении Анна оставалась весь вечер, играла с Маринкой, укладывала её спать. Ей было так хорошо и покойно, что она задумалась. Она подумала об Андрее. Как он там, в тайге? Ей, Анне, тяжело, но ей, по крайней мере, не в чем раскаиваться. Она опустила книгу, откинулась от стола:
«Что испытывает в эту самую минуту Андрей, такой одинокий? А что, если он... уже ничего не испытывает?»
При мысли о возможной гибели Андрея Анна похолодела.
Она уже не могла сидеть у стола. Она встала, прошлась по комнатам. Дом показался ей огромным, пустым, неуютным. В тёмном кабинете Андрея тускло белели просветы окон. Анна забилась в угол дивана, но даже этот угол, последний в доме, где задержался на время дорогой жилец, утратил тепло его присутствия.
За окнами горели звёздные россыпи: жёлтые, тепло-лучистые внизу и холодно-голубые вверху, над неясными очертаниями гор. Анна посмотрела на холодные звёзды и закрыла глаза. На душе у неё было темно и смутно — болезнь осложнялась.
* * *
Под утро на кухне постучали в окно. Отворилась и снова прикрылась дверь. Анна ничего этого не слыхала. Измученная ночным раздумьем, она спала на не постеленной кровати, сняв только сапожки, укрытая большим пуховым платком. Она не слышала приближения Андрея. Он подошёл, бережно ступая, с трудом переводя дыхание, и жадно и робко всмотрелся в её лицо. Она спала тихо, со своей обычной манерой — подняв кверху нос и подбородок. Эта манера, которую так любил и над которой всегда подтрунивал Андрей, придавала лицу спавшей такое милое, детское, доверчивое выражение. Слабо освещенное низкой, под абажуром, лампой лицо Анны было совсем как в дни юности.
— Анна, — позвал он тихо, боясь испугать её.
Ещё сонная, она взглянула на него, не понимая, но и не пугаясь. Чего же она могла испугаться, если он стоял перед ней — живой, невредимый? Она приподнялась на локте и вдруг в самом деле испугалась.
Только глаза его над острыми скулами видела Анна. Ни грязной одежды, ни ввалившихся щёк Андрея она не заметила. Одни глаза его светились, полные страдания и любви, и она вся замерла, не смея поверить...
Тогда темноволосая, кудлатая голова его поникла, бледное лицо мелькнуло перед Анной и зарылось в подушки, на которые всё ещё опиралась её рука. Анна услышала глухие рыдания. Что-то больно перевернулось в её душе, и она тоже заплакала.