В октябре 1890 года я получил от покойного Владимира Сергеевича Соловьева (из Москвы) письмо, в котором говорилось между прочим:
«Посылаю вам прилагаемое заявление литераторов и ученых с просьбой подписать его, считаю лишним распространяться о том, насколько подпись (эта) необходима.[26] Уезжая на днях в Петербург, покорнейше прошу подписанное вами заявление прислать мне туда по следующему адресу: „Европейская“ гостиница на Михайловской улице. С совершенным почтением, готовый к услугам Владимир Соловьев».
Самое заявление, о котором говорится в этом письме, — составленное Соловьевым, кем-то подписанное и затем опять кое-где поправленное рукой Соловьева, — состояло в следующем:
«Ввиду систематических и постоянно возрастающих нападений и оскорблений, которым подвергается еврейство в русской печати, мы, нижеподписавшиеся, считаем нужным заявить:
1) Признавая, что требования правды и человеколюбия одинаково применимы ко всем людям, мы не можем допустить, чтобы принадлежность к еврейской народности и Моисееву закону составляла сама по себе что-нибудь предосудительное (чем, конечно, не предрешается вопрос о желательности привлечения евреев к христианству чисто духовными средствами) и чтобы относительно евреев не имел силы тот общий принцип справедливости, по которому евреи, неся равные с прочим населением обязанности, должны иметь таковые же права.
2) Если бы даже и было верно, что тысячелетние жестокие преследования еврейства и те ненормальные условия, в которые оно было поставлено, породили известные нежелательные явления в еврейской жизни, то это не может служить основанием для продолжения таких преследований и для увековечения такого ненормального положения, а, напротив, должно пробуждать нас к большей снисходительности относительно евреев и к заботам об исцелении тех язв, которые нанесены еврейству нашими предками.
3) Усиленное возбуждение национальной и религиозной вражды, столь противной духу истинного христианства, подавляя чувства справедливости и человеколюбия, в корне развращает общество и может привести его к нравственному одичанию, особенно при ныне уже заметном упадке гуманных чувств и при слабости юридического начала в нашей жизни.
На основании всего этого мы самым решительным образом осуждаем антисемитическое движение в печати, перешедшее к нам из Германии, как безнравственное по существу и крайне опасное для будущности России».
В то время, когда это заявление попало ко мне, под ним подписались уже следующие лица: Л. Н. Толстой, профессор Герье, проф. Виноградов, проф. Тимирязев, проф. Янжул, проф. А. Н. Веселовский, В. А. Гольцев, Безобразов, профессор Ф. Фортунатов, С. Фортунатов, В. С. Соловьев, проф. Всев. Миллер, проф. А. И. Чупров, Н. Н. Милюков, Сизов, Гамбаров, Щепкин, Г. А. Джаншиев, Р. Р. Минилов, С. А. Муромцев, проф. Столетов, профессор гр. Камаровский, проф. Грот.
Я охотно присоединил свою подпись и поблагодарил Соловьева за память обо мне в этом деле. Кое-какие детали редакции вызывали меня на некоторые замечания, но из-за оттенков я не считал нужным отклоняться от дела. Так же, очевидно, смотрел и В. С. Соловьев. Относительно одной поправки, сделанной его рукой (германское происхождение русского антисемитизма), он сообщил мне, что вписал это по требованию некоторых из подписавших, считая эту вставку излишней, но и не желая затягивать дело спорами о редакции.
Моя подпись была далеко не последняя. Соловьев очень горячо, даже страстно относился к этому литературному предприятию, стараясь соединить под заявлением видные имена литературы и науки независимо от некоторых различий во взглядах по другим вопросам. На его краткую формулу должны были прежде всего отозваться люди, для которых религиозная и национальная терпимость составляет органическую часть общего строя убеждений. К людям же, с которыми он был близок другой стороной своего очень сложного умственного склада, он обращал аргументацию чисто христианской морали, в которой было много силы и подкупающего обаяния. В своем христианстве он не шел на компромиссы. Для него христианство было источником абсолютной морали. Из этого источника он извлек и формулу по еврейскому вопросу, отличавшуюся необыкновенной легкостью и простотой. Он говорил: «Если евреи — наши враги, поступайте с ними по заповеди: любите врагов ваших. Если же они не враги (а он именно думал, что не враги), тогда незачем их преследовать». Многие догматические взгляды Соловьева окутаны густыми, иной раз почти непроницаемыми метафизическими туманами. Но когда он спускался с этих туманных высот, чтобы прилагать те или другие основные формулы христианства к текущей жизни, он был иной раз великолепен по отчетливой ясности мысли и по умению найти для нее простую и сжатую формулу. Такова и аргументация его по еврейскому вопросу. Слушая ее, люди, претендующие на обладание искренней христианской верой, должны были или соглашаться с его выводом, или признать, что христианство есть лишь отвлеченная доктрина, неприложимая к широким явлениям современной жизни, которая должна уступать перед антихристианскими призывами к ненависти и мщению. А это с точки зрения искренно верующего человека есть кощунство. Таким образом, к формуле чистого либерализма по данному вопросу именно Соловьев способен был приобщить широкий круг людей, далеко, быть может, не либеральных в точном значении этого слова, но чутких к логике искренней веры, которая слышалась в либеральной формулировке Соловьева.
В январе 1891 года я получил от него другое письмо по тому же предмету. В нем между прочим говорилось: «Один мой приятель печатает книжку по еврейскому вопросу и просил меня осведомиться у вас, разрешите ли вы ему печатать то ваше письмо, которое вы мне прислали при вашей подписи под известным вам литературным заявлением… Судьба этого последнего вам, вероятно, известна». В конце письма сообщалось, что наше заявление напечатано не в России, а за границей…
«Судьба» заявления мне еще тогда известна не была, и только приехав в Петербург, я узнал, в чем дело. А дело было в том, что, пока Соловьев хлопотал и собирал подписи, толки об его затее широко распространились в литературной среде. Дошли они между прочим и до известного публициста ретроградного лагеря, г-на Иловайского, который сейчас же и ударил по этому поводу в набат. Тревогу подхватила по всей линии антисемитская и ретроградная пресса. К сожалению, я не могу в настоящее время привести здесь лучшие перлы этой односторонней полемики, хотя это могло бы быть любопытно. Самая, впрочем, выдающаяся черта ее состояла в том, что эти господа обрушились не на высказанное мнение, а на самое намерение его высказать.
В тоне Марата в «Друге народа» или Гебера в «Pere Duchesne» гг. Иловайские провозглашали отечество в опасности и взывали к консулам, даже не называя определенно имен, а только неопределенно зловещими чертами рисуя надвигающуюся «крамолу».
Шумная трескотня возымела обычное действие. Последовал циркуляр главного управления, и затеянная Соловьевым декларация в то время в России так и не появилась.
Как настоящая «крамола», она была напечатана за границей (одновременно в Париже и Вене). Для европейцев, разумеется, заявление русскими писателями признанных культурным миром аксиом могло иметь значение разве в качестве курьезной иллюстрации русских цензурных порядков. Но для нас даже и теперь есть нечто поучительное в этом маленьком эпизоде. Употребляя столь героические усилия, чтобы задушить попытку Соловьева в зародыше, тогдашний антисемитизм как бы отдавал своим противникам некоторую дань страха и уважения. Признавалось, что самый факт категорического заявления передовой группы русских писателей может нанести чувствительный удар антисемитизму, поддерживаемому правительством…
Теперь это уже tempi passati[27]. Правда, передовая русская печать сказала, пожалуй, все, что следовало сказать по данному вопросу. Зато и антисемитизм сделал чуть не все, чего не следовало делать, отбросив в сторону всякие счеты с «высшими началами» и христианской, и всякой другой морали.
1909