Каждое поколение относится с сожалением или насмешкой к предшествующему. Фр. Сарсэ.
В 1785 году балахонский мещанин, а серебряных дел мастер, Яснов сделал серебряное колечко. Колечко, надо думать, было сделано с изрядным мастерством, и, вероятно, Яснов имел основание гордиться своим изделием. По крайней мере и он и его сын впоследствии легко могли отличить это колечко, на чьей бы руке оно ни находилось. Однако цена колечку была, по нашему времени, очень невысокая — всего двадцать пять копеек. Как бы то ни было, в один злополучный день мастер Яснов сделал последний удар резца, почистил, оглядел и отдал колечко по принадлежности, не подозревая, что в этой небольшой вещице он выковал несчастие чьей-нибудь жизни.
А между тем колечку суждено было стать злым талисманом, причинившим впоследствии много хлопот одним, много слез и горя другим.
Впрочем, вначале колечко не имело еще этой таинственной силы, и мы не имеем основания думать, чтобы, по выходе из рук старого Яснова, карьера серебряного колечка представляла что-либо выдающееся. Кто-то носил его, кто-то им щеголял и кто-то, наконец, самым прозаическим образом, снес его в заклад, — дворцово-заузольской волости крестьянской женке, вдове Фекле Ивановой Шумиловой, которая, в своем горьком сиротстве, занималась отдачею небольших денег в рост, под надежные залоги.
Так колечко лежало до времени в хорошей компании разных других предметов украшения и роскоши, коими прабабки нынешних балахонцев прельщали их же прадедушек. Тут были: и шляпка китаешная, и подзышка красная, и чернолапчатая, и кокошник штофный с золотыми галунами, и много других, тому подобных предметов, все той вдове от разных чинов балахонцев и балахонок отданных в минуту нужды под заклад…
Но вот, в одну темную ночь, к горькой вдовице наведались неведомые воровские люди, которые, взломав железным ломом ее сундук, утащили оттуда закладное имущество, — и шляпку, и подзышку, и многое другое уволокли воровские люди темною ночью — конечно, не на собственную потребу. Через несколько дней все это очутилось в Нижнем на Почайне и разошлось по свету.
Пошло гулять и роковое колечко, к которому с этих пор прилипла некоторая зараза. Темная ночь, темная работа и руки воровских людей сообщили ему это свойство, заключенное, как таинственная сила, в немой и незримой угрозе, которую деды и отцы наши формулировали очень известной и не потерявшей еще свою силу поговоркой: «от тюрьмы, да от сумы не зарекайся».
Пройдите еще теперь по нижегородскому балчугу, где просвещенной муниципией нашего столетия для порядку выстроены шатры с разными краткими, но выразительными надписями, вроде «здесь обувают и одевают», — и посмотрите, сколько разного старья переходит тут из рук в руки. Знает ли покупающий, на ком в последний раз было одеяние, которое он с такою гордостию напялил за дешевую цену на свои плечи? Может быть, бывший владелец этого пиджака или этой фуражки уже лежит в сырой могиле, оставив своему неведомому преемнику зародыши своей смертельной болезни, — оспы, дифтерита, чахотки. И владелец, за самую дешевую цену приобревший одеяние, гордо уходит с толкучки, окруженный невидимым облаком смерти… Кто спрашивает об этом и какому русскому человеку внушите вы по этому поводу какие-либо опасения… В животе и смерти, — говорит русский человек, — бог волен. А прошлые века оставили нам и еще другую поговорку: от тюрьмы и сумы не зарекайся.
Кто мог подозревать, что перспектива тюрьмы, позора, горя и слез уже надвигается на сорокалетнюю вдовушку, балахонца посадского человека Чувакова бывшую женку, Наталью Яковлеву, которая, прибыв в Нижний для продажи собственной пестряди, называемой белоглазка, и толкаясь на базаре, остановила восхищенный взгляд на изящном колечке, выкованном Ясновым и теперь сверкавшим, между другими предметами, на лотке неведомой продавщицы. Выгодно продав пестрядь белоглазку, щеголиха-вдовушка купила колечко и тотчас же надела его на палец.
Таким образом, колечко, наделенное роковой силой талисмана, вновь вернулось во град Балахну, место своего рождения…
В начале августа, в светлый праздничный день, щеголиха-вдова отправилась, нарядившись предварительно как можно лучше, на обычное гулянье на «называемый городской вал».
Такой вал, наверное, есть и до сих пор или был в недавнее время в любом уездном городке Поволжья. В XVII веке, то есть лет за сто до описываемого события, в Балахне это был настоящий вал, грозно подступавший к самому берегу своими деревянными стенами с башнями, с воротами, со снарядом огненного боя, с караульными, зорко следившими по течению реки, не идет ли татарин, воровской казак или иной неведомый воровской человек на струге, барке или какой лодке. Балахна, как о ней говорит бурлацкая песня, — «стоит, полы распахни» на самом берегу, плоском и беззащитном. А в те времена стоять так просто на берегу проезжей реки — было опасно.
В половине прошлого века, когда смута междуцарствия уже забывалась, когда татарину постепенно запирали выход с его острова, и давно уже истлели кости удальцов разинской вольницы, — приволжские городки забыли крепкую предосторожность: башни и бойницы, древяного дела, не поддерживались более, стены растасканы на обывательскую потребу по бревнышку, на валах порастала трава, и степной ветер полыхал ее и выметал пыль. В семидесятых годах, впрочем, не один уже степной ветер, но и ураган Емельки Пугачева свободно врывался, перешагивая рвы и валы таких крепостей.
Как бы то ни было, в половине столетия, вместо грозных валов, имелась уже «называемая городовая осыпь», а к восьмидесятым годам рачением купеческого общества осыпь выровнена, через рвы кинуты мостки, посажены молодые деревца, и по праздникам на них сходились балахонские щеголи и щеголихи себя показать и людей посмотреть.
Туда же направилась и сорокалетняя вдовушка.
Что было здесь, по какому случаю встретились на валу вдова Чувакова и молодой мещанин Яснов, сын мастера, выковавшего колечко, что говорил последний, что отвечала ему вдова, — это, конечно, останется тайной, так как магистратские документы не входят в такие нежные подробности. Известно только, что рука вдовушки очутилась в руке молодого посадского ловеласа, что вдова ее у него вырвала, однако не настолько скоро, чтобы Яснов не мог усмотреть на ее пальце хорошо знакомого ему отцовской работы серебряного колечка.
К числу свойств, приписываемых людям доброго старого времени, несомненно, нужно отнести младенческую непосредственность чувства, которое выражалось последовательно и полно. Любовь быстро направлялась к своей конечной цели и, встречая препятствие, тотчас же переходила во враждебные действия. Не этим ли нужно объяснить то обстоятельство, что разговор вдовы с мещанином Ясновым закончился с его стороны загадочным советом, угрозой: «дабы она то колечко берегла и не утеряла».
Можно предполагать, что талисман, уже начавший проявлять свое таинственное значение, жег с этих пор палец вдовы, однако, боясь худшего, «она то кольцо, не чиня никакого укрывательства», хранила дома, хотя на пальцы более уже не надевала.
Что было потом? Угрозы, то, что мы называем ныне «шантаж», может быть успешный, потом сплетни балахнинских кумушек, потом, может быть, чья-нибудь ревность и, наконец, — жена пономаря Преображенской, что на Нижнем посаде, церкви — доводит о колечке до сведения городнической канцелярии.
Десятого августа вдовушку привели к допросу, к городничему Лаврову, который потребовал прежде всего, дабы она то свое покупное кольцо «очистила» (указанием на продавца).
Вдова пыталась было «очистить», но только затянула дело. Оное кольцо купила, ходя в Нижнем по рынку, у немолодых лет того города женщины, которая сказала, что «купи у меня колечко».
— А оная сама купила у кого?
— Оная якобы купила у некоего из бегов собою являвшегося балахонца, имя ему Иван.
«Очистка» была, конечно, ненадежная. Тем не менее, городничий, поступая точно по регламентам и уложению, во-первых, посылает Чувакову под караулом к нижегородскому коменданту. Тот снабжает ее от себя солдатами и шлет под караулом же на рынок, к церкви Иоанна Предтечи, что на Нижнем посаде. Здесь бедная вдовица, сгорая со стыда, сопровождаемая солдатами, ходит меж народом, с тоской выглядывая в снующей толпе ту немолодых лет женщину, которая несколько месяцев назад соблазнила ее на покупку рокового колечка. В толпе, конечно, над вдовой острят и смеются, а в тюрьмах и кордегардиях… легко представить, что пришлось вынести в тюрьмах и кордегардиях женщине, привлекавшей еще взгляды ловеласов на городском валу города Балахны…
Само собой понятно, что оной женки Наталья Чувакова не сыскала, и таким образом первая очистка кончилась неудачно. На нее ушло, однако, двенадцать дней, и только 22 августа Чувакова, как посадская вдова, препровождена городничим Лавровым «по ведомству» в городской магистрат.
Магистрат опять на точном основании уложения приступает ко второму приему очистки. Позора, испуга и слез, причиненных роковым колечком, оказалось еще для его окончательной очистки недостаточно, и сфера действия этого двадцатипятикопеечного талисмана расширяется: «приписных по явке из бегов всех имяны Иванов сыскав, обстоятельно расспросить», а Чувакова пока опять отослана к Лаврову для содержания под стражей.
Только десять лет прошло с того времени, как над Русью пронеслось ураганом пугачевское движение. Взметнувшись легким снежным облачком из-под копыт первого пугачевского отряда у Бударинского форпоста, — оно затем набралось в грозовую тучу, нависшую вплоть и над нижегородским краем, отделявшим ее от Москвы. До Балахны не доходил ни один пугачевский отряд, и городовому магистрату не пришлось ведать ни одного дела, непосредственно касавшегося великого бунта. Но зато, если бунт не бывал в Балахне, то Балахна, в лице своих граждан, весьма бывала в бунте. В тех же делах, откуда мы почерпнули эти строки о злоключении бедной вдовицы, есть несколько рассказов нескольких балахонцев-судопромышленников о том, как с их судов с криками «ура» скопом бегали работные люди, уходя в сборище того государственного злодея и самозванца Емельки Пугачева.
После того, как виселицами, колесами и топором окончательно искоренена «злодейская смута», как официально давно уже царствовал мир и в Петербурге начинали забывать о недавней опасности, пошатнувшаяся «земля» долго еще колебалась и стонала. Правительство видело себя вынужденным издавать указ за указом, коими беглые разного звания люди, избегшие колес, виселиц и топоров и скрывавшиеся, как волки, в низовых плавнях на Дону, в степях и лесах, — призывались возвращаться по домам и приписываться к обществам. При этом записывании происходили разные замешательства, беспорядки и смута. То какой-нибудь помещик ловил на улице беглого своего мужичонку, который оказывался уже не его крепостным, а именитым купцом, приписанным по Всемилостивейшему манифесту и для него уже недоступным; то опять свободного человека отдавали будто бы «по прежнему», — к какому-нибудь владельцу. До какой степени обширно было это улегавшееся еще через десять лет движение, видно из того, что двадцатипятикопеечное колечко в Балахне призвало таких явившихся только в последнее время из бегов и притом имяны Иванов, приписанных в купечество, целых восемь человек.
Угрюмые, озлобленные, скрывающие про себя тайну своей жизни за целый десяток лет, — Иваны явились перед магистратом и, конечно, ни в чем не признались, — причем их обязали вновь подпискою о явке в магистрат, когда потребны будут… Быть может, не один после этого опять поглядел в лес, вспомнив о голодной воле в низовых местах и на плавнях…
Затем собрано все мещанское общество и произведен был «повальный обыск». Общество единогласно рекомендовало вдовицу, что она есть поведения доброго и доныне ни в каковых подозрениях и пороках не находилась.
Теперь магистрат нашел, что, наконец, все меры для очистки приняты и можно уже приступить к «решительному постановлению».
Пятнадцатого сентября состоялось решение: «оную женку Чувакову по оказательству у нее вышеописанного из прежде пограбленных пожитков перстня и за неочисткой, у кого оной подлинно куплен — отослать в приказ общественного призрения, для зарабатывания того перстня упоминаемой цены 25 коп. в пользу рабочего дому со определенными процентами».
Надо заметить, что прошлое столетие не знало еще приговоров к тюремному заключению в нашем смысле. В тюрьмах томились сотни и тысячи людей, целые годы, даже десятки лет; это были должники, пока не уплатят долгов, воры, разбойники, беглые матросы, солдаты и драгуны, нарушители казенного Ее Величества интересу, — пока не получат должного по законам истязания в виде плетей, батожья или кнута. Дело Чуваковой — первое, в котором работу и заключение в рабочем доме мы встретили в виде наказания в практике балахонских судов. Нет сомнения, что многим приверженцам строгости, сторонникам старого (до введения положения о губерниях) порядка — казалось тогда, что Чувакова понесла еще слишком легкое наказание, что нравы рушатся и «строгости не стало». Не надо забывать, однако, что если нам теперь кажется наивно-жестоким весь этот процесс из-за двадцатипятикопеечного колечка, потребовавший столько бумаги, чернил, слез и горя, — то, без сомнения, и на просвещенном облике нашей современности будущее столетие прочитает тоже не мало наивной жестокости и бесполезного мучительства.
Вскоре, тринадцатого сентября балахонской штатной команды поручик Иштиряков донес рапортом городничему, что содержащаяся в тюрьме под стражею от балахонского магистрата колодница, мещанская вдова Наталья Чувакова… оказалась в тягчайшей болезни, почему и отправить оную никак не можно.
Лукерья Петрова Сорокина, сердобольная балахонская мещанка, взяла злополучную вдовицу под расписку из магистрата к себе в дом для излечения, — после чего — опять тюрьма и рабочий дом…
Тринадцатого октября Чувакова возвращена из приказа общественного призрения (в Нижнем-Новгороде), с сообщением, что оные двадцать пять копеек с узаконенными процентами отработала.
Вот во что обошелся перстенек сорокалетней щеголихе-вдовушке.
А само колечко? О нем ничего в деле не упомянуто, но по тому, что мы знаем из других многих дел, легко догадаться, что к крестьянке Антоновой оно едва ли попало. Надо думать, что оно украсило палец какого-либо «пищика», канцеляриста, повытчика, или одной из их возлюбленных. Тем более, что теперь колечко было уже «очищено» слезами и страданием вдовицы, — да вдобавок пищики и канцеляристы не боялись его таинственной силы, как врачи не боятся заразы.
«Каждое поколение относится с сожалением или насмешкой к предшествующим». Нам и смешна и жалка вся эта кутерьма, окружившая ничего не стоившее колечко слезами и позором заведомо невинного человека. Но… придут другие поколения, прочитают наши дела — и сколько еще ненужного формализма, сколько еще лишнего горя и слез откроют они под формами нашей собственной жизни!
1896