Справка из журнального архива

Небольшой эпизод, рассказанный в предыдущей заметке, невольно вызывает один вопрос, связанный с некоторыми характерными особенностями нашей современности… Ведь вот эта бедная девушка не только пошла на лекцию, в которой трактовался предмет, так трагически касавшийся ее собственной жизни, не только заплатила за вход и внимательно выслушала все горькие для нее сентенции лекторши, но еще у нее явилось побуждение ответить, возразить, подать голос из глубины своего падения на интеллектуальные высоты, где образованные господа и дамы вели разговор о добродетели и пороке. И она прибегла к помощи местной газеты. Если даже допустить, что она не сама написала это «письмо в редакцию» (хотя… отчего же и нет?), если даже ей составил кто-нибудь письмо совершенно так же, как добрые люди пишут «письма из деревни», переводя на грамотный язык горькие излияния женского сердца, — то ведь и в этом случае нужно немало собственной инициативы и желания отозваться на обсуждаемый вопрос, чтобы мужественно отослать в редакцию эту автобиографию, не скрыв даже своей фамилии…

Явление, несомненно, новое, и возражение довольно неожиданное. И вот, вопрос состоит именно в том, — почему это так ново и так редко?

Правда, в «возраженьях» и «опроверженьях», как и в литературных процессах, пресса наша не только не чувствует недостатка, но, пожалуй, терпит от некоторого их излишества. «Россия такая чудная страна, — писал когда-то еще Гоголь, — что если скажешь что-нибудь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессора от Риги до Камчатки непременно примут на свой счет…» И действительно — возражают, опровергают, обижаются, тащат в суд у нас часто и охотно. Возражают господа исправники, пристава, акцизные, священники, учителя, возражают за себя лично и от лица сословий, классов, должностей, мундиров… Но среди этих возражений и опровержений наблюдатель русской жизни не встречает ничего, или почти ничего, исходящего от так называемых «низших сословий»…

А между тем, — почему бы?.. Правда, когда-то в старину люди этих «низших сословий» назывались прямо «подлыми». «Людей подлого звания не убить и не увечить», — этого было тогда достаточно для тогдашнего чувства справедливости: разумеется, об оскорблении чести человека, который уже с рождения признавался «подлым», не могло быть и речи. Старинные законы считали «бесчестье» (нынешнюю клевету, брань и диффамацию) наказуемым прямо пропорционально окладу жалованья, получаемого обиженным. Человек, не имевший благородного званья и не получавший жалованья, тем самым ставился вне действия этого закона.

Великая освободительная реформа уничтожила «подлое звание», и с тех пор законы пишутся для всех одинаково. В том числе, разумеется, и законы о клевете в печати, злословии, брани и пресловутой диффамации.

Но одно дело — существование закона, другое — фактическое его применение. До сих пор еще пережитки старины, воспоминания о «благородстве» одних и безнадёжной «подлости» других живы в наших нравах и отражаются даже в печати, которая призвана бороться и вытравлять из жизни эти действительно подлые пережитки… Когда-то, непосредственно после реформы, покойный Фет «наполнял страницы „Русского вестника“ „злословьем и бранью“ по адресу своего бывшего крепостного, а в то время уже вольного и „равноправного“ человека, Семена. Каждый шаг этого злополучного субъекта заносился в дневник помещика-литератора и затем обсуждался печатно самым беспощадным и язвительным образом. И я уверен, что если бы современный юрист просмотрел эти писания Фета, то нашел бы в них материал для беспроигрышного процесса „по жалобе бывшего крепостного крестьянина Семена на отставного гвардии корнета Афанасья Шеншина в клевете и оскорблении в печати…“»

Но, разумеется, «наглость» этого безнравственного Семена до такой ужасной степени не доходила. И даже лет тридцать спустя тот же самый Фет самым беспечным образом обвинил жителей целой деревни (с точнейшими указаниями) в том, что они воры, разбойники и поджигатели. «Неужели и этим поджигателям, — спрашивал он в „Московских ведомостях“, — тоже выдадут казенную ссуду?..» Обвинение было опровергнуто по пунктам, но не самыми обиженными, а земским начальником… И никому опять не приходило в голову, что эта легкомысленная клевета могла бы при другом объекте повлечь за собою несколько месяцев тюремного заключения для автора. Просмотрите еще теперь с этой точки зрения страницы любой газеты, и вы увидите, как она осторожна по отношению ко всем сословиям, кроме «низших». Что же говорить, например, о «Гражданине», чуть не каждый номер которого содержит очень точно квалифицируемую «клевету» или хоть «злословье и брань» по адресу меньшего брата с самыми определенными нередко указаниями.

И это, конечно, имеет свои глубокие причины. Одна из них — разобщенность печати и массы. Для фетовского Семена, для обличенных им «поджигателей», для жителей той или другой деревни, относительно которой «пишут князю Мещерскому» многочисленные его сотрудники из господ земских начальников, печать есть что-то отвлеченное, далекое, почти фантастическое, и оскорбление в печати, если они и узнают об нем, не будит никаких рефлексов… А это в свою очередь отражается на приемах печати…

В нашем архиве есть один очень характерный эпизод из этой области и относится он не к «Гражданину» или «Московским ведомостям», а к либеральной провинциальной газете. Было это года три назад, в Самаре. В то время в «Самарской газете» писал фельетоны некто г. Б. (так начинался его псевдоним), человек, по-видимому, очень развязный. За отсутствием ли материала, или теснимый «опроверженьями» и «возраженьями» со стороны культурных обывателей, фельетонист направил стрелы своего остроумия «в сторону наименьшего сопротивления» и избрал предметом своей сатиры рабочего, да еще татарина, Мухаметзяна Ахметзянова. Татарин этот служил на городском элеваторе и по воскресеньям обучался русской грамоте в воскресной школе. В то время, о котором идет речь, общество взаимного вспомоществования ремесленников, открывшее воскресную школу, разослало своим членам извещение о возобновлении занятий с 15 октября, причем, называя их на печатных бланках «Милостивый государь», сообщало о дне обычного в таких случаях молебствия. Татарин Мухаметзян Ахметзянов тоже получил это приглашение.

Откуда фельетонист узнал об этом, сказать не можем, но только самый факт, что рабочий назван «милостивым государем», — а татарин получил приглашение на молебствие, — показался господину Б. необычайно «смешным», и он подверг его некоторой «обработке». Сообщив предварительно, что Ахметзянов слыл будто бы под кличкою «немца», фельетонист нарисовал затем целую картину прихода почтальона на элеватор и чтения самого письма, причем обращение «Милостивый государь» вызвало, будто бы, общий хохот среди рабочих, а сам «немец» вел себя совершенным паяцем и дураком. «Скорчив пресерьезную мину и ударяя себя перстом в грудь, он слог за слогом, медленно и торжественно произнес: „Мы-ло-сты-вой государь!“ — после чего повернулся к присутствующим спиной, руки в боки и важно так удалился…»

Написав все это, фельетонист совершенно спокойно перенес свое остроумие на другие предметы, в полной уверенности, что осмеянный им татарин, как существо безгласное и безличное, или совершенно не узнает о фельетоне, или, если узнает, то останется нечувствительным к этому вороху коротеньких строчек, проникнутых беспредметной смешливостью по адресу живого человека. Оказалось, однако, что газета не только попала на элеватор, но была там прочитана со вниманием и дня через два редакция (тогдашняя) была неприятно удивлена, получив с элеватора «возражение» за подписью Мухаметзяна Ахметзянова, написанное с большим достоинством и тактом.

«Я действительно (писал этот скромный человек) состою учеником воскресной школы, открытой самарским обществом взаимопомощи ремесленников, и получил от правления общества письмо. Но при этом никаких нелепых телодвижений я не совершал, равно как ничьего хохота при чтении письма не раздавалось… письмо мне читал заведующий элеватором, и других служащих при этом не было.

Точно так же „немцем“ (или, как остроумно выражается автор фельетона, „нимса“) никто меня не называл. Сам я тоже не называл себя „нимса“, ибо ничего позорного (можно бы прибавить и смешного) в том, что я татарин по рождению, не вижу… Я очень благодарен правлению названного общества за то, что оно дает мне возможность учиться по-русски, равно как доволен и тем, что оно, обращаясь ко мне, маленькому человеку, употребило выражение „Милостивый государь“, а потому не придал никакого значения тому обстоятельству, что правление пригласило меня, природного мусульманина, „на молебен“, тем более что, во-первых, это меня ни к чему не обязывало, а во-вторых, произошло это, вероятно, потому, что правление, рассылая извещения всем ученикам школы, не сочло нужным посылать мне таковое в особливой редакции….»

Таким образом, читатели газеты узнали, что вся эта сцена с гоготаньем и кривляньем, в которой рисовалась какая-то полудикая толпа рабочих, а Мухаметзян Ахметзянов изображался полуобезьяной, явилась плодом вдохновения фельетониста. Правда, на этот раз уже несомненно, что письмо писал не сам Ахметзянов, только еще «обучавшийся русскому языку в воскресной школе». Кто бы, однако, ни составлял письмо — товарищ рабочий, знакомый студент или заведующий элеватором, — несомненно все-таки, что на этот раз газета получила урок элементарного такта и даже либерализма и что урок этот исходил из рабочей среды, оскорбленной печатным отзывом.

Итак, — «падшая» девушка в Харькове напоминает об элементарной гуманности просвещенной лектрисе; рабочий из самарского элеватора читает лекцию терпимости и такта либеральной газете. Нет сомненья, что эти два случая можно бы дополнить и другими иллюстрациями, хотя все-таки их еще слишком мало. Тем не менее, мы считаем их внутреннее значение гораздо более важным, чем их количество, которое, несомненно, будет расти. До сих пор печать разговаривала о народе так, как говорят о нем между собою просвещенные люди, не принимающие во внимание «людей», стоящих за стульями. Теперь есть уже признаки, что это должно измениться. Книга, газета, даже журнал уже проникают в широкие массы, и нет сомнения, что мы накануне некоторых, быть может даже очень существенных, «поправок» и «возражений» из этой до сих пор для нас безличной и часто безразличной массы. А если это так, то нам придется и самим идти навстречу этим «поправкам». И несомненно также, что это будет в интересах человечности и правды, а стало быть, и в интересах самой печати…

И значит, — новым возражателям, как их ни мало еще, — привет!

1904