Роман в 3-х частях

Перев. М. Н. Семенова. Обложка работы Н. Феофилактова

Москва. Книгоиздательство «Скорпион», 1904

Роман г-на Пшибышевского начинается со встречи двух приятелей Фалька и Микиты. Оба — сверхчеловеки; Микита немножко, Фальк окончательно. Фальк сверхроманист, Микита — сверхживописец. Фальк пытается изобразить то, чего еще не было: «Не было страдания, которое выше страдания, не было наслаждения, которое переходит в страдание, не было целого ряда новых понятий» (стр. 8)… Не трудно видеть, что в этой формуле почтенного сверхроманиста банальность смешалась с нелепостью. «Наслаждение, переходящее в страдание» — избитейшая и известнейшая вещь, отмеченная в учебниках физиологии, а страдание, которое выше страдания — напыщенная бессмыслица. Сверхживописец Микита высказывает свое credo[74] не менее удачно. Он очень хвалит роман Фалька, но на вопрос автора: «Так тебе серьезно понравилось?» — описывает в воздухе широкий круг. «Ты приобрел новый жест», — говорит ему Фальк. А «приобрести новый жест» это оказывается очень важно.

«— Теперь, знаешь ли, уж нет никакой возможности выражаться словами. Все эти (какие?) тонкости, неуловимые оттенки могут быть переданы только жестами», — отвечает Микита. Казалось бы, это жестокое осуждение романа г-на Фалька: ведь не мог же он написать его жестами, а не словами, но Фальк соглашается с этим, а Микита развивает свою идею дальше:

«— Вот, например, большая линия, понимаешь ли, большой размах, движение, горячий подводный поток. Это лишь немногие понимают… Был я как-то у одного скульптора — ты увидишь у меня его работы — я ползал на коленях перед этим человеком. Говорю ему: это превосходно. Что такое? Объясняю. Ах, вот что вы думаете. Тут он описал в воздухе неизмеримо могучую линию. Этот понимал!».

Микита тоже понимает. «— Ну, теперь я им покажу, — говорит он. — О! моя голова трещит от всевозможных планов. Имей я тысячу рук, тысячу новых линий мог бы я тебе показать, — и тогда бы ты меня понял» (стр. 11). Недурной рецепт для популяризации художественных произведений. Публика хохотала над картинами Микиты, но это, вероятно, оттого, что она видела только картины, а не жесты… Что, если бы применить этот прием популяризации на некоторых выставках новейших художников: перед каждой картиной гениальный жестикулятор!.. Успех можно бы считать обеспеченным…

А пока книгоиздательство «Скорпион» пытается облегчить нам отчасти задачу понимания гениальных творений Микиты: на обложке оно помещает рисунок г-на Н. Феофилактова: в красной рамке картина пером; черные деревья, черная трава, на переднем плане по-детски нарисованная долговязая девица с невероятно длинными руками, а за ней унылая физиономия неизвестного брюнета. Еще какие-то две девицы идут, обнявшись, на заднем плане, а при внимательном взгляде можно усмотреть и третью: она лежит в кустах, сложив ручки на животике. Общий фон черный, но дорожка в лесу окрашена суриком. Вероятно, есть символический смысл и в том, что суриком окрашены еще листья кустов и… волосы долговязой девицы. Это замечательное произведение г-на Н. Феофилактова особо оговорено на обложке книги и, кроме того, перепечатано в одном из номеров журнала «Весы». Из этого мы должны заключить, что это не простая пачкотня, а нечто «символизирующее». Не картина, а жест, намек на гениальные творения Микиты.

По какому-то недоразумению роман г-на Пшибышевского выдерживает у нас второе издание. Трудно представить себе произведение более вымученное, надуманное, претенциозное и безвкусное. Тот же скульптор, который описал в воздухе «неизмеримо могучую линию», сказал как-то Миките: «Смотрите: вот пять пальцев, которые можно видеть и осязать, — тут он растопырил пальцы, — но здесь, между пальцами, этого нельзя видеть, этого нельзя осязать, но тут-то и заключается самая суть» (стр. 11)… И так на протяжении всей книги: герои делают вид, что они что-то глубокомысленно разглядывают между пальцами, что у них «десять миров проходят перед глазами» (стр. 13)… «Случалось тебе видеть крик неба? Нет? Так знай же, я видел, как небо кричало» (ib.)… «Я поднимался, поднимался, я вырос до неба, так что мог о солнце закурить папиросу»… Им нужен «мозг, в котором завязался узел, святой узел (?!) всех восприятий; мозг, в котором линия становится тоном, великое событие — жестом» (27). Они не хотят знать «ни смешной логики, ни вашего сознания, ни атавистических полумер полового подбора (?!)» (27).

А между тем, когда вся эта сверх-премудрость принимает сколько-нибудь осязательные формы, выходит простая банальность довольно-таки дурного вкуса. Микита уверен, что он написал уже «все человечество и еще нечто больше: то, что лежит за человеком» (46), но когда он излагает один из своих «гениальных» замыслов в сколько-нибудь осязательной форме, то выходит вот что: «в середине картины должна быть женщина обольстительная, заманчивая, а со всех сторон — снизу, сверху — тянущиеся к ней тысячи рук. Тысячи рук дико кричат, с остервенением спорят о ней. Худые нервные руки художников, толстые, мясистые, с большими перстнями руки биржевиков, тысячи других рук — целая оргия жаждущих, алчных рук…» (95). Разумеется, необходимо, во-первых, чтобы руки «дико кричали», а во-вторых, чтобы у красавицы волосы были… ну, хоть сурикового цвета, как на картинке г-на Феофилактова, — чтобы придать этому банальному сюжету хоть черточку «оригинальности» и «новизны»…

То же несчастие преследует и Фалька. По словам автора, он пишет где-то замечательные вещи и говорит много «хороших острот», но на долю читателя достаются лишь напыщенные пустяки и плохие остроты. Есть, например, сцена, в которой Фальк завоевывает сердце одной набожной дворянской девицы необыкновенною силой своей диалектики и своих изумительных познаний. Речь идет о прусской политике в польских провинциях. Фальк находит самым важным, что политика раздробления и продажи польско-дворянских имений немецким колонистам уничтожает потребительную силу страны. Колонисты, по его мнению, «ничего не потребляют, потому что все необходимое производят сами. Итак, кто же будет потреблять?..» (205). Автор предусмотрительно обставляет своего сверх-мудреца такими сверх-глупцами, что ни один не находит возражения, в том числе редактор газеты. Между тем, вся эта победоносная речь есть только самая плохонькая передовица самой невежественной газетки. Думать, что замена одного разорившегося помещика целой сетью крестьянских дворов ослабляет потребительную силу страны, могут только сверх-экономисты г-на Пшибышевского…

Столь же сокрушительно это нападение демона диалектики на папу и его энциклику. «-Так как я сам католик, — говорит он, — то мне очень больно, что церковная политика так некрасива… и под флагом веры, надежды, любви прикрывает слишком земные интересы…» Все присутствующие, — уверяет автор, — переглядывались. Они не знали, что на это сказать. Это было неслыханно смело сказано в присутствии церковнослужителя. Глаза всех обращались попеременно то на Фалька, то на ксендза. «Ксендз был совершенно бледен» (207). Чтобы оценить эту «неслыханную смелость», нужно сказать, что разговор происходил не перед судилищем святой инквизиции, а за обеденным столом, в провинциальном обществе, преклоняющемся перед Фальком.

Этот эпизод характерен для всего произведения г-на Пшибышевского: и в глубокомыслие, и в оригинальность, и в смелость его героев, отрицающих «и логику, и сознание», приходится верить на слово самим героям и автору. Но когда все это является в натуре, то неслыханная смелость принимает комические размеры мелкой бестактности бывшего гимназиста, который «дерзит» своему недавнему законоучителю, а глубина мысли не превышает глубины чайного стакана.

«Да, это был замечательный человек, — говорит Фальк об одном из своих товарищей (стр. 233): — нам задали сочинение на тему: как чествуются герои после смерти? Знаете, что он написал? Что было бы наилучшей почестью для героя?»

Да, знаете ли вы в самом деле, читатель, что написал этот «замечательный человек»? — «Он написал: наивысшей почестью для героя… было бы то, чтобы какой-нибудь пастух вырыл скелет этого героя, сделал дудку из пустых костей и на ней играл бы хвалу ему»… (стр. 233). Замечательно! И неужто это может казаться гениальным не одним гимназистам приблизительно третьего-четвертого классов?..

Однако — в чем же фабула романа? «Нет, нет, не избитая тема о весне, любви и женщине!.. Я требую великих, плодотворных идей, которые вызовут новый половой подбор» (25). Так восклицает Фальк, излагая свое художественное credo. Но автор — увы! — дает только историю нескольких адюльтеров своего героя. Фальк проявляет свое сверх-человечество, во-первых, тем, что отбивает невесту у злополучного Микиты, который по этой причине убивает себя. Фальк находит оправдание: ведь он настоящий сверх-человек, а Микита — так себе, неполный. Во-вторых, Иза и Фальк были предназначены друг другу от века. Когда они встретились в первый раз, Фальку показалось, что Иза окружена таинственной пеленой, сквозь которую светятся ее глаза. «Словно проблеск могучего света пробивает себе путь сквозь тяжелый туман» (15).

Автор много раз возвращается к этой пелене. По-видимому, это психологическое открытие г-на Пшибышевского: если есть пелена, — значит любовь настоящая. И Фальк забывает свою дружбу к Миките, а г. Пшибышевский заполняет целые томительные страницы разными глубокомысленностями. «В течение какого-нибудь часа эта женщина огромною сетью корней опутала его душу… Все теснее и теснее сжимались петли этой сети, и он отчетливо чувствовал, как в душе его боролись два человека: один хладнокровно и ясно старался направлять его волю, другой неожиданно бросал в его мозг мысли, которые уничтожали сознательного человека»… «Ohe, les psychologues, — объясните мне это с помощью всех ваших психологических законов», — восклицает Фальк (или автор: их очень трудно различить вследствие нарочито сумбурного склада речи).

Такова вся эта «новая психология любви», повторяющая в уродливых формах старые банальности. «Не видел ее, ибо она была в нем» (54). «Не слышал музыки, музыка была в нем; вся вселенная звучала и ликовала в нем, визжала в страстном желании» (ib.)… «Склонялась к нему все ближе (речь идет о танце), головы их соприкасались, он чувствовал, как отдавалась ему, как опускалась в его сердце, в горячее ложе крови его сердца» (54).

Это, очевидно, новая «терминология любви»! «Когда вчера я вас увидел, я знал вас уже давно… сегодня я знаю вас уже сто лет» (60). «Я не знал, что такое судьба. Теперь я это знаю… вы, странный прообраз моей души, вы — идея, которую я видел уже когда-то раньше, в другом бытии, вы — вся тайна моего искусства» (66)…

Это — новая психология. Старенькое «сродство душ», еще «в другом бытии» предназначенных друг другу!.. От этой новизны несет наивной сентиментальностью наших бабушек, запахом пудры и истлевшими фижмами.

Кроме одной, настоящей любви с пеленой, почтенный сверх-человек позволяет себе несколько ненастоящих. Он женится на Изе, но вторая часть романа застает его в самом настойчивом ухаживании за Марит, наивною девицею из хорошего дворянского семейства, воспитанной в монастыре. При виде ее Фальк, любящий только свою жену, «почувствовал в себе тихий шопот пола». В это время он, как говорят малороссы, уже изрядно «подтоптался», потому что и в период ухаживания за Изой чувствовал большую слабость к коньяку. Но бедная Марит принимает его похмелье за мировую скорбь, а его выходки против ксендза за демонизм и великий мятеж духа. Сверх-человек пользуется этим: он клянется в вечной любви и грозит, что сопьется и погубит свой великий талант, если Марит «не откажется от своих предрассудков». Когда она уступает обольщению, он грубо кидает ее, и она топится, а автор вместе с Фальком предается глубокомысленным психологическим соображениям: «Тут с самого начала действовало половое впечатление, дремавшее где-то в глубине бессознательного и проснувшееся только с появлением Марит» (69).

Вот что называется «объяснить» тайны и создать новый половой подбор! Кроме того, Фальк видел, как «из черной тучи брызнул красноватый сноп, распался на семь молний и убил голубку». Он и сам должен «распасться на тысячу молний, убить еще тысячу голубок, тысячу кроликов… потому что он — не он, а сверх-человек… потому что этого хотят его инстинкты» (247). И, действительно, в третьей части оказывается, что, кроме Изы и Марит, сверх-человек успел обзавестись еще Ольгой и Яниной.

Кажется, однако, что тысячи голубок он уже не убьет, хотя бы потому, что от коньяку, невоздержанности и предыдущих сверхчеловеческих подвигов он уже совершенно износился, и автор с какой-то наивной добросовестностью повествует об этом: уже на стр. 76 Фалька удаляют из кабака «за неприличное поведение». На стр. 89 он «ржал от хохота, качался на кушетке и вдруг конвульсивно зарыдал». На стр. 121 «его мозг начал вертеться вокруг самого себя и все быстрее и быстрее опускался, описывая круги, в бездонную пропасть пола» (!). На стр. 148 он «выпил всю бутылку коньяку» и очень испугался лампы… На стр. 153 он пил очень много портера, «как вообще умеем пить только мы, европейцы» (!) и т. д., и т. д. Неудивительно, что под конец сверхчеловеческий организм совершенно расшатан; у Фалька дрожат руки, и без портера или коньяку он уже не может одерживать победы над голубками…

Что же это? — спросит читатель: — очевидно, сатира на всех этих сверх-человеков и их новые психологии любви? В том-то и дело, что не сатира и не объективное изображение, а что-то вроде апологии. Господин Пшибышевский относится к своим кривляющимся героям совершенно так, как относились в 40-х годах авторы плохих повестей к разочарованным «демонам» из гусар, побеждавшим уездных простушек. Правильное отношение к этим полупьяным и безвольным сверх-человекам — здоровый смех, водевиль, веселая комедия или полупрезрительная жалость. Но автор берет тон чисто трагический, с громом, молнией, «безднами пола»… Под конец романа являются еще неизвестно зачем анархисты, террористы, заговорщики, происходят сцены самоубийств, и все вместе сливается в головокружительный кавардак, в котором теряются последние крупицы здравого человеческого чувства и смысла…

В общем вся эта книга поистине не книга, а жест, только, если можно так выразиться, «жест лицом», в просторечии называемый гримасой. Гримасничают герои, гримасничает автор, гримасничает переводчик, для «оригинальности языка» переполнивший перевод невероятными германизмами и полонизмами, гримасничают издатели, снабдившие книгу «обложкой работы Н. Феофилактова»… И все-таки часть публики ищет еще чего-то в этом старом хламе, выдающем себя за новое искусство, и слушая психологические откровения вроде: «он сидит над собою и чем-то вроде сверх-мозга констатирует, что в его обыкновенном мозгу что-то (!) происходит» (229), — восклицает вместе с бедной, сбитой с толку Марит: «Эрик, ты дивный, великий человек».

Для литературы это, конечно, ничто: прошелестит и исчезнет; но все же это не лишено некоторого интереса, как иллюстрация эпидемического извращения литературных вкусов, которое временами охватывает некоторые части мятущегося «культурного» общества.

1904