От Поплавского в Бисерове я узнал, что в Починках есть уже один политический. Это был фабричный рабочий Лазарев, сосланный за забастовку. Вскоре он явился ко мне, и мы познакомились. Родом он был — «Калужской губернии такач», как говорил он своим местным говором. Это был хороший малый, знакомый уже с политическим движением, и мы сразу сошлись. Он успел уже несколько обжиться, так как привезли его сюда еще летом. Мне рассказывали местные жители, что когда он приехал сюда в своих сапогах бураками, в поддевке тонкого сукна со сборами и в узорной косоворотке, то местные бабы на покосе накинулись на него, повалили на сено и… произвели насильственное освидетельствование с целью убедиться, что он такой же человек, как ихние мужики. Когда я спросил его об этом, он застенчиво и стыдливо подтвердил рассказ: он был рослый мужчина, косая сажень в плечах, и большой щеголь.

Жил он в семье Микешки, верстах в пяти от нас, и учил его маленького сынишку грамоте по-церковному: «азбуки».

Кроме Федота, тут были еще несколько ссыльных уголовных. Однажды Федот предупредил меня, что ко мне собирается один из таких ссыльных, Карл Несецкий, и что этот визит будет мне не очень приятен: Несецкий приедет с безносым Трошкой, тоже большим скандалистом, привезет водку и рассчитывает на ответное угощение. В то время я относился строго к своему личному поведению и к своим отношениям к людям и решил сразу, что водкой никого угощать не стану.

В светлый зимний день к починку подъехали розвальни, в которых сидели два человека. Когда они вошли в избу, я сразу узнал по описанию Несецкого и безносого Трошку. Несецкий был человек среднего роста, худощавый, с какой-то особенной горькой складкой на лице. Трошка успел как-то побывать на одном из вятских заводов, вывез оттуда большую развязность, гармонику и дурную болезнь. Оба были уже выпивши и, ввалившись в избу, поздоровались с хозяевами и сели, развалившись, за стол, поставив перед собой бутылку водки. Я работал у окна над сапогами и не поднялся навстречу гостям, предоставив им угощать Гаврю, у которого загорелись глаза.

Это их, очевидно, оскорбило. Они делали вид, что приехали к Гавре, но, сидя за столом и наливая рюмки, то и дело стали кидать камни в мой огород. Есть, дескать, люди, которые задирают нос выше лесу, и что на таких людей у них найдутся свои средства. Я все молчал. Очевидно, оскорбленные до последней степени, они поднялись из-за стола и стали прощаться с хозяевами. Я чувствовал, что наживаю себе врагов, а между тем в лице Несецкого замечал что-то располагающее и жалкое. Они уже собрались выходить, когда я встал со своей седухи, сложил фартук и встал против Несецкого. По внезапному побуждению я положил ему руки на плечи и, глядя ему прямо в глаза, сказал:

— Послушайте, Несецкий… Я плохой собутыльник: и сам не пью, и других не угощаю. С пьяными разговаривать не люблю и не умею. Но если вы захотите когда-нибудь прийти ко мне без водки, трезвый, потолковать и попить чаю, то я буду рад вас принять^ как и других товарищей ссыльных.

Что-то дрогнуло в бледном лице Несецкого. Он потупился, подумал и сказал глухо:

— Простите меня… Живешь тут в лесу вот с этаким зверьем (он бесцеремонно указал на совсем рассолодевшего Трошку), — и сам завоешь волком. Прощайте.

На пороге он остановился и сказал, полуобернувшись:

— Завтра приду… Не прогоните?

— Буду рад. Приходите. Я получил из Глазова газеты.

На следующий день Несецкий пришел пешком и без Трошки. О вчерашнем у нас не было и речи. Вечером я зажег свечу и читал газеты. Несецкий слушал внимательно, а наутро ушел на гумно работать с семьей Гаври. С этих пор мы виделись часто, и посещения Несецкого всякий раз доставляли мне истинное удовольствие. Однажды ночью, когда на полатях и с печи несся храп, он рассказал мне своим глуховатым голосом, заложив руки за голову, следующую историю своей ссылки в Березовские Починки.

Он был поляк, служил в солдатах и судился за какое-то военное преступление. Приговорен к лишению воинского звания и ссылке в места не столь отдаленные. Сначала его поселили на Омутнинском или Залазнинском заводе. Тут он начал устраиваться, даже женился. У него родилась дочь. И он, и жена души не чаяли в новорожденном ребенке. Но вот однажды из уездного города приходит приказ: прислать в полицейское управление Несецкого с семейством. Стояли большие морозы, и Несецкий отказался ехать за неимением достаточно теплой одежды. Исправник был самодур, человек крутой, и отказ какого-то ссыльного исполнить его предписание привел его в сильный гнев. Становой получил категорическое распоряжение, Несецкого с женой и ребенком усадили в сани и повезли в город. Когда десятский привез их к полицейскому управлению, то оказалось, что полуокоченевшая жена держала на руках мертвого ребенка.

— Не знаю, — рассказывал мне Несецкий в темной избе своим печально-надтреснутым голосом, — что тут со мной сделалось. Вошел в полицию и — прямо в присутствие. Исправник был тут. Вытянулся я перед ним во фрунт и докладываю громко: «Куда, говорю, прикажете, ваше высокоблагородие, мерзлую говядину свалить?» — «Что такое, что такое?..» — спрашивает исправник. Сразу я его озадачил. «Извольте, говорю, выйти посмотреть». Сам не пошел, послал какого-то писца. Тот возвращается и говорит тихо: так и так, полузамерзшая женщина и мертвый ребенок. Исправник растерялся. «Ты бы его, говорит, куда-нибудь… в снежок, что ли, закопал…» Тут в меня и вступило. «А-а, говорю, крещеного младенца в снежок! Слушайте, говорю, все!.. Будьте свидетели… Я сейчас архиерею донесу, как начальство приказывает крещеных младенцев в снежок зарывать…» И тут же сделал большой скандал в присутствии перед зерцалом.

Дело вышло громкое, затушить его было трудно. Исправника не любили, и свидетели показали правду. Вмешался архиерей. Исправник потерял место. Когда прибыл его заместитель, оба они вызвали Несецкого. Старый говорит новому: «Вот этот человек сделал несчастным меня и мое семейство. Через него я лишился места». А новый отвечает: «Ничего, мы ему самому найдем теплое местечко».

«Подлецы вы оба, говорю. А мое семейство где?..» — И опять сделал скандал перед зерцалом. С этих пор, поверите, жизнь мне стала в копейку. Я никого не боюсь, ничего не стыжусь, а меня люди стали бояться. Вы вот первый меня, спасибо вам, не побоялись — по-человечески заговорили.

До сих пор воспоминание об этом человеке сохранилось у меня как одно из трогательнейших и лучших воспоминаний молодости, когда и сам я был много лучше.