ЛЕГЕНДА
об УЛЕНШПИГЕЛЕ
и
ЛАММЕ ГУДЗАКЕ
ИХ ПРИКЛЮЧЕНИЯХ ОТВАЖНЫХ, ЗАБАВНЫХ и ДОСТОСЛАВНЫХ ВО ФЛАНДРИИ И ИНЫХ СТРАНАХ
Перевод с французского А. Г. Горнфельда
Легенда об Уленшпигеле
«Уленшпигель» — Uyl en spiegel, Сова и Зеркало, Мудрость и Комедия, Весёлая мудрость. Так традиционно раскрываются символические атрибуты Тиля Уленшпигеля, героя народных легенд. Но, точно боясь, что за насмешливым звоном шутовских бубенцов Уленшпигеля не расслышат грозных ритмов народной войны, Костер написал мрачное и злое «Предисловие Совы», где по-новому раскрывает символическое имя своего героя. Улен (сокращённое от улиден ) шпигель — ваше зеркало, ваше, господа крестьяне и дворяне, управляемые и правящие: зеркало глупостей, нелепостей и преступлений целой эпохи.
Костер открыто и резко направил острие своей книги против чёрных Сов реакции, против Силы и Коварства, царствующих не только в эпоху Филиппа Второго. «Разве нет и среди ваших ночей таких, когда рекой лилась кровь под ударами убийства, подкравшегося на войлочных подошвах, чтобы не было слышно его приближения? И разве ваша собственная история не помнит бледных рассветов, тусклыми лучами озарявших мостовые, заваленные трупами мужчин, женщин и детей? Чем живёт ваша политика с тех пор, как вы царите над миром? Кровопролитиями и избиениями».
Книга де Костера, подобно Уленшпигелю, не стареет, она вечно молода, как её герой — народ. Рождённая потребностью национального самосознания, она переросла рамки Фландрии и стала своей книгой для каждого свободолюбивого народа Европы. Мало оценённая при жизни её автора, ставшая широко популярной лишь во время войны 1914 года, эта книга никогда ещё, быть может, не звучала с такой силой как в наши дни, когда народы Европы, борясь против насилий современного средневековья, отстояли своё существование и независимость.
Разве не современная фигура тот упомянутый в предисловии политик, который, «надев личину свободомыслия, неподкупности, любви к человечеству, в подходящий момент потихоньку возьмёт да и придушит целую нацию». Разве не современная фигура предатель-рыбник, окружённый ненавистью народа, требующего для него самой медленной и мучительной казни. Снова, как в дни Вильгельма Оранского, народ Фландрии отворял шлюзы, впуская воды океана, чтобы затопить свои земли и вместе с ними войска врага. Снова палачи измышляли в застенках изощрённые казни, а «наследство получал король». Снова собирались в лесах «лесные братья», гёзы, ковалось оружие, печатались подпольные листовки. И Уленшпигель стремительно носился по стране, собирая силы сопротивления, разжигая огонь восстания, соединяя всех, кто на пенье жаворонка отвечает криком петуха. Но более всего кажется современной самая атмосфера гениальной книги де Костера — пронизывающая её неугасимая, яростная ненависть народа к палачам.
* * *
Как могла возникнуть эта книга в середине XIX века, в Бельгии, стране, которую часто считают провинциальным захолустьем Европы? Что дало Шарлю де Костеру, до тех пор неизвестному журналисту, силу создать эту эпическую поэму, в которой нация нашла и осознала себя, и признала её своей «библией».
Историк Бельгии Пиренн назвал эту страну «микрокосмом Европы». В XIX веке, ко времени де Костера, Бельгия после столетий застоя снова начинает становиться перекрёстком Европы. В революции 1830 года народ на баррикадах отстоял независимость страны, её отделение от Нидерландов, к которым Бельгию насильственно присоединили во времена Реставрации. Но власть не досталась народным низам, завоевавшим независимость своей родины. В 60-х годах происходит бурное промышленное развитие страны. И хотя либеральные историки утверждают, что десятилетия с 1830 года и до основания бельгийской социалистической партии представляли собой «либеральный рай», однако в действительности происходило совсем иное. «Бельгия, — писал Маркс, — это единственная страна, в которой сабли и ружья регулярно из года в год заканчивают собой каждую стачку». (Письма, май 1869.) Годы выхода «Легенды об Уленшпигеле» совпали с кровавыми столкновениями в Бельгии, с жестокими подавлениями рабочих стачек. Пламенная ненависть книги де Костера питалась, конечно, не только воспоминаниями о гёзах; её гнев разогрет событиями XIX века, кровью современников. Бурные стачки во Франции также не могли не находить отклика в Бельгии. В 1868 году конгресс Интернационала был созван в Брюсселе. Гениальная книга де Костера могла родиться только из переплетения национальных и общеевропейских условий и влияний. Остро вставшие в Бельгии задачи пробуждения и оттачивания национального самосознания возникли в атмосфере обострённых социальных движений в Европе, когда пламя, зажжённое в всеевропейском масштабе, будило грозовое эхо в Бельгии.
Костер стоял в начале того возрождения национального самосознания, которое потом вылилось в движении «Молодой Бельгии» и отозвалось в поэзии Верхарна. Удача Костера была в том, что он в своей книге одновременно поднял две важнейшие проблемы — национальную и социальную.
Шарль де Костер (1827—1879) происходил из семьи, связанной с старинной культурной традицией. Он не без гордости дважды упоминает фамилию Костеров в своей книге. Окончив университет, он долго работал в брюссельских архивах. Там он изучил старинные хроники, тот архаический язык, которым написана его «Легенда», народную сатиру, народные песни. На основе этих материалов созданы им книги «Фламандские легенды» (1858) и «Брабантские рассказы» (1861). Работая в журнале «Уленшпигель», который издавал и иллюстрировал известный художник Ф. Ропс, Костер обратил внимание на образ героя народных легенд. Из народного образа Уленшпигеля, из истории нидерландской революции, воссозданной по хроникам и материалам брюссельских архивов, сплавленных воедино кровью и борьбой XIX века, вышел эпос бельгийской нации.
Обращение Костера к прошлому закономерно. Нация, пробуждающаяся после длительного сна, естественно стремится через своё прошлое познать себя, свой характер, свои судьбы. Нидерландская революция XVI века, народная война за независимость, борьба против испанского владычества, богатая героикой и напряжёнными страстями, дала благодарный материал для художника. В событиях XVI века сочетались национально-освободительная война, приведшая в итоге к образованию союза независимых северных провинций, и широкое народное движение, борьба низов, развязанная в ходе первой буржуазной революции в Европе. Это сочетание отвечало запросам эпохи Костера.
Нидерланды XVI века, по определению историка, были похожи на долину, куда стекались воды со всех окружающих высот. Они и тогда были перекрёстком на путях между Англией, Францией, Германией. Это была одна из самых передовых стран Европы, страна с высокоразвитой промышленностью. Обширная торговля связывала её со всем миром. В нидерландских портах стояли корабли всех флагов, города были переполнены иностранными купцами и моряками. Антверпен, торговая столица Нидерландов, был международным портом. Нидерланды были страной цветущих городов, к половине XVI века их насчитывали до 300 больших и до 6000 меньших. Нидерландские сукна славились на всю Европу. Промышленность, ранее сосредоточенная в городах, распространялась на крестьянские провинции, что было связано с усилением их роли, ремесленники составляли значительную силу не только в городах, но и в деревне.
Торговый перекрёсток Европы, Нидерланды были подвержены всем культурным и идейным влияниям той эпохи и в частности влияниям протестантизма. В этой стране городов, изрезанной каналами с многочисленными искусными шлюзами, уровень общей культуры был очень высок. Гвиччиардини, свидетель событий Нидерландской войны, уверяет, что почти каждый крестьянин умел читать и писать. С исключительным упорством и настойчивостью нидерландцы отвоёвывали у океана куски скудной земли, так называемые польдерсы. Вся совокупность исторических условий способствовала тому, что в плебейских массах Нидерландов формировался тот особый характер, который изображён де Костером и воплощён в фигуре его Уленшпигеля, — характер, в котором мужество, настойчивость, сила воли, предприимчивость и широта взглядов сочетаются с полнокровным чувством жизни, духом независимости и чувством собственного достоинства.
И эта передовая, богатая промышленная страна с независимым, самостоятельным населением была подчинена Испании — огромной, могущественной мировой монархии, стране, воплощавшей феодальную отсталость, дух абсолютизма, религиозную реакцию, стране, которая, подобно огромному пауку, высасывала богатства Нидерландов. Важнейший источник испанских богатств был в Нидерландах; оттуда шёл в Испанию непрерывный поток золота, позволивший Испании одерживать её блистательные победы в Европе. Испания выжимала золото из Нидерландов налогами и податями и сожжением еретиков. Введение инквизиции в Нидерландах имело целью не только уничтожение ереси, но и политический террор и главным образом систематическое разорение нидерландских провинций. Кровавый указ Карла V 1550 года гласил, что еретики наказываются — «мужчины мечом, а женщины зарытием заживо в землю, — если не будут упорствовать в своих заблуждениях, если упорствуют, то предаются огню, собственность же в обоих случаях конфискуется в пользу казны». Половину собственности казнённых получали доносчики. При Филиппе II, ставшем в веках символом жесточайшей кровавой реакции, политика террора ещё усилилась. Так возникла атмосфера, описанная в «Легенде» Костера, — подозрения и ереси, доносы, вымогательства, пытки и казни, разорение целых провинций, — которая привела к взрыву народного гнева.
«Легенда об Уленшпигеле» передаёт драматические события народной войны, занявшей вторую половину XVI века. В 1566 году в замке графа Калембурга нидерландское дворянство заключает союз, принимая своим именем и символом имя «нищих» — «гёзов». В том же году разразилось стихийное движение иконоборцев, которое перекидывалось из провинции в провинцию; народ в стихийной ярости против гнёта инквизиции разгромил антверпенский собор, громил и жёг церкви. Движение гёзов приняло всенародный характер. В следующем году герцог Альба ввёл в Нидерланды испанские войска. Блестящие представители нидерландской знати, графы Эгмонт и Горн, сначала примкнувшие к «гёзам», но испуганные движением низов (Эгмонт жестоко усмирял движение иконоборцев), оказались склонными к компромиссу с испанской монархией. По иронии судьбы они пали первыми жертвами испанского террора. Вильгельм Оранский, ставший подлинным вождём народного сопротивления, бежал. Началась полоса страшного террора, разгула инквизиции, насилий испанцев над населением; протестанты в панике бежали за границу, цветущие провинции пустели. Центром сопротивления всё больше становились северные промышленные и протестантские области, и туда стягивались все боеспособные силы народа. Десятилетия второй половины XVI века — это патетическая картина того, как эта маленькая страна успешно ведёт борьбу с мировой монархией, покровительницей Европы и властительницей морей. Города выдерживали жестокие осады испанских войск. Альба писал Филиппу II по поводу взятия Алькмаара: «Нож будет всажен в каждое горло». Широчайшее движение против испанского владычества охватило всю страну. В лесах «лесные гёзы» составляли отряды сопротивления. «Морские гёзы» хозяйничали на океане и на Шельде. Протестанты из других стран стекались в Нидерланды для борьбы. Вождём всенародного движения становится Вильгельм Оранский, образ которого правильно передаёт де Костер. Человек передовой для того времени мысли, он пытался сплотить всю страну в общенациональной войне, объединить северные и южные провинции, католиков и протестантов, крестьян и горожан в едином отпоре испанским захватчикам.
Первая в Европе буржуазная революция в силу исторической обстановки вылилась в национально-освободительную войну, в всенародную борьбу за независимость страны. За формами религиозной войны, жесточайших религиозных преследований и распрей отчётливо проступает социальное и политическое содержание событий. В ходе их назревают всё большие социальные противоречия внутри Нидерландов. В городах возникали революционные коммуны, которые историки сравнивают с комитетами эпохи французской революции. Дворянство в страхе перед бурным движением плебейских масс идёт на компромисс с врагом, южные крестьянские католические провинции не выдерживают длительной борьбы. Утрехтская уния 1779 года означает распад Нидерландов: южные валлонские провинции остаются под властью испанского короля, борьба в них затихает. Бельгия погружается в многовековой сон, символизированный в книге Костера сном Уленшпигеля, подобным смерти. Семь промышленных и протестантских провинций Севера, победоносно отстояв свою самостоятельность, превращаются в независимое буржуазное государство, будущую Голландию.
Надо подчеркнуть глубокую народность, с которой Костер подошёл к изображению этих событий. Она сказалась во всём. В отличие от многих писателей и буржуазных историков Костер не пытается сделать блестящих дворян, подобных Эгмонту, трагическими героями первого плана, но оценивает их с точки зрения народной войны. Это ярко выражено в том эпизоде, где Уленшпигель, сидя в печной трубе, подслушивает разговор дворянских вождей восстания, сопровождая их ироническими репликами. Это сказалось и в конце, где Уленшпигель поет свою «Песнь о предательстве»: Дворяне и попы — вот, кто нас предал: толкает на измену их корысть...
К эпохе Филиппа II не раз обращались позднейшие писатели Запада, искавшие в его облике символ жестокой, чёрной реакции. Но они противопоставляли ему фигуры одиноких гуманистов, воплощая в них трагическую судьбу Разума и Духа, сметаемых насилием. Они искали в той эпохе исторических аналогий своей собственной трагической судьбе — судьбе одиноких интеллигентов. Костер искал в этой эпохе иное — образ своего народа, национальный характер, каким он выразился в годы наивысшего напряжения народных страстей и народной борьбы. Поэтому даже Вильгельм Оранский, связавший свою судьбу с делом народа, не стал для Костера героем переднего плана, хотя Костер передал и значение Оранского для восстания и то обожание, которым народ окружал своего вождя.
Народ для Костера не фон, не статисты. Десятки людей предстают в его книге во всей живости и многообразии своих обликов — суровый протестант Симон Праат, печатающий листовки, ревностный кузнец, ночами кующий оружие, и храбрый силач Стерке Пир, и крестьяне, обманувшие войска герцога Альбы, и девчонки в кабачках, и их враги монахи и палачи. Главное достижение Костера в том, что народ у него не сумма лучше или хуже написанных фигур. Народ — единое целое, связанное общностью страданий, гнёта, жажды возмездия, общей борьбой. В этом смысле книга де Костера, может быть, единственная книга его эпохи, которая с такой силой раскрыла народную стихию как стихию активного действия.
Среди множества персонажей выделяются те, кто, по замыслу автора, оставаясь живыми людьми, подняты до воплощения основных сторон национального характера, который как бы проявляется в них различными своими сторонами. Клаас — честность, мужественность, любовь к труду, Сооткин — верность и твёрдость, Неле — поэтическое, женственное начало, Ламме Гудзак — «брюхо Фландрии», земная чувственная сторона, торжество плоти, которое противопоставлено религии, средневековому спиритуализму.
Все эти черты национального характера соединяет в себе Уленшпигель. Он искусный мастер и насмешник, готовый на любую проделку. Подобно Ламме, он знает цену жирному жаркому и хорошему вину. Подобно Сооткин, он может выдержать любые пытки и, подобно Клаасу, твёрдо идёт навстречу испытаниям. Готовый веселиться с каждой встречной девушкой, он знает мир нежных и глубоких чувств. Любопытный и любознательный, одержимый страстной любовью к жизни, он мастер на все руки. Но все эти черты подняты и озарены в нём его великой любовью к родине, к земле Фландрии и его великой ненавистью к врагу. Простой сын угольщика, он вырастает в образ великого гёза. Это — дух восстания. Более того, Уленшпигель — это неумирающий, вечно юный дух Фландрии, это эпический образ, вобравший в себя все существеннейшие стороны национального характера.
Откуда шёл Костер в создании своего героя?
Уленшпигель — герой народных легенд; по преданию, народный плут и забавник, умерший по одной версии в 1301, а по другой — в 1350 году. Известны две его могилы, на плитах которых высечены символические знаки Уленшпигеля — Сова и Зеркало, одна в Мелльне, возле Любека, другая в Дамме, около Брюгге. Жил ли он в действительности или нет, но народ сделал его героем многочисленных плутовских историй.
Первые версии похождений Уленшпигеля были составлены на фламандском языке. Наибольшее распространение они получили в Германии и в Бельгии, но многочисленные варианты и переводы приключений Уленшпигеля были изданы на фламандском, французском, итальянском и других языках. Любопытно, что книга об Уленшпигеле числилась в списке запрещённых книг, который был составлен в Нидерландах во времена террора Альбы.
Уленшпигель народных легенд — это народный шут, любящий стащить что-нибудь, поиздеваться над простофилями и дураками. Часто его жизнерадостный юмор имеет безобидный характер чистого шутовства, простой забавы. Порой в его проделках есть оттенок издевательства над власть имущими или над церковью. Однако в целом народ воплощал в его образе новые черты своего характера — пробудившийся насмешливый ум, критическое отношение к окружающему, стремление утвердить свою независимость, делать всё по-своему, хитростью и плутовством побеждать установленные для народа преграды.
Костер перенёс Уленшпигеля из XIV в XVI век и, отправляясь от легенд, создал образ совсем иного содержания — образ гёза, борца за независимость страны. Черты народного Уленшпигеля переосмыслены Костером. Правда, двадцать эпизодов первой части почти буквально взяты из народных книг, что сам Костер отмечает в предисловии. Фольклоризм в начале книги носит ещё подражательный характер; Костер как бы сам ещё не знает, каким вырастет его герой. Шутки и остроты первой части кажутся современному читателю несколько примитивными.
Но далее образ Уленшпигеля в книге Костера становится всё значительнее. По словам Роллана, фламандская лисица скрещена здесь с волком. Оставаясь плутом и насмешником, Уленшпигель всё же дышит иным — романтическим дыханием борьбы и народного гнева. После казни Клааса Уленшпигель становится воплощением ненависти народа к угнетателям и палачам, воплощением духа Возмездия и Восстания.
Костер вкладывает новый смысл в имя «Тиль». Тильберт означает «подвижный», «прыткий». Но самая подвижность Тиля уже иная. Это уже не насмешник и плут, шатающийся от нечего делать по странам в поисках поживы. Нервный, неуловимый, быстрый, он стремительно проносится по стране, как пламя, как вездесущий мститель и борец, соединяющий людей в один порыв.
Костер по-новому рассказывает о шутовском озорстве Уленшпигеля. Эпизод с отмщением убитого Михиелькина, проделка с привидением, являющимся предателю, или мнимая крестьянская свадьба, позволяющая гёзам прорваться через войска Альбы, — выросли как бы из проделок народного плута Уленшпигеля; но они получили другой смысл — это месть, борьба, война. За насмешливой личиной Уленшпигеля встаёт народная ярость.
Уленшпигель народных легенд — удачник. Он вывёртывается из самых трудных положений. Он всегда в выигрыше, ибо он хитёр, остроумен и жизнерадостен. Уленшпигель де Костера тоже удачлив. Его не берёт ни пуля, ни виселица. Но, подняв его до символа и духа Народа, Костер по-новому осмысливает и его удачливость. Он неуловимый, неумирающий, вечно юный, как сам народ. Беспечная жизнерадостность Уленшпигеля символизирует у Костера вечную молодость, вечное бессмертие народа. Отсюда и вырастают великолепные символы легенды Костера. Хотя, по хронологии, к концу книги ему должно быть около 60 лет, Уленшпигель, как и Неле, остаются всё такими же юными. Они, как и народ, не стареют. Уленшпигель бессмертен. Так народ возвышает своих эпических героев.
Глубже всего понял дух и значение «Легенды» Костера Ромен Роллан в своём замечательном очерке. Он предостерегает от чрезмерного сближения Костера с Рабле, от чрезмерного преувеличения фальстафовско-панурговских интонаций книги, которые не должны закрывать её мрачный, трагический и вместе с тем боевой дух. «Смех фламандского Уленшпигеля — личина смеющегося Силена, скрывающая неумолимое лицо, горькую жёлчь, огненные страсти. Сорвите личину! Он страшен, Уленшпигель. Суть его трагична».
Торжество земного, чувственного начала, пафос плоти, конечно, очень сильны в книге Костера. Они связаны с известным воздействием Рабле и гораздо более прямо с народными фарсами и с национальной традицией фламандского искусства, прежде всего с Рубенсом. В великолепном, жизнерадостном восхищении Костера мощью природы, мощью земли чувствуется попытка оживить дух Ренессанса, противопоставленный спиритуализму средневековья и скрыто — современной Костеру религиозной реакции.
Но это не должно застилать от нас того, что поэтика Костера совсем иная, что фальстафовский разгул чувственности для него не самое главное. Иные чувства создают колорит его легенды — ненависть, мрачный дух возмездия, неукротимые народные страсти, трагический пафос народной войны.
С конца первой книги непрерывно нарастает мрачное величие эпических интонаций «Легенды». Трагизм достигает высоты в сцене сожжения Клааса и клятвы матери и сына. Уленшпигель берёт пепел из сердца отца, и отныне всё, что происходит, связано с этим пеплом, стучащим в грудь Уленшпигеля. Костер придаёт этому эпизоду интонации высокого, трагического пафоса. «И там, где на месте сердца пламя выжгло большую дыру, сын взял немножко пепла. Потом, став на колени, они молились...» Дома Сооткин, надевая мешочек с пеплом на грудь Уленшпигеля, произносит заклятие мести: «...Пусть этот пепел... будет вечно на твоей груди, как пламя мести его палачам». — Да будет так, — сказал Уленшпигель. И вдова поцеловала сироту, и взошло солнце».
Многочисленные лейтмотивы всё время непрестанно развивают тему возмездия и гнева, заставляя её неумолчно звучать в книге, поддерживая её мрачную мелодию даже среди ярких и жизнерадостных эпизодов. Рассказы о казнях и преследованиях в Нидерландах Костер заканчивает иронической и злой фразой: «И наследство получил король». Повествуя о том, как повсюду в стране гёзы, протестанты, друзья Вильгельма Молчаливого собирают силы и деньги для борьбы, Костер заканчивает эпизод лаконичной и сильной концовкой. «И когда все они впоследствии были повешены на Новой Виселице за ересь, тела их были погребены за городом у Брюггских ворот на поле висельников». Когда Сооткин и Уленшпигель корчатся в пытках, они непрестанно повторяют слово «рыбник» как символ мести, дающей им нечеловеческую силу духа. Тема возмездия ещё раз достигает огромного напряжения в эпизоде, происходящем в кабаке Куртрэ, где Уленшпигель и семеро мясников, качаясь от вина и ярости, в нарастающем грозном ритме поют мрачный припев гёзов: «Время звенеть стаканами». Эта сцена особенно подчёркивает, как далеко отходит Костер от «фламандизма». от раблезианского веселья. Грозный, страшный, неистовый, всё повторяющийся припев «'T is van te beven de klinkaert» кажется отзвуком гула идущих на приступ народных толп. Потом на время тема возмездия как бы падает, вернее она становится более широкой, светлеет, соединяясь с широким победоносным ходом народной войны, сливаясь с величием боя. Ещё раз она поднимается к мрачному напряжению в сценах казни рыбника.
Говоря о трагическом колорите «Легенды» Костера, следует особенно подчеркнуть, что это не столько трагизм мученичества, страданий, но трагическое величие гнева и ненависти, что этот трагизм действенный и активный, что это книга борцов, а не жертв.
Многими сторонами книга Костера связана с поэтикой романтизма. Менее всего в ней можно видеть стилизацию литературы Ренессанса; она не прошла мимо того опыта, который приобрела литература XIX века.
С романтизмом её связывает стихия движения, её прерывистый, гибкий, подвижный, стремительный ритм, её музыкальные лейтмотивы.
О романтизме напоминает поэтика контраста, которая широко использована Костером: грубоватая чувственность любовных утех Уленшпигеля и целомудренная прозрачная чистота Неле; бурное веселье народного фарса и мрачный пафос мести. После костров и пыток — чудесные солнечные пейзажи, цветущая земля Фландрии. После кошмарных видений инквизиции — весенние прелестные строки о губах, которые слаще, чем земляника поутру.
Но эта поэтика контрастов не похожа на те назойливые, искусственно взвинченные контрасты мрачного и светлого, которые мы знаем хотя бы по прозе Гюго. «Легенда» Костера раскрывает огромный эпический мир народной жизни. В ней всё: чудесная земля родины, высокая любовь и грубое народное веселье, страдания и мученичество народа в эпохи испытаний, труд и война и неугасимая народная ненависть. Это космос народной жизни. Это то живое естественное многообразие, которое происходит от стремления Костера найти в прошлом большой мир народной жизни, широкую, всеобъемлющую душу нации. Эта попытка удалась Костеру. Отсюда неумирающее величие его книги.
«Легенда» Костера не лишена недостатков. Как уже говорилось, первая часть слишком механически воспроизводит эпизоды народных книг об Уленшпигеле, создавая разнобой в трактовке его образа. Не всегда удачна символика Костера. Наряду с блестящей символической концовкой — безвкусное видение праздника весенних соков, где мощь природы, изобилие плоти показаны в преувеличенной, тяжеловесной манере, близкой натурализму. Натянуты последние видения Неле и Уленшпигеля, символы Семи пороков, превращающихся в Семь добродетелей, искусственно связанные с красочными полнокровными картинами народной войны. Натянуты и поиски Уленшпигелем «Венца», то есть символа воссоединения Нидерландов и Бельгии, звучавшего архаически во времена Костера. Слабы, бескровны стихи по сравнению с сильной и поэтической прозой.
Однако эти недостатки — частности. Они не могут затемнить поэтической высоты, эпического величия книги де Костера. Его «Легенда» не имела успеха у современников в гораздо большей степени благодаря своим достоинствам, чем недостаткам. Она не могла удовлетворить ничьим вкусам. Католиков оскорбляла её антиклерикальная устремлённость. Передовую интеллигенцию не удовлетворял её «фламандизм», который в представлениях того времени связывался с реакционными и католическими кругами. Литературная эпоха, когда в моду начинал входить натурализм, не могла оценить произведение столь «странного», необычного жанра, а также реализма Костера, просвеченного фантастикой, сказкой, легендой, образами и отзвуками фольклора.
Жанр произведения Костера трудно определим. «Легенда» правильно воссоздаёт события и черты исторической эпохи и включает богатую документацию. Но это менее всего историческая повесть или роман. Композиция её хранит следы происхождения от народных книг, усвоив достижения романтической эпохи. Обогащённая многообразными влияниями фольклора и завоеваниями литературы XIX века, она совершенно самобытна. Поднявшаяся до высоты национальной «библии», она лишена примитивизма старинных народных легенд и малейшего оттенка мистики. Книга Костера вполне современна. Более того, намечая новые формы героического народного эпоса, она смотрит в будущее. Она и сейчас ещё не получила своей настоящей оценки. Многое в этой книге может быть сближено с чертами новой эстетики, вырастающей на наших глазах.
Особенно интересен фольклоризм Костера. Дело не в том, что художник использует элементы фольклора. Его использование — это не стилизация, всегда эпигонская и искусственная, не то воссоздание примитивных форм литературы, которое никогда в позднейшую эпоху не может породить большого произведения.
В книге Костера образы народного творчества озвучены передовыми идеями и чувствами его времени. Фольклор для Костера — не объект цитации, не украшение, но внутренне оплодотворяющее начало. Найденные в фольклоре черты национального характера перечеканены в характер, широко охвативший современные черты народа и выходящий далеко за пределы данной нации,
В эпоху, когда европейская литература страдала от невозможности создать «героя», Костер создал произведение, которое, подобно народному эпосу, выдвигает образ героя, соединившего в себе передовые черты нации и тем самым становящегося прообразом и идеалом.
Костер сделал своим героем народ и раскрыл его жизнь и страсти через всенародную борьбу. Этим «Легенда» предвосхищает черты той литературы, в которой романтическая и реалистическая стихии естественно сливаются, где описание внешнего мира, анализ характеров и создание идеала перестают быть разрозненными задачами искусства, но сливаются в эпическом действии.
* * *
Будущее позволит лучше оценить эстетические достижения «Легенды». Сейчас, читая её, мы думаем не о вопросах поэтики.
Маленькому Тилю Клаас дал два урока — урок Солнца, веру в мощь природы и земли, и урок Птички, гласящий, что живое существо нельзя лишать свободы. Легенда об Уленшпигеле покоится на этих двух началах народной жизни — на любви к родной земле и на исконном свободолюбии народа.
Эти два урока предполагают и третий, заключённый в книге Костера, — урок великой ненависти. Сегодня его «Легенда» живёт как поэма Возмездия.
Как и в книге Костера, над залитыми кровью полями Европы встаёт весна. После костров и пыток, после истязаний и казней «всходит солнце». Предателя рыбника ведут к плахе. После лет напряжённой, яростной борьбы «всходит солнце в золотистых туманах». Великий гёз встаёт из могилы, куда его хотели зарыть живьём. Вот он выпрямляется во весь рост, отряхивается и, обняв Неле, идёт по странам Европы — насмешливый и дерзкий, неуловимый, вечно юный, бессмертный Уленшпигель.
Е. ГАЛЬПЕРИНА
ЛЕГЕНДА ОБ УЛЕНШПИГЕЛЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ СОВЫ
Господа художники, государи мои господа издатели, господин поэт[1], я должна сделать вам несколько замечаний касательно вашего первого издания. Как! В этой книжной громадине, в этом слоне, коего вы, в количестве восемнадцати человек, пытались подвигнуть на путь славы, вы не нашли самого крохотного местечка для птицы Минервы, мудрой совы, совы благоразумной? В Германии и в этой столь любимой вами Фландрии я непрестанно путешествую на плече Уленшпигеля, который так прозван потому, что имя его обозначает Сова и Зеркало, Мудрость и Комедия, Uyl en spiegel. Жители Дамме, — где, говорят, он родился, — по закону стяжения гласных и по привычке произносить «Uy» как «U» произносят «Уленшпигель». Это их дело.
Вы же сочинили другое объяснение: «Ulen (вместо Ulieden) spiegel» — ваше зеркало, ваше, господа крестьяне и дворяне, управляемые и правящие: зеркало глупостей, нелепостей и преступлений целой эпохи. Это было остроумно, но неблагоразумно. Никогда не надо порывать с традицией.
Быть может, вы нашли причудливой мысль воплотить Мудрость в образе птицы мрачной и нелепой — на ваш взгляд, — педанта в очках, балаганного лицедея, любителя потёмок, беззвучно налетающего и убивающего раньше, чем слух уловит его появление: точно сама смерть. И однако, притворно-простодушные насмешники, вы похожи на меня. Разве и среди ваших ночей нет таких, когда рекой лилась кровь под ударами убийства, подкравшегося на войлочных подошвах, чтобы не было слышно его приближения? И разве ваша собственная история не помнит бледных рассветов, тусклым лучом озарявших мостовые, заваленные трупами мужчин, женщин, детей? Чем живёт ваша политика с тех пор, как вы царите над миром? Кровопролитиями и избиениями.
Я, сова, скверная сова, убиваю для того, чтобы жить, чтобы кормить моих птенцов, а не для того только, чтобы убивать. Если вы попрекаете меня тем, что мне случалось сожрать птичий выводок, то не могу ли я попрекнуть вас избиением всего, что дышит на этом свете? Вы наполнили целые книги трогательными рассказами о стремительном полёте птицы, о её любовной жизни, о её красоте, об искусстве вить гнездо, о страхе самки за детёнышей; и тут же пишете, под каким соусом надо подавать птицу и в каком месяце она жирнее и вкуснее. Я не пишу книг, помилуй бог, не то я бы написала, что когда вам не удаётся съесть птицу, то вы съедаете гнездо, лишь бы зубы не оставались без дела.
Что до тебя, неблагоразумный поэт, то ведь тебе выгоднее было указать на моё участие в твоём творении, из коего по малой мере двадцать глав принадлежат мне — прочие оставляю в полную твою собственность. Это ещё наименьшее зло — быть неограниченным владыкой всех глупостей, которые печатаешь. Поэт, ты без разбора обличаешь тех, кого называют палачами родины, ты пригвождаешь Карла V и Филиппа II к позорному столбу истории, — ты не таков, как сова, ты неблагоразумен. Уверен ли ты, что в этом мире уже нет ни Карлов Пятых, ни Филиппов Вторых? Не боишься ли, что внимательная цензура найдёт в чреве твоего слона намёк на знаменитых современников? Зачем ты тревожишь мирный сон этого императора и этого короля? Зачем ты лаешь на таких особ? Кто ищет ударов, от ударов погибнет. Есть люди, которые тебя не простят ни за что, да и я тебя не прощаю, ты нарушаешь моё благополучное мещанское пищеварение.
Что это за упорное противопоставление ненавистного короля, с детства жестокого, — на то ведь он и человек — фламандскому народу, который ты хочешь изобразить нам таким героическим, жизнерадостным, честным и трудолюбивым? Кто сказал тебе, что этот народ был хорош, а король плох? Я могла бы самыми разумными доводами доказать тебе противное. Твои главные действующие лица без исключения дураки или сумасшедшие: твой сорванец Уленшпигель берётся за оружие, чтобы бороться за свободу совести; его отец, Клаас, умирает на костре ради утверждения своих религиозных убеждений; его мать, Сооткин, терзает себя и умирает после пытки, потому что хотела сохранить счастье для своего сына; твой Ламме Гудзак идёт в жизни прямым путём, как будто на этом свете достаточно быть добрым и честным; твоя маленькая Неле всю жизнь — что не так плохо — любит одного человека... Где видано что-нибудь подобное? Я пожалела бы тебя, если бы ты не был смешон.
Однако я должна признать, что рядом с этими нелепыми личностями у тебя можно найти несколько фигур, которые мне по душе. Таковы твои испанские солдаты, твои монахи, жгущие народ, твоя Жиллина, шпионка инквизиции, твой скаредный рыбник, доносчик и оборотень, твой дворянчик, прикидывающийся по ночам дьяволом, чтобы соблазнить какую-нибудь дуру, и особенно этот «умница» Филипп II, который, нуждаясь в деньгах, подстроил разгром святых икон в церквах, чтобы затем покарать за мятеж, коего умелым подстрекателем был он сам. Это ещё наименьшее, что можно сделать, когда ты призван быть наследником своих жертв.
Но, мне кажется, я говорю попусту. Ты, быть может, и не знаешь, что такое сова. Сейчас объясню тебе.
Сова — это тот, кто исподтишка брызжет клеветой на людей, которые ему почему-либо неудобны, и, когда ему предлагают принять на себя ответственность за свои слова, благоразумно восклицает: «Я ничего не утверждаю. Говорят...» Он отлично знает, что эти «говорят» неуловимы.
Сова — это тот, кто втирается в почтенную семью, ведёт себя как жених, бросает тень на девушку, берёт взаймы и, иногда не расплатившись с долгами, исчезает, когда больше взять нечего.
Сова — политик, который, надев личину свободомыслия, неподкупности, любви к человечеству, улучив момент, потихоньку возьмёт да и придушит человека или нацию.
Сова — это купец, который подделывает вина и съестные припасы, который вместо питания вызывает несварение, вместо удовольствия — ярость.
Сова — это тот, кто ловко крадёт, так что его не схватишь за шиворот, тот, кто защищает ложь против правды, разоряет вдову, грабит сироту и торжествует в сытости, как другие торжествуют в крови.
«Совиха» или «совица» — как хочешь, без игры слов — это женщина, которая торгует своими прелестями, растлевает лучшие чувства молодых людей, заявляя, что это она их «развивает», и бросает их без гроша в кармане в том болоте, куда втянула их.
Если она печальна иногда, если вспоминает, что она женщина, что она могла бы быть матерью, я её не признаю. Если, истомлённая этим существованием, она бросается в воду, — это сумасшедшая, недостойная жить.
Осмотрись вокруг, захолустный поэт, и пересчитай, если можешь, сов мира сего; подумай, разумно ли нападать, как ты делаешь, на Силу и Коварство, этих царственных сов. Углубись в себя, произнеси твое Меа culpa[*1] и вымоли на коленях прощение.
Твоё доверчивое неразумие занимает меня, однако; и потому, невзирая на известные мои привычки, я предупреждаю тебя, что предполагаю незамедлительно обличить резкость и дерзновение твоего слога пред моими литературными родичами, сильными перьями, клювами и очками. Люди рассудительные и педантичные, они умеют в самой милой, самой пристойной форме, под всяческими дымками и прикровенностями рассказывать молодёжи любовные истории, родина которых не только Кифера[*2] и которые могут в течение одного часа совершенно незаметно «довести до точки» самоё целомудренную Агнессу[*3]. О дерзновенный поэт, так любящий Рабле[2] и старых мастеров, эти люди имеют пред тобой то преимущество, что, оттачивая французский язык, они в конце концов сведут его на-нет.
БУБУЛУС БУБ
КНИГА ПЕРВАЯ
I
В городе Дамме во Фландрии[3], в ясный майский день, когда распустились белые цветы боярышника, родился Уленшпигель, сын Клааса.
Повитуха, кума Катлина, завернула его в тёплые пелёнки, присмотрелась к его головке и показала на прикрытую плёнкой макушку.
— В сорочке родился, под счастливой звездой, — сказала она радостно.
Но вдруг жалобно застонала и показала чёрное пятнышко на плече ребёнка.
— Ах! — вздохнула она. — Это чёрная отметина чортова когтя.
— Стало быть, — сказал Клаас, — господин Сатана изволил очень рано подняться, если он уже удосужился отметить моего сына.
— Он ещё и не ложился, — ответила Катлина, — Ведь петух только начинает будить кур.
И, положив ребёнка на руки Клааса, она вышла.
Тут заря пробилась сквозь ночные облака, ласточки с криком зареяли над лугами, и солнце в багровом отблеске показало на востоке свой ослепительный лик.
Клаас распахнул окно и сказал Уленшпигелю:
— Сынок мой, в сорочке рождённый! Вот царь-солнце встаёт с приветом над землёй Фландрской. Погляди на него, когда станешь зрячим; и если когда-нибудь, мучимый сомнениями, ты не будешь знать, что делать, чтобы поступить, как должно, спроси у него совета: оно даёт свет и тепло; будь сердцем чист, как его лучи, и будь добр, как его тепло,
— Клаас, муженёк, что ты поучаешь глухого, — сказала Сооткин. — Иди попей, сынок.
И мать протянула новорождённому свои чудесные, природой созданные чаши.
II
Пока Уленшпигель сосал, прильнув к ней, проснулись все птички в поле.
Клаас, связывая дрова в вязанки, смотрел, как жена кормит Уленшпигеля.
— Жена, — сказал он, — а достаточный у тебя запас этого славного молочка.
— Чаши полны, — ответила она, — но радость моя не полна.
— Не очень-то веселы твои речи в столь возвышенный час.
— Я думаю о том, что в той кошёлке, — видишь, вон там на стене, — уж давно не было ни грошика.
Клаас взял кошёлку в руки, но напрасно тряс он её: не звякнуло в ней ни грошика. Это смутило его. Но он всё же хотел подбодрить жену.
— О чём ты беспокоишься? — сказал он. — Разве нет у нас в хлебном ларе лепёшки, что вчера принесла Катлина? Да не лежит ли там добрый кусок говядины, который уж по меньшей мере на три дня даст мальчику доброго молочка? Уж не голод ли пророчит мешок бобов, улегшийся в углу? Ведь не во сне я вижу этот горшок с маслом? И не волшебные же яблочки, точно солдатики в шеренгах, рядышком дюжинками разложены на чердаке? Ну, а там что́ — не добрый ли бочонок пивца из Брюгге[4], хранящий освежительный напиток в своём толстом брюшке?
— Чтобы окрестить ребёнка, — ответила Сооткин, — надо иметь два патара для священника и флорин[5] на крестины.
Тут вернулась кума Катлина с охапкой травы в руке и сказала:
— Приношу в сорочке рождённому листок дягиля, что хранит человека от распутства, и листок укропа, к которому не смеет приблизиться сатана...
— А траву, что привораживает флорины, не принесла? — спросил её Клаас.
— Нет, — ответила она.
— Ну, пойду погляжу, не найду ли её в канале.
Он взял удочку и сеть и вышел, уверенный, что в такую рань никого не встретит: целый час оставался ещё до l'oosterzon, — так называют во Фландрии шестой час утра.
III
Подойдя к Брюггскому каналу, недалеко от моря, Клаас наживил удочку, забросил её и закинул сеть. На другом берегу канала лежал на холмике из ракушек хорошо одетый мальчик и спал как убитый.
Шум, произведённый Клаасом, разбудил его, и он вскочил, испугавшись, что это подошёл общинный стражник, чтобы поднять его с ложа и отвести как бродягу к старшине.
Но страх его исчез, когда он узнал Клааса, который крикнул ему:
— Хочешь заработать шесть лиаров[6]? Гони рыбу ко мне!
Мальчик — с уже заметным брюшком — вошёл в воду и, вооружившись пушистым стеблем тростника, стал гнать рыбу по направлению к Клаасу.
Окончив ловлю, Клаас собрал сеть и удочку, перешёл через шлюз к мальчику и спросил его:
— Послушай, тебя окрестили именем Ламме, а прозван ты Гудзак[7] за своё добродушие; ты живёшь на Цаплиной улице, за собором богоматери? Так как же это вышло, что такой нарядный маленький мальчик спит на улице?
— Ах, господин угольщик, — ответил мальчик, — дома у меня сестра... и хоть она на год моложе меня, но, чуть повздорим, колотит меня, а я не смею отдать её спине то, что получил сам: боюсь сделать ей больно, господин угольщик. Вчера за ужином я был очень голоден и немножко повозился пальцами в блюде тушёного мяса с бобами. Она захотела, чтоб я с ней поделился, а там ведь и для меня одного было мало. Как она увидела, что я облизал губы, потому что мне очень понравилась подлива, — она точно взбесилась: набросилась на меня и таких плюх надавала, что я еле живой удрал из дому.
Клаас полюбопытствовал, что же делали во время этой потасовки отец и мать.
— Отец похлопал меня по одному плечу, мать — по другому, и оба сказали: «Дай ей сдачи, трусишка». Но я не хотел бить девочку и убежал.
Вдруг Ламме побледнел и задрожал всем телом.
Клаас увидел, что к ним приближается высокая женщина, а с ней худая девочка со злым лицом.
— Ой, — захныкал Ламме и ухватился за штаны Клааса, — это моя мать и сестра ищут меня. Спасите меня, господин угольщик.
— Погоди, — сказал Клаас, — получи сперва свои семь лиаров за работу и пойдём без страха к ним навстречу.
Увидев Ламме, мать и сестра набросились на него с побоями: мать — потому, что очень беспокоилась о нём, сестра — потому, что уж так привыкла.
Ламме спрятался за Клааса и кричал:
— Я заработал семь лиаров, я заработал семь лиаров, не бейте меня!
Но мать уже обнимала его, а девочка старалась разжать его кулак и отнять у него деньги. Ламме кричал: «Это моё, не дам!» — и крепко сжимал кулаки.
А Клаас за уши оттащил от него девочку и сказал:
— Если ты ещё хоть раз ударишь брата, — он ведь добрый и кроткий, как ягнёнок, — то я тебя посажу в чёрную угольную яму. Но там не я тебя буду держать за уши, а придёт красный чорт из ада и разорвёт тебя своими когтями и зубами, длинными, как вилы.
От ужаса девочка не могла поднять глаз на Клааса и подойти к Ламме и спряталась в юбки матери. Но, войдя в город, она стала кричать:
— Угольщик побил меня; у него в погребе чорт!
Однако с тех пор она уже не била Ламме, вместо этого она заставляла его работать на себя. И добродушный малый исполнял охотно всякую работу.
А Клаас отнёс по дороге улов в одну усадьбу, где у него всегда покупали рыбу. И дома сказал жене:
— Смотри, что я нашёл в брюхе у четырёх щук, девяти карпов и в полной корзине угрей.
При этом он бросил на стол два флорина и патар.
— Почему ты каждый день не ходишь на рыбную ловлю? — спросила Сооткин.
— А чтобы самому не попасть в сети к общинным стражникам, — ответил Клаас.
IV
В Дамме отца Уленшпигеля, Клааса, называли Kolldraeger, то есть угольщик. У него были чёрные волосы и блестящие глаза; кожа его была под цвет его товара, за исключением праздничных и воскресных дней, когда в его домике было в большом ходу мыло. Был он приземистый, коренастый, крепкий и всегда весело улыбался.
Когда день кончался и спускался вечер, он шёл в какой-нибудь трактирчик по дороге в Брюгге, чтобы промыть свою забитую углем глотку добрым пивком. И по пути все женщины, вышедшие на крыльцо, чтобы подышать свежим воздухом, встречали его дружеским приветом:
— Добрый вечер, светлого пива, угольщик!
— Добрый вечер, бдительного мужа, — отвечал Клаас.
Девушки, возвращаясь толпами с полей, становились рядом, загораживая ему дорогу, и требовали выкупа:
— Что дашь за пропуск: красную ленту или золотые серьги, бархатные сапожки или флорин в кошелёк?
Но Клаас обхватывал какую-нибудь из них руками, целовал её в щеку или шею, смотря по тому, какой кусок этого свежего тела был ближе к его губам, и говорил:
— Остальное, красотки, получите от своих возлюбленных, только попросите.
И девушки разбегались с хохотом.
Дети узнавали Клааса по его звонкому голосу и топоту сапог. Они бежали к нему навстречу и кричали:
— Добрый вечер, угольщик!
— Благослови вас господь, ангелочки, — говорил он, — только близко не подходите, а то я сделаю из вас арапов. Однако малыши, народ отважный, подходили; тогда Клаас хватал смельчака за куртку, проводил своей чёрной пятернёй по его свежей мордочке и так отпускал его, хохоча сам, к великой радости всех ребят.
Сооткин, жена Клааса, была хорошая хозяйка, она вставала с солнцем и хлопотала, как муравей.
Вместе с Клаасом она обрабатывала поле, и оба впрягались в плуг, точно волы. Плуг был тяжёлый, но ещё тяжелее была борона, когда приходилось деревянными зубьями разрыхлять твёрдую землю. Но они работали весело и пели при этом какую-нибудь старинную песню.
И как ни была тверда земля, как ни палило солнце самыми жгучими своими лучами и как от великой усталости не подгибались колени при бороньбе, — если случалось остановиться для передышки, Сооткин поднимала к Клаасу своё кроткое лицо, Клаас целовал это зеркало нежной души, — и они забывали о своей великой усталости.
V
Накануне вечером у дверей ратуши выкликали, что государыня, супруга императора Карла V[8], затяжелела, а посему надлежит возносить молитвы о благополучном её разрешении от бремени.
Вдруг к Клаасу, вся дрожа, прибежала Катлина.
— Чем так взволновалась, кума? — спросил он,
— Ах! — и она стала бессвязно причитать: — Сегодня... привидения косили людей, как косари траву... Девушек заживо в землю зарывали!.. Палач плясал на их трупах... Камень потел кровью девять месяцев, — в эту ночь он лопнул...
— Милость господня с нами, — вздохнула Сооткин. — Какие чёрные предзнаменования для земли Фландрской!
— Что же ты во сне видела или наяву? — спросил Клаас.
— Наяву, — ответила Катлина.
И, бледная, Катлина, рыдая, продолжала:
— Два ребёнка родилось: один в Испании — инфант[9] по имени Филипп, другой — во Фландрии, сын Клааса, который позже получит прозвище Уленшпигель. Филипп будет палачом, ибо он порождение Карла Пятого[10], убийцы нашей страны. Уленшпигель станет великим мастером на весёлые шутки и юношеские проказы и будет отличаться добрым сердцем, ибо отец его — Клаас, славный работник, который честным и бодрым трудом умеет добыть свой хлеб. Император Карл и король Филипп[11] пройдут через жизнь войнами, поборами и всякими преступлениями, сея зло; Клаас будет безустали работать и всю жизнь проживёт по праву и закону, не плача над своей тяжёлой работой, но всегда смеясь, и останется примером честного фламандского труженика. Уленшпигель будет вечно молод, никогда не умрёт и пронесётся через всю жизнь, нигде не оседая. Он будет крестьянином, дворянином, живописцем, ваятелем — всем вместе. И так он станет странствовать по разным землям, восхваляя всё правое и прекрасное, смеясь во всю глотку над глупостью. О благородный народ Фландрии! Клаас — это твоё мужество; Сооткин — твоя доблестная мать; Уленшпигель — твой дух; нежное, милое создание — спутница Уленшпигеля, подобно ему бессмертная, — твоё сердце, а толстопузый простак Ламме Гудзак — твоё брюхо. Наверху кровопийцы народные, внизу — жертвы; наверху — разбойники, шершни, внизу — работящие пчёлы; а в небесах будут кровью истекать раны христовы.
И, сказав всё это, добрая колдунья Катлина уснула.
VI
Понесли крестить Уленшпигеля; вдруг полил проливной дождь, и он весь промок. Так он был окрещён в первый раз.
Когда он был уже в церкви, церковный служка, — он же shoolmeester, то есть школьный учитель, — предложил куму с кумою и отцу с матерью стать вокруг купели.
Но в своде над купелью была дыра, которую проделал каменщик, чтобы закрепить лампаду под звездой из вызолоченного дерева. Увидев сверху крёстных, чинно стоящих вокруг прикрытой ещё купели, озорник каменщик вылил сверху на крышку купели ведро воды, которая обрызгала всех, а больше всего Уленшпигеля. Так он был крещён во второй раз.
Пришёл священник; все стали жаловаться, но он велел им поторопиться и сказал, что это случайность. Уленшпигель всё корчился, потому что был мокрый. Священник, окрестив его водою и солью, дал ему имя «Тильберт»[12], что значит «подвижный» или «прыткий». Так он был крещён в третий раз.
Выйдя из церкви, они пошли по Долгой улице, ведущей к трактиру «Бутылочные чётки»[13], где пивная кружка изображала «Верую». Здесь они выпили семнадцать с лишним пинт[14] dobbel-kuyt, то есть «двойного» пива. Ибо во Фландрии это общепринятый способ сушить промокших: зажечь в брюхе пивной костёр. Так Уленшпигель был крещён в четвёртый раз.
Когда они возвращались домой, покачиваясь, ибо их головы были тяжелее их тел, им пришлось переходить мостики через лужу. Кума Катлина, несшая ребёнка, оступилась и упала с ним в воду. Так он был крещён в пятый раз.
Его вытащили и дома обмыли тёплой водой. Это было его шестым крещением.
VII
В этот же день его святейшее величество император Карл V решил устроить празднество, чтобы ознаменовать рождение своего сына. Он, подобно Клаасу, решил поудить, да только не в канаве, а в копилках и кошельках своих подданных. Ибо оттуда обычно выуживают государи рыбок под названием «червонцы», «дукаты», «талеры»; вся эта чудесная рыба имеет свойство, по желанию рыбака, обращаться в бархатные платья, драгоценности, тончайшие вина, изысканные яства. И самые рыбные реки — не самые многоводные.
Обсудив дело со своими советниками, так решил император обставить эту рыбную ловлю.
Между девятью и десятью часами его высочество инфанта понесут к обряду крещения; обыватели Вальядолида[15], чтобы проявить великую свою радость, всю ночь будут веселиться, на свой счёт пировать и праздновать и на Большой площади будут швырять свои деньги беднякам.
На пяти перекрёстках за счёт города пять больших фонтанов вплоть до зари будут бить вином. На других пяти перекрёстках на деревянных подмостках будут развешены всякие колбасы, телячьи и бараньи, кровяные и мясные, бычьи языки и иная мясная снедь — тоже за счёт города.
Граждане Вальядолида — опять-таки за свои деньги — воздвигнут по пути шествия многочисленные триумфальные арки, на коих в живых эмблемах представлены будут образы Мира, Довольства, Изобилия, Богатства и всяческих прочих даров небесных, коими так осчастливило их правление его священного величества.
Наконец, кроме этих мирных триумфальных ворот, будет сооружено ещё несколько других, где, также яркими красками, должны быть изображены несколько менее снисходительные атрибуты власти, каковы — орлы, львы, копья, алебарды[16], дротики с пламенеобразными наконечниками, пушки, аркебузы, бомбарды, широкожерлые мортиры[17] и прочие орудия, наглядно живописующие воинскую мощь и непобедимость его величества.
Свечной гильдии[18] всемилостивейше разрешено пожертвовать для освещения храма двадцать с лишним тысяч восковых свечей, коих непотреблённые огарки переданы соборному капитулу[19].
Что касается прочих расходов, то император охотно берёт их на себя, проявляя, таким образом, очевидное желание оградить свои народы от обременительных поборов.
Когда община приготовилась уже исполнить сие повеление, пришли из Рима прискорбнейшие вести. Императорские военачальники, принц Оранский, герцог Алансонский и Фрундсберг[20] вторглись в святой город, разграбили и разрушили там церкви, часовни и дома, не щадя при этом никого — ни священников, ни монахов, ни женщин и детей. Святой отец в заточении. Вот уже неделя, как длится грабёж, рейтары[21] и ландскнехты неистовствуют над Римом, объедаются и опиваются, шатаются по улицам, размахивая оружием, разыскивая кардиналов, крича, что они отрежут им лишнюю кожу[22], чтобы навеки лишить их возможности пробраться в папы. Другие, уже исполнившие эту угрозу, слонялись по городу, надев на шею по двадцать восемь и более бус — все громадные, как орехи, и все в крови. Некоторые улицы превратились в кровавые потоки, загромождённые ограбленными трупами[23].
Утверждали, что император, имея нужду в деньгах, хотел поживиться на крови духовенства. Одобрив договор, заключённый его военачальниками со взятым в плен папой, Карл потребовал, чтобы папа передал ему все крепости в своих владениях и уплатил ему четыреста тысяч дукатов[24]. Пока эти условия не будут выполнены, папа остаётся в заключении.
Однако печаль его величества была безмерна. Император отменил все торжества, празднества, увеселения[25] и повелел всем кавалерам и дамам своего двора одеться в траур.
И инфант был крещён в белых пелёнках — знак императорского траура.
Придворные кавалеры и дамы истолковали это как зловещее предзнаменование.
Несмотря на это, её милость госпожа кормилица представила инфанта придворным кавалерам и дамам, дабы они, по исконному обычаю, могли принести новорождённому свои пожелания и подарки.
Госпожа де ла Сена повесила ему на шею предохраняющий от яда чёрный камень видом и величиной с орех, в золотой скорлупе. Госпожа де Шеффад повязала ему на живот шелковинку и подвесила к ней лесной орешек, что содействует хорошему пищеварению. Господин ван-дер-Стин из Фландрии преподнёс ему гентскую колбасу в пять локтей длины и пол-локтя толщины, всепреданнейше пожелав его высочеству, чтобы один запах этой колбасы возбуждал в нём жажду к гентскому доброму пиву clauwaert, ибо, сказал он, кто любит пиво из какого-нибудь города, тот уж не может ненавидеть тамошних пивоваров. Господин конюший Хаиме-Христофор Кастильский просил господина инфанта носить на его прекрасных ножках камешки зелёной яшмы, которые сообщают лёгкость и быстроту. Ян де Папе, шут, присутствовавший при этом, заметил однако:
— Сударь! Поднесите ему лучше трубу Иисуса Навина[26], при звуке которой бежали бы пред ним все города, чтобы унести куда-нибудь своё добро вместе со всеми обитателями — мужчинами, женщинами и детьми. Ибо его высочеству нет нужды учиться бегать, а надо других обращать в бегство.
Безутешная вдовица Флориса ван-Борселе, который был губернатором Веере в Зеландии, поднесла его королевскому высочеству камень, который — по ее словам — делал мужчин влюблёнными и женщин безутешными.
Но ребёнок ревел, как бычок.
В это время Клаас сплёл из прутьев сыну погремушку с бубенцами и подбрасывал Уленшпигеля на руке, приговаривая в лад: «Бом-бом-дилинь-бом! Будь всегда с бубенцом, будь весёлым молодцом. Шутники живали господами в старое доброе время».
И Уленшпигель смеялся.
VIII
Клаас поймал большую лососку, и в воскресенье ею пообедали и он, и Сооткин, и Катлина, и маленький Уленшпигель. Но Катлина ела, как птичка.
— Кума, — сказал ей Клаас, — неужто воздух Фландрии стал так густ, что достаточно вдохнуть его, чтобы насытиться, словно мяса поел? Хорошо было бы! Дождь сошёл бы за добрую похлёбку, град — за бобы, а снег — за небесное жаркое, обновляющее силы путников.
Катлина кивнула головой, но не сказала ни слова.
— Посмотрите-ка на бедную куму, — сказал Клаас, — чем это она так огорчена?
Но Катлина отвечала голосом, подобным вздоху:
— Нечистый! Чёрная ночь пришла. Слышу всё ближе, всё ближе. Орлом клекочет... Дрожу вся, молю деву святую... смилостивься... Всё напрасно... Нет для него ни стен, ни оград, ни дверей, ни окон. Пробирается всюду, точно дух... Скрипит лестница... Вот взобрался ко мне на чердак, где сплю, схватил руками — твёрдые, холодные, как камень. Лицо ледяное. Целует — мокрый, точно снег. Земля под ногами так и ходит; пол качается, как челнок в бурю...
— Каждое утро ходи в церковь, — сказал Клаас, — моли Христа спасителя об избавлении от духа преисподней...
— Он такой красавчик, — сказала она.
IX
Уленшпигель, отнятый от груди, рос, как молодой тополёк.
Клаас уже не так часто целовал его, но, любя его, делал строгое лицо, чтобы не избаловать мальчика.
Когда Уленшпигель приходил домой и жаловался на синяки, полученные в товарищеской потасовке, Клаас давал ему подзатыльник за то, что он сам не вздул других, и при таком воспитании Уленшпигель стал смел, как львёнок.
Если отца не было дома, Уленшпигель просил у матери лиар на игру. Сооткин сердилась и говорила:
— Что там за игры? Сидел бы лучше дома, щенок этакий, вязал бы вязанки.
Уленшпигель, видя, что ничего не получит, подымал дикий крик, но Сооткин гремела своими горшками и сковородками, которые мыла в лохани, делая вид, что ничего не слышит. Уленшпигель начинал реветь, и тогда мать отказывалась от своего притворного жестокосердия, гладила его по головке и говорила: «Довольно с тебя денье?» А надо вам знать, что в денье шесть лиаров.
Так проявляла она свою чрезмерную любовь, и, когда Клаас уходил куда-нибудь, Уленшпигель верховодил в доме.
X
Однажды утром Сооткин увидела, что Клаас шагает по кухне с понурой головой, совершенно поглощённый какими-то мыслями.
— Чем огорчён ты, милый? — спросила она. — Ты бледен, раздражён и рассеян.
Клаас ответил тихо, тоном ворчащей собаки:
— Опять собираются восстановить эти свирепые императорские указы. Снова смерть пойдёт гулять по Фландрии. Доносчики получают половину имущества своих жертв, если их состояние не превышает ста флоринов.
— Мы с тобой бедняки, — заметила она.
— Им и это пригодится. Есть мерзавцы, коршуны и вороны, живущие стервятиной, которые и на нас рады донести, чтобы разделить с его святейшим величеством мешок угольев, точно мешок червонцев. Много ли было у несчастной Таннекен, вдовы портного Сейса, умершей в Гейсте, где её живою закопали в землю? Латинская библия, три золотых да немножко утвари из английского олова[27], которая приглянулась её соседке. Иоанну Мартенс сожгли как ведьму, сначала её бросили в воду, но она, видишь ли, не тонула, — и в этом было всё её прегрешение. У неё было два-три колченогих стула и семь золотых в чулке; доносчик захотел получить половину. О, я мог бы рассказывать тебе до завтра. Но надо убираться, милая: после этих указов невозможно жить во Фландрии. Скоро каждую ночь будет ездить по городу возок смерти, и мы услышим, как в нём будет стучать её сухой костяк.
— Не пугай меня, милый муж, — ответила Сооткин. — Император — отец Фландрии и Брабанта и, как отец, полон терпения и сострадания, милосердия и снисхождения.
— Это ему очень невыгодно, — ответил Класс, — ибо конфискованное имущество идёт в его пользу.
Вдруг затрубила труба, прогремели литавры городского глашатая. Клаас и Сооткин, поочерёдно передавая Уленшпигеля друг другу на руки, бросились вслед за толпой народа.
Перед городской ратушей они увидели конных глашатаев, которые трубили в трубы и били в барабаны, профоса[28] с судейским жезлом, верхом на коне, и общинного прокурора, который обеими руками держал императорский указ[29], готовясь прочитать его толпе.
И тут услышал Клаас, что отныне всем вообще и каждому в отдельности воспрещается печатать, читать, хранить и распространять все писания, книги и учения Мартина Лютера, Иоанна Виклифа, Иоанна Гуса, Марсилия Падуанского, Эколампадия, Ульриха Цвингли, Филиппа Меланхтона, Франциска Ламберта, Иоанна Померана, Оттона Брунсельзиуса, Иоанна Пупериса, Юстуса Иоанаса и Горциана[30], книги Нового Завета, напечатанные у Адриана де Бергеса, Христофа да Ремонда и Иоанна Целя, поелику таковые исполнены лютеровых и иных ересей и осуждены и прокляты богословским факультетом в Лувене.
«Равным образом воспрещается неподобающе рисовать или изображать или заказывать рисунки с неподобающими изображениями господа бога, пресвятой девы Марии или святых угодников, равно как разбивать, разрывать или стирать изображения или изваяния, служащие к прославлению, поминанию, чествованию господа бога, пресвятой девы Марии или святых угодников, признанных церковью».
«Вообще да не дерзнёт никто, — продолжал указ, — какого бы он ни был звания и состояния, рассуждать или спорить о священном писании, даже о сомнительных течениях такового, если только он не какой-нибудь известный и признанный богослов, получивший утверждение от какого-либо знаменитого университета».
Среди прочих наказаний, установленных его святейшим величеством, определялось, что лица, оставленные под подозрением, лишаются навсегда права заниматься честным промыслом. Упорствующие в заблуждении или вновь впавшие в него подвергаются сожжению на медленном или быстром огне, на соломенном костре или у столба — по усмотрению судьи. Прочие подвергаются казни мечом, если они дворяне или почтенные граждане; крестьяне — повешению, женщины — погребению заживо. Как предостерегающий пример головы казнённых будут выставлены на столбе. Имущество всех этих казнённых преступников переходит в собственность императора, если таковое находится в областях, доступных конфискации.
Его святейшее величество предоставляет доносчикам половину всего принадлежащего осуждённым, если всё достояние последних не превышает ценностью ста фландрских червонцев. Всё доставшееся на долю императора он передаёт на цели благотворения и благочестия, как он сделал это с римскими сборами.
И Клаас, удручённый, ушёл с площади вместе с Сооткин и Уленшпигелем.
XI
Год был удачный. Клаас купил за семь флоринов осла и девять мерок гороха и однажды утром собрался в дорогу. Уленшпигель сидел на осле сзади, держась за отца. Так отправились они в путь, в гости к дяде Уленшпигеля, старшему брату Клааса, Иосту, который жил неподалеку от Мейборга в немецкой земле.
Некогда, в цвете лет, Иост был добродушен и мягкосерд. Но потом, испытав много несправедливостей, он озлобился. Его кровь почернела от желчи, и, возненавидев людей, он жил в одиночестве.
Он любил поссорить двух так называемых верных друзей; и жаловал три патара тому из двух, которому удавалось крепче отлупить другого.
Он устраивал себе также такое развлечение: собирал в хорошо истопленной комнате кучу самых старых и самых злобных сплетниц и угощал их печеньями и сладким вином.
Тем, которым было больше шестидесяти лет, он давал прясть шерсть, предупреждая при этом, чтобы они отпускали себе ногти подлиннее. Он с восхищением слушал, как эти старые совы изливали яд, болтая своими злыми языками, клевеща на весь мир, хихикали, крякали, плевали, держа свою прялку подмышкой и теребя зубами доброе имя ближнего.
Когда они приходили в особый раж, Иост брал щётку и бросал в огонь: щетина загоралась, и зловоние становилось невыносимым.
Старухи нападали друг на друга с обвинениями в этой вони, кричали все разом, каждая винила другую, и, наконец, все они вцеплялись друг другу в волосы. Но Иост ещё подсыпал щетины в огонь и на пол. Когда от этой свалки, воя, дыма и пыли ничего уже разобрать было нельзя, он призывал двух своих работников, одетых как городские стражники: они набрасывались на старух, колотили их что было сил и палками выгоняли их из комнаты, точно стадо разъярённых гусей.
Иост осматривал поле битвы, покрытое лоскутами юбок, чулок, рубах и старушечьими зубами.
И грустно говорил себе:
«Потерял день. Ни одна из них не оставила в драке своего языка».
XII
Проезжая Мейборгскую округу, Клаас должен был пересечь маленький лесок. Осёл по дороге кормился колючками, Уленшпигель бросал шапкой в бабочек и тут же ловил их, не слезая с своего места на спине осла. Клаас жевал ломоть хлеба, мечтая оросить его пивом в ближайшей корчме. Вдруг издали послышался звон колокола и шум, похожий на говор целой толпы.
— Верно, богомольцы, — сказал он, — и не в малом количестве. Держись, сынок, крепче на ослике, чтобы не свалиться. Посмотрим. Вперёд, серячок, живее!
И осёл пустился рысью.
Выехав из рощицы, они спустились к полю, с запада окаймлённому рекой. С другой стороны оказалась часовня, на крыше которой возвышалось изваяние божьей матери, а у ног её две статуэтки, изображавшие бычков. На ступенях часовни стоял отшельник, с хохотом звонивший в колокол, а вокруг него с полсотни прислужников — каждый с зажжённой свечкой в руке, потом музыканты, звонари, барабанщики, трубачи, свирельщики, дудочники, волынщики и ещё несколько весёлых парней с жестяными ящиками в руках, полными железного лома; но пока все были неподвижны и безмолвны.
По дороге тесными рядами, по семь человек, подвигались пять или более тысяч богомольцев, все в шлемах и с палками в зелёной коре. Иногда со стороны появлялись новые, тоже в шлемах и с палками; они с шумом присоединялись к остальным. Так проходили они рядами мимо часовни, где подносили свои палки под благословение, получали из рук прислужников свечу и за это уплачивали отшельнику по полфлорина.
И шествие их было так длинно, что у первых уже давно догорели свечи, когда у последних они ещё еле разгорались от избытка сала.
Клаас, Уленшпигель и осёл с изумлением смотрели на это великое разнообразие животов, длинных, широких, высоких, остроконечных, стройных, важных или же вяло свисавших на свои природные подпорки. И на всех паломниках были шлемы.
Одни, вывезенные из Трои[31], были подобны фригийским колпакам[32]; другие — с красными конскими хвостами; были и с распростёртыми орлиными крыльями, хотя не похоже было на то, что надевшие их толстомордые брюханы собираются лететь ввысь. Потом шли те, у которых на голове был такой салат, от которого, за скудостью зелени, даже улитки отвернулись бы с презрением[*4].
На большинстве же были старые ржавые шлемы, напоминавшие времена Гамбривиуса[33], древнего короля Фландрии и пива; сей король жил за девятьсот лет до рождества христова и вместо шлема носил пивную кружку, боясь, как бы ему за отсутствием сосуда не пришлось отказаться от выпивки.
Вдруг загремели, завизжали, засвистели, зашипели, затрещали, загудели, забарабанили колокола, волынки, дудки, литавры, железки.
Богомольцы, видимо, ожидали этого грохота; вдруг они повернулись, стали один против другого и принялись жечь друг другу свечами лица. Поднялось чихание, заговорили палки. Они колотили друг друга ногами, головой, каблуками, чем попало. Одни, надвинув шлемы до плеч, ринулись головами на своих противников, точно бараны, и в ослеплении наткнулись на семёрку разъярённых богомольцев, которые отвечали им тем же. Другие, плаксы и трусы, скулили от колотушек, но пока они жалостно выли: «Помилуй, господи», две дерущиеся семёрки богомольцев молнией набросились на них, смяли, повалили и безжалостно пошли дальше, топча поверженных на землю плакс.
А отшельник смеялся.
Другие семёрки, сплетясь, точно виноградные гроздья, катились по откосу вниз в речку и там продолжали с остервенением драться, не охладив своей ярости.
А отшельник смеялся.
Те, что остались наверху, выбивали друг другу зубы, подставляли синяки под глаза, вырывали волосы, в клочья теребили камзолы и штаны.
И отшельник со смехом взывал:
— Валяй, ребята, кто крепче бьёт, крепче любит. Забияки бабам сладки. Воззри, матерь божья риндбибельская: вот самцы так самцы!
Это, видимо, было очень приятно богомольцам.
Между тем Клаас приблизился к отшельнику, оставив Уленшпигеля, который при виде драки хохотал и хлопал в ладоши.
— Отец, — спросил Клаас, — чем согрешили эти бедняки, что вынуждены так жестоко колотить друг друга?
Но отшельник не слушал его и кричал:
— Бездельники! Не падать духом! Если изнемогли ваши кулаки, то не устали ноги, слава богу. На то и даны вам они, чтобы удирать. Кто выбивает огонь из камня? Сталь, бьющая по камню! Что может оживить мужские способности стареющих людей лучше, чем добрая толика ударов, раздаваемых в мужественном гневе?
И доблестные богомольцы продолжали обрабатывать друг друга руками, ногами и головами. В этой дикой воющей схватке и сам стоглазый Аргус[34] не разглядел бы ничего, кроме облака пыли да кончика шлема.
Вдруг отшельник зазвонил в колокол. Барабанщики, дудочники, свистуны, трубачи, волынщики, дребезжальщики прекратили гам. Это был знак мира.
Богомольцы подбирали своих раненых. У некоторых висели изо рта распухшие от гнева языки, которые потом сами влезли обратно в своё логовище. Труднее всего было тем, которые так надвинули шлемы на головы, что не могли их стащить. Они трясли головой, но шлемы держались крепче, чем зелёные сливы на ветке.
Тогда отшельник крикнул:
— Теперь пусть каждый пропоёт Ave[35], и идите к своим жёнам. Через девять месяцев в округе будет столько новорождённых, сколько было сегодня храбрых бойцов.
И отшельник затянул «Богородицу», прочие подхватили. А колокол звонил.
Затем отшельник призвал на них благословение матери божьей риндбибельской и сказал:
— Идите с миром.
И они с криком, гамом и пением ринулись в той же сутолоке обратно в Мейборг. Старые и молодые жёны ждали их на пороге дома, куда они ворвались, точно орда солдат в приступом взятый город.
Колокола в Мейборге звонили во-всю, а мальчишки свистели, орали и гремели в rommel-pot.
Кружки, рюмки, стаканы, бокалы, бутылки сладостно звенели. И вино ручьями лилось по глоткам.
Пока шёл этот трезвон и ветер доносил из города пение мужчин, женщин и детей, Клаас, подойдя к отшельнику, стал его расспрашивать, какую божественную милость надеялись снискать эти люди столь суровым искусом.
Отшельник, смеясь, ответил:
— Видишь на крыше часовни две фигуры быков? Это память о чуде святого Мартина, который превратил двух волов в бугаёв, заставив их бодаться друг с другом. Затем он в течение часа мазал им морды сальной свечой и тёр зелёной корой. Зная об этом чуде, я купил за хорошие деньги у его святейшества патент[36] и поселился здесь. С тех пор все мейборгские толстяки и старикашки убеждены, что с моей помощью получат милость богородицы, если хорошенько подерутся между собою со свечкою в руках — это память о помазании — и с палкой — эмблемой мощи. Женщины посылают сюда своих старых мужей. Дети, рождённые после этого паломничества, сильны, смелы, дики, живы, словом, хорошие солдаты.
Вдруг отшельник взглянул на Клааса.
— Ты меня узнаёшь?
— Да, — сказал тот, — ты брат мой Иост.
— Верно, — ответил отшельник, — а что это там за малыш, который строит мне рожи?
— Это твой племянник, — сказал Клаас.
— А как велика, по-твоему, разница между мною и императором Карлом?
— Очень велика, — ответил Клаас
— Нет, очень невелика, — возразил Иост. — Он заставляет людей убивать друг друга, а я их заставляю только драться: и оба мы делаем это для нашей пользы и удовольствия.
Затем он повёл их в свою хижину, и там они угощались и пировали одиннадцать дней.
XIII
Расставшись с братом, Клаас уселся опять на осла и сзади посадил Уленшпигеля. Проезжая через Мейборг, он заметил, что стоящие на Большой площади во множестве богомольцы при виде его приходят вдруг в ярость, грозят своими палками и кричат: «Негодяй!» Причиной оказался Уленшпигель, который, расстегнув штанишки и подняв рубашонку, показывал им некую часть тела.
Заметив, что угрозы обращены к его сыну, Клаас спросил:
— Что такое ты делаешь, что они так сердятся на тебя?
— Дорогой батюшка, — ответил Уленшпигель, — я сижу себе на ослике, ни с кем не говорю ни слова, а они бранят меня негодяем.
Тогда Клаас пересадил его вперёд.
Уленшпигель стал показывать богомольцам язык. Они ругались, потрясали палками, грозили кулаками и чуть не побили Клааса и осла.
Но Клаас погнал осла рысью, так что дух захватило, и, пока за ними гнались, он обратился к сыну:
— Видно, ты родился в несчастный день. Сидишь передо мной, никого не трогаешь, а они задушить тебя готовы.
Уленшпигель засмеялся.
Проезжая через Льеж[37], Клаас узнал, что в приречной области жители страдали от голода и были подчинены суду официала[38], состоящему из лиц духовного звания. Они восстали, чтобы добиться хлеба и светских судей. Одних повесили, другим отрубили головы, третьи пошли в изгнание, ибо так велика была милость его высокопреосвященства господина де ла Марка, мягкосердечного архиепископа.
Клаас видел по дороге изгнанников, бежавших из тихой льежской стороны, и на деревьях под городом видел трупы людей, повешенных за то, что им хотелось есть. И он заплакал над ними.