Никто не ждет так сильно лета, никто не любит его так, как ждут и любят беспризорники. И кому его любить, как не им! Ведь им приходиться больше всех ходить босыми, ведь они ездят на открытых площадках, они спят на голой земле, им чаще всех нужны ручьи, ягоды, грибы, что бы утолять жажду и голод.
Летом и них одна большая забота: достать хлеб; зимой прибывает еще одна — достать тепло.
Я не знаю, как обстоит дело с теплом в других городах, а в Москве достать его беспризорному трудно. В ночлежке берут за ночевку двадцать копеек, их имеет не всякий.
В ночлежках не хватает мест и каждый вечер при впуске между ночлежниками начинается борьба за тепло. Только малые дети и матери с грудными идут в первую очередь, и никто не отталкивает их от дверей.
Котлы зимою стоят холодные, мусорные ящики на площадях наполняются снегом.
В разбитых вагонах, на вагонных кладбищах, мороз не меньше чем под открытым небом; из составов, ожидающих своей отправки, гонят кондуктора. Остается немного теплых мест, доступных зимой беспризорнику: это отделение милиции, тюрьма и детский дом. Но в них не много охотников попадать, потому что там человек теряет свою волю, там могут продержать не только злую зиму, но и любимое лето. Для всех, кто не сумеет отвоевать себе теплого места, есть еще одно — это подвалы вокзальных зданий.
Стоит вокзал, высокий и длинный, похож на океанский корабль.
У вокзала, как и у корабля есть свой трюм — подпольный этаж. Он весь в земле, глубиной сажени в две и больше. У него ни окон, ни электричества, в нем полная, поистине кромешная тьма. Вокзальный трюм пуст, посредине его идет широкий коридор, направо и налево от него камеры. В этих камерах поставлены батареи парового отопления.
Люди редко спускаются в вокзальный трюм. Иногда лишь пройдет механик проверить трубы, и быть бы трюму пустым, глухим, темным, как могильный склеп, но забота о тепле сгоняет сюда беспризорников, и здесь, в земле, под тяжестью вокзальных громад, у батарей парового отопления бурлит жизнь, идет борьба за тепло этих батарей.
В каждой камере ночует определенная группа друзей и товарищей; они все вместе и ведут борьбу за нее. Случается, другая группа спустится в трюм раньше и займет чужую камеру. Приходят хозяева, и начинается свалка… Борьба идет в полной темноте у горячих, обжигающих труб… Гудит тогда, ухает вокзальный трюм своими большими пустотами, глотками каменных коридоров. Камеру занимают победители, побежденные идут в более холодную или тесную, часто ночуют на улице, в вокзальных уборных.
Новичку извне нелегко добиться теплого места: один он не победит целой шайки, и только с согласия ее он может рассчитывать на кусочек горячей трубы.
Кроме борьбы между собой, беспризорники еще ведут постоянную борьбу за тепло с вокзальной администрацией. Раза три–четыре в неделю вокзал делает облавы на свой трюм.
К часу ночи наверху собирается группа, молодцов с десять. Солдаты проверят затворы у винтовок, агенты приготовят револьверы, пожарник — большой пылающий факел, захватят с собой Мироныча, бывшего табельщика при постройке вокзала,(он знает все пути в трюме, все ловушки), и начнут спускаться по узкой каменной леснице вниз. Мироныч командует:
— Направо! Налево!..
Спустились, не слышно того шума, который у касс, на путях…Факел как горящая шапка машет дымовой метлой. Под ногами камень, лужи воды и со стен стекает ручейками вода.
— Начнем с первой, погоним их туда!..
Открывают первую дверь, суют впереди себя факел и винтовочное дуло… Бояться, что будет нападение, но беспризорные не пытаются нападать, они слишком слабы против вооруженных людей. Они намерзлись за день и теперь спят в обнимку с трубами. По жарким телам расползлись вши и грызут. Ребята во сне скребут свою кожу ногтями.
— А ну, вставай, вставай! — гикает бравый солдат.
Беспризорники вскакивают с дикими глазами, но видя, что ничего особенно страшного нет, хотят всего только освободить трюм, начинают свертывать пожитки…
— Винт, винти, пошевеливайся! — прогоняет солдат и трясет еще непроснувшихся.
Выходят не спеша, надевают опорки, ищут барахло, пытаются укрыться в дальних углах.
— Принимай их, я буду высаживать! — кричит солдат, хватает за руки, за шею и вытаскивает босых, разопревших в холодный коридор, на камни и лужу воды.
— Один!..
— Другой!..
— Пятый!.. — считает солдат.
— Все!.. пошли дальше.
Идут в другую камеру, первых ведут с собой. Они начинают дрожать, им холодно, просят отпустить, обещают больше никогда не пользоваться теплом, но облава только покрикивает:
— Знаем, знаем. Мы вон всех в Муур представим…
— За что, за какое дело, укажи дело?!
— Муур найдет.
— Навяжет. Не навяжет, мы чисты.
Высаживают из второй и третьей камер. Толпа увеличивается, шумит, многие начинают неистово ругаться. Гудит трюм и ухает.
Все следующие камеры уже разбужены…Одни там убегают от облавы в боковые проходы. Плещется под их ногами вода. Кругом шорох, будто тысячи крыс движется в темноте. Другие лежат, ждут облавы. Они согласны и в Муур и куда угодно, лишь бы еще немножко полежать у тепла, захватить его с собой.
Скоро освободят все камеры, беспризорников набралось около сотни; трудно держать их охране и она злиться грозит оружием.
— Пусти, пускай, какое право имеешь арестовывать!
— Тише! — катиться по трюму гик охраны.
— Идем, идем! — волнуются беспризорники
Несколько человек вырываются и бегут.
— Стой, стой!
Но они бегут.
Готов ухнуть предупреждающий выстрел, но Мироныч говорит:
— Не убежат, в конце их захватим…
Идут дальше. Очищены наконец все камеры. Кордор упирается в стену, где под потолком неширокая дыра, и ее прикрывает решетка. Те несколько человек выломали решетку и убежали босые, с башмаками в руках, на снег. На путях их будут ловить стрелочники и кондуктора, но рано или поздно они выберутся в спокойное место и наденут башмаки.
Всех взятых уводят в вокзал, затем отпускают на морозную площадь: до 6 часов утра в вокзале уборка, и он должен быть свободен.
В трюме остался агент, Мироныч и факельщик. Они идут в последнее место.
В стороне от главного коридора, — нужно идти по целой сети узких и путанных проходов, — установлена одна батарея. Проход в нее настолько узок, что разойтись двоим повстречавшимся трудно. За этой батареей могут поместиться два человека. Облава знает это, но редко заходит.
— Двое, пусть лежат…
У этой батареи давно уже спит беспризорник Ванька Губан. Он отбил ее у всех, кто пытался занять, и теперь никого не пускает. За эту батарею было больше всего борьбы и драк; каждый не раз думал о ней, когда его выгоняли от тепла на снег в час ночи под частые звездочки. Но трудно осилить Губана. Парень не высок, и годов ему четырнадцать–пятнадцать, не больше, а биться с ним — надо много смелости. Широк Губан непомерно и толст. У него длинные, костлявые руки, кулаки, как шары на штанге и работает он ими не хуже паровозных шатунов. У Губана короткая шея, крепко вбитая между крутых плеч. Голова лобастая и широкие челюсти, усаженные здоровыми, чуть желтоватыми зубами. Сшибить с ног Губана невозможно, стоит он каменным быком на своих коротких ногах с длинными широкими ступнями. Никого не боится Губан в трюме, с опаской поглядывает на одного Гришку Жихаря.
Приехал Гришка недавно с Дальнего Востока. Губану не случалось с ним тягаться, а другие пробовали и летели на втором счете. Жилист, гибок, ловок Жихарь, знает он какую–то нерусскую борьбу. Ударит кого ладонью или повернет ему слегка руку, и человек стал тряпкой. Приходил раз Гришка к Губану, посмотрел батарею, и похвалил.
— По очереди здесь ночуют? — спросил Гришка.
— Я все время. По очереди…Какая очередь?
— Почему ты?
— Отбил.
— Кто отобьет, тот и ночует?
— Да, — пробурчал Губан.
— Ладно, запомним, — усмехнулся Гришка и ушел.
Говорили Губану ребята:
— Гришка тебя выбьет оттуда.
— Пусть попробует!.. — и наливались черной злобой глаза Губана, по–бычачьи упрямо сгибалась шея, точно для удара лбом.
— Кто здесь? Выходи!
— Я…
— Губан, уходи!..
— Не пойду, без меня много вышло.
— Айда, не жди, когда понудят.
— Холодно там… разопрел я…
— Представлю за сопротивление, — пригрозил агент.
Заурчал Губан и вышел из камеры.
На площади ребята его всретили смехом.
— Э, Губан и тебя выперли… Э, струсил, струсил…
Молчал Губан, мрачно озираясь, оглядывал насмешников. Были они сильны языком,
А так жидкие людишки, и Губан не стал их трогать, смолчал. Но с того раза его стали меньше бояться, Гришка Жихарь прямо обещал:
— Я как–нибудь с тобой схвачусь, Губан, вдруг камеру отобью, не худо будет? — и улыбнулся.
Веселый парень Гришка, не отделишь у него шутку от угрозы, даже грозится весело.
Губан сжал кулаки.
— Давай, хоть сичас!
— Подожди, сил наберусь
— Не наберешься, вечно тонконогим будешь.
Обиделся Жихарь, а драться не полез: стоит ли из–за слова.
Зима подымала морозов, и к январю так захолодило, что не покажи нос.
Беспризорники сильно страдали, знобили носы, уши, ноги и руки, а по ночам облавы выгоняли их из трюма на площадь.
Все двери в трюме запирались большими замками, дыру с путей заделывали решеткой, но беспризорники открывали замки и выбрасывали решетку. Злило это администрацию и облавы были жестокими, буянов не стеснялись бить.
Набрели беспризорники из других районов города, и трюм стал тесен. За места боролись, как звери, пускали в дело камни и ножи. В дальней камере все был Губан; просили его потесниться и пустить к себе одного — двоих.
— Отбейте! — вызывающе ответил он.
Отбивать никто не решился.
В морозную ночь, когда вокзал оделся изморозью и полозья саней визжали по улицам и площадям резким визгом, облава обчистила весь трюм, выгнала и Губана. Толпились беспризорные за вокзальными дверьми, не знали куда идти, а мороз забился под барахло и впивался в тело.
— Идем обратно, с путей! — крикнул кто то.
Двинулись. Перепрыгнули через забор. Был поздний час, на путях не было кондукторов и стрелочников. Беспризорники выломали решетку и потоком тел хлынули обратно в трюм. Сзади все прибывали с улиц, из вагонов, из закрывающихся чайных, трактиров. Появились новые люди, никогда не посещавшие трюма: жестокий мороз выгнал их откуда–то. Заполнились все камеры. Гришка Жихарь искал Губана.
— Губан, Ванька! — крикнул он.
— Я … — подошел Губан
— Возьми двоих с собой!
— Пусть отобьют!
— Отобьем!
— Уж не ты ли?
— Да, я!
— Жидок!
— Увидим. Эй, ребята, двое к Губану!
— Вот, получи! — Губан поднес железный кулак к лицу Гришки Жихаря.
Гришка отшиб его кулак. Из одной камеры падал свет маленькой стеариновой свечки.
— Жихарь, раздавлю! — двинулся на противника Губан.
Гришка отскочил, подставил Губану ногу и кувыркнул его на пол.
Как волчок, закрутился Губан, вскочил, сжал Гришку руками и начал ломать ему грудь.
Побледнел Гришка, изловчился, вывернул руку и ребром ладони ударил Губана по шее. Завыл Губан, закрутил головой. В темноте упали оба на камни, возились в злой схватке, ругались и скрипели зубами. Вышли все из камер, обступили плотной стеной и не вмешивались в драку. Вырвался Губан, побежал в свою камеру узким проходом. Гришка Жихарь за ним. Он бил Губана в шею, в затылок, хотел уронить, обогнать и занять камеру. Прибежали они и готовы были вновь жестко сцепиться.
В камере горела тоненькая желтая свеча и вздрагивала, как вздрагивают дети в зябкую погоду. Прислонясь к трубам, сидела женщина; на коленях у нее в тряпках лежал маленький ребенок с голыми красными ножонками. Он присосался к материнской груди, а мать следила, с каким напряжением тянул малыш молоко, и улыбалась.
Подняла женщина глаза на избитых Губана и Жихаря. Оба они молча повернулись и пошли обратно в широкий коридор, потом на пути и проспали ночь в пустом холодном вагоне. Прижимались ночью и грели один другого: незачем было бороться и враждовать, тепло было занято по праву.