В августе месяце 1941 года староста дознался: Дарья Гурко прячет в подполье кабанчика. Староста приказал сдать на следующий день утром кабанчика немцам.

У Дарьи семья такая: мужа немцы расстреляли сразу, как пришли, за то, что Сергей Осипович зажег под деревянным железнодорожным мостом воз немолоченного хлеба, и от этого мост загорелся, старика-отца немцы застрелили просто так; остались живыми свекровь-старуха и дочка Ольга трех лет.

Кабанчик был в теле, пуда на четыре. Дарья зарезала кабанчика и пригласила гостей. Гости пришли и стали есть кабана. Потом невесть откуда явился староста. Его тоже пригласили. Староста без вина не принимал пищу. Дарья отдала свекрови крепдешиновую кофту и послала ее за самогоном. Староста ел, пил и записывал названия песен, которые пели гости. Многие песни были запрещенными.

На следующий день староста пришел и потребовал кабана. Дарью отвели в полицию вместе со свекровью и дочкой. В полиции ее били деревянной лопатой, которой веют хлеб. Потом ее, свекровь и дочку погнали в город Логойск в гестапо. В гестапо Дарью били резиновыми ремнями. Из Логойска погнали в минскую тюрьму. Свекровь умерла в Логойске: она не выдержала резиновых ремней. А Дарья все стерпела. Она шла по пыльной дороге, несла на руках дочь и шаталась. На окраине Минска к ней подбежала какая-то женщина, вырвала из рук дочь и крикнула: «Я сохраню, не сомневайся».

Кожу на теле Дарьи содрали немцы резиновыми ремнями, она думала, что всё равно умрет на дороге, и отдала дочь.

В Минске Дарью посадили за ограду из колючей проволоки. Здесь было столько людей, что даже лечь негде. Ела Дарья картошку, которую немцы выставляли в деревянном корыте, одно на всех. Опухшие ноги ее стали лопаться на подошвах, она к этому корыту подползала на четвереньках. Осенью тех, кто остался в живых, послали заготавливать торф. Люди были такие слабые, что тонули в ямах, откуда брали торф. На зиму заключенных перегнали в лес — заготавливать дрова. В лесу многие замерзли насмерть. Весной Дарью отправили на кожевенный завод. Здесь она в бадьях мыла кишки, которые немцы, как и всё, увозили к себе. На заводе Дарья заболела, у нее образовалось заражение крови. И даже когда она вся пылала огнем, ее все-таки заставляли работать. Немец-мастер бил ее пружиной, которая, растягиваясь при взмахе, доставала человека, если он стоял даже в трех шагах от мастера. Дарья не умерла.

Прошло два года. Заключенные работали у немецкого помещика, которому были отданы усадьба и прилежащие земли, где раньше помещался дом отдыха трудящихся Минска. Днем заключенные работали, ночью их сгоняли в концлагерь на песчаном карьере. От усадьбы до карьера четырнадцать, километров. Дарья сплела как- то ивовую корзину. Эту корзину увидела кухарка помещика, немка, и велела Дарье сплести такую же корзину, но только побольше. Дарья сплела корзину. Немец- часовой знал о заказе и разрешил Дарье отнести корзину кухарке. Дарья вошла в комнату кухарки с корзиной и увидела, что она спит. Тогда Дарья поставила корзину на пол, а кухарку задушила и бежала.

Сорок человек из концлагеря немцы расстреляли. Дарью поймали в Минске, где она собирала милостыню, притворяясь глухонемой. Теперь она очень хотела жить, хотя раньше все время хотела повеситься и два раза топилась в торфяной яме, но оба раза ее спасали. В ночь перед приходом в Минск Красной Армии заключенные в районе военного городка разбежались, и немцы не успели убить их. Вместе со всеми убежала и Дарья Гурко.

В сожженной немцами деревне Михеды, километрах в сорока пяти от Минска, мы встретили Дарью Гурко.

На опаленной земле, у развалин печей, сидели люди. И не было слез у них на глазах. С животворящей деловитостью они складывали шалаши из досок, с великим упорством обживая родимую и разоренную землю. И в тишине белых сумерек громко и властно звучал женский голос:

— Ребят общим котлом кормить надо. Мы от сухомятки не обезживотим, а детишек в заморе держать никак не позволю. У кого что есть, выкладывай.

Потом тот же голос мы слышали на дороге, где саперы выискивали мины:

— Если вам, ребята, недосуг по хлебам пройтись, так вы укажите, как мины вытаскивать, а я бабам объясню, мы и сами справимся, а то немец хлеба заминировал и нам к ним ходу нет.

Потом мы слышали песню у костра. Ее пел все тот же женский голос. Когда подошли к костру, мы увидели женщину, худую, с темным, глиняного цвета лицом, в заплатанном, изношенном донельзя рубище, но когда она взглянула на нас, мы увидели глаза ее. И столько в них было чего-то необыкновенного, какого-то особенного, сильного внутреннего света — выражения ума, власти и воли к жизни, — что невольно слова любопытства застряли в горле. Но она, словно угадывая, спросила насмешливо:

— Что, товарищи командиры, небось, дивитесь? Пришла баба из немецкой тюрьмы, Вместо дома — уголья, а она песни поет?

И вдруг лицо Гурко изменилось, еще больше потемнело, и она глухо произнесла:

— Я при немцах не плакала, не жаловалась. Но, что за эти три года было, век помнить буду. Только вы мне объясните: с чего бы лучше сразу начать, чтобы все аккуратно получилось? Я тут сейчас вроде советской власти. Меня, как самую закаленную, другие семейства над собой поставили. Уборка будет — большая забота. Инвентарю — раз, два — грабля и лопата. Нужно идти в лес немецкую трофею искать.

— Вы бы сейчас как-нибудь устраивались, ведь нельзя в земляной яме жить.

— Почему нельзя? — удивилась Гурко, — Можно. Вы еще не знаете, как жить можно. Мне главное сейчас вот… Это спасибо для вас сделать, которое земля сготовила. На словах-то каждый привет и здрасте, а мне руками доказать необходимо. Хоть битая, да не согнутая. Мне охота советской власти не в прекрасной жизни, а сейчас трудом оплатить. А то, выходит, вы освободители, а мы кто?

— Гордая вы.

— Мне война гордости прибавила. И, может, я сейчас на нищенку похожа, но я не несчастная. Я свою силу теперь сполна знаю: чего могу и чего не могу. Вы того не знаете, чего теперь баба от счастья своего сделать сможет. Я теперь в самой своей силе. И знаю, как словом в человеческое сердце попасть и чего хочешь с ним после этого сделать.

Мы спросили у Гурко, в чем она сейчас нуждается. Она сказала:

— Сейчас в лесу немецких коней раненых нашли. Так я думаю паренька в часть за мазью послать или, может, сами отваром из побегушки выходим. Вам, видать, мазь самим нужна.

И только прощаясь с нами, Гурко шепотом попросила:

— Дайте, пожалуйста, мне такую книжку, где бы описано всё было, что делали советские люди за это время, как они такую силу набрали, а то у меня спрашивают, а рассказать не могу, не знаю, и от этого совестно, неловко перед людьми, которые меня так уважают и даже избрали председательницей. Так будьте любезны, если с собой не имеется, пришлите. Может, у нас почта не будет работать, так я и в Минск пешком схожу. Книга эта нам больше, чем хлеб, сейчас нужна. Вот как нужна эта книга.

* * *

…Через полтора месяца снова ночью мне пришлось проезжать по этим же самым местам. Словно белые цветы, висели звезды, воздух крепко пропитался запахом влажной травы, и казалось, что этот запах исходит от прохладного синего неба.

Приближаясь к знакомому пепелищу, я вдруг увидел силуэты каких-то построек. Раньше ведь здесь ничего не было.

Вынырнувший из темноты старик-сторож с немецким карабином в руках с достоинством объяснил мне, что постройки возведены недавно.

— Кто же плотничал?

— А бабы, — сказал сторож, — из города Ярцево к нам приехали, плотничья бригада. Курсы кончили, теперь ездят, строят. А вот колодец трехсаженный лично Дарья Михайловна в порядок приводила. На веревке спускалась.

— Это кто — Гурко, Дарья Михайловна?

— Они самые, почтительно сказал сторож, — вы, извиняюсь, кушать не желаете? А то вполне свободно. Зерно теперь не в ступке толчем. Дарья Михайловна мельницу наладили.

— А где она сейчас?

— На большую дорогу поехала. Тут из неволи немецкой люди освобожденные домой идут — смоленские, всякие, — одним словом, русские люди. Так она их к нам приглашает.

— И остаются?

— Нет. Каждого на свое место тянет. Но заходят — на неделю, на две. И не столько из-за харчей, сколько от нетерпения к земле склониться, потрудиться, приласкать, прибрать ее. Очень восхищенно человек сейчас работает, — старик закурил, пряча огонек спички в ладони. Потом вдруг оживленно спросил меня: — А вот, знаете, что потом будет? Пойдет Красная Армия после германской земли обратно, ступит снова на свою землю, которую она для нас добывала, не узнают ее бойцы, удивятся. Потому удивятся, что мы ее приберем к этому дню, как к празднику, и будет она снова живая, пышная. Вот тут нам и скажут бойцы: «Привет!» А мы столы на улицу выставим и полную норму угощения.

Старик замолчал, помедлил, потом тихо пояснил:

— Это Дарья Михайловна такое придумала, — и с волнением в голосе добавил: — Вот ведь как красиво придумала!

1944