Ночь сырая, тяжелая. Когда проезжает машина, в узком лезвии прищемленного света на мгновение возникают дождевые нити. Потом снова мрак.
Дорогу размозжили танки, размыло дождем. Она стала корытом, наполненным черным тестом.
Колонны барахтаются в этой грязи. Тяжелые камни высоко прыгают из-под скребущих гусениц тракторов; иногда из камня, как при ударе кресала о кремень, вылетают искры.
Под плоские, бешено бегущие траки гусениц артиллеристы бросают стволы деревьев. Мокрые щепки, как осколки, летят во все стороны. Орудия шатаются, и тогда артиллеристы подпирают мокрыми плечами их смертельную тяжесть.
Усталые пехотинцы идут по обочине дороги мимо брошенных немецких окопов, наполненных желтой водой. Но, проходя мимо артиллеристов, пехотинцы с уважением оглядываются на них.
В расположении немцев подымаются в воздух и долго висят пучки встревоженных осветительных ракет.
А встревожиться есть от чего.
Все эти фронтовые дороги гудели низкими голосами, как басовые, гигантские, туго натянутые струны, от идущих по ним бесконечных колонн.
А с рассветом дороги оказались пустыми.
Тяжелые орудия притаились в роще.
Пока командир батареи Смирнов выбирал место для артиллерийской позиции, бойцы, безмерно уставшие после ночного марша, отдыхали, лежа на мокрой траве.
Наводчик Василий Грачев — жилистый, занозистый, горячий. Ящичный Горбуль — могучего сложения, склонный к полноте. Застенчивая улыбка постоянно блуждает на его юношески пухлых губах.
В бою прямым попаданием вывело из строя большую часть расчета. Грачев и Горбуль остались вдвоем у орудия. Тяжелые танки шли на батарею. Восемь танков уничтожили они вдвоем прямой наводкой. Но тягач был разбит, снаряды израсходованы. Грачев послал Горбуля на высотку, где находился минометный расчет. Горбуль вернулся один. Он принес два ящика мин и сказал, что бойцы погибли, миномет разбит. Мины он принес для того, чтобы подорвать ими орудие.
Грачев сказал:
— Еще чего! — и стал рассматривать мины.
Ночью цепи автоматчиков пошли на одинокое орудие. Горбуль терпеливо стрелял из винтовки, а Грачев ругался и хотел что-нибудь придумать. Когда воющие немцы были совсем близко, Грачев схватил Горбуля за руку и, подавая ему увесистую мину, сказал строго:
— А ну, брось подальше!
Горбуль покорно, как он делал все, что ему приказывал Грачев, взял в руку мину и, резко откинувшись, швырнул ее. Пригнулся он только потому, что Грачев с силой прижал его голову к земле. И мина разорвалась. Тогда Грачев стал подавать мины Горбулю, а Горбуль бросал их размашисто и сильно. Когда мина не разрывалась, он виновато бормотал:
— Видно, на мягкое попала. А ну, дай еще, я на другое место кину.
Они отбили атаку. Пришла помощь. Горбуль сказал, что он отмахал руку, но драться может. Грачев пошел отыскивать трактор и скоро явился, но не с трактором, а с грузовиком, где были снаряды. Теперь втроем они снова продолжали вести огонь. Втроем потому, что Грачев не отпустил обратно шофера.
И на этом привале Грачев был таким же деятельным и предприимчивым, как и всегда. Он разыскал сено и принес его целую охапку.
— Мягкая будет постель, — сказал обрадованно Горбуль и пошел за сеном.
Но Грачев не стал ложиться на свое сено. Он свалил его возле запачканного грязью, орудия. Грачев был начальником правой станины. Сначала он вытер ее сеном. Потом набрал в котелок воды и вымыл станину. Тряпкой он протер банник, приданный его станине досыльник, кувалду и лом-лапу.
Когда Горбуль вернулся с сеном, Грачев сидел на пне, поросшем древесным грибом, похожим на лошадиное копыто, и, озабоченно поджав губы, зашивал разодранную на плече гимнастерку.
— Красоту наводишь? — спросил Горбуль.
Грачев сказал:
— Я еще бельишко постирать нацеливаюсь, запотело очень.
— Не говори, — сказал Горбуль, — все кости болят. — И, охнув, повалился на сено.
Но вдруг взгляд его остановился на орудии. Горбуль приподнялся, сел, долго пытливо смотрел на склоненное притворно-кроткое лицо Грачева, потом стал поспешно обуваться. Забрав сено в охапку, Горбуль еще раз сердито оглядел Грачева. А Грачев, делая вид, что ничего не замечает, отложил гимнастерку, взял лопату и пошел отыскивать место, где можно отрыть криничку, чтобы постирать в ней белье.
Через полчаса Горбуль разыскал Грачева у этой кринички. Тяжело отдуваясь, Горбуль сказал:
— Ловко ты меня прижучил.
— Я тебя не жучил, — тихо сказал Грачев. — У каждого своя совесть.
Горбуль сел на землю и, глядя на руки Грачева, сказал с сердцем:
— Вот воюем мы с тобой год вместе И хоть я тебя ничем не хуже, а всегда выходит. — вроде как хуже. И почему это?
Худое лицо Грачева с большими, темными от загара, ушами покраснело, глаза сузились. Он положил на траву свернутую в жгут мокрую рубаху, вытер руки и сказал звенящим голосом:
— Я немцев скорей убивать желаю, понятно?
— Это все хотят, — сказал Горбуль, повернувшись к Грачеву своим большим и сильным телом. — Не об этом речь.
— Нет, об этом, — сказал Грачев гневно. — Я тебе ветошь перед маршем дал, которую у хозяйки выпросил. А ты ее куда девал?
— Так она ж вся в дырах, — сказал Горбуль. — Ну, забыл на привале, ну и что ж?
— А то, — зловеще сказал Грачев, — что эта ветошь’ на вате, а вата хорошо воду держит, а если опять придется беглый огонь вести, ею хорошо орудие остужать.
Горбуль смутился и сказал примирительно:
— Ну, ладно, твой верх, мой недолет.
Грачев, смягчившись от просительного тона, но еще не желая мириться, сказал:
— Я себя умником не считаю. Но за войну я себе одну мысль придумал. — Он помедлил, посмотрел на небо, где кружил немецкий корректировщик, прозванный за свою форму «костылем», и сказал, не меняя позы, не опуская глаз: — Люди теперь машинами воюют. — И поспешно добавил, боясь, чтобы Горбуль не перебил: — Винтовка тоже машина. А наше орудие — совсем машина.
— Ну и что? — перебил его все-таки Горбуль.
— А то, — уверенно сказал Грачев, — машина в руки даром не дается, если об нее все руки не изотрешь. — И неожиданно закончил: — А ты человек мягкий. Ты себя мучить не любишь. Ты воевать на одном азарте хочешь. По тебе, война — только драка. На огневой ты королем ходишь, а на марше лопату в руки взять брезгаешь.
Горбуль приподнялся и сипло спросил:
— Так кто же я после всего этого, по-твоему?
Грачев тряхнул рубаху и спокойно сказал;
— Необдуманный человек, вот ты кто!
…Командир указал, где нужно оборудовать огневую позицию.
Выкопав нишу и две щели по бокам ее, бойцы, вкатив орудие, замаскировали его. На свежесрубленные стеллажи уложили снаряды, с левой стороны на припасенную Грачевым доску поставили стаканы с зарядами, другой доской прикрыли стаканы, чтобы не проникала внутрь сырость.
Верный себе, Грачев натаскал в нишу лапок ели и устлал ими землю, как ковром. Затем сходил к своей криничке и принес воды на случай, если придется при большом огне остужать нагретый ствол орудия.
Было жарко, знойно. Желтый горячий солнечный свет, проникая сквозь листву деревьев, красился в зеленый цвет, как от абажура, но от этого он не становился прохладнее. Облака в небе казались тоже теплыми от жары. В расположении немцев стояла какая-то притаившаяся тишина.
Горбуль, верный своей натуре, когда вкатывали орудие, показал всю свою силу и в заключение кувалдой лихо с нескольких взмахов заколотил в землю сошники разведенных станин. Успокоившись, он улегся в куцем шалаше так, что его ноги торчали наружу, и курил, глядя на небо, на облака, желтые и теплые в вершинах, а внизу уже покрытые холодной копотью надвигающихся сумерек. И поза его была настолько безмятежной, что видно было сразу: этот человек решил по крайней мере сто лет прожить и поэтому никуда не торопится.
Ночью немцы открыли орудийный огонь.
Сначала раздавался глухой звук, будто кто-то далеко ударял пинком в днище пустой бочки. Потом слышался сухой шорох, — это летел снаряд. Шорох нарастал, приближался, как ветер, несущийся по вершинам деревьев высохшего, мертвого леса. Затем раздавался хрустящий звук разрыва, и тугая воздушная волна толкала, как подушка.
Артиллеристы, сидя в шалашах, прислушивались к полету снарядов и шутили, когда снаряды не разрывались и плюхались на землю, резко прерывая скрежещущий стон полета. А когда после одного выстрела раздался непонятный режущий вопль, словно в воздухе летело какое-то страдающее животное, и послышался очень глухой звук разрыва, бойцы захохотали:
— Этак они своих перелупят!
— Поясок со снаряда соскочил, вот он кувырком и чешет на свой край…
— Портит кто-то фрицам товар!
— С нашей продукцией такого сраму не бывает!
И артиллеристы курили, лежа в шалашах, и обсуждали немецкую стрельбу насмешливо и деловито.
В светлом, большом, чистом небе светили большие зеленые звезды, похожие на бортовые огни самолетов. В шалашах пахло банными вениками от увядающих листьев.
Грачев, положив на лист бумаги ладонь с растопыренными пальцами, учился писать в темноте, так как хотел стать разведчиком-вычислтелем. Работа огневика казалась ему слишком спокойной. Горбуль, лежа на спине, говорил медленно, со вкусом, только для того, чтобы поговорить, не особенно задумываясь над смыслом того, что он скажет.
— Это правильно насчет презрения к смерти, — приятным грудным голосом гудел Горбуль. — Чего ее бояться! Но и зря думать о ней не стоит. Вот он сейчас пристрелку кончит и накроет. А зачем я себя по этому поводу тревожить буду! Лучше я о чем-нибудь интересном буду думать.
В темноте не было видно лица Грачева. Но, судя по тому, как он ерзал на своей лиственной подстилке, понятно было, что каждое слово Горбуля раздражающе жгло его.
— Вася, — сказал Грачев тихо, но чувствовалось: он с трудом сдерживается, — знаешь, чего я сейчас тебе хотел бы?
— Ну?
— Я хотел бы сейчас, — сказал Грачев ожесточенно, — чтоб немцы тебе руку или ногу оторвали.
— Ты что? — сказал Горбуль.
— Ничего, — сказал Грачев.
— Да за что же? — обиженно спросил Горбуль.
— Сдоба из тебя прет, — громко сказал Грачев. — Сдоба прет, а злости настоящей нету. И про смерть ты тут рассуждаешь глупо, как тетерев. Гордишься, что помереть готов; Нет, друг, ты сначала отработай за жизнь. — И, стуча кулаком по ладони, Грачев произнес раздельно и самоуверенно: — Ты заставь фрицев тебя не баш-на- баш брать. Ты до последней капли своей с ними торгуйся. Они двух положат — ты третьего требуй. Третьего положат — четвертого греби. Холмом себя накидают. И ты на этот холм ногами заберись да крикни: «Мало!» Да еще одного своими руками придуши. А когда уж в самое сердце войдет, вались и норови на голову кому-нибудь свалиться, чтобы и этому, последнему, шею сломать. Вот тогда я тебе скажу: «Мое почтение».
С немецкой стороны глухо и отдаленно стукнуло орудие. Грачев прислушался к тому, как со скрежетом и шелестом пролетел снаряд.
Снаряд разорвался рядом. Шалаш пошатнулся от удара воздуха.
Грачев стряхнул с колен листья и сказал:
— Если бы можно было глаз вынуть и снаряду в запал вставить, чтобы он немца, как зрячий, бил, я первый свой глаз вынул бы.
Горбу ль нащупал спички, прикурил и тихо добавил:
— А мне так оба для такого дела не жалко. Я на бандуре лихо играю. Мой кусок хлеба всегда бы при мне был.
…В семь часов утра командир батареи приказал приготовить орудие к бою. Расчеты стали по своим местам. И в это мгновение люди изменились: они стали совсем другими.
Припавший к панораме, Грачев был спокоен, как бактериолог, выслеживающий с помощью микроскопа чумную бациллу.
Горбуль, держа легко и нежно, как младенца, на согнутой в локте руке сорокатрехкилограммовый снаряд, с улыбкой глядел на командира.
Щелкнул открывшийся замок. Легко вошел снаряд. Казенную часть заполнил стакан с зарядом Снова щелкнул замок. Командир орудия взялся за боевой шнур. Рывок. И с гулом удаляющегося курьерского поезда снаряд помчался на запад.
Немецкая батарея два раза накрывала огнем нашу батарею. Рощицу сильно порубили осколки На стволе орудия шипели мокрые тряпки. Звено бомбардировщиков пикировало на батарею, и земля, ушибленная бомбовыми разрывами, покрылась вокруг круглыми ямами воронок.
Горбуль во время налета не полез в щель. Он сидел на станине, широко расставив ноги, и отдыхал, пока вокруг него с отвратительным визгом летали осколки.
Но потом, когда расчет снова стал по местам, Горбуль оглянулся на правую станину, где он сидел, и, наклонившись, стал поспешно затирать ладонью кровь на ней. Поймав взгляд Грачева, он виновато объяснил:
— Мне шматком железа спину задело. Закапал маленько. Но я же вытер! — и в доказательство показал мокрую ладонь.
И с прежней бережной легкостью Горбуль подавал снаряды.
Обстрел позиции немцев длился час двадцать минут. За это время Горбуль подал сто десять снарядов. Несмотря на тяготившую его рану, на лице Горбуля блуждала веселая и счастливая улыбка.
В сумерки батарея снялась с огневых позиций и начала преследовать отступающего врага.
Когда батарея проезжала мимо того рубежа, который она накрывала своим огнем, бойцы с уважением и гордостью подмигивали друг другу, кивая на черные, вывороченные из земли, развалины обугленных немецких блиндажей.
Горбуль, сидя на тракторе, дремал, склонив свое толстое доброе лицо на плечо Грачеву, а Грачев, придерживая прыгающее на ухабах многопудовое тело своего приятеля, говорил язвительно и сурово:
— Ты бы храбрость выказывал, если бы она людей на что-нибудь звала. А то уселся, ноги растопырил: вот, мол, какой я заговоренный, меня никакое железо не берет. И хорошо, что шваркнуло. Еще мало: надо бы сильнее, чтобы жиру у тебя поубавилось.
А Горбуль сонным печальным голосом просил:
— Ну чего ты меня все шпыняешь? Чего?
1942