Пятнадцать бойцов и офицеров стояли во дворе, выстроившись в одну шеренгу. Начищенные трофейной ваксой сапоги и ботинки ярко блестели. А на лицах было такое напряженное и строгое выражение, какое бывает только перед атакой.

Полковник Бобров брал из рук адъютанта белую коробочку, вынимал из нее сияющий орден или медаль и прикреплял на грудь героя.

Что полковник говорил при этом, было плохо слышно. Деревенские ребятишки, собравшиеся возле плетня, как только полковник пожимал награжденному руку, начинали кричать «ура» и хлопать в ладоши.

Двор, где происходило награждение, был завален щебнем, битыми кизячными кирпичами, усыпан стреляными гильзами, а на огороде лежали убитые, еще не убранные после боя немецкие пулеметчики.

Конечно, когда в Кремле вручают ордена, там все торжественнее. Но, думается, где бы ни получал человек орден, волнение его будет одинаково сильным, а чувство восторга ничуть не меньшим.

Когда полковник подошел со звездой ордена Славы к одному из бойцов, я увидел, как побледнел тот и на шее его вспухли вены. И когда полковник прикрепил к гимнастерке бойца орден, — вместо того чтобы отчетливым, бодрым голосом сказать: «Служу Советскому Союзу», солдат этот, низко склонив голову, вдруг резко повернулся, прижал ладони к лицу и побрел в сторону, спотыкаясь, как слепой.

Я слышал, как полковник Бобров делал строжайшее внушение офицерам, входившим в его блиндаж на наблюдательном пункте, только за то, что фуражка была откинута на затылок или звездочка находилась не строго перпендикулярно переносице, хотя для того, чтобы попасть на НП, приходилось ползти метров двести буквально на локтях: мины шлепались здесь так часто, что, когда человек полз, под руками и ногами его звенели камень и осколки, и неизвестно, чего здесь было больше — камней или осколков.

А тут полковник бровью не двинул, глазом не покосил. Взяв очередной орден у адъютанта, он вручил его следующему герою, словно ничего не случилось, сиплым веселым голосом произнес слова поздравления с высокой наградой.

Не только награждаемые, но даже мальчишки, стоявшие у плетня, почувствовали все благородство и такт полковника, и они тоже сделали вид, что ничего не заметили.

Только маленькая встревоженная девочка, догнав спотыкающегося бойца, спросила его испуганно и нежно:

— Дяденька, може, вы испить хочете, так дойдемте до моей хаты.

Торжество кончилось. Я спросил полковника, знает ли он того бойца, который так взволновался при вручении награды. Полковник обиделся и сказал:

— Я всех хороших солдат знаю. Что я — первый год ими командую? Сколько земли вместе прошли.

И, став снисходительнее, он объяснил, оставаясь все-таки сердитым: это солдат высокого класса, мастер-радист.

— Только вот у него сложение слабоватое!

— А зачем ему сложение? Он головой работает, как Эдисон. Познакомьтесь, советую.

И вот мы сидим в траншее, накрывшись плащ-палаткой, а сержант, кавалер ордена Славы второй степени Владимир Антонович Логостев, при свете электрического фонаря кисточками и тряпочками чистит от набившейся пыли механизмы рации, что стоит на дне траншеи на разостланной шинели.

Логостев — радист. С рацией на плечах и с автоматом в руках он следует всюду за начальником артиллерии — гвардии подполковником Пименовым. Примостившись где-нибудь на гребне высоты или на скате ее, он посылает в эфир приказания батареям, какие отдает, подполковник Пименов.

Подполковника Пименова отличает страстное любопытство ко всему тому, что творится в расположении противника. Поэтому он идет туда, куда идти очень опасно, но откуда зато очень хорошо видно.

Правда, Пименова сопровождают также линейные связисты. Но там, где работает Пименов, много огня и осколки слишком часто рубят проволочную связь.

Пименов предпочитает эфир: ведь как по эфиру ни бей, радиоволну не испортишь.

Сидя на наблюдательном пункте, пощелкивая линейкой после каждого залпа немецких орудий, Пименов отвечает на немецкие снаряды артиллерийским ударом такой точности, что немцы, ошалев, начинают переносить огонь по всем подозрительным возвышенностям, где, по их мнению, может сидеть этот беспощадный русский корректировщик.

Понятно, что земля вокруг становится дыбом и работать в таких шумных условиях на рации трудно.

Но чудесными качествами одарен Логостев.

Он очень волнуется, а проще говоря, трусит, когда со своей рацией на плечах пробирается вслед за Пименовым на наблюдательный пункт. Но стоит Логостеву открыть рацию, включить электрические батареи и начать настройку, он тотчас все забывает и с самозабвенным самолюбием и упорством, отчеканивая каждый штришок передаваемых приказаний, несмотря на любые помехи, пробирается своим тоненьким радиоголосом сквозь рев и грохот самого могущественной артиллерийского наступления. И в этом его торжество. И поэтому он уже ничего не боится и, становясь одержимым, чувствует себя победителем в эфире.

А ведь помех очень много в его работе. Кроме горячих осколков рвущихся снарядов, немцы засоряют эфир работой своих станций. Но и тут виртуозный мастер Логостев точно и спокойно передает цифры команды. И каждая эта цифра, воспроизведенная на батареях, в прицельных приборах, становится для немцев роковой.

Однажды в блиндаже, где Логостев сидел и работал, обвалилась после попадания бомбы кровля. Логостева завалило землей и бревнами, но рация оказалась неповрежденной. И когда Логостева откопали, он, вместо того чтобы сказать «спасибо», грубо потребовал не мешать ему.

Во время одного очень сильного артиллерийского налета противника Логостев час пролежал на земле, прикрывая телом рацию, и получил несколько осколочных ранений.

Когда Логостева подняли, перевязали и стали спрашивать, как он себя чувствует, Логостев, озабоченно рассматривая рацию, ответил:

— Все в порядке, даже обшивку не поцарапало. Вот повезло!

Как-то пришлось ему работать в болоте, покрытом желтой, пенистой, прокисшей водой. Чтобы не замочить электробатареи, Логостев сел в эту воду, поставил себе на ноги рацию и так работал всю ночь. И потом он не мог встать, потому что сильно застыли и онемели, ноги.

…И вот мы сидим сейчас с Логостевым под плащ-палаткой и разговариваем.

Логостев рассказывает про себя скупо и неохотно. Приходится выпрашивать у него каждое слово.

— По профессии я, видите ли, экономист. Работал в Наркомпищепроме. Но если правду сказать, так радиолюбительское дело у меня все время поглощало. Отражалось это, конечно, и на работе, и на семье также. У меня была прекрасная комната на улице Горького, но, как троллейбус пошел, начались сильные помехи в приеме. Я поменял эту комнату на комнату в Удельной, под Москвой. Для жены это целая трагедия. Представляете: на работу — на поезде, вставала чуть свет, а ведь она была коренная москвичка. Ну и на материальном уровне эта любительская страсть тоже отражалась.

Чудесной схемы коротковолновый передатчик я у одного композитора, тоже любителя, увидел. Чистота работы, ширина диапазона — необычайные.

Ну, жена беличью шубу продала. Она, бедняжка, не любила радио. Даже точнее: ненавидела.

По ночам работал. Знаете, с любой точкой связывался. Довольно популярным любителем стал. У меня этими квитанциями со всех географических пунктов все стены заклеены были. А днем — служба.

Когда ребенок у нас родился, решил радио бросить. Но тут во время одного большого перелета я одним из первых сигнал бедствия принял. Побежал тут же ночью на почту, позвонил по телефону, сообщил. Потом телеграмму с благодарностью получил. Показал жене. Она прочла, подумала, потом сказала: «Нет, не нужно продавать аппаратуру, Володя. Работай. Вовка подрастет, я буду работу на дом брать. Все хорошо будет».

На фронте я вначале телефонистом работал. Ну, приходилось по-всякому. И вот ночью часто во время дежурства мысли приходили. О жене думал, о сынишке.

Особенно о жене. Сына я мало видел. И думаю: как это я не смог жене моей жизнь украсить за все, что она для меня сделала? Ну, про шубу, конечно, вспомнил, про комнату. Тяжело было думать и сладко вместе с тем. Ведь есть же удивительные такие, преданные нам женщины. Они как святые становятся, когда здесь, на фронте, о них думаешь. Вот она, супруга моя, если хотите взглянуть.

На фотографии я увидел лицо женщины с большими, немного грустными глазами, гладко причесанную, в простой ситцевой кофточке.

— А как вы радистом стали?

— Убили у нас одного радиста. Ну, я доложил капитану, он — полковнику. Полковник на мою фигуру посмотрел и скептически отнесся. Но я ему квитанции показал. Очень спешил, когда на фронт уходил, а все-таки в первую очередь квитанции эти в мешок сунул, а уж потом карточку жены. Смешно это все, как вспомню. Ну, начал работать. И тут, может и неловко говорить после того, что я вам о своей жене рассказал, но до того я снова увлекся своей работой, что письма стал домой редко писать. Снова — как одержимый стал. А она тревожилась, в политотдел дивизии телеграфные запросы посылала.

Логостев задумался, замолчал. Но потом он вдруг тряхнул головой и сказал вызывающе громко:

— Вы, когда награждали меня, присутствовали? Видели, как я перед полковником, перед бойцами нервы распустил? Так я вам скажу: не орденом я был взволнован. То есть, конечно, орденом, вернее, мыслью одной, связанной с тем, что я орден получил.

Вот скажите: если бы у меня была другая жена, не такая самоотверженная, чуткая, любящая, способная на все лишения, которым я ее подвергал, — разве я мог бы быть таким специалистом, каким я, вы сами знаете, являюсь? Нет, не мог бы. Увлекся любительским делом, но ведь потом бы бросил, если б другая была. Быт-то ведь он всегда останется бытом.

В возбуждении он не заметил, как встал и плащ-палатка, прикрывавшая рацию, сползла. Кто-то из темноты закричал:

— У кого там свет, гаси!

Логостев быстро наклонился, погасил фонарик и уже тихим голосом, в котором снова почувствовалась грусть, закончил:

— Если руководиться по-настоящему, одними чувствами, так этот орден Славы нужно моей жене послать. Именно она его в первую очередь заслужила…

Где-то далеко слышалось тяжелое гудение танков, идущих на исходные. И почти над нашими головами прорычали в воздухе штурмовики. Они шли в бой, могущественные, стремительные.

И где-то недалеко от этого поля сражения, верно, сидел сейчас с ящиком, наполненным хрупкими механизмами, такой же радист, как Логостев, и мастерски воевал в эфире, чтобы удар, наносимый с земли и воздуха, пришел в то время, когда враг меньше всего его ждет, и в то место, где он придется намертво.

1944