В сентябре 1941 года на юхновский аэродром приехали военные корреспонденты. Здесь базировались бомбардировщики ТБ-3. Эти пожилые машины уже во время финской кампании летали только во фронтовые тылы.

На первый взгляд машины поразили меня своей огромностью. Они были монументальны. Экипажи обслуживающих состояли из старейших летчиков. Движимые привязанностью, они приписывали своим самолетам самые сверхъестественные качества.

Вначале я принял это как беззастенчивое хвастовство, и только потом понял, что это было безграничным мужеством.

В то время мы, молодые военные корреспонденты, чувствовали себя стесненными тем, что не подвергаем себя повседневно всем опасностям, которым, как нам казалось, необходимо было подвергать себя, чтобы заслужить уважение бойцов и офицеров к нашей профессии. И многие из нас, руководимые этим чувством, ходили в боевые операции, и не все возвращались из них.

Мне нужно было написать очерк о летчике, капитане Филине. И я старался убедить командира части, что для очерка мне нужны художественные детали, а их можно добыть только из личных ощущений.

Командир колебался, но потом сказал:

— Хорошо, летите. Только придется снять одну бомбу. Хочется, чтобы правдиво о нас написали, сейчас это очень важно.

Это была высокая цена правды, и для того, чтобы понять ее, нужно вспомнить те дни.

ТБ-3 летали только ночью. Зенитный огонь им был почти не страшен. Немецкие зенитчики работали с упреждением, рассчитанным на скорость современных машин. Небольшая скорость ТБ-3 путала немецких артиллеристов.

Для встречи с ночными истребителями имелось два пулемета, третий, дисковый ручной лежал в проходе возле правого пилота.

До вылета у меня оставался впереди почти целый день.

Скитаясь по аэродрому, я встретился с московскими ребятами, добровольно вступившими по призыву ЦК комсомола в десантные группы.

Они ждали сегодня своего первого вылета на боевую операцию.

Выглядели они очень живописно. Гранаты заткнуты за пояс, из карманов торчат ручки пистолетов. Большие кинжалы в черных ножнах.

Они напоминали своим видом партизан времен гражданской войны и, видимо, гордились этим.

Им было приказано отдыхать до вылета. Но отдыхать они не умели.

Здесь было то взволнованное веселье, которое бывает за кулисами во время постановки спектакля силами самодеятельного клубного кружка.

Да, пожалуй, у них у всех было такое чувство, будто они должны играть роль героев, и единственная опасность, которая угрожает им, это забыть слова, которые нужно произносить при этом.

Здесь находились также две девушки. Только они послушно старались спать и каждый раз поочередно возмущались, требуя тишины.

Но когда возникала тишина, какая-нибудь из них стаскивала с головы ватник и, приподнимаясь, тревожно спрашивала:

— Что, уже пора?

Вечером я наблюдал, как десантники усаживались в самолет, торопливо, как в трамвай, цепляясь друг за друга парашютами. И перекликались, словно боясь, как бы кто-нибудь не отстал и не остался на земле.

Летчики были раздражены этими пассажирами, а командир корабля, «миллионщик», заявил, что за все время ему не приходилось ни разу иметь дело с такой «неорганизованной публикой».

Когда самолет с десантниками улетел, на аэродроме сразу стало как-то очень пусто, грустно и тихо.

Пришла и моя очередь вылетать.

И в небе в самолете меня сопровождало это чувство внезапного тягостного одиночества.

Вернулись мы на аэродром, когда уже поднималось солнце.

А часа через два на командный пункт позвонили из штаба пехотной дивизии, находящейся на линии фронта, и сообщили, что в их расположении упал самолет, принадлежащий юхновской авиачасти.

Судя по номеру, это была машина, на которой вылетели десантники.

На следующий день я был в госпитале, и командир корабля летчик-«миллионщик» Алексей Григорьевич Хохлаков рассказал мне, как было дело.

Через сорок минут после того, как перелетели линию фронта, на самолет напал немецкий ночной истребитель.

Левый мотор был поврежден. Самолет мог дотянуть обратно через линию фронта, только освободившись от пассажиров. Командир отдал команду прыгать. Но бортмеханик пришел и доложил, что четверо парашютистов ранены.

— Хорошо, — сказал командир, — раненые пусть остаются, а остальным прыгать.

Бортмеханик вернулся в свой отсек, открыл бомболюки и знаками приказал прыгать.

Когда четыре человека выпрыгнули, командир сообщил, что остальные могут остаться: авось удастся дотянуть через линию фронта. Но тут выяснилось, что те четыре человека, выбросившиеся из самолета, как раз и были раненые десантники.

В темноте ночи нельзя было увидеть, кто прыгал. Командир вынужден был развернуться, так как в самолете начался «бунт». И спустя полминуты на корабле не осталось ни одного десантника: все они пошли вниз за ранеными товарищами.

Задержка нарушила расчеты командира корабля, и самолет свалился в лесу, как только перетянули линию фронта. Правда, из экипажа никто не пострадал.

В те дни было проявлено столько человеческих подвигов, что поступок московских десантников как-то растворился в волнах народного героизма.

В декабре того же года я находился в морской бригаде. Моряки ходили в атаки на немцев, сбрасывая на бегу каски и доставая из карманов смятые бескозырки.

И вот здесь, у начальника штаба бригады, мне пришлось снова встретиться с этими первыми московскими десантниками.

Их привели разведчики. Они нашли их в лесу полузамерзшими.

На самодельных салазках лежало трое раненых (четвертый был тогда ранен смертельно). Они были хорошо укутаны одеждой. Шестеро остальных — полураздеты. Как оказалось, полтора месяца они пробирались через леса к своим. Начальник штаба приказал всех их отправить в госпиталь.

Но через два дня эту шестерку я снова застал у начальника штаба.

Они стояли, как стоят по команде смирно, и лица у них были такие сияющие, точно их наградили орденами, хотя никто никаких наград им не выдавал.

Начальник штаба сипло кричал в трубку:

— Слушай, «береза», тут у меня ребята-десантники, они просятся к нам, так ты зачисли пока что к себе. Именно те самые. Они сторонкой прошли. Девушки? Да какие же они санитары? С ними куда хочешь можно пойти… Ну, вот, точно, лучше десять раз в атаку сбегать. Я и говорю, хорошие ребята.

Я вгляделся в лица этих четырех юношей и двух девушек, похудевшие, словно после тяжелой болезни. Их покрывали черные пятна ожогов стужи, но каким удивительным светом лучились их глаза! Можно многое забыть на свете, но нельзя забыть эти глаза.

И я вспомнил, как они, отправляясь на задание, готовились к красивому и упоительному подвигу, и немало в этом, думалось, шло от книги, от живого воображения, почерпнутого из романтики первого поколения комсомола.

И, наверное, они совершили бы удивительные подвиги. Но то, что они сделали, было не менее, а может быть и более героично. Теперь они знали, из какого простого железа куется негнущаяся воля советского человека.

И они снова были готовы к подвигу, зная, по какой трудной тропе им предстояло пройти.

Мне больше не пришлось встретить ни Александра Полунина, ни Виктора Одинцова, ни Сережи Грекова, ни Дмитрия Баранова, Маю Свешникову и Лизу Мигай я тоже больше не видел.

Но когда становится трудно и кажется, что у тебя нет сил и ты не сможешь справиться с тем, что тебе предстоит сделать, я вспоминаю этих, да и еще многих людей, которых приходилось встречать на войне, и сразу до боли в сердце становится стыдно за свою слабость, и, что бы там ни было, ты добиваешься, чего нужно добиться.

1945