Мы ехали по сумеречному кривому горному коридору, вырубленному в скалах.

Мелкая щебенка, выскакивая из-под шин, щелкала по кузову машины.

Рядом, почти касаясь нас, висело падающее небо. Мы ехали по каменной кромке шоссе, окаймляющей эту пустоту.

Здесь горный хребет, тепло и густо обросший кудлатым лесом, был круто сломан. Сухие спрессованные плиты породы косо торчали из ветхих стен обрыва.

Мой спутник, инженер Челюстев, сидел рядом с шофером, неудобно откинув руку на спинку сиденья, вежливо повернувшись ко мне своим хорошим насмешливым лицом.

Мы познакомились с Челюстевым еще в вагоне. Узнав, что я журналист, он выразил удовольствие и вызвался подвезти меня.

Перевесившись через спинку сиденья, Челюстев радушно говорил мне:

— Я познакомлю тут вас с одним старожилом. Не старик — кварц. Он вам порасскажет. Пьющий, конечно, но златоуст. Из петровских времен такие фигуральные истории знает. Заболеете.

Внезапно ухватившись за плечо шофера, он закричал высоким голосом: «Стой!» и предложил мне: «Выйдем».

Я вылез из машины.

Внизу, в горной котловине, торчали крохотные корпуса завода. Блестящая, точно иголка, река лежала в зелени. Вокруг реки толпились домики, нарядные, как на макете.

Я знал, что дно этой впадины было сделано самой природой из высокоценной медной руды. Жирную густую медь вытапливали из этой руды в печах завода. Я знал, что запасов этой руды хватило б, чтобы покрыть трассу, соединяющую Москву с Дальним Востоком. Я также знал, что пять лет тому назад здесь были только шурфы — неглубокие ямы, наполненные гнилой водой, оставленные старателями. Ведь золото и медь — соседи. Теперь в этом горном пустыре волей сильных и мужественных людей вырос новый завод.

Но я был поражен тем, каким крохотным казалось отсюда это сооружение.

— Посмотрите, — воскликнул я, — труба, вон видите? Она похожа на мундштук. — Поднеся к глазам палец, я добавил: — Она не больше моего мизинца.

Челюстев внимательно посмотрел на меня и пошел к машине. Он снова сел рядом с шофером и теперь всю дорогу молчал, глядел в ветровое стекло.

И только у дома приезжих, приоткрыв дверцу и выставя на подножку ногу, Челюстев сказал мне:

— Вы бы, товарищ, лучше на Кавказ поехали, там природа и все прочие пейзажи, а у нас, знаете, виды не те, — и захлопнул дверку.

Спустя несколько дней я познакомился с историей этого завода.

Завод был спроектирован вражескими руками с жестоким, злодейским умыслом.

Ядовитые газы, выделяющиеся при плавке меди, сползали из коротких коренастых труб на поселок.

От первого прикосновения пахнущего сальной горечью газа погибла в округе вся зелень.

Завод остановили. В котловине не было воздушных течений. Не было освежающих потоков ветра, которые могли бы вымыть ядовитые газы.

Люди должны были медленно задыхаться в этом каменном мешке.

Инженер Челюстев предложил взорвать скалы у перевала, подняв русло горной реки, размыть ущелье. Бреши в каменной стене дадут движение потокам воздуха.

И он приступил к работам. При свете прожекторов рабочие пневматическими бурами высверливали в камне глубокие отверстия, начиняли динамитом, взрывали. Поселок опустел.

Через три месяца работы были закончены. Сквозь бреши в котловину хлынули долгожданные сильные ветры.

Снова желтый дым пополз из коротких коренастых труб. И снова он опадал на поселок мертвенной своей желтизной.

Воздушные потоки шли поверху. Тяжкие подножья гор не могли быть разрушены.

Челюстева хотели выгнать с работы и отдать под суд «за разбазаривание средств».

Органы советской разведки изобличили врагов. Верховный Суд Республики вынес приговор врагам народа. Челюстев был оправдан, реабилитирован.

Когда Челюстев выходил из зала заседания суда, его нагнал маленький человек с рыжей растрепанной бородкой. Одет он был во все новое, и новая одежда тревожила его. Он все время отряхивался, одергивался и, вынимая из кармана круглое зеркальце, осматривал галстук. Вдобавок он еще припадал на одну ногу. Вид этого человека не внушал ни доверия, ни симпатии.

Дернув за рукав Челюстева, человек сказал, приблизив свое лицо с моргающими веками:

— Товарищ, а газок подсадить наверх не пробовали?

— То есть как? — неприязненно спросил Челюстев.

— Трубы то есть повыше подтянуть. Я, значит, в этом смысле… — осклабился человек. И, вдруг став серьезным, одернул на себе пиджак, зачем-то вытянув по швам руки, сказал с достоинством: — Чибирев я, может, слыхали? Постоянного местожительства — адреса не имею. По газетам известно, где новое помещение для завода строят, там и я. Знаете, сколько я труб настроил? Сложить одну на одну, прыгнуть сверху — двое суток падать, а, может быть, трое. Моей кладке на курсах обучают. Так и называется — чибиревская кладка. Я человек знаменитый, все равно как Пушкин.

И, взяв под руки Челюстева, увлекая его на улицу, он продолжал говорить акающим торопливым говорком:

— Другому человеку нервы щекотят и так и этак на поступок вызывают. И через газету просят, и через профсоюз кланяются. А он, — все равно, как свинья, рыло поднять не может. А мне скажи: Чибирев, желаешь для народа невозможное сделать? Я всегда отвечу — желаю. Сразу огневой делаюсь. Хоть спички об меня зажигай. На производстве я, конечно, не такой, как в натуре, внушительный, задумчивый, словно сто лет жизни имею. А мозг в это время как волчок, аж уши мерзнут.

Когда они проходили мимо освещенной двери какой-то закусочной, Чибирев, подтолкнув плечом Челюстева, сказал:

— Разрешите на кружечку пива вас попросить.

И, видя, что Челюстев колеблется, сердито сказал:

— Ну, какой ты товарищ! Говорю: Чибирев, значит, Чибирев, — и не без ехидства добавил: — Раньше нужно было шире глаза разувать, когда гады у тебя под носом гнездились, а теперь научить человека отличать. Это, брат, наука тоже существенная.

Сидя за кружками пива, Чибирев и Челюстев столковались. Чибирев, пряча свои бумаги в карман, с торжеством говорил:

— Теперь понял, какой я человек. Не думай, что мне твоя личность понравилась. Не из-за этого я согласен к тебе ехать. Как побыл я там на суде, прямо чувствую — не могу. За душу взяла ярость. Боялся выходку какую себе позволить, сдержался.

Прощаясь, он сказал:

— Извините, к себе ночевать пригласить не могу. Мамаша не позволит. А то бы я с удовольствием.

Через два дня Чибирев, обвешанный кошелками и фанерными чемоданами, ввалился в купе дальневосточного экспресса, где Челюстев уже ждал его.

Мать Чибирева ехала с ним.

Она оказалась очень своенравной старухой. Долго задерживала носильщика, вывалив из сумки груду денег, тщательно выбирала мятые, грязные рубли, чтобы заплатить ими носильщику. Чибирев покорно ждал, стоя с чемоданами в проходе. Пассажиры толкали его вещами. И Чибирев от этих толчков только жмурился и вздыхал.

Мать Чибирева, просторно усевшись, пересчитав узлы, строго следила за тем, как сын ее, тряся бородой, потный и малиновый от напряжения, рассовывал узлы по полкам.

Устроившись, Чибирева еще раз все хозяйственно оглядела, потом стала внимательно и бесцеремонно рассматривать Челюстева. Она спросила густым, спокойным голосом:

— Это ты, что ли, Чибирева сманил?

Челюстев невольно поддался властному обаянию старухи, сделал какое-то суетливое движение лицом.

Но старуха остановила его:

— Ладно, не петушись. Твое дело тут маленькое. Может, лишнее что предложил, так нам на деньги наплевать. Чибиревы в любом месте тысячи получают. Деньги нам — тьфу!

И вдруг по лицу старухи пробежали мелкие сухие морщинки, она наклонилась к Челюстеву и простым, участливым, душевным голосом спросила:

— Неужели травить хотели? До какого изуверства дошли, сволочи! — повернувшись к Чибиреву, она произнесла громким, сильным голосом: — Все едино наш верх будет. Ты слышишь, Чибирев, что мать говорит? Сделаем!

Во время долгого пути Челюстев познакомился с чибиревской родословной, родословной знаменитых мастеров — величайших искусников.

Отец Чибирева — Максим Чибирев — славился по всей России мастерством своей кладки заводских труб. Был он вертляв, слабогруд и невысок ростом. Носил на щеках баки, на пальцах — медные кольца с фальшивыми камнями, ходил с тростью.

А хата его в деревне была развалюшкой.

Артели каменщиков брали очень дорого за кладку заводских труб, ссылаясь на тяжелую и опасную работу. Самое трудное и опасное заключалось в конечной кладке ствола. Заканчивали ее обычно два-три человека — верхолаза, а деньги приходилось платить всей артели.

Завести особых мастеров-единоличников было для подрядчиков выгодней и спокойней. Выбрав хорошего смелого мастера, подрядчики портили его, изо всех сил стараясь внушить, что он необыкновенный человек.

Подрядчики не скупились на деньги, на восторженные слова Максиму Чибиреву. Они снимали ему отдельные комнаты в базарных гостиницах, уверяя, что такому мастеру стыдно жить вместе со всей артелью. Подрядчики потворствовали его капризами и восхищались чудачеством.

Но мало в России строили в те времена заводов. Подолгу Максим сидел безработным.

Пребывая в нищете, Максим брезговал переложить печь или пойти на рядовую работу каменщика.

— Мне звание свое сохранить надо, — говорил он, — я за пять упряжек больше заработаю, чем другой за год. Звание — оно как вывеска.

Подрядчики, поняв слабость этого человека, перестали платить за его работу большие деньги. Платили обыкновенно.

И, когда Максим протестовал, ему говорили:

— Вали! Знать, не по курице шесток. Говорова позовем. Тот из одной чести согласится. Вот мастер!

Максим никогда не видел Говорова. А Говоров — Максима. Но, стравливаемые подрядчиками, они соперничали.

Они терпеливо выжидали постройки высоких труб и выходили на работу только тогда, когда фундамент и часть ствола были уже готовы. Из боязни друг друга, они соглашались на низкую оплату. Но предварительно упрашивали подрядчиков никому не говорить об этом.

При расчете, получив ничтожную получку, Максим кутил, притворяясь богатеем.

Потом Максим возвращался в деревню — ждать нового вызова на работу, чтобы снова продолжать тяжкий и опасный труд, слушать льстивые слова и рисковать своей жизнью за лихую славу отважного мастера.

Стыдясь, что он возвращается к себе в деревню нищим, Максим уже у околицы торопливо выпивал, морщась и кашляя, прямо из горлышка, бутылку водки. Захмелев, он не шел домой. Он шлялся по соседям, врал, хвастал, хлопал себя по карманам, будто у него там деньги, показывал медные кольца со стекляшками, стучал по лавке тростью, требовал угощения.

Истосковавшись по жене своей Аннушке, молодой и статной женщине с темными гордыми бровями, взлетающими на белые виски, он страдал от ожидания унизительной для себя встречи с ней.

И когда Анна, выпросив у кого-нибудь телегу, везла его, грязного, обессиленного, домой, Максим, в пьяном отчаянии, лягал ее ногами, вопил:

— Уйди, постная кобыла! Денег хочешь? На, жри, — и выворачивал пустые карманы. — Меня за рупь целковый барышни-проститутки целовали, ублажали, — нараспев тянул он мерзким голосом.

Подняв тяжелую голову с мутными глазами, с пьяной пристальностью он вглядывался в лицо Анны и стискивал кулак, чтобы ударить.

Но, видно, в глазах Анны было что-то такое, что заставляло его упасть ничком на телегу и глухо рыдать, как иногда может плакать очень сильный человек, опрокинутый большим горем.

Откуда брались у Анны силы, чтобы сохранить любовь к этому человеку?

Да ведь и Максим любил Анну, и не было у него ничего на свете более чистого и святого, чем Анна.

Гордая, трудолюбивая Анна тянула на себе все хозяйство. И первое время, воодушевленный прощением Анны, Максим ревностно помогал ей…

Дошло до Максима, что Говоров, закончив под Киевом кладку трубы на сахарком заводе, поднял на вершину трубы кипящий самовар и, напившись там чаю, сбросил самовар вниз, а сам спустился к восхищенному народу по канату.

Заело Максима, и он помчался в Новороссийск, где воздвигали гигантскую трубу на цементном заводе. Подрядчик попался совсем незнакомый, и он согласился принять Максима только на поденную оплату.

И, когда труба была окончательно возведена, Максим остался один на ее вершине. Выпив водки, он уселся на кромке жерла трубы, свесив ноги, и стал играть на гармони.

Редкие прохожие останавливались, видя крошечную фигуру человечка, прилипшую на краю гигантской колонны. Гармони не было слышно с такой высоты.

И, видно, не рассчитал Максим спьяна. Чиркнула в воздухе гармонь, а затем сам Максим полетел вслед за гармонью.

Земляки подробно и обстоятельно описали всё Анне и даже прислали выстиранную рухлядь, зная, что для вдовы и полтинник в рубль.

Всю жизнь Анна сосредоточила в сыне.

Но когда Степан стал подростком и сунулся было в артель на заработки, — его не приняли.

Еще жива была память об его отце, нарушителе старинного закона артельного товарищества.

Степан решил идти по стопам отца. Но из старых мастеров никто не захотел быть его напарником.

И тогда мать сказала сыну, что она будет этим напарником.

Среди каменщиков печники почитаются мастерами первой руки.

В сложении дымохода, в расположении колен, заслонок-клапанов, как и в музыкальной трубе, главное — пропорции.

Печника отличают по шву кладки. Тонкий, чуть выпуклый рубец шва говорит о взыскательном мастере.

Невзгоды обучили Анну ремеслу печника.

Максим иногда брался переложить печь.

Оставив в хате кирпичные развалины, мокрую кучу глины, начав работу, он никогда не доводил ее до конца.

Хозяева приходили к Анне с толпой родственников и кричали.

Окруженная этой разъяренной толпой, Анна была вынуждена идти и заканчивать кладку.

В труде Анны была вдумчивая опрятность, свойственная женщине.

Печи ее не были похожи на кирпичные склепы, украшающие деревенские кладбища.

Осмелев, Анна выводила узорные карнизы. После отбелки расписывала печь петухами и писала изречения, вроде таких: «Муж, не серди жену, а то борщ скиснет».

В этих печах пламя не сжигало попусту дров и не глодало поленьев, как беззубый щенок — кости.

Это пламя можно было сравнить с чинным, приятным гостем, кушающим медленно, спокойно, сытно, но в меру.

Вот какие печи умела класть Анна.

Степану была противна работа деревенского рукодела. Был он в ту пору щуплым, вертлявым пареньком с пегим от веснушек лицом, напористым и задорным.

Пользуясь именем отца, первого верхолаза и трубоклада, Степан, сыскав подрядчика, договорился сложить трубу на пивном заводе.

Мать дала свое согласие идти напарником Степана.

Но где это видано, чтоб женщина-мать работала каменщиком, да еще на такой грозной и тяжелой работе, как кладка заводских труб!

Придя на завод, Чибиревы увидели суетящихся в панике по двору рабочих.

А на трубе возле самой вершины, вцепившись в скобы, висел человек, и еле слышно доносился оттуда его стонущий вой.

Подрядчик, не желая себе сраму за то, что на него будет работать верхолазом баба, позвал печника Жужелицу.

У Жужелицы были покатые плечи, свисающие ниже колен руки и слава отчаянного человека.

Для потехи Жужелица, присев на корточки, брал в руки кирпич и разбивал его с размаху о свою косматую голову.

Потом он вставал во весь рост и, глядя на людей своими впалыми темными веселыми глазами, с удовольствием выслушивал похвальбу и давал щупать неверящим людям голову. Некоторые думали, что он прячет в волосах железку.

Разувшись, поплевав на ладони, Жужелица, рисуясь, ухватился за скобу и, разом подтягивая тело, смешно выставляя зад, показывая этим свою отчаянность, полез вверх.

Подрядчику это очень понравилось, и он сказал:

— Бесстрашный зверь, ему все нипочем, одним словом, пьяница.

Но чем дальше лез Жужелица, тем медленней и осторожней становились его движения.

Наконец он остановился и осторожно посмотрел вниз. Это его и погубило.

Сосущая сверкающая пустота вмиг уничтожила всю бодрость.

Слабея от ужаса, он судорожно вцепился в скобу, приник, оцепенел.

Потом он стал подвывать осторожно, тоскливо.

Старик-каменщик, сжалившись, карабкался с концом каната.

Добравшись до Жужелицы, старик обвязал его туловище веревкой.

Но Жужелица не мог разжать окостенелые пальцы.

Отодрать его руки старику было не под силу.

Тогда старик вскарабкался по плечам Жужелицы выше и, ухватившись за скобы, стал пинать ногами серые, обескровленные пальцы Жужелицы.

Жужелица закричал, пальцы разжались, и он повис на канате.

Жужелицу спустили вниз.

Он сидел на земле, вытаращив налитые глаза, зажав подмышками ладони.

И… блаженно улыбался.

Подрядчик, ухмыляясь, подошел к Анне, чуть отодвинул тростью со лба котелок, сказал:

— Брюнетов у нас тут нет тебя подсаживать…

Анна повернула смуглое скуластое лицо к подрядчику.

Высокая, сухая, она посмотрела на него сверху вниз испуганными светящимися глазами и молча пошла к трубе.

Подрядчик, семеня вслед, поспешно закричал:

— За увечье и смертоубийство не плачу, при всем народе говорю! — И, обратившись к рабочим, проникновенно, с мольбой в голосе, попросил — Ребята, скажите ей, я же хладнокровный, я же ей даже на рогожку копейки не дам.

Анна подошла к трубе, взялась за скобы, полезла. Она подымалась, закрыв глаза.

Рабочие молча столпились. Жужелица недоумевающе, тревожно глядел вверх, упираясь ладонями с толстыми растопыренными пальцами в землю.

И вдруг он разом вскочил.

Растолкав рабочих, схватив конец каната, полез вверх, торопясь, срываясь ногами. Он кричал:

— Не бойся, бабонька. Я тута!

Анна, протянув руку, не нащупала скобы. Пошарив в воздухе, она поняла, что- добралась до вершины.

Всползая на площадку, она села, стараясь не глядеть вниз.

Вслед ей поднялись Степан и за ним Жужелица, шумно дышавший и потный.

— Господи, — сказала Анна, — высота-то какая!

— А ты думала! — воскликнул Жужелица. — Я сам давеча чуть не… — и, произнеся грубое слово, смутился.

Одиночество на такой вышине вызывает чувство ласковой нежности к другому человеку.

Анна медленно, тяжело переводя дыхание, боясь поднять руку, озиралась.

Далеко, словно черное кишащее облачко, летела птичья стая.

Стая приближалась.

Воздух наполнялся свистящим шорохом и скрипением крыльев.

Плотная, тяжелая и теплая воронья стая неслась на трубу, заслоняя свет, обдавая нагретым птичьим запахом.

Анна, закричав, закрыла лицо руками.

Жужелица вскочил и стал махать шапкой. Несколько тяжелых птиц ударились об него. Стая, треща крыльями, шарахнулась в сторону.

Жужелица произнес, отдуваясь:

— Не я — спихнули б. — И потом добавил хвастливо: — Если б им ума прибавить, они нас здесь склевать свободно могли. Как волки в лесу, растерзали б.

Жужелица стал напарником Чибиревых и поселился с ними в бараке.

Напившись, Жужелица не показывался людям, а отсыпался где-нибудь на улице.

Придя на следующий день, он говорил искательно и кротко Анне:

— Брательник у меня старший дворник, сектант, непьющий, у него гостил.

Анна хмуро и безразлично отвечала:

— А мне что? Жена я тебе, что ли!

Жужелица становился грустным и заискивал перед Степаном, называя его уже не сынком, а почтительно — Степаном Максимычем.

Однажды, когда в бараке никого не было, Анна держа в платке на коленях деньги, отсчитывала Жужелице его долю за шестую их совместно выложенную трубу.

Жужелица, сияющий, праздничный, глядел счастливыми глазами на озабоченное лицо Анны и лукаво усмехался.

— Вот, — сказала Анна, аккуратно перевязывая стопку денег веревочкой, — бери на пропой.

Жужелица отстранил деньги и сказал:

— Не надо.

— То есть как это? — спросила Анна.

— Очень просто, нет надобности. Одним словом, бери и с тем будь хозяйкой, — объявил Жужелица и, решительно подтянув голенища новых сапог, поднимая голову, искоса тревожно посмотрел на Анну.

Анна не шелохнулась. Она только подняла руку к горлу и погладила шею, словно что-то мешало ей.

Она произнесла медленно, почти нараспев:

— Пока Степан не женится, не будет этого.

Но потом вдруг поспешно, со скорбью сказала:

— Какая тебе от меня радость, Захар? Тронешь ты меня, а я буду глаза закрывать. Максима видеть буду. Постыло все мне это.

Жужелица сипло спросил:

— Не любишь, значит?

— Нет.

— Значит, уйти мне лучше?

— Уйти.

На следующий день Жужелица исчез, и его больше никто не видел.

Со временем переменился характер Анны.

В повадках ее появилась нарочитая грубость.

Одевалась теперь она в мужские ватники, стала курить махорку. Некрасиво остригла волосы.

Сама договаривалась с подрядчиками, яростно торгуясь за каждую копейку.

Иногда в минуты тоски Анна говорила сыну:

— Куликов сопля, мразь, ведь он кирпичи с воза в штабеля сложить не может. А со мной с осанкой, с ухмылкой. «Все равно, — говорит, — ты баба, а что на трубы лазаешь, так это от бешенства. Дать тебе мужика, враз бы присмирела». Хотела я ему киянкой по башке…

Уткнувшись себе в колени, Анна плакала. Белая худая ее шея с глубокой впадиной казалась слабой, девической.

И снова Анна принималась за работу.

Закончив кладку, она говорила презрительно каменщикам:

— Ну вы, портачи, что ж за бабью работу не брались? Может, кто красненькую желает сорвать? Пускай до макушки по скобам слазает. Мне на него посмотреть интересно.

Вынув десятку, Анна трясла ею перед смущенными лицами каменщиков. Но охотников не находилось.

Последнее время Чибиревы работали в Донбассе.

На курсах каменщиков, организованных при строительстве, Чибиревы показывали свой метод. Неграмотная Анна, багровея старческим румянцем, вместе с сыном складывала из деревянных кубиков образцы своей кладки. Эта кладка йотом получила название чибиревской.

Чибиревы ездили по всей стране, и, казалось, не было уголка республики, где они не побывали. Потому что заводы строились повсюду.

Чибиревы привыкли к своей кочевой жизни.

Анна Чибирева, просторно расположившись в купе, помыкала сыном. Ее тучное багровое лицо оставалось величественным и неподвижным, и только глаза в морщинистых веках блестели лукавыми, задорными искорками.

Властным, сильным голосом Чибирева рассказывала Челюстеву, как она однажды вышивала на канве узор; он ей так понравился, что она после вместе с сыном переложила этот узор в кладку трубы.

Члены комиссии, приехавшие принимать завод, долго бродили вокруг этой трубы, задрав головы. Они сомневались, достойно ли металлургическому заводу иметь такую легкомысленную трубу. Затребовав эскизы, они получили от Чибиревых кусок канвы с вышивкой Анны.

— Вот мы и у вас художества свои выкинем — чистый минарет сделаем, — шутила Анна и хохотала басом.

Выходя в коридор вагона покурить, Чибирев и Челюстев вели тихие озабоченные разговоры о будущем плане работы.

На следующий день по приезде на завод Чибирев приказал привезти во двор общежития каменщиков два воза кирпича. Людям он велел собраться к шести часам утра и ждать его.

Чибирев явился в семь часов. Каменщики, утомленные ожиданием, поднялись ему навстречу и дружно приветствовали его. Многие даже снимали шапки.

Слава Чибирева дошла сюда в самом красивом свете.

Чибирев, небрежно кивнул людям, не глядя ни на кого, попросил принести себе стол, стул, поставить в холодке.

Голая, утоптанная земля двора, нагретая солнцем, источала сухой, пыльный запах. Пустырь двора был горячий, как печь.

Чибирев высыпал на стол из брезентового мешочка деревянные кубики, поманил каменщиков пальцем и быстрым движением фокусника сложил на столе несколько колец кладки. Кивнув головой на гору сваленного кирпича, он сказал небрежно, вполголоса:

— Повторить.

Каменщики, удивленные повадками этого человека, послушно стали повторять, складывая из кирпичей кольца кладки.

Чибирев послал за чаем и, вынув из кармана газету, стал читать ее, не обращая внимания на каменщиков.

Через некоторое время Чибирев, не выпуская из рук газеты, подошел к каменщикам, мельком взглянул на кирпичные колодцы. И толчком ноги разрушил, произнося равнодушным, скучающим голосом:

— Чистый детский сад. Я им кольцевую кладку велю делать, а они домики строят, — и снова отошел к столу и увлекся газетой…

Но то, что в газете была продавлена пальцем дыра, через которую Чибирев следил за работой каменщиков, этого никто не заметил.

Чибирев капризничал, придирался и оскорбительно-небрежно разговаривал с людьми. Он мучил их с утра до сумерек, заставляя сотни раз повторять одну и ту же кладку.

На одиннадцатый день Чибирев собрал свою бригаду во дворе. Люди хмуро стояли перед ним, ожидая какой- нибудь новой обидной выходки.

Чибирев снял шапку, поклонился всем и как-то очень светло, по-хорошему улыбаясь, сказал:

— Ну, кого обидел — извиняюсь. Видать, вы ребята подходящие. Я же нарочно лютовал, хотел характер ваш, сознательность испытать. А вообще я человек — артельный, веселый и даже чтобы выкать — это не обязательно.

На следующий день чибиревская бригада приступила к кладке гигантской трубы.

Чибирев показал мастерство чибиревской кладки. Кирпичи порхали в его руках. И, глядя на эту работу, казалось каждому, что и он может также просто и легко класть кирпич, чудесно слетающий с ладони в нужное место. Но преодолеть неуклюжее упорство кирпича, придать его движению свойства полета — это чудодействие доступно только мастерам-искусникам.

Круглая клавиатура кирпичной кладки была послушна рукам Чибирева, и движению, ритму этих клавиш следовала вся бригада.

Чибирев говорил, не отрывая глаз от своих рук:

— Я, ребята, древних мастеров почитаю. Они в известь для прочности яичного белка прибавляли. Да и сам кирпич был больше, сановитей, обжигистей. Рукодельный кирпич, бессмертный. Нынче кирпичи подчас как из каши лепят. Такие по легкости различить можно. Я белый кирпич не люблю. Я красный кирпич люблю, румяный, чтоб с музыкой, со звоном. А если кирпич не поет, так вы его в сторонку. Такому кирпичу веры нет. А вы, ребята, об Египте чего-нибудь слыхали? — вопрошал Чибирев, откидывая со лба прядь. — Тамошние каменщики всухую кладку производили. Без цемента. Во мастера!

После каждой смены Чибирев, стоя у огромной каменной толщи подножия трубы, проверял показатели отвесов. Задирая голову, он говорил любовно:

— Хороша штучка, облака пропорет. Ее после электричеством осветят. Не для красоты, конечно. Чтоб самолет какой-нибудь сдуру не налетел. Вот какая труба! — и, вытягиваясь на цыпочках, он дружелюбно хлопал ладонью по каменному стволу.

Труба росла и росла, и чем выше, тем меньше становилась площадка. И число каменщиков с каждым днем уменьшалось по одному.

Работая, каменщики уже превозмогали себя, чтобы не глядеть вниз на томящую пустоту.

Стоя на коленях на этом круглом, высоко поднятом кружочке тверди, люди видели необычайное зрелище.

С трубы можно было видеть облака в профиль. А когда шел дождь, из тяжелых туч вытягивались, словно длинные и слабые сосцы, дождевые токи. Запах сырости туч доносился сюда. Тучи пахли погребом.

Чувство ничтожности и одновременно восторга охватывало человека, возвысившегося над старыми зазубренными горами, похожими на окаменевшие волны внезапно застывшего в бурю каменного моря.

Но проникнуться всеми этими чувствами мешал визгливый голос Чибирева:

— Давай, давай шибче!

Он спокойно разгуливал по круглой площадке жерла и своим уверенным видом вновь возвращал людям потерянную земную бодрость.

Труба достигла своего предела. В смену Чибирев решил выложить каменную оконечность ее— корону.

И на эту смену пришла Анна Чибирева.

В ватных штанах, тучная, закутанная во многие шали, огромные, как одеяла. Зычным голосом она кричала на людей, готовящихся к подъему.

Челюстев отозвал Чибирева в сторону и спросил:

— Нельзя ли отговорить мамашу?

Чибирев внимательно оглядел Челюстева с ног до головы и сказал злым, тонким голосом:

— Вы бы, товарищ, топали отсюда. А то дует, простудитесь. А до нашей фамилии не касайтесь. Нос не дорос.

Во внутреннем своде трубы, выложенном лесами, могучим холодным потоком бушевал воздух. Они подымались в сумерках каменного колодца — Чибиревы, два каменщика и сварщик, который должен был приварить стержень громоотвода. Подъем продолжался больше часа.

Чибирева подымалась первая. Она, казалось, закупоривала своим тучным торсом шахту трубы. Тяжелое ее дыхание было всем слышно. Чибирева часто останавливалась и, зажав ступеньку ногами, развязывала узлы душивших ее шалей.

Выбравшись на круглую каменную площадку, люди пошатнулись от несущейся тяжести ветра.

Чибиревы были особенно придирчиво-требовательны к двум каменщикам.

— Конфорка — это же самое нарядное место, орала Анна, — а вы куда ляпаете?

Чибирева отталкивала каменщиков и сама перекладывала их кладку. Свирепая, ярость этой женщины, ее стремительность пугали каменщиков, и они сторонились Анны.

Чибирева бесстрашно наклонялась над бездной, обстукивала и охорашивала кладку, голова ее и плечи свободно висели над грозной пустотой.

А ветер все лютел. Гигантской шумной стаей ветры носились над котловиной. С размаху ураган ударился о каменную колонну, потом снова затих, накапливая свою девятую волну.

Сырые, пахнущие облака, толкаясь и дымясь, неслись внизу, застилая землю.

Трос у лебедки болтался, звеня, широко и сильно, как маятник.

Оставалось четыре последних круга кладки.

Анна Чибирева, наклоняясь к уху сына, прикрываясь ладонями, прокричала:

— Чибирев, гони ты их всех, а то я сама пугану! Может, это последняя моя труба. Я же ее сама желаю докончить своими руками.

— Не жадничайте, мамаша, — упрекнул Чибирев, но послушно подполз к каменщикам.

Каменщики сидели скорчившись в стволе трубы, отдыхая.

— С наступающим праздничком! — прокричал Чибирев и натянул до рта кепку.

Упираясь руками, Чибирев встал на колени, оглянулся на сварщика, привязавшего себя веревкой к лесам и приваривавшего пронзительно-ярким шипучим пламенем к стальному бандажу шпиль громоотвода. Насмешливо спросил:

— Как ворона на шестке, боишься, сдунет?

Сварщик повернулся к нему, расстегнув пиджак и пряча под полой голову, как птица под крыло; он долго и тщательно старался прикурить, ничего не отвечая.

Тогда Чибирев просительно воскликнул:

— А вы бы, ребята, меня почествовали: сороковая это труба, ровным счетом!

— Да как же тебя почествовать? — уныло спросил продрогший каменщик.

— Да хоть бы руку пожали, что ли.

Каменщики, неохотно вынимая свои руки, согретые в карманах, пожали протянутую чибиревскую ладонь.

— Вот так: вежливенько, — произнес Чибирев и протянул свою руку сварщику, но тот, покосившись, сказал сипло:

— После пол-литром почествую, тоже нашел время.

Чибирев, обиженно поджав губу, сказал — для того, чтоб что-нибудь сказать:

— Ну давай, давай веселее, ребята!

Анна Чибирева внимательно следила за этой сценой.

Огромная, толстая, она подползла к людям, внимательно и медленно оглядела их лица, потом, словно прислушиваясь к чему-то, произнесла зловещим, глухим голосом:

— Степан, труба шатается — слышишь?

Лица у каменщиков внезапно стали светящимися от бледности. Они замерли в тех позах, в каких настигли их эти слова.

Труба действительно шаталась.

Колебания ее были настолько сильны, что тело сразу наполнилось тоскующей, тошнотной слабостью.

Чибирев мельком взглянул в лицо матери и стал суетливо подталкивать каменщиков вниз, к спуску. Те молча с судорожной поспешностью полезли вниз.

— Чего ж ты, — грозно закричал Чибирев на сварщика, — шкуры своей не жаль!

Сварщик, оглянувшись через плечо, снова медленно склонился над шипящим голубым брызжущим пламенем.

Анна Чибирева, припадая к плечу сварщика, закричала ему в ухо:

— Шатается труба, слышишь?

Сварщик повел только плечами и продолжал работу.

— Постылый какой, — сказала Анна Чибирева и вдруг, ухмыльнувшись, произнесла: — Ушли — значит, свободно, не тесно. Ну, давай, Степушка, нашими руками докончим самое ее темечко родненькое.

Чибиревы, склонившись над кромкой, принялись доводить кладку. И когда последнее кольцо подошло к сварщику, Чибирева сказала ему:

— Убери ноги, молодец!

— Сейчас, мамаша, — сказал сварщик и, отступая, соединил электрические провода, идущие к красному фонарику в виде звезды, приделанному на конце громоотвода.

Теплый оранжевый свет залил круглое каменное кольцо площадки. Земли не было видно. Она была окутана пухлой мглой.

— Пошабашили, — сказал Чибирев, подходя к сварщику.

— Есть-таки, — ответил тот, усмехаясь.

— А ты чего же не ушел? — спросила мать. — Ведь шатается труба. Или не боишься? Бессмертный, что ли?

— А чего ж тут бояться? — глухо, из-под полы, снова стараясь прикурить, ответил сварщик. — Если б труба не шаталась, значит, в вашей кладке стройности нет, а если шатается, по ходу земли следует, значит, все В порядке, — и, обращаясь к Чибиревой, ласково улыбнувшись, заявил: — А вы, мамаша, задорная! Пугнули, значит. Своими руками охота была приложиться. Понимаю.

— А как же, — сказала Анна, — такую статую кирпичную. Сто лет стоять будет, всем народам на память и удивление, а я, выходит, здесь не при чем?

Прибрав инструмент, они уже хотели спускаться. Но из жерла трубы появились сконфуженные лица каменщиков.

Сердитыми, неуверенными голосами они стали оправдываться и упрекать Анну.

— Давай, давай, ребята! — весело закричал Чибирев. — Не задерживай, не затрудняй дымоход.

И вот, спустя несколько дней, желтый дым снова пополз, теперь из огромной сухой статной трубы. Но дым не опадал вниз. Поднесенный к сильной воздушной реке, он уносился в воздушных потоках далеко в горы.

Чибиревы получили телеграмму: их срочно вызывали на строительство нового завода в Узбекистан.

Челюстев провожал их. На вокзале старуха снова кричала сердитым, властным голосом, беспокоилась за вещи и даже в суете забыла пожать Челюстеву руку.

Потом Челюстев видел, как Чибиревы стояли у окна вагона, о чем-то оживленно говорили и глядели не на него, а на трубу.

Все это рассказал мне Челюстев во время ночной смены в стеклянной кабине обермастера, где я, утомившись от преследования по всем цехам, наконец, настиг его.

Плавильные печи, полные белого огня, бросали на металлические потертые плахи пола белые полосы пронзительного света.

Сухощавые конструкции кранов двигались наверху по жирному железу монорельсы. Зеленовато-оранжевые бруски вытекшей меди медленно стыли в изложницах, источая едкий запах, горячий и горький.

— А где сейчас они? — спросил я у Челюстева после долгой паузы.

Челюстев, разглядывая на свет жирный и неровный маслянистый срез медного бруска, медленно сказал:

— Чибирева умерла совсем недавно. От чего — не знаю. Чибирев мне иногда пишет. Если хотите, вот его последнее письмо.

Я прочел это письмо.

После смерти матери Чибирев остался один. Поехал в Туркмению на серный завод по горячей, сухой и блестящей, как наждачная бумага, пустыне.

Днем зной палил, иссушал, мучил. Ночь наполняла пустыню черным холодом.

Чибиреву предлагали лететь на серный завод. Но он отказался. Вялое безразличие ко всему обессилило его. И он отправился с караваном.

Прибыв на серный завод, черный, похудевший Чибирев неизвестно где добыл водки и напился.

Пьяный, он один ушел в пустыню.

Его нашли, привезли в больницу в очень тяжелом состоянии.

Через месяц Чибирев вышел из больницы. И только через два месяца он смог снова приступить к работе.

Семидесятипятиметровая труба была уже сложена. Чибиреву нужно было только проверить ее кладку.

Он подымался не. изнутри трубы, так как леса были уже убраны, а снаружи в люльке, подвешенной на тросе, закрепленном за лебедку.

Поднявшись на жерло, Чибирев оглядел кладку, и ему зачем-то понадобилось проверить также кладку под лебедкой. Он отвинтил болты и стал передвигать лебедку.

Но, обессиленный болезнью, он не смог удержать лебедку, и она сорвалась и упала вниз вместе с тросом.

Чибирев остался один на раскаленной зноем вершине.

Он остался наедине с расплавленным, близко поднесенным к земле солнцем.

Снять Чибирева с трубы было невозможно. Сооружение вновь лесов требовало времени. А человек не может находиться под этим убийственным солнцем без прикрытия.

Чибирев понял безнадежность своего положения сразу.

Он сел, охватив колени руками, и сидел так.

На нем была шерстяная фуфайка, связанная из грубой шерсти внимательными и любовными руками его матери.

Чибирев снял ее, чтоб защитить голову от жгучего солнца.

И, может быть, от прикосновения к ткани родилось воспоминание о волевой, буйной жизненной силе его матери. Или что-то другое подсказало Чибиреву это решение-, но только он поспешно сорвал с головы фуфайку и стал распускать ее, сматывая нить в клубок. Потом он привязал к концу нити карманные часы и стал медленно спускать их вниз, разматывая клубок.

Вид этих блестящих часов привлек внимание людей внизу и, поняв замысел Чибирева, они, сняв часы, привязали к шерстяной нити конец тонкой бечевы. Осторожно Чибирев подтягивал эту бечеву. И. тут можно смело сказать, что жизнь Чибирева висела на этом тугом дрожащем волоске.

Если шерстяная нить оборвется, тогда конец.

Но внимательные и любовные руки сучили эту нить.

Чибирев вытянул наверх конец бечевы. Смяв нити в охапку, засунул за пазуху, чтоб не унес ветер. Бечевой выудил конец веревки, веревкой — канат и, наконец, на канате поднял трос. Закрепив трос, Чибирев не спускался до тех пор, пока снова не смотал шерстяную нить в тугой клубок.

На земле, сторонясь от счастливых рук людей, Чибирев, прижимая к груди этот клубок, сказал кротко, сконфуженно и нежно:

— Мамаша вязала, ее работа.

И, потупившись, пошел мимо расступающихся людей.

Из Туркмении Чибирев поехал в Москву, куда пригласили его в Строительный институт в качестве инструктора.

Челюстев провожал меня. Снова мы ехали горной трассой, повисшей балконом.

С одной стороны машины мелькали тесно спрессованные плиты каменной стены, с другой — висело свободно падающее небо.

В памятном месте я попросил остановить машину.

Внизу, словно под стеклянным колпаком, лежал завод. Отсюда он казался таким же крошечным, как и в прошлый раз. Сухая, вытянутая труба по-прежнему походила на мундштук. Но я не стал теперь для сравнения подносить к глазам мизинец. Я оглянулся на эти горы, старые, высохшие. Очевидно, есть тоже точка, с которой их можно видеть, как каменные сухие морщины. Точка, доступная стратонавтам.

Я смотрел на эти горы, стираемые временем, ветром и солнцем в порошок, и думал о том, что есть все-таки на земле нечто более прочное и возвышенное, чем эти старые, обветшалые каменные хребты.

— Послушайте, юноша, — кричал мне Челюстев, высунувшись из машины, — домечтаете после! На станции отгружают шамотный кирпич, и мне кажется, я уже слышу, как его колотят. У меня тоже есть воображение.

Мы долго еще ехали этой дорогой, прорубленной в камне.

Челюстев зажигал спички, поглядывал на часы; он действительно очень торопился.

— Да, кстати, — громко спросил вдруг Челюстев, — отчего вы не побывали у того старика-сказителя?

— Из кварца, — перебил я его, — с золотой поэтической жилой. В следующий раз.

Мы подъехали к железнодорожному полотну. Полосатый шлагбаум опустился перед самым носом.

Мы долго стояли, пока, громыхая колесами, щелкая на стыках рельсов, огромный, бесконечный состав проезжал мимо.

Челюстев нервничал, зажигал спички, глядел на часы. Он действительно очень беспокоился за отгрузку шамотного кирпича.

1936