На панихиде

Когда Веру Петровну с ее злополучно окончившегося брачного вечера привезли под родительский кров, то и у Петра Матвеевича, и у Анны Михайловны была только одна мысль – как бы вместо одной жертвы этого дня не стало двух. Вера Петровна превратилась в какого-то живого автомата. Она не плакала, ничем не выражала своего горя и ужаса, но словно застыла в том именно положении, в каком застала ее неожиданная смерть Евгения Степановича. Она в эти часы была необыкновенно послушна, позволила раздеть себя даже без слова, но, когда хотели снять с нее венчальную фату, запротестовала:

– Нет, нет, этого нельзя! Ведь еще наш свадебный бал не кончился. Как же я сниму фату? Я еще хочу танцевать!

Так и не позволила она снять с себя венчального убора.

К Вере Петровне были приглашены лучшие доктора. Осмотрев ее, они заявили, что пока еще нельзя ничего сказать. Потрясение было так сильно, что только будущее могло показать, какой оно может иметь исход.

Однако некоторые успокоительные средства все-таки подействовали. Вера Петровна погрузилась в такой глубокий сон, что не почувствовала, как с нее сняли фату и уложили в постель.

Мать и отец всю ночь просидели у постели дочери, с ужасом ожидая ее пробуждения. Они даже не вспоминали о том, что произошло на свадьбе. Тут перед ними лежало их единственное детище, родное, любимое, а тот, кто так трагически покончил счеты с жизнью, все-таки был им чужой, и как ни ужасна была его участь, но менее близка их сердцу, чем участь их дочери.

– Господи! – шептали дрожащие уста то одного, то другого старика. – Заступи, спаси, помилуй Верушу! Не дай погибнуть ей! Твоя Святая воля над нами, но Ты многомилостив! Ты – Бог! Ты видишь наши сердца, нашу тоску. Будь же к нам милостив… отдай нам дочь!

Это обращение к Творцу укрепляло их дух, вселяло в простые сердца надежду, поднимало бодрость.

Забрезжило серенькое утро. Вдруг Петр Матвеевич встрепенулся и слегка толкнул жену, кивком головы показывая на дочь.

Вера Петровна открыла глаза и с удивлением посмотрела вокруг. Ее взор остановился сперва на матери, потом на отце. Затем она быстро поднялась и села на кровати.

Петр Матвеевич и Анна Михайловна, затаив дыхание, смотрели на дочь.

– Папочка, мамочка моя милая, родимая! – послышался стон. – Да за что же это нам все посылается? Выше сил испытание… За что? За что? Помню ведь я, помню все… О, какой ужас! – и судорожные рыдания огласили комнату.

Лица стариков засветились радостью.

„Спасена! – пронеслась в их головах мысль. – Плачет! Помнит все! Пришла в себя! Господи, слава Тебе!“

Старушка мать подсела к дочери.

– Плачь, болезная, плачь! – залепетала она. – Слезы помогают горю, сердце облегчают. Плачь же! Я с тобой, я около тебя!

Петр Матвеевич взял руку дочери.

– Будь покорна, дочка, – заговорил он, едва сдерживая слезы. – Всемогущий промысел неисповедимыми путями ведет человека в его жизни. Никто не может знать, что должно совершиться впереди, никто не знает, зачем посылаются человеку беды и несчастья. Наша жизнь не в нашей воле.

– Но ведь ужас-то, ужас какой! – застонала Вера. Ведь из-за меня гибнет шестой человек! Я – их погубительница! Я виновата в их лютой смерти!

– Не думай так, Верушка, – робко сказала Анна Михайловна, – молись, и с молитвою все пройдет.

– Подумать не могу! – воскликнула Вера. – Только что мой Женя был жив, здоров, весел, радостен, и вдруг… О, о! Ведь помню же я все и никогда не забуду. Его последний взгляд… Какой ужас был в нем, словно он проклинал меня… Мамочка, папа! – вскочила Вера Петровна на ноги. – Скорее одеваться! Пойдемте, к нему пойдемте!… Где он, всеми оставленный, холодный, одинокий, лежит?! Пойду к нему и заплачу… Может быть, его душа услышит мое горе, и простит он меня, свою погубительницу!…

Еле-еле удержали бедняжку. Она так и рвалась к праху покойного Евгения Степановича. Но в ее поступках все было осмысленно. Разум вернулся, Вера Петровна была спасена.

Петр Матвеевич послал за докторами, те явились и поздравили его со спасением дочери. Потрясение было ужасно, но здоровый организм превозмог недуг, и за Веру Петровну нечего было опасаться.

Но как она изменилась за это время! Румянец исчез с ее щек, лицо осунулось, нос заострился, глаза впали и потеряли свой молодой, веселый блеск. Осталась только тень прежней хорошенькой Верочки, на которую заглядывались молодые люди.

Так прошло утро. В десятом часу к Пастиным явился Юрьевский.

– Что с Верой? – спросил он у вышедшего к нему Петра Матвеевича, и в его голосе слышалось неподдельное беспокойство. – Узнал я сейчас, что беда у вас.

– Не говори, Иван Афанасьевич! – схватился Пастин руками за голову. – Такое дело, что ума не приложу. Ай, бедная, бедная!

– А все вы, – ответил Юрьевский, – замуж да замуж! На что Вере муж? Судьбу испытываете, пяти смертей мало вам было, еще шестая понадобилась. Ох, люди! Ясно ведь все. Ну, на что? На что?

– Не век же Верочке сидеть в старых девах? На что же мы ее растили, берегли, холили?…

– Чтобы первому встречному ее отдать, ради этого? Ну, что же? Отдавайте, ищите нового жениха!

– Какой уж тут жених! Все теперь от нас бегать будут, никого и калачом не заманишь.

– Так-то оно лучше… Конечно, жаль этого Гардина как человека, – сказал Юрьевский, – но я радуюсь за Веру.

– Чего радоваться-то? – с досадой возразил Петр Матвеевич. – Тоже нашел радость! Поди, притчей во языцех мы теперь на весь Питер стали. Только и разговора что о нас. Газеты-то, поди, на все лады расписывают.

– Из газет я обо всех ваших приключениях и узнал, – подчеркнуто произнес Юрьевский.

Теперь он был совсем другой, чем во время брачного пира. Никаких признаков ненормальности не было заметно ни в его разговоре, ни в обращении. Даже взгляд его бесцветных глаз не был так дик и бессмыслен, как накануне.

– Уехал я от вас вчера, – продолжал он, – вот, я думаю, удивились-то все. А не мог я быть там. Предчувствие так вот и захватило меня. Смотрю я на сияющую физиономию этого Гардина, и мне как будто шепчет кто: „Снедь червей! Достояние могилы! Радуешься ты, а смерть за тобой!“ Я и уехал.

– Дивились там тебе, Иван Афанасьевич: ты что-то такое несуразное молол, – заметил Пастин.

– Не несуразное, как ты называешь, а для вас непонятное, – наставительно сказал Юрьевский. – Но не будем об этом. Слушай, Петр: неужели ты и теперь не внемлешь указаниям судьбы, и опять пойдут эти сватовство, жениханье, свадьба? Не довольно ли?

– Перестань, пожалуйста! – с сердцем воскликнул Пастин. – Тут на руках такое дело! Посмотрим еще, что будет. Теперь этого так не оставят. Следствие ведь идет, а там суд да дело.

– Ничем все кончится, – равнодушно заметил Юрьевский. – Ведь ясно, что тут судьба, а не люди действуют. Что найдут? Ничего. Смерть, как сегодня я в газетах прочитал, последовала от неизвестных причин. Это подтверждено вскрытием трупа. Кого же винить будут? Тебя, меня, Сидора, Кузьму? Брось думать! Я пройду к Вере… да вот и она сама!

– Крестный, милый крестный! – и Вера Петровна кинулась к Юрьевскому. – Ай, зачем ты вчера говорил, зачем ты словно пророчил? Сбылись твои слова, и как скоро сбылись!

– Перестань, деточка, печалиться, перестань убиваться, – заговорил дрожащим голосом Юрьевский, нежно обнимая Веру. – Будь добра и мужественна. Помни, около тебя есть искренне любящий тебя человек. Про себя говорю. Никакие Гардины так тебя любить не будут, как я тебя люблю. Горюешь ты теперь, плачешь, убиваешься, а все по пустякам. Ну, умер этот Гардин, стало быть, так суждено, Бог с ним. Забудь о нем, забудь обо всем мире. Помни, что вчера я говорил: у меня есть свое собственное царство, великое царство; я – его повелитель, и ты – его царица. Что же, что не от мира сего мое царство, но оно беспрекословно покорно мне, ты уйти из него хотела, моя царица, желая оставить свой престол, и вот опять ты на нем. Не уходи же, останься! Скажи, чего ты хочешь? Повелевай, приказывай – все у тебя будет, все явится…

– Ну, опять ты поехал! – безнадежно махнул рукой Петр Матвеевич. – Опять про какое-то царство… И так Верочка не в себе, а он тут со своим дурацким бредом… До него ли теперь всем нам!

Но остановить Юрьевского Пастин побоялся. Это сделала сама Вера Петровна.

– Погоди, крестный, погоди, – сказала она. – После об этом, после… Теперь… Папочка, когда панихида?

– В час, – ответил Петр Матвеевич, довольный тем, что Вера не захотела слушать бред богача крестного. – Раньше невозможно.

– Так мы поедем туда… Непременно поедем.

– Вера! – остановил ее опомнившийся Юрьевский. – Трупу ничего не нужно…

– Нет! – воскликнула Вера Петровна. – Нет, Женя для меня еще не мертвый! Я вижу его, чувствую около себя, вот тут, близко. Тело его умерло, но душа жива. Я хочу к нему, я поеду. Похоронят его – не знаю, что будет, а теперь я хочу быть с ним, хочу молиться за него, плакать над ним. Я поеду, и никто не остановит меня.

– Да Бог с тобою, дочка! – воскликнул Петр Матвеевич. – Никто тебя и не останавливает… Какая бы ты там ни была, а все-таки ты – жена покойному.

– Не смей так говорить, безумец! – прервал его дикий крик Юрьевского. – Какая она жена этому несчастному? Никогда она его женой не была! Слышишь, никогда!

Иван Афанасьевич был ужасен. Лицо его исказилось от гнева, потемнело, губы дрожали, он пригнулся, словно кошка или тигр, готовящийся к прыжку.

Пастин и Вера с изумлением смотрели на него.

– Какая она жена! – чуть не кричал Юрьевский. – Он – труп, добыча червей, а она – царица в моем царстве. Кто, кроме верного раба, смеет приблизиться к царице, бросить на нее свой оскверняющий взор? Никто! Гибель ждет дерзкого. Это говорю я… Ах, что это я? О чем? – вдруг моментально пришел в себя Иван Афанасьевич. – Вера, Вера моя! Прости старика! Знаю – ты горюешь, несчастна, но только теперь… Твое горе пройдет, а я один, всегда один… пожалей же меня, любимая, счастье мое, радость, мечта моя…

– Да что ты, крестный! – подошла к нему не на шутку перепуганная Вера Петровна, Полно, успокойся, милый! Нездоров ты. Все мы тебя жалеем, любим. Ты – добрый, хороший, странный немного, только и всего.

– Любите все, сожалеете? Да? – воскликнул Юрьевский. – А ты… ты-то меня любишь?

– Люблю, крестный, очень люблю, – просто ответила Вера Петровна. – Как мне тебя не любить? Но прости, крестный, успокойся! Мне и так тяжело, не огорчай меня… Прости! Ты на панихиду приедешь? Приезжай! Слышишь, крестный, я так хочу.

Лицо Ивана Афанасьевича снова исказилось.

– Хорошо, приеду, – глухо ответил он. – А ты, кум, прости меня: явился я, наговорил вам несуразного, как ты называешь… Прости, сам знаю, что не время для таких разговоров.

Петр Матвеевич уже давно привык к подобным резким переходам Юрьевского от того, что ему казалось сумасшедшим бредом, к вполне разумному выражению мысли, и поэтому равнодушно ответил:

– Чего там! От слова ничего не сделается. Пугаешь только иной раз ты. Ну да мы привыкли к тебе… Знаем тебя, слава Богу, столько лет!

– И спасибо тебе! Спасибо и тебе, Вера! Поцелуй старика и иди: знаю, нужно так. Не для тебя, для людей нужно, чтобы худого не говорили.

Он уехал.

Посещение крестного принесло Вере Петровне некоторую пользу. Оно отвлекло от обуревавших ее мрачных мыслей. На душе у нее было по-прежнему тяжело, но все-таки она сознавала необходимость примириться со случившимся и на панихиду в больничную часовню, где лежало тело Евгения Степановича, отправилась спокойная, по крайней мере, с виду.

Мрачная, высокая, со сводами комната едва могла вместить всех собравшихся на панихиду. Те, кто был вчера на свадьбе Гардина, сошлись теперь помолиться за упокой его души. Великая тайна смерти сравняла всех, и у гроба Евгения Степановича стояли люди, искренне жалевшие его, хотя к этому чувству примешивалась немалая доля любопытства, вызванного внезапной кончиной.

Евгений Степанович, в погребальном уборе, лежал в гробу, поставленном у стенного образа, на невысоком катафалке. На его застывшем лице не отражалось никаких следов мук. Смерть застала его внезапно и, казалось, в последние мгновения вызвала в умирающем более недоумения, чем ужаса.

Увидав гроб, Вера Петровна, приехавшая с родителями, с рыданиями кинулась к нему, охватила голову покойника и осыпала ее поцелуями.

– Женя, мой Женя, страдалец невинный! – слышался ее лепет. – За что? За что? Тебя ли я вижу?… Ты ли это, ненаглядный мой?

Насилу ее отвели от гроба. Тишина все время стояла полная. Все разделяли горе молодой вдовы, ужас ее положения.

– Крепка, однако, – перешептывались все-таки в далеких уголках часовни.

– Н-да… Плачет только.

– Слезами, значит, вся скорбь выходит. Оно лучше. Что же поделать? Обмороками не воскресишь. Смерть подходит, ждать никого не будет. А все-таки жалко молодую. В такой час преставился!

– Да… Жить бы да радоваться, а тут вот.

Перед началом панихиды, когда священник готовился произнести обычные вступительные слова, в часовне вдруг раздался крик.

„Что? Как?“ – только и разобрали слышавшие.

Все с удивлением обернулись в ту сторону, откуда раздались эти слова.

Юрьевский сдержал свое слово и приехал на панихиду. Он пробрался в самый отдаленный угол часовни и стоял там, опустив голову, ни на кого не глядя, да, пожалуй, и не видя ничего из того, что происходило кругом.

Около него вдруг очутился Мефодий Кириллович Кобылкин, пробившийся через толпу и сумевший занять местечко бок о бок с мрачным богачом. Сперва он только осматривался, потом вдруг обратился к Ивану Афанасьевичу со словами:

– Вот она, эта самая нирвана, о которой вы вчера говорить изволили.

Тот очнулся от своих дум, искоса взглянул на соседа и ничего не ответил.

Кобылкин нисколько не смутился.

– Именно, доложу я вам, самая настоящая нирвана, – продолжал он, видимо всеми силами стараясь завязать разговор. – Небытие! Блаженное состояние! Жил человек, волновался, жаждал, боролся, а теперь ручки сложены и лежит себе покойно, ничего знать не хочет. Правы вы были вчера, десять тысяч раз правы были. Я, слушая вас вчера, так и думал: „Глубокий философ этот господин! Тонко в самую суть нашего жизненного бытия проникнуть изволил“. А верно, нирвана-то эта самая – хорошая штука! Человеки ею не брезгают, а так в нее и прут. Вот один только-только в нее забрался с руками, с ногами, а на его место уже другой целится.

Юрьевский при этих словах встрепенулся.

– Вы кто такой? – глухо спросил он.

– А я, изволите ли видеть, покойничка родственник дальний буду. Вот привелось-то! Вчера – на свадьбе, сегодня – на панихиде. Ничего не поделаешь. Одно говорю: человек я простой, а про нирвану все-таки понимаю. Ведь эта Пастина дочка – несчастная для женихов невеста: шестеро из-за нее отправились в эту нирвану, а вот теперь седьмой находится.

– Что? Как? Кто такой? – крикнул Юрьевский, объятый порывом яростного гнева.

Этот крик и нарушил тишину.

Все бывшие в часовне с недоумением смотрели на Юрьевского, не понимая, в чем дело, что с ним. Вера Петровна тоже услыхала этот крик и взглянула в ту сторону.

„Крестный? – промелькнула у нее мысль. – Что с ним?“

Но беспорядок, вызванный Юрьевским, продолжался только мгновение. Ивана Афанасьевича все знали, все были уверены, что он ненормальный, и даже не удивились его выходке.

„Бредит опять! Заучился барин!“ – подумали почти все присутствующие и успокоились, тем более что и Юрьевский, опомнившись, успокоился почти так же быстро, как вспыхнул, казалось, беспричинным гневом.

Кобылкин словно только и ждал этой вспышки. Он засуетился около Юрьевского, заглядывая ему в лицо.

– Что с вами, почтеннейший? – бросал он слова. – Чего испугались? Действительно, такая обстановка на какие угодно нервы подействует. Гроб, жертва… ну, положим, судьбы, рыдающая вдова, удрученные старики, пение… это, как хотите, кого угодно расшевелит. А тут – еще один в гробу покоится, а рядом другой в такой же гроб смотрит. Расстроишься, доложу вам, совсем расстроишься!

– Кто? – отрывисто спросил Юрьевский.

– Вы про кого изволите спрашивать?

– О ком вы говорили как о женихе Веры?

– А, вот вы про кого!… Так вот видите, там, у стены, молодой такой, красивый. Твердов по фамилии… Шафером вчера у покойничка был. Так вот он. „Я, – говорит, – уже давно пылаю страстью к Вере Петровне, не хотел только у приятеля отбивать. А теперь, так как она вполне свободна, немедленно свои руку и сердце предложу, а на судьбу мне наплевать“. Но что с вами, почтеннейший?

Словно какая-то сила сдвинула Юрьевского с того места, где он стоял. Не обращая внимания на окружающих, он вдруг пошел по направлению к Твердову. Перед ним расступались – так ужасен был его вид; казалось, что идет не живой человек, а призрак, выходец из преисподней. Лицо Юрьевского было бледно, без кровинки, рот полуоткрыт, губы искривлены отвратительной улыбкой, взгляд был бессмысленно-дик.

Твердов, заметивший Юрьевского и почувствовавший на себе его взгляд, невольно задрожал. Его сердце тревожно забилось; он понял, что этот человек идет к нему.

В двух шагах от Николая Васильевича Юрьевский остановился, как бы в изумлении огляделся кругом, взглянул зачем-то на потолок, потом на гроб с телом Гардина, вздрогнул, еще раз устремил взгляд на Твердова и затем повернул к выходу. Через мгновение его уже не было в часовне.

– Опомнился! – пронесся тихий шепот.

Все, бывшие свидетелями этой непонятной сцены, вздохнули с облегчением. Прерванная панихида продолжалась.