Раскрытая тайна

Твердов очнулся в незнакомой комнате. Он лежал на кровати, пахло лекарствами.

Николай Васильевич повернул голову и увидел перед собой бледное и исхудавшее личико своей невесты.

– Вера! Богиня! Царица! – прошептал он.

– Тише, милый, молчи, молчи!… Доктор запретил, – сказала Вера Петровна, с нежностью глядя на него.

– Где я? Жив ли?… Нож, нож… – лепетал Твердов.

– Успокойся, ради меня успокойся! – ответила Вера Петровна. – Все прошло… все благополучно… После узнаешь… Выпей, – и она протянула Твердову стакан с какой-то жидкостью.

Николай Васильевич сделал несколько глотков, и здоровый, живительный сон овладел им.

Спал он долго, а около его постели, не отлучаясь, сидела Вера Петровна. Твердов только ей был обязан возвращением к жизни, своим выздоровлением. Она так заботливо ухаживала за ним, как не могла бы ухаживать никакая сиделка.

Кобылкин привез его, бесчувственного, в нервной горячке, в дом Пастиных, сдал им больного и, ничего не объясняя, умчался.

Да и не до расспросов было Вере и ее родителям. Перед ними, хотя и без памяти, был тот, которого они более никогда не надеялись увидеть, он возвратился к ним, и это было главное, все остальное в эти часы и первые дни их не интересовало.

Петр Матвеевич созвал лучших докторов столицы. Те долго не могли дать ответ, и все надежды возлагали не столько на науку, сколько на молодость и крепкую натуру больного.

И они не ошиблись. Молодость и сила, а также нежный, заботливый уход Веры сделали свое дело.

Выздоровление шло с замечательной быстротой.

Вместе со здоровьем крепло и его чувство к Вере. То, что сначала было мимолетной вспышкой страсти, в эти дни, пока Твердов был прикован к постели, превратилось в настоящую любовь.

Николай Васильевич пытался расспрашивать и Веру, и Петра Матвеевича о подробностях своего избавления, но те говорили, что они сами ничего не знают, и были вполне искренни. Кобылкин упорно скрывался, а когда Пастин все-таки поймал его, сумел отвертеться от всех расспросов, решительно ничего не сказав.

Когда Петр Матвеевич сообщил об этом Твердову, тот понял, что у Мефодия Кирилловича есть на то своя причина.

Одно только было известно и Пастиным, и всем в столице (впрочем, для Петербурга это прошло незамеченным): Иван Афанасьевич Юрьевский скоропостижно скончался. Ничего такого, что могло бы броситься в глаза, возбудить людское любопытство, в этой смерти не было, поэтому Юрьевского похоронили, поговорили о нем, да и забыли, как будто его никогда и на свете не было.

А между тем в газетных некрологах проскользнула черточка, рисовавшая покойного с хорошей стороны. Юрьевский оказался благотворителем, каких немного. Он оплачивал учебу детей бедняков, помогал нуждающимся. Причем добро Иван Афанасьевич творил втайне, не рисуясь ни перед кем, не выставляясь напоказ. Это было добро ради добра, а не ради каких-то эгоистических целей. Когда Юрьевского хоронили, за его гробом шла вереница незнакомых людей. Это были облагодетельствованные покойным бедняки.

Вера была единственной наследницей Ивана Афанасьевича, Юрьевский отдал ей все, но с условием, чтобы она некоторые благотворительные дела продолжала и после его смерти.

Твердов понял, что означала эта черта странного характера Юрьевского. Он ненавидел людей, презирал их и сам хотел быть лучше тех, кого ненавидел и презирал.

Николай Васильевич, узнав, что Кобылкин отмалчивается, решил тоже ничего не говорить о событиях памятной ночи. Однако, поправившись, он первым делом поехал к Кобылкину, чтобы поговорить с ним самому.

Мефодий Кириллович встретил его с распростертыми объятиями.

– А, современный Товий! – воскликнул он, спеша навстречу Твердову. – Наконец-то! Похворали? Ничего! Зато как возмужали, похорошели!… Садитесь, батенька, милости прошу, садитесь! Знаю, хе-хе-хе, зачем пришли, знаю… На свадьбу старика звать? Что, родной, чья правда?

Николай Васильевич улыбнулся.

– Ваша правда, Мефодий Кириллович, ваша, – ответил он. – Надеюсь, не откажете… Ведь эта свадьба – дело ваших рук, вы сосватали.

– Ну, уж и я! Много чести старику… Ну, дай Бог, дай Бог, совет да любовь! Смело теперь судьбу-то мы, хе-хе-хе – побоку… Хорошо без судьбы!… Я так думаю, что и на крестинах вашего первенца скоро пировать буду. А все-таки, батенька, признайтесь, отпраздновали труса? Дайте-ка посмотреть, не поседели ли?

– Я вот и пришел к вам, добрейший Мефодий Кириллович, просить вас… Все-таки мне пришлось быть, пожалуй, главным действующим лицом этой – уже и не знаю, как назвать, – трагедии, мелодрамы, феерии… Будьте добры, посвятите меня в некоторые подробности.

– Что ж, это можно. Только, чур, уговор: не болтать. Впрочем, это не для нас, а в ваших выгодах. Я все прикрыл, все вышло шито-крыто, никакого сора из избы не вынесено. Аминь всему!

– Я так и понял ваше молчание. Ведь у Пастиных до сих пор ничего не знают.

– И прекрасно, что не знают. Ничего особенно такого сверхъестественного нет, а память, и очень неприятная, на всю жизнь осталась бы. Блаженны неведающие… Так рассказать? Да что рассказывать? Сами, поди, о многом догадались?

– Пока только о том, что этот несчастный Юрьевский был душевнобольным.

– Это главное, а отсюда все остальное… Свихнулся он когда-то давным-давно. Ну что же? Зла никому не делал, а добра творил много. Бо-о-льшой благотворитель был! Много людей теперь за упокой его души, даже не скажу – грешной, молится. По-моему, греха нет в том, что он натворил, ибо грех там, где сознание.

– Так неужели он…

– Да ведь вы слышали сами… Он, он судьбой-то был, понимаете ли, все у него хорошо было. В своем загородном домике устроил он себе царство, подвал сырой в зимний сад обратил, да в такой сад, что прелесть просто! Редчайшие растения там были. Просто залюбовался я! Храм он там себе устроил и сам себя при этом храме в жрецы возвел, кадения, курения, моления и все прочее.

– Но ведь не один же он был в этом саду.

– Один-одинешенек… Храм-то красоты и чистой любви.

– Позвольте, я же сам слышал голоса, музыку, пение. Неужели галлюцинации?

– Нет, наяву все слышали.

– Тогда как же?

– Все просто в этом простейшем из миров. Минуту терпения, все сейчас объясню. Так у почтеннейшего владыки новосозданного царства все хорошо шло. Ну, чудит человек – какая же в том беда? А вот когда беда-то пришла: влюбился Юрьевский, влюбился до зарезу, и, вы понимаете, это при больном-то мозге…

– В Веру?

– Да, в свою крестницу. Будь она в других отношениях с ним, может быть, Иван Афанасьевич обвенчался бы с нею и выздоровел, но тут – нет. Хотя он и сумасшедший был, но человеческие взаимоотношения понимал тонко. Понимал он, что брак с крестницей невозможен. Больной же мозг работал и вот выработал такую формулу: ни себе, ни людям. Такая формула была слишком примитивна, тогда тот же больной мозг подсказал владыке царства грез такую обстановку, которая вполне соответствовала бы этому царству. Он воображал себя жрецом божественной красоты и чистой любви и сделал свою крестницу царицей всего этого, а себя – царем при царице. Живое существо из плоти и крови он обратил в бесплотный образ и одухотворил его. Видите, какая штука-то? Для него Вера Петровна была царицей, богиней и всем, что вам угодно. Все обходилось благополучно, пока не пришло время Вере Петровне идти замуж. Тут и началось. Великий жрец царства грез должен был сохранить свою царицу в чистоте и непорочности. Разве мог он допустить, чтобы кто-нибудь из смертных осквернил ее своим взглядом, помыслом? Она должна была жить грезою, такою, как была для него. Юрьевский представил все так, будто мир, который он ненавидел, борется с ним, желая отнять самое дорогое. Последствия известны. Началось устранение – будем говорить попросту, по-житейски – соперников. Двух удалось устранить легко, а вот троих пришлось отправить на тот свет.

– Но позвольте, мог же он принять и другие меры: убедить Петра Матвеевича, наконец, саму Веру не выходить замуж.

– Так и послушала бы она его! Да притом Юрьевский сам вошел во вкус. Он смотрел на подобные устранения как на жертвоприношения своей богине. Хитры сумасшедшие, ох как хитры! Откуда только что у них берется… Теперь ясно вам, в чем тут суть?

– Да, но вот о том, что касается меня…

– Сейчас доберемся и до вас. Вы знаете, что я сам хотел разведать причины загадочных кончин женихов Веры Петровны. Чутье мне подсказало, что здесь что-то не так. Тут Гардин со сватовством подвернулся. Ну, учредил я самый бдительный надзор. Решительно ничего, тайна, загадка, уму непостижимо! Говорил я вам, что благодаря этому надзору покойному Евгению Степановичу обвенчаться удалось. Я сумел на свадебный пир пробраться, мои молодцы тоже там были. Чтобы понять, как я нянчился с молодыми, достаточно сказать, что кучер, который их в церковь и из церкви возил, мой подчиненный был… Ну, хорошо, стал я на вечере следить да примечать, что вокруг меня делалось. Все чинно, благородно. Вдруг бац: Юрьевский, приветствуя молодых, о трупах, о смерти заговорил. Совсем к такому торжеству подобные речи не подходят. Точно мне что в нос шибануло. Знаете, как бывает? Сидите вы на чистом воздухе, и вдруг запахами, каких быть в таком месте не должно, откуда-то потянет. Вы невольно в ту сторону повернетесь, откуда такие ароматы несутся. Так вот и со мной. Стал я приглядываться, запоминать. Видел, как Юрьевский „молодого князя“ в уголок отвел, говорил о чем-то, жестикулировал, затем к столу с недопитым бокалом вернулся. Потом этот тост, бокал о пол и с пира долой. Странно! Несчастный Гардин тут же вскоре скончался. Да что же такое? Берег я как зеницу ока и не уберег. Ничего понять не могу! „Одряхлел, на живодерню пора“, – про себя думаю, но тут вы такой толчок моим мыслям дали, что они так и запрыгали, и занавесочки над тайной дочки Рагуила зашевелились.

– Я ничего не понимаю, – сказал Твердое.

– Немудрено! Не до того было. Вы мне передали, что Юрьевский говорил Гардину о близости нирваны, и ваши слова прояснили мне многое. Ночь я думал и еще припомнил. Иван Афанасьевич, разговаривая на свадьбе с Евгением Степановичем, жестикулировал и дважды ладонью руки, будто невзначай, накрывал его бокал. Потом к столу он пошел с недопитым бокалом, только взял не свой, а Гардина. Свой знаменательный тост Иван Афанасьевич произнес, даже не пригубив шампанского, а затем хлопнул бокал о пол. Теперь мне все стало ясно. Юрьевский явился на свадьбу с намерением отравить новобрачного, что и исполнил, причем уничтожил следы своего преступления. Если же он отравил Гардина, очевидно не желая, чтобы тот стал de facto супругом его крестницы, то он же, Юрьевский, из тех же самых побуждений, мог быть виновником гибели, смерти и прежних ее женихов.

– Но почему же вы его тогда не схватили? – воскликнул Твердов.

– А какие у меня были доказательства? Ведь то, что я сейчас сказал, в то время было только предположением, ни на чем, кроме умозаключений, не основанным. Все нужно было проверить. Вас-то я и избрал для этого и надеюсь, что теперь вы на меня за это не в обиде. Ну-с, хорошо! Сговорились мы с вами, а я все-таки предварительную проверочку произвел. Помните, на панихиде-то? Это я Юрьевского подзудил: указал ему на вас, как на нового жениха. Как он тогда на вас двинулся-то! Я даже испугался. „Убьет, – думаю, – сейчас, да и все“. Ничего, опомнился, бедняга, все обошлось. Только после этого случая я уже был уверен, что на верном следу. Конец ниточки в руках, по ней до клубка добраться нетрудно. За вами я такой надзор учредил, что, кажется, не только о каждом слове, но о каждом дыхании вашем был осведомлен.

– И все-таки не усмотрели, – усмехнулся Николай Васильевич.

– Ну, нет, позвольте. Я то знаю, о чем вы до сих пор не подозреваете. Вы только знаете, что попали в царство этого Юрьевского, а как попали, даже представить себе не можете.

– Я помню, что вышел из дома Пастиных.

– Счастливый, влюбленный и изволили сесть на извозчика. А извозчик-то кто был, знаете? Сам покойный Иван Афанасьевич Юрьевский. Что-с?

– Позвольте, как же это? Впрочем, голос…

– Точно, что голос! Часа четыре он у подъезда стоял под видом лихача, вас дожидался. Побывал он у Пастиных, еще ваше объяснение чуть ли не на самом интересном месте прервал, успел переодеться и явился под видом лихача к подъезду. Продолжаете думать, что я не усмотрел?

– Но как же?

– А так-с. У вас мой Савчук был, а у Пастиных – мой Пискарь. Им я много обязан выяснением всего этого дела. Юрьевский под видом извозчика у подъезда, а мой Пискарь якобы дворник на дежурстве. Вот на чем Иван Афанасьевич попался. Все у него предусмотрено было, только об одном он забыл. Ведь когда-нибудь да должны были эти таинственные случаи с женихами одной и той же невесты внимание на себя обратить и соответствующее расследование вызвать. Этого он не предусмотрел, слишком уж был уверен, что все люди глупы, один он – умница-разумница, вот и попался. Он поехал с вами, а Пискарь – за ним. Впрочем, это тоже для проверки только. Как только мне доложили, что Иван Афанасьевич под видом извозчика у подъезда пастинского дома стоит и вас поджидает, я уже знал, куда он вас повезет – в свое царство, а в нем я не раз побывать успел, можно сказать, своим человеком сделался.

– И все-таки никаких мер не приняли!

– Невозможно было. Фактов у меня еще не было.

– А мое похищение?

– Ну, что ж в нем такого, когда цель поступка не ясна?

– Да вы-то знали, зачем он…

– Мало ли что я знал, но кто бы мне поверил? Самого сумасшедшим сочли бы. Экую, дескать, шехерезаду старый пень рассказывает. Вы не извольте забывать, что Юрьевского никто серьезно больным не считал, во внешних своих действиях он был вполне разумен.

– Но этот увоз, переодевание, маскарад?

– Вы хотите знать, как так скоро? Да он уже не раз пробовал увезти вас таким образом, но не удавалось: мои молодцы мешали. И тут не удалось бы, стоило только Пискарю прогнать его от подъезда или быть на ногах, когда вы вышли, а только я уже решил со всей этой историей покончить.

– Ну, а дальше?

– Далее, как и следовало быть. Вы в мечты погрузились и даже не смотрели, куда вас Юрьевский вез. Он же завез вас в свой загородный дом, где у него было царство устроено, там, прежде чем вы опомнились, он губочку с хлороформом к носу, вот вы и очутились в его власти.

– Неужели же Юрьевский все это один сделал?

– Все один, без малейшего пособничества. У него было двое слуг, но они предусмотрительно были отпущены. Да это еще что! На другое утро он в гостиницу, где вы проживать изволили, посыльного прислал, чтобы рассчитаться вместо вас и объявить, что вы экстренно выехали, от вашего имени с Варшавского вокзала им же была прислана вашей невесте телеграмма, в которой вы „от ворот поворот“ заявляли. Право, нужно быть сумасшедшим, чтобы все так умно проделать. Ведь так вы и пропали бы, как в воду канули: уехал, отмечен, с Варшавского вокзала дал телеграмму, и что там дальше случилось, кто почем знает. Видите, как хитро!

– Да! Это надо признать…

– И все просто. Вам, пожалуй, не отвертеться, если бы не мы. Только мы – я, Савчук и Пискарь, да еще трое молодцов – в царство пробрались и спрятались там. Когда Юрьевский вас в жертву начал приносить, мы тут как тут. Стоп, дескать, машина, задний ход!

– Но что я перенес, что перенес!

– Зато интересно было.

– Да, я, привыкнув к обстановке, испытывал больше любопытства, чем страха.

– Вот то-то и оно! В наш серенький век подобные встряски не лишни.

– Только не дай Бог никому оказаться на моем месте!

– Конечно! Поди, ножа-то здорово испугались?

– Да. Но вот что, Мефодий Кириллович, вы должны разъяснить мне. Я дважды в этом, как вы называете, царстве видел Веру.

– И я тоже, – невозмутимо ответил Кобылкин.

– Мало того, что видел, я слышал ее голос.

– И я тоже. Только Вера Петровна была не живая, а кукла.

– Но этого не может быть! Ведь голос…

– Что же из того? Вы музыку, пение слышали еще?

– Слышал… Это что же было?

– Эдиссоновы штучки! Фонографчики, граммофончики, только хорошие, а не такая дрянь, какую теперь продают… Поняли?

– Но ведь это и в самом деле – сказки Шехерезады!

– Верно! Чего на свете не бывает! Подробно при понятых все обозревали, не один я. Хотите, протокол осмотра покажу? И куклу, и инструменты могу показать, как вещественные доказательства, они были арестованы, только ничего не понадобилось. Жрец-то, то есть Иван Афанасьевич Юрьевский, отбился от нас, вырвался да перстенек – помните? – с драгоценным ядом, что ему с Гардиным службу сослужил, ко рту. Отнять не успели: ну, понятно, окочурился. Вся эта история закончилась без огласки, единственного виновника решено было схоронить тайно. Только «дело» о нем есть. Да и потом, мы подумали, что завещание покойного, если его объявить сумасшедшим, будет оспорено, а в нем много доброго. Вот вам и все. Можете совершенно спокойно бракосочетаться, теперь вашему счастью никто не помешает.

Николай Васильевич внимательно посмотрел на Кобылкина. Перед ним был обыкновенный человек с добродушным, немолодым лицом, на котором и особого ума не отражалось.

– Как мне благодарить вас, Мефодий Кириллович, – тихо произнес Твердов, – не знаю.

– Не стоит никакой благодарности, – ответил тот, – так сказать, все это по обязанности службы. Жалованьишко – хе-хе-хе – за это получаем. Благодарить не благодарите, не ругайте только, а то ведь нашу профессию многие любят бранить. Очень рад, что смог удовлетворить ваше вполне понятное любопытство.

Кобылкин встал. Твердов понял, что беседа закончена.

– Я надеюсь, что вы будете на нашей свадьбе? – сказал он.

– Нет, зачем же! Теперь, думаю, все благополучно будет, так что мое присутствие представляется совершенно излишним.

– А я очень прошу вас об этом. Ведь и Вера, и я многим обязаны вам. Я прошу!

– Хорошо-с. Посмотрим, – без прежней приветливости ответил Кобылкин, стоя перед Твердовым в выжидательной позе.

– У меня есть еще одна просьба, – сказал Твердов.

– Готов служить, чем могу, – последовал ответ.

– Мне хотелось бы поблагодарить этих добрых, самоотверженных людей: Савчука и Пискаря.

– Увы-с! Они заняты поручениями, и их теперь здесь нет. Имею честь кланяться!

Твердов вышел несколько обиженный таким окончанием их долгого разговора. Но, поразмыслив, понял, что для Кобылкина, Савчука и Пискаря он и окружавшие его были, в сущности, чужими людьми. Когда потребовалось, они заботились о нем больше, чем о себе, даже жертвовали собой, когда же опасность миновала, и все обязанности были выполнены, с ними вместе кончились и личные отношения.

Впрочем, Кобылкин не выдержал своей строго официальной роли. Он не был на свадьбе Николая Васильевича и Веры, но зато их первенец зовет его крестным папой, а дочка – крестница Василия Андреевича Савчука. Теперь Николай Васильевич ждет появления нового жителя нашей планеты, и уговорил Александра Константиновича Пискаря стать его кумом. Это единственное, чем он смог отблагодарить самоотверженных людей, которым был обязан своей жизнью и счастьем.