В паутине
Здоровье графа Нейгофа быстро поправлялось. Его молодой организм одолел недуг.
– Совсем вы молодцом становитесь, ваше сиятельство! – подшучивал над ним Анфим Гаврилович. – Вас теперь и не узнаешь… Ой-ой! Подозреваю я, что тут не наша латинская кухня виновата… Тут что-то более могущественное, чем вся ее стряпня, подействовало.
Граф смущался. Он и сам чувствовал, как возвращалась к нему сила, крепчал его организм.
Однако хотя тело выздоравливало, душа страдала. Произошел перелом, столь мощный, что в нем исчезал, бесследно поглощался им весь последний одиннадцатилетний период его жизни. Как прежде глубоко похоронен был в Миньке Гусаре граф Нейгоф, так теперь Минька Гусар растворился в воскресшем вновь для жизни графе Нейгофе.
И все это свершило внезапно вспыхнувшее чувство.
„Что со мной?“ – спрашивал иногда сам себя Михаил Андреевич, и какой-то голос, исходивший из сокровеннейших тайников его души, отвечал ему: „Ты любишь!“
Так проходили дни.
Софья появлялась у выздоравливающего Нейгофа в каждый приемный день.
– Поднимайтесь, выздоравливайте скорее, граф! – сказала она однажды Нейгофу.
– Зачем? Я желал бы умереть, – ответил он.
– Умереть? Странное желание! Зачем вам понадобилась смерть?
– Тогда со мной навсегда осталась бы чудная греза, в которой я живу.
– О чем же вы грезите?
– О чем? А разве вы, пришедшая навестить меня, Миньку Гусара с кобрановских огородов, вы, чистая, светлая, радостная, разве это не греза? Разве я смел в последние одиннадцать лет своей жизни мечтать о чем-либо подобном? Никогда, слышите, Софья Карловна, никогда ничего подобного не рисовало мне мое воображение даже тогда, когда оно было раздражено… Я пал так низко, что всякое человеческое участие казалось мне несбыточной мечтой.
– Не будем говорить об этом, – кротко остановила его Софья.
– Как не будем?! – горячо воскликнул граф. – Да разве можно не говорить о том, что теперь составляет сущность моей жизни? Я сам ни за что не поверил бы, если бы кто-нибудь сказал, что для меня возможен возврат к прошлому. И вот это свершается, это свершилось, и виновница этого – вы!
– Я? – как будто удивилась Софья.
– Да, вы! Ваша ласка, ваше участие воскрешают меня. Я со страхом думаю о будущем, тогда как еще недавно для меня не существовало настоящего: ведь я уничтожал и свое настоящее, как уничтожил прошлое и будущее. Теперь они воскресли вместе со мной, и этим я обязан вам.
Софья терпеливо слушала Нейгофа, давая ему возможность высказаться, и, когда он умолк, сказала:
– Знаете, что я вам скажу обо всем этом? Я – простушка и не привыкла скрытничать. Мне кажется, я понимаю вас.
– Что вы хотите этим сказать? – удивился Нейгоф.
– Видите ли, я знаю кое-что из вашего прошлого, да и вы сами его не скрывали: вы только что называли себя Минькой Гусаром с каких-то кобрановских огородов… Так?
– Да, – прошептал граф.
– Итак, вы – с кобрановских огородов, а я? Я даже не знаю, откуда я… прямо с улицы… Вы несчастны, несчастна была и я… Мы соединены несчастьем, и я понимаю, как дорого вам всякое внешнее участие. Мне уже пришлось испытать это, когда покойный Евгений Николаевич подал мне руку помощи, вырвал меня из грязи… Вот поэтому-то я пожалела вас. Поверьте, я никогда не разделяла планов Козодоева, и мне казались отвратительными его расчеты на вас, это казалось мне постыдной куплей-продажей. Я уже говорила, что возненавидела вас; но жалость к вам, как к такому же несчастному существу, каким была и я, пересилила ненависть. Вы были несчастны, жалки, больны; я тоже несчастна, тоже жалка, потому что после смерти своего приемного отца я осталась одинокой, беспомощной. Но я была все-таки здорова, и потому – выше вас. Мне показалось, что мой долг прийти к вам и утешить вас… Я пришла и прихожу… и… и еще приду…
Голос Софьи при этих словах зазвучал таким страданием, что Нейгоф с краскою на лице схватил ее руку.
– Что с вами?! – воскликнул он.
– Ничего… так… Это пройдет… Детство вспомнилось… Эта проклятая улица… Никому не нужная, всеми брошенная девчонка, голодная, беззащитная… Знаете ли, граф Михаил Андреевич, – с чувством воскликнула Софья, – знаете ли вы, что мне в то страшное время не раз приходилось, чтобы утолить голод, отнимать у таких же, как я, никому не нужных существ – уличных собак – добытые ими корки хлеба?!
– Бедная, несчастная! – вырвалось у графа.
– Да, да… потому-то я и понимаю несчастье другого… Что вам, милая? – вдруг заметила Софья подходившую к ней с конвертом в руках сиделку.
– Вам, барышня, приказано передать, – подала та конверт.
Софья вскрыла его, и лицо ее изменилось при одном взгляде на содержание записки.
– Простите, граф, я должна уйти, – поспешно поднялась она с табурета.
– Уже! Так скоро? – с грустью проговорил Нейгоф.
– За мной прислали… прощайте, я еще приду, и мы докончим наш разговор…
Она торопливо направилась к выходу. Нейгоф, никогда не видевший ее такой взволнованной, даже испуганной, тревожным взглядом следил за нею.
В дверях она встретилась с незнакомым Нейгофу человеком. Это был Кобылкин. Граф видел, как Софья отшатнулась при этой встрече, видел, что входивший старик, улыбаясь, поклонился красавице. И вдруг неприятное чувство к этому совершенно незнакомому ему человеку овладело графом.
„Кто это? – подумал он. – И как похож на того… Козодоева…“
Мефодий Кириллович, пропустив Софью, задержался на пороге. Он даже голову приподнял и наморщил нос, будто обнюхивая палату, а потом направился прямо к койке Нейгофа и, остановившись около него, громко произнес:
– Мое почтение, ваше сиятельство!
– Здравствуйте! Но я вас не знаю! – удивился Нейгоф.
– Будто бы? А впрочем, все может быть… Тогда позвольте представиться. Кобылкин я. Что-с? Вам решительно ничего не говорит эта неблагозвучная фамилия?
Нейгоф много раз во время своего босячества слыхал это страшное для всех стоявших „вне закона“ имя, но сталкиваться им никогда не приходилось.
– Да, понаслышке я знаю вас, – смущенно пробормотал он. – Что же вам от меня угодно?
– Если хотите – ничего, а то и очень многое-с. Но прежде всего я пришел справиться о состоянии вашего здоровья. С удовольствием вижу, что вы изволите поправляться.
– А почему это вас интересует?
– Много к тому поводов есть, а наипервейший тот, что я вас с кобрановских огородов вот в это телу полезное учреждение направил.
– Очень вам благодарен, – холодно произнес Нейгоф, – но все-таки не вижу причин…
– К знакомству со мной? Напрасно!… Еще баснописец сказал: „Хорошие знакомства в прибыль нам“. Да вы, ваше сиятельство, совсем молодцом стали! Красавец красавцем! Радуется душа моя о вас. Неужели отсюда опять на кобрановские огороды? Это было бы обидно… Поддержитесь, ваше сиятельство!… Ну что хорошего на огородах? Не отрицаю, жизнь и в той среде имеет свою прелесть, но побаловались, и довольно…
– Помилуйте, да вам-то что за дело до меня?
– Есть дело, ваше сиятельство, есть! Я уже имел честь докладывать вам…
– Так говорите скорее, в чем оно… Извините, я прилягу.
– Пожалуйста, не стесняйтесь! С больного какой же спрос? А ведь Козодоев-то умер! – вдруг выпалил он и впился глазами в Нейгофа.
– Да, я знаю об этом, – совершенно равнодушно ответил граф. – Что же из того?
– Ничего… Я это к тому, что покойный, кажется, вашим хорошим знакомым был.
– Я видел этого человека лишь один раз в жизни, – произнес граф.
– Вот как? А я-то совсем другое думал. Умер он, умер!… Так, может быть, вы знаете, как он умер?
– Я знаю только, что этого малоизвестного мне человека нет более на свете, – резко проговорил Нейгоф, – а как он умер и от чего – это меня совершенно не интересует.
Кобылкин глядел на него с удивлением.
– Однако, если не ошибаюсь, приемная-то дочка его, эта госпожа Шульц, навещает вас здесь?
– Да, навещает.
– И она ничего не говорила вам о смерти своего приемного батюшки?
– Она сказала только, что он умер и она теперь одинока.
– И больше ничего? – Мефодий Кириллович тихо свистнул. – Те-те-те-те! Вот оно дело-то какое! Та-ак! А вы, граф, видели паука? Да, конечно, видели. А видели, как он плетет свою паутину? Плетет он ее, а как сплетет, так в серединочку и засядет, и ждет, когда глупая муха пролетит и в его паутине запутается. Тут он на нее разом насядет, и давай наслаждаться… высасывать из мухи всю ее внутреннюю сущность. Высосет и бросит.
– К чему все это? – нетерпеливо сказал Нейгоф.
– А так, ни к чему… Бывает, что паук, помоложе да пошустрее, сам не работает, сетей не плетет, а просто выгоняет из паутины другого… Да и мало ли что еще на свете бывает… Однако вы дремлете… Не смею мешать… Спасибо вам большое…
– За что? – удивился Нейгоф.
– За просветление. Насчет многого вы меня просветили… на путь истинный, так сказать, направили. Прощения прошу за беспокойство. Имею честь кланяться. – Кобылкин почти насильно пожал руку Нейгофу и петушком побежал по проходу между койками. Отбежав несколько шагов, он возвратился и, наклоняясь к графу, шепнул: – А про паучка моего не забывайте… Знание этой – ну, как ее? – инсектологии, что ли, часто для нас, людей, не бесполезно… А за всем тем до свиданья.
Он ушел.
– Надоедливый старик! – чуть не крикнул ему вдогонку Нейгоф. – Что ему было нужно от меня?… А Софья, Софья! Милая, несравненная, – шептал он, – такая же несчастная и отверженная, как и я… Только бы мне выздороветь!… Уж я знаю, что мне делать…