На «кошке» — так назывался низменный берег Ламского моря — ссыльный вельможа Скорняков-Писарев заложил первый большой корабль. Это было в 1735 году. Казачье поселение Охотск стало опорой российских владений на краю матерой земли. Кухтуй и Охота — две речки — размывали наносную косу из дресвы и мелких каменьев, рушили бревенчатый палисад, окружавший церковь Всемилостивого Спаса, полдесятка амбаров с казенным добром, дом коменданта — главные строения фортеции.
Порт заливало волной, талые снега превращали его в остров. Казаки и поселяне ездили по воду на лодках за десять верст, высокие бары мешали корабельщикам подводить суда в бухту. Порт существовал на картах адмиралтейств-коллегии, в списках департаментов, он был важной точкой Сибирского царства, названного так указом Екатерины. Но порта не было, казацкий острог оставался до сих пор острогом, глухим поселением обширной империи.
Россия росла.
Она тянулась к великим водам, огромная, нетронутая земля. Американские Штаты признавали ее права.
Но европейские события, надвигающаяся война не давали возможности вплотную заняться колониями, и сейчас, как и во время Шелехова, в Охотске не было гавани, догнивали строения. Летом на рейде корабли дожидались муссона по три недели, чтобы войти в устье реки. Таежная дорога строилась от Якутска до Маи уже не один год, вырвав у топей и трясин только сотню верст. Конские трупы устилали хребты и тундру, кони тащили всего по две вьючных сумы.
Провиант везли на Камчатку, на Алеутские острова, доставляли Российско-американской компании от самого Иркутска. Бывало, что восемь тысяч лошадей волокли груз для одного судна. Цинга и другие болезни не покидали поселка, гнилая рыба да кислое тесто-бурдюк служили пищей почти круглый год. Купцы продавали и другие припасы, но цены были доступны не всем. Тридцать рублей пуд коровьего масла, десять — пшеничная мука.
Ветры и сырость истощали поселян и казаков, кладбище было многолюднее порта. И все же по тропам, горам и тунгусским урочищам брели люди из-за Волги и Дона, из Санкт-Петербурга, Москвы и Калуги. Монахи, беглые крестьяне, каторжники, ремесленники, разорившиеся купцы. Дальность земель укрывала прошлое, богатую жизнь сулили мечты.
* * *
«Амур» стоял уже третьи сутки у входа в устье Охоты. Ветра не было, пора муссонов еще не начиналась. Сильное течение и мелкая вода мешали кораблю продвинуться ближе к берегу.
Над низкой косой, голой и каменистой, кричали чайки. Тяжелые птицы-турпаны копались в водорослях. Бледное солнце висело над морем, медленно набегали волны.
Деревянные строения города казались пустыми и брошенными, серела маковка церкви с тусклым железным крестом. Болото посередине поселка во время приливов превращалась в озеро. Лишь у косого амбара виднелись фигуры людей. Они появлялись из-за домика коменданта, пропадали в скрипучей двери жилья. Здесь было питейное заведение, третье на городок. Порой оттуда доносились крики, а потом все стихало, и снова Охотск засыпал. Бодрствовал только алебардщик, стоявший у полосатой будки адмиралтейства, караульный солдат морской роты.
На рейде, кроме «Амура», кораблей не было. Казенный пакетбот с неделю назад ушел на Камчатку, повез годичную почту, малый груз провианта. Возле дальнего мыса догнивал остов судна, разбившегося на баре, торчали шпангоуты.
Баранов снова спустился в каюту. Узкая каморка прибрана по-походному, на столе, под иллюминатором, — пачки бумаг, обломки сургучных печатей, несколько серебряных медалей с квадратным ухом. Посередине медали на лицевой стороне выбит орел, а сзади редкие широкие буквы: «Союзные России». Поощрение Санкт-Петербурга.
Правитель отодвинул перо, лежавшее поверх бумаги, сел к столу. Неяркий свет падал сквозь круглое оконце на лысую голову, пухлые кисти рук. Годы и заботы иссушили сердце, сгорбили спину, но одолеть не могли.
Все дни во время длительного перехода из Ново-Архангельска Баранов писал письма, распоряжения на острова, обдумывал посылку судна для описи побережья Берингова моря, составлял список товаров.
Думы о Ситхе не покидали. Беспокоил Лещинский, оставленный за правителя, Кусков, корабли. Тревожило поведение неожиданно притихших колошей и слухи о новой войне. Туманные предписания правления, полученные через архимандрита, лежали всегда на столе. Он готовил ответ. «Подумайте, милостивые государи, откуда мы получили открытие, что англичане неприятели наши и с нашею державою в войне, и где то воспрещение, чтоб не подходить им к российским занятиям, вы еще того не доставили, и в секретных мне данных повелениях не сказано…» — писал он, возмущенный.
Интриги дворов мешали освоению, народы не хотели войны. Здесь, на краю империи, он видел дальше других, и у него в памяти было всегда изречение из книги, подаренной Тай-Фу: «Дружба не есть ли цепь, которая для достижения известной цели должна состоять из определенного числа звеньев? Если одна часть цепи крепка, а другие слабы, то последние скоро разрушатся. Так и цепь дружбы может быть невыгодною только для слабой ее части…» Он не хотел быть представителем слабых.
…В каюте он долго не высидел. Комендант, наверное, уже проснулся и еще не успел напиться. Нужно было застать его трезвым хоть на один час.
Правитель сложил бумаги, застегнул кафтан, в котором прибыл сюда. Парадный сюртук и орден остались лежать в сундуке под койкой. Не для чего было пока надевать. Молча сел в шлюпку, молча кивнул Петровичу, сам взялся за румпель. По мелководью добрались до берега в полчаса.
Комендант все еще спал, когда Баранов поднялся по двум ступенькам крыльца, осевшего в галечную осыпь. Зеленый ставень с отверстием в форме сердца был плотно закрыт железным болтом. У порожнего бочонка возилась собака, слизывала застывшие подтеки рома. Немного дальше, у второго, открытого окна, зевал канцелярский служитель, бесцеремонно разглядывая посетителя. Жидкая борода писца была в чернильных пятнах, стоячий суконный воротник лоснился по краям, словно кожаный.
Наглядевшись, служитель что-то сказал в глубину комнаты, вытер о рукав перо, подул на него, затем важно принялся выводить строчки. Он был государственным служащим, олицетворением могущества канцелярии державы. Он был занят делами.
На стук Баранова он не отозвался и даже не глянул в окно. Дверь открыла босая алеутка, выносившая в лохани муку. Не сторонясь, женщина прошлепала мимо, потом задержалась, откинула жесткую прядь волос, строго поглядела широко расставленными глазами.
— Спит всё. Пирога есть будет. Сердися много… Сиди, — сказала она.
Правитель надвинул картуз, спокойно распахнул дверь. Женщина постояла, подумала, затем торопливо ушла. Она предупредила и за последствия не хотела отвечать.
В сенях было темно, Баранов ощупью нашарил клямку, открыл первую попавшуюся дверь. Очутился он как раз в спальне начальника всех здешних мест, безраздельного хозяина края. Комендант, действительно, еще не просыпался. В горнице пахло спиртным, табачным дымом и еще чем-то пряным, приятным и крепким. От закрытого ставня стоял полумрак, у иконы в углу теплилась огромная лампада тонкого розового стекла.
На постели лежал длинный, костлявый человек. Из-под съехавшего ночного колпака торчал взмокший от духоты клок волос. Пухлые бакенбарды примяты к щекам, на носу и бритом подбородке проступила испарина. Видно было, что начальник города спал давно. Рядом с кроватью валялись военный, без погонов, мундир, трубка с обгоревшим черенком, витая палка из китового уса. Глиняная кружка и заморской работы хрустальный бокал, накрытый крупной промасленной ассигнацией, стояли на погребце. Отставной подполковник Мухин-Андрейко с ним не расставался. Один из четырех почтальонов адмиралтейства или матрос морской роты носили его вслед за начальником.
Правитель несколько минут стоял, приглядываясь, затем снял картуз, пригладил остатки волос, медленно подошел к кровати.
— Сударь, — сказал он ровно и тихо. — Изволь вставать. День уже. И я жду.
Распахнув изнутри ставень, он не торопясь придвинул к кровати скамейку, сел и, положив подбородок на скрещенные поверх набалдашника пальцы, принялся наблюдать за лежавшим.
Разбуженный так необычно, комендант от удивления молчал. Затем скинул ногами одеяло, хотел вскочить, накричать, но, встретив ясный взгляд правителя, неожиданно сел, потянул к себе мундир.
— Э… э… Что сие? Кто впустил?
Он вдруг покраснел, швырнул одеяние, высокий, в одном белье, шагнул к двери, ударил по ней изо всей силы пяткой. За стеной послышались шаги.
Баранов продолжал невозмутимо сидеть. Он даже не изменил позы. Внезапно остыл и Мухин. Круто повернувшись, он подбежал к постели, напялил на себя одеяло, снова сел и неожиданно засмеялся.
— Люблю… Кто ты таков, старичок?
— Баранов.
Подполковник перестал смеяться, щипнул бакенбарды. Потом нахмурился и, отвернувшись, молча стал одеваться. Слышанное много раз имя, неурочное появление человека, о котором ходили легенды, озадачили даже его, привыкшего ко всему. Все эти дни, пока стоял корабль на рейде, комендант был пьян и не знал о приходе судна.
Натянув мундир, Мухин-Андрейко взял трубку, подошел к двери, открыл ее.
— Огня! — крикнул он в сени.
Низенький человек в сером кафтане до пят сразу же появился с зажженной свечой. Привычки коменданта были давно изучены. Пыхнув дымом, подполковник достал из погребца флягу, плеснул в кружку темной, густой жидкости, выпил. Затем из другой бутылки налил полный бокал, протянул гостю.
— Здравия, — сказал он коротко, немного хрипло.
И, сразу же опустившись на кровать, угрюмо замолчал. Баранов не двигался, однако любопытство его утроилось. Самодур, тяжелый и мстительный, гроза и неограниченный господин края, изгнанный за жестокость даже с Кавказа, комендант сейчас казался просто никчемным стареющим человеком. И адмиралтейство, и верфь, и весь наполовину сгнивший городок — единственный военный порт и связь с Востоком — были такими же мертвыми изнутри. Правитель даже содрогнулся. Величие и мощь… Первые годы, во времена Шелехова, здесь начиналось будущее…
Чтобы не поддаваться мрачному раздумью, — комендант все еще молча сидел на постели, — правитель сразу и очень резкою заговорил о неотложных делах, ради которых сюда приехал. Потребовал освобождения приказчика, посаженного в холодную за отказ выдать спиртное из компанейских лабазов, вернуть якоря и снасти, а главное, отпустить провиант, доставленный весной на пополнение казенных запасов. Кроме того, он просил разрешения начать вербовку новых людей в колонии. Правитель уже осмотрел все склады Охотска. Бочек с солониной и муки было много. Мясо начинало загнивать. Были и люди. По кабакам шатались еще с зимы.
— Одна Москва снабдить сей край людьми может и все еще половины тунеядцев не лишится, — заявил он с досадой и горечью.
С комендантом Баранов говорил по-деловому, словно не знал о его характере и сидел не в спальне, а в канцелярии. Требовал, а не просил. Потом начал говорить о своих планах.
Хозяин не откликался. Тихо было и за стеной, в присутственном месте. Там ждали криков, стука разъяренного подполковника, потревоженного без дозволения, и ничего не понимали. Раза два осторожно заглядывал в окно сам чванный канцелярский служитель.
— Державе нашей большое мореходство требуется в сих местах, надежные гавани… — продолжал высказанную еще Резанову мысль правитель, глядя на шагавшего с забытой трубкой в руке своего собеседника. — Сибирские земли один дикий тракт имеют, и море половину года замерзшим стоит… На американских землях и Сахалине верфи учредить можно, суда строить. Расходы сии окупятся торговлею с гишпанцами, Китаем, бостонцами, Калифорнией…
Комендант продолжал молчать. С ним давно так никто не разговаривал, да и он сам постепенно отвык от внятной человеческой речи. Все его желания, даже самые сумасбродные, выполнялись по одному кивку, несколько чиновников города угодливо гнули спину, купцы откупались подарками и приношениями. Лишь один настоятель церкви, молодой чахоточный поп, хотел было выказать свою независимость, замедлив притти с поздравлением в рождественские святки, но был затравлен собаками и сошел с ума… Вспомнил годы юности, порывы, потом армейскую нищую жизнь, карты, непробудное пьянство. Два чина вперед — и, по существу, высылка в далекие края…
— Разбередил ты меня, правитель, — сказал, наконец, подполковник хмуро. — Сам когда-то прожекты писал, жалел отечество… А теперь вот…
Он подошел к окну, толчком распахнул его. Застоявшийся сизый дым медленно поплыл наружу.
— На краю… На самом краю живем! — крикнул он Баранову и, снова глотнув из кружки, вытер губы концом мятого рушника, висевшего на деревянной спинке кровати. — Говори! — потребовал он вдруг хрипло и быстро обернулся к гостю. — Говори еще. Человеком на минуту стану…
Баранов посмотрел на него, неожиданно усмехнулся, снял с набалдашника пальцы, встал.
— Болеть за Россию всегда должно. Одни мы с тобой, действительно, на краю. Я там, ты тут, — сказал он просто. — Да, теперь времена меняются. И в Санкт-Петербурге понимать стали. А иркутским зверолюбцам кричать уже не придется, на что им всякие затеи?.. Я всегда говорил, что довольно бедны были они, коли их один счет бобров занимает. Ежели таковым бобролюбцам исчислить, что стоят бобры и сколько за них людей перерезано и погибло, то, может быть, пониже свои бобровые шапки нахлобучат… Ну, пора, сударь. За дела приниматься нужно. Людей собирать…
После его ухода комендант долго еще стоял у окна, пил прямо из бутылки. Потом вдруг ворвался в канцелярию, раскидал бумаги, протащил за ворот по горнице писца, разогнал почтальонов и до ночи не выходил из спальни.