Приближалась весна. Гудел в лесу ветер, потемнели лозы, шуршала на скалах прошлогодняя трава. Изредка сквозь тучи светило солнце, по утрам над проливами стлался туман. Но земля все еще была скована, в бараках и в доме правителя по-зимнему топили печи.
Припасы давно кончились, люди питались брусникой, морской капустой, ракушками, найденными на берегу. Чтобы избежать отравления, Баранов приказал варить их в горькой морской воде. К весне умерло еще четверо промышленников и два алеута. Двадцать три креста желтели среди елей на высоком бугре. Люди совсем отощали, поддерживала только чарка рому, которую теперь ежедневно выдавал правитель.
Ром выносила Серафима. Высокая, похудевшая, она ставила котелок на перила крыльца и, сжав губы, отвернув лицо, неторопливо черпала жестяной чашечкой пахучее пойло. Промышленные подходили чередой со своими кружками, молча и сумрачно, как за причастием. Не было ни возгласов, ни смеха. Бренчал черпак, хрустел под ногами тонкий ледок… Мужу она наливала последнему и, не глядя ни на кого, уходила в дом.
Бережно, словно боясь расплескать драгоценную жидкость, едва покрывавшую дно большущей кружки, Лука удалялся к палисаду и, зажмурив глаза, строго и торжественно высасывал свою порцию. Остальные пили тут же, возле крыльца.
Баранову Серафима кипятила чай. Диковатая женщина неприметно стала домоправительницей в обширных пустых палатах. Александр Андреевич отдал ей все ключи, кроме лабазных, поручил выдавать ром, следить за домом.
— Еще чего? — бледнея и ухмыляясь, спросил Лещинский, когда Лука с гордостью перечислил новые обязанности своей супруги.
Промышленный сперва не понял, а потом умолк и, открыв рот, долго моргал веснушчатыми короткими веками.
После отъезда Кускова Лещинский рассчитывал, что Баранов сделает его своим помощником. Правитель промолчал. Лещинский перенес обиду, не напоминал об этом ни словом, однако надежды не потерял. Покорный и почтительный, взыскательный и строгий, он выполнял все поручения точно, быстро, не расспрашивая, не споря. Лишь изредка, в стороне, незаметно, будто совсем ненароком ронял среди промышленников слово, смешок, задавал почти невинный вопрос. А потом докладывал правителю о настроениях в крепости.
Голод и цинга работ не остановили. Правитель вставал до рассвета, всегда в одно и то же время, разгребал в камине золу, грел оставшийся с вечера чай. Напившись теплой воды с маленьким огрызком леденца, неторопливо одевался, выходил во двор. Сперва проверял посты, осматривал пушки, слушал рапорт караульного начальника обо всем, что случилось в крепости за ночь. Низенький, в длинном ватном кафтане, бобровом картузе, чуть горбясь, обходил он палисады.
На работу выходили в любую погоду, людей распределял сам Баранов. Блокшивы и укрепления были закончены, на церкви осталось настелить крышу, но церковь правитель пока оставил, всех здоровых людей назначал только в два места: достроить редут «Св. Духа» — самый крайний пост владений у дальнего озера — и на закладку школы для мальчиков-туземцев. О ней мечтал еще в Уналашке много лет назад.
— Образованию умов способствовать должны. Великие выгоды государству, поспешающему в науках… Дикие переймут наши науки, искусства и лучшие помыслы не через мушкеты и сабли, а через своих детей, — говорил он еще Лисянскому.
Позже вместе с Резановым размышлял о тлинкитском и алеутском словарях, о проповедях и беседах на местном наречии.
Думал тогда о Павле…
Правитель сам чертил план будущей школы и даже не показал его Гедеону. Монах перекочевал теперь на постройку нового форта и почти не заглядывал в крепость. Там в землянке и жил. Только один раз, когда срубленное дерево раздробило ноги промышленному, Гедеон притащил его на плечах в Ново-Архангельск, помолился возле заколоченной церкви, взял у Серафимы иголку и ушел. Неуклюжий, всклокоченный, в обтрепанной порыжевшей рясе.
В крепости содержались под стражей пятеро индейских воинов. Они средь белого дня хотели поджечь палисады, но были схвачены наружным караулом. Двое погибли в стычке, остальных Баранов держал как заложников. Между ними находился, как видно, и близкий родственник вождя. Старше других, с шрамом через всю левую щеку и лоб, так, что бровь была разрублена надвое, длинноволосый, в боевой лосиной одежде, он сидел в темном углу лабаза, смотрел на кусочек серого неба, видневшегося в узкую щель продушины.
Баранов не выпытывал, знал, что индеец ничего не скажет, но по тому, как другие воины держались перед ним, как две-три тлинкитские женщины, ставшие женами промышленных, закрыли лица ладонями, когда проносили раненого, правитель догадался о знатности своего пленника.
Посланца Котлеана, предлагавшего выкупить индейцев, Баранов не принял. Теперь у него было оружие против внезапных нападений. Войны еще не перевелись, мир приходилось по-прежнему поддерживать железом и порохом…
Делами, беспрестанным движением Баранову не только хотелось отвлечь гарнизон форта от тяжелой действительности, заставить забыть болезни и голод, но и забыться самому. Гибель Павла была для него большим потрясением, крушением большого внутреннего мира… Он почувствовал, что идет старость. И только вспоминая Кускова, отправленного в отчаянный поход, оживлялся, быстрее шагал по своему залу… Дряхлость приходит, когда нет желаний, нет радости в завтрашнем дне. Смысл победы не в успокоении, смысл ее — в сознании собственной силы…
Вечером, при свете горевших в камине еловых сучьев, правитель писал письма. Отправить их можно будет нескоро, и потому послания были неторопливые, длинные. В них он подробно описывал главному правлению в Санкт-Петербурге все события, просто, без прикрас сообщал суровую истину, беспокоился о будущем, о благополучии родной страны.
«…Республике Американской великая нужда настоит в китайских товарах: чае, китайских шелковых разных материях. Туда важивали прежде наличные деньги в гишпанских серебряных долларах, но, узнав здешнюю торговлю и что с берегов сих мягкая рухлядь идет и продается в Кантоне, стали нагружать суда полным грузом европейских своих продуктов, выменивая здешнюю на них рухлядь… И от американцев я слышал, что они собирали и собирают прочное заселение около Шарлоцких островов сделать, по сю сторону Нутки, к стороне Ситхи… Может быть, и со стороны нашего высокого Двора последует подкрепление… Ныне нет никого в Нутке, ни англичан, ни гишпанцев, а Нутка оставлена… Выгоды же тамошних мест столь важны, что обнадеживают на будущее время миллионными прибытками государству. Каковые выгоды по всей справедливости и народному праву единым бы российским подданным принадлежали…»
Писал распоряжения на другие острова, где находились управители подчиненных ему контор: на Уналашку, Кадьяк, Чугачи. Думал о многом, словно не было голода. В бухте стояли корабли, сотни байдар уходили на промыслы…
«…Людей излишних противу комплекта, назначенного в предписаниях Главного правления и моего проекта, выслать всех на Уналашку, и остающихся привести на единообразное генеральное положение с Кадьяцким и прочими отделениями… Редкостей тамошних, яко то из морских животных, растений, окаменелостей и прочих, внимание заслуживающих, высылай ко мне, когда обрящутся, через Уналашку. Что же на то истрачено будет имущества выставлять на счет Кадьяцкой или на мой собственный…»
И все чаще проскальзывала грусть.
«…Покончить здесь жизнь мою предвижу необходимость. Ибо предметов и выгод для отечества предстоит столь много, что и в пятьдесят лет обработать и привести к желательному концу едва ли достанет возможности самому пылкому уму…»
Он писал до самой полуночи, а потом долго, заложив назад короткие руки, шагал по холодному залу. Серафима слышала, как скрипели половицы, негромко бренчал стеклянной дверцей книжный шкаф. Она ютилась в маленькой горнице возле лестницы. Лука по-прежнему жил в казарме.
* * *
Редут «Святого Духа» так достроить и не удалось. Когда уже был возведен палисад и блокгауз и оставалось только закончить жилье, ночью, врасплох напали люди Котлеана. Караульный даже не успел выстрелить. Его закололи кинжалом тут же, у ворот. С полсотни воинов окружили землянку, где ночевал небольшой гарнизон, лесинами завалили выход, а потом подожгли.
Смолистые бревна горели дружно. Стены нового строения из давнего сухостоя утонули в огне, от накаленного воздуха дрожали деревья. Загоралась хвоя, воспламенился мох, лопалась и шипела сырая кора. Пламя озарило половину озера, багровый дым уходил в темноту.
Монаха индейцы не тронули. Он появился из дальнего угла двора босой, без скуфьи, с опаленными волосами. Золотистой змейкой тлел подол рясы, дымились рукава, красным отсвечивал серебряный крест. Приблизившись к землянке, монах силился раскидать бревна. Однако не смог. Жилье превратилось в костер, огонь охватил весь форт. Лишь одну лесину удалось выдернуть Гедеону.
Одежда его тлела во многих местах, обгорели усы, из трещин потемневших рук сочилась и запекалась кровь, но монах словно не чувствовал боли. Зажав подмышкой конец пылавшего бревна, он потащил его сквозь объятые пламенем ворота в лес, прямо на стоявших перед фортом индейцев.
Воины торопливо расступились. Безотчетный страх пробрался в сердца. Они собрали оружие и молча, без обычных воинственных кликов, покинули пожарище.
А Гедеон, не выпуская лесины, шел по кочкам и камням, через кусты и заросли, все дальше и дальше в лес. Бревно давно потухло, лишь в глубоких трещинах краснели угольки. Губы монаха что-то шептали. Не то он молился, не то проклинал… Утром караульные нашли его недалеко от крепостных стен.
Узнав о новом нападении индейцев, Баранов собрал десяток самых здоровых людей и немедля отправился к озеру. Утро было совсем весеннее. Над лесом поднималось солнце, золотистый свет пронизывал вершины елей, оседали тени. Только у подножия деревьев, на рыжей хвое, покрывавшей мох, лежал густой иней.
Отряд шел быстро и молча, временами бряцал мушкет, хрустела под ногами ледяная кора, затянувшая болотистые проталины. Баранов не надел даже парки, не взял ружья. В теплом кафтане и картузе, как ходил у себя дома, шагал он впереди, переступая упавшие деревья, камни, продираясь через колючий кустарник. Веткой сорвало шейный платок, но он не остановился. Один из промышленных подхватил черную косынку, догнал правителя. Баранов так же молча взял ее, понес в руке. Шли, обходя тропу, напрямик к лесу.
Часа через два добрались до озера. Пожар кончился. Обгоревшие ели увеличили пустое пространство. Вместо толстых надежных стен кое-где торчали головешки. Дымилась почерневшая земля. От форта, недавно еще желтевшего среди лесной гущины, не осталось ничего. Там, где находилась землянка, лежала груда углей. Жилье было обставлено и накрыто сухими смолистыми плахами, не пропускавшими сырость, и сгорело дотла.
Баранов стал на колени, перекрестился и, низко поклонившись в сторону погибших, медленно, с трудом поднялся.
— За Россию отмучились, — сказал он тихо. — Вели, Наплавков, сложить каменный крест.
Потом отошел к обрывистому берегу, долго глядел на светлую, спокойную гладь, на синеющие, с белыми вершинами, Кордильеры. Там бы поставить крепость, огородить обысканные места, заселить людьми…
Всю обратную дорогу он молчал, по-прежнему шел впереди. Возвращалась с ним только половина отряда. Остальным правитель приказал расчистить пожарище, вымерить площадь поближе к озеру. С завтрашнего дня редут будут строить заново.
Вернувшись в крепость, Баранов велел повесить заложников.
На краю утеса, где росла кривая голая лиственница, выстроился весь гарнизон, алеуты, женщины. Даже больные были подняты с нар. Часто, без передышки бил в колокол Лука. Промышленный дергал веревку, не оглядываясь, не отвлекаясь. Лицо его было бледно и сосредоточенно, выцветшие глаза полуприкрыты, растрепанней и жестче казался клок бороды.
Резкий тревожный звон действовал гнетуще. Потом он стих. Над крепостью нависла тяжелая тишина. Измученные лишениями, непрестанной тревогой, люди стояли молча, предстоящая казнь индейцев усиливала страх. Законы борьбы хорошо известны. Сегодня сильнейшими оказались промышленные, завтра — могут оказаться индейцы.
Индейские воины шли спокойно. Связанные за руки моржовым ремнем, они двигались цепочкой, обнаженные до пояса, длинноволосые. Битвы для них кончились.
Дальше все произошло быстро. Толпа качнулась, отступила, из задних рядов кто-то тоненько вскрикнул. Согнулся и затрещал длинный корявый сук… Ни одного слова не произнесли пленники, ни одного звука. Безмолвно прощаясь, глядели на бухту, на горы, на необъятный простор лесов. Потом закрыли глаза.
Когда все было кончено, Лещинский подошел к Баранову. Бледный, сдерживая нервную дрожь, дотронулся до его рукава. Но правитель не обернулся, продолжал смотреть на далекую пену бурунов, окрашенную багрянцем заката… Весь вечер и ночь он провел в своей спальне возле потухшего камина. И не пустил к себе никого. Даже Серафиму, приходившую зажечь свечу.